Жизнь Арсеньева

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Жизнь Арсеньева

Обложка первого полного издания. 1952
Жанр:

автобиографическая проза

Автор:

Иван Бунин

Язык оригинала:

русский

Дата написания:

1929, 1933

Дата первой публикации:

1930

«Жизнь Арсе́ньева» — роман Ивана Бунина в пяти книгах, написанный во Франции. Бо́льшая часть произведения была завершена в 1929 году. Первые публикации отдельных глав начались в 1927 году в парижской газете «Россия». Через три года автор приступил к продолжению романа — заключительной части «Лика». Отдельной книгой «Жизнь Арсеньева» вышла в 1930 году (Париж, издательство «Современные записки»). Первое полное издание романа выпустило нью-йоркское издательство имени Чехова (1952).

В 1933 году Бунину — первому из русских литераторов — была присуждена Нобелевская премия; это признание, по мнению писателя, было связано прежде всего с романом «Жизнь Арсеньева»[1].





История создания

К написанию романа Бунин приступил в Грасе летом 1927 года. Судя по дневниковым заметкам поэтессы Галины Кузнецовой, помогавшей работать над черновиком, писатель «убивался над своим „Арсеньевым“», многократно перелицовывал каждую главу, отшлифовывал каждую фразу. Уже в конце октября машинописный вариант первой части был готов, однако отправить его в печать автор долго не решался[2]:

По складу его характера он не может работать дальше, «не отвязавшись» от предыдущего. <…> Иван Алексеевич ни о чём, кроме книги, говорить не может и ходит в сомнамбулическом состоянии.

Позже, обсуждая с Кузнецовой эпизод из первой книги, повествующей о подростковой влюблённости героя в девочку Анхен, Бунин начал рассказывать про Сашу Резвую, соседку, из-за которой он в юношеские годы не спал больше месяца. Такие разговоры-воспоминания велись на протяжении всей работы над романом. В конце июля 1929 года в четвёртой книге была поставлена последняя точка; через полгода Бунину прислали авторские экземпляры, выпущенные издательством «Современные записки». Его редакторы Илья Фондаминский и Марк Вишняк, на протяжении двух лет поддерживавшие Бунина, готовы были издать «Жизнь Арсеньева» даже в неоконченном виде; их «восторженный отзыв» о третьей части приободрил писателя, который время от времени сомневался, можно ли «рассказать, что такое жизнь»[3].

Работа над пятой частью — «Ликой» — опять-таки шла тяжело. Бунин по двенадцать часов подряд не вставал из-за письменного стола; полностью уйдя в воспоминания, он, по словам Кузнецовой, напоминал «отшельника, мистика, йога»[4]:

Он так погружён сейчас в восстановление своей юности, что глаза его не видят нас и он часто отвечает на вопросы одним только механическим внешним существом.

Пятая книга была закончена в 1933 году и напечатана в двух номерах журнала «Современные записки» (№ 52, 53)[4].

Сюжет

Повествование ведётся от лица Алексея Арсеньева, вспоминающего о своём детстве и юности. Он родился в отцовском имении на хуторе Каменка, расположенном в средней полосе России; самые ранние жизненные впечатления мальчика связаны с бескрайними снежными полями — зимой и запахом трав — летом. У Алексея есть старшие братья, уже вырвавшиеся из родительского гнезда, и две сестры — Надя и Оля; в доме живёт нянька; время от времени семья выезжает в гости к бабушке в усадьбу Батурино.

Мальчик подрастает, и в имении появляется учитель по фамилии Баскаков. Ему надлежит подготовить Алексея к поступлению в гимназию, однако особого усердия наставник не проявляет: научив ребёнка читать и писать, Баскаков считает свою миссию выполненной. Вместо подготовительной программы он рассказывает Алексею истории из своей жизни, читает вслух книги про Робинзона и Дон Кихота.

В гимназию Алексей поступает легко; зато отъезд из имения в город и проживание в чужой семье даются ему с трудом. Мальчик часами бродит по улицам, вечера проводит с книгами, начинает писать стихи. Настоящим потрясением для него становится известие об аресте брата Георгия, примкнувшего к народовольцам. Георгия высылают на трёхлетнее жительство в Батурино, куда к тому времени перебралась вся семья Арсеньевых; вскоре, бросив гимназию, туда же приезжает и Алексей.

Юноше исполняется пятнадцать, когда его стихи начинают печатать; реакция на первую публикацию в толстом петербургском журнале сродни удару молнии. Затем начинается тот отрезок жизни, который Алексей обозначает для себя как годы скитаний и бездомности. Он покидает родные места и отправляется странствовать: живёт в Харькове, ночует на почтовой станции в Крыму, наведывается в Киев и Курск. В Орле юноша застревает надолго: зайдя в редакцию местной газеты «Голос», он не только получает предложение о сотрудничестве вкупе с авансом, но и встречает Лику.

Лика увлекается театром, немного музицирует; её отец предупреждает Арсеньева, что настроения дочери часто меняются. Тем не менее их первая орловская зима проходит безмятежно. Потом случается разлука, которую Алексей переживает крайне тяжело. Его снова тянет путешествовать: Смоленск, Витебск, Петербург. На Финляндском вокзале Арсеньев отправляет Лике телеграмму, сообщая о своём возвращении; она встречает его на перроне.

Вскоре влюблённые уезжают вдвоём в небольшой малорусский город. Алексей устраивается на службу, часто отлучается в командировки, встречается с интересными людьми. Он нуждается в Ликиной любви, но в то же время стремится оставаться свободным. В один из дней девушка, почувствовав, что Арсеньев неумолимо отдаляется, оставляет любимому прощальную записку и исчезает. В первые ночи после её отъезда Алексей находится на грани самоубийства; потом просто никуда не выходит, бросает службу. Попытки найти Лику оказываются безуспешными; её отец сообщает, что дочь запретила сообщать кому бы то ни было о своём местонахождении.

Не в силах больше терпеть сердечную муку, юноша возвращается в Батурино. Он ждёт вестей от Лики всю зиму, а весной узнаёт, что она вернулась домой с воспалением лёгких и через неделю умерла. Перед уходом она попросила, чтоб Арсеньеву как можно дольше не сообщали о её смерти.

Автобиографические мотивы

В романе, являющемся, по определению Владислава Ходасевича, «автобиографией вымышленного лица»[5], запечатлены многие факты и подробности из жизни самого Бунина. Исследователи установили, что Каменка, где родился и провёл младенческие годы Алексей Арсеньев, — это хутор Бутырки Елецкого уезда. Батурино напоминает имение Озерки, где жила его бабушка. Переезд юного Арсеньева в город и проживание у чужих, неласковых людей — явный отголосок воспоминаний о жизни Бунина в Ельце у мещанина Бякина[6] и учёбе в местной гимназии. Прототипом домашнего наставника Баскакова является учитель Ромашков. Брат Георгий в романе — это брат Юлий в жизни: он, как и его прообраз, стал народовольцем и действительно был арестован[7].

Несколько глав книги посвящены описанию первой полудетской влюблённости юного Алексея: его избранницей стала молоденькая девушка по имени Анхен. Её прототипом была гувернантка соседей Эмилия. Разойдясь — по сюжету романа — в юности, реальные герои встретились спустя десятилетия; как вспоминала Вера Николаевна Бунина-Муромцева, Эмилия, уже пополневшая, постаревшая, в 1938 году пришла на выступление писателя в Ревеле[6].

Лика. Возможный прототип

Бунин утверждал, что Лика — это придуманная героиня; она создана «на основе только некоторой сути пережитого»[4]. Однако литературоведы полагают, что в историю любви Арсеньева к Лике положена подлинная житейская драма самого Бунина, который в молодости был страстно влюблён в свою «невенчанную жену» Варвару Пащенко (1869—1918). Они встретились в редакции «Орловского вестника», где девушка, только что окончившая гимназию, работала корректором. Она отличалась строптивым характером, носила пенсне, считала себя эмансипированной и всегда была окружена поклонниками. Подобно Лике, Пащенко занималась музыкой, увлекалась театром; в перечне её жизненных планов были консерватория и актёрская стезя. В письме брату Юлию (1890) Бунин писал, что «высокая девица с очень красивыми чертами» вначале показалась ему «гордою и фатоватою»[8]; год спустя он уже не представлял жизни без неё[6]:

Драгоценная моя, деточка моя, голубёночек! Вся душа переполнена безграничною нежностью к тебе, весь живу тобою. Варенька! как томишься в такие минуты! Можно разве написать? Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела всё, — чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе.

В романе отец Лики предупредил героя, что его дочь Арсеньеву не пара; в жизни доктор Пащенко наотрез отказался видеть мужем Вари 19-летнего юношу без образования и денег[6]. Отношения порой складывались тяжело: так, в 1892 году Варвара сообщала в письме тому же Юлию, что их обоих выматывают неустроенность и постоянная нужда; «ссоры с Ваней» длятся порой больше месяца[9]. Окончательный разрыв произошёл в Полтаве в 1894 году; Варвара оставила Бунину записку «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом» и, подобно Лике, навсегда исчезла из жизни молодого человека. Её отъезд настолько сильно повлиял на Бунина, что «родные опасались за его жизнь». Вскоре девушка вышла замуж за писателя и актёра Арсения Бибикова[10].

Вера Николаевна Бунина-Муромцева писала впоследствии, что «Лика имеет отдалённое сходство с В. В. Пащенко»; по мнению жены писателя, в героине романа присутствуют «черты всех женщин, которыми Иван Алексеевич увлекался и которых любил»[11].

Отзывы

Выход «Жизни Арсеньева» вызвал много откликов. Так, Марк Алданов не только отметил «какое-то непонятное очарование», присущее роману, но и назвал его «одной из самых светлых книг русской литературы». Литературовед Владимир Вейдле ещё до окончания «Жизни Арсеньева» предположил, что это будет «самая исчерпывающая книга Бунина». Философ Фёдор Степун обнаружил новизну романа «не в пластике, а в музыке»[5].

Журналист Пётр Пильский сравнил книгу с вершиной горы, по которой «неторопливо всходил большой человек, отчетливо видевший, живший смело и спокойно»[5]. Поэт Георгий Адамович признался, что чтение романа, в котором «каждое слово полно прелести», заставило его вспомнить лучшие страницы русской литературы: речь идёт о тютчевских стихах и слезах князя Андрея Болконского в момент, когда он слушает пение Наташи Ростовой[4]:

У Бунина нет разрешения этой вечной человеческой загадки, да разве и может на неё быть ответ, кроме таких слов, как «где-то», «что-то», «откуда-то», «отчего-то»? — Арсеньев, как Андрей, готов иногда расплакаться от томящего его блаженно-безнадёжного недоумения перед этим «отчего-то» и «когда-то».

Однако не все представители литературного сообщества приняли роман. Так, Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус воспринимали творчество Бунина как «натуралистическое искусство»; в дневнике Кузнецовой есть запись о том, что они «не чувствуют высокой красоты „Арсеньева“». Кроме них, отрицательную оценку «Жизни Арсеньева» дал и писатель Иван Наживин[5].

Художественные особенности

Жанр

Литературоведы отмечают, что новизна романа связана прежде всего с жанром произведения: оно представляет собой вольный монолог, в котором воспоминания чередуются с размышлениями[12]. Воссоздавая картины былого, Бунин использует приём поэтического преображения прошлого; его герой замечает, что близкие — родители, братья, дорогие сердцу люди — существуют на свете до тех пор, пока есть человек, помнящий их живыми: «Когда умру, им полный конец»[13].

Исследователи, в разные годы пытавшиеся найти жанровое определение «Жизни Арсеньева», единодушны в том, что произведение Бунина трудно назвать романом в «привычном представлении». Так, публицист Иван Ильин, изучив черновые рукописи Бунина, назвал их «философско-религиозными мечтаниями». Профессор МГУ Лидия Колобаева предложила своё определение: «роман потока жизни». По мнению автора книги «Бунин» Юрия Мальцева, «Жизнь Арсеньева» — это «первый русский феноменологический роман»; в основе произведений такого рода лежит не воспоминание, а «воссоздание своего восприятия жизни». Подобный повествовательный принцип существует в романах «Улисс» Джойса и «В ту сторону Свана» Пруста[14].

Прошлое заново переживается в момент писания, и потому в «романе» Бунина мы находим не мёртвое «повествовательное время» традиционных романов, а живое время повествователя.

Игорь Сухих[15]

Основная тема

На свете много книг о любви. Все книги о любви. Но самых лучших, может, наберётся всего пять–шесть. Даже если только пять — среди них окажется «Лика» Ивана Бунина, русского писателя. Проверьте.

По мнению прозаика Олега Михайлова, роман Бунина — это «путешествие души» героя-поэта, остро воспринимающего все явления, звуки, краски мира. Алексей Арсеньев обладает повышенной чуткостью к жизни; его зрение позволяет увидеть «все семь звёзд в Плеядах», а слух таков, что юноша за версту может разобрать «свист сурка в вечернем поле»[16].

Венгерский литературовед Золтан Хайнади полагает, что в «Жизни Арсеньева» наблюдается не только взросление героя, но и становление писателя. Первые намёки на то, что Алексею уготована литературная стезя, читатель слышит от отца мальчика, спокойно реагирующего на отказ сына служить на «гражданском поприще». С возрастом юноша всё больше осознаёт, что полное растворение в любви «сковывает его творческие силы». Хайнади убеждён, что в Лике поэт Арсеньев видит не столько женщину, сколько музу, «богиню духовного творчества»[13].

Краски и звуки

Пейзажные описания в романе сродни творчеству импрессионистов; в то же время они близки и японским хокку, жанр которых требует обязательного упоминания о том или ином времени года. Сам Бунин в одном из писем пояснял, откуда в нём появилась такая точность при изображении пейзажей[13]:

Художники научили меня этому искусству. Поэты не умеют описывать осень, потому что они не описывают красок и неба. Французы — Эредиа, Леконт де Лиль — достигли необычайного совершенства в описаниях.

Цвет настолько важен для Бунина, что с его помощью он повествует даже о самых сокровенных чувствах. Писателю всегда нравился лиловый, однако на последних страницах романа, когда Арсеньев спустя годы видит Лику во сне, она облачена в чёрно-траурные одежды; эмоциональный подъём, испытанный рассказчиком в момент появления девушки, сочетается с «символикой цвета», знаменующего собой «трагический конец любви»[6].

Столь же важны для Бунина и звуки. Лексика рассказчика позволяет услышать любые движения мира: лёгкий плеск ключевой воды, трели пернатых, пение во время церковной службы[13]. Говоря о музыкальных аналогиях, прозаик Николай Смирнов сравнивает «Жизнь Арсеньева» с Третьей симфонией Рахманинова; эти произведения объединяют светлые воспоминания о детстве и юности, ностальгия по усадебной, ушедшей России, «та же удручающая тяжесть дум о смерти»[17].

Литературные параллели

Роман Бунина не просто входит в ряд художественных автобиографий о жизни русского мелкопоместного дворянства — он, по слова Олега Михайлова, «замыкает» цикл, начатый Сергеем Аксаковым («Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука») и Львом ТолстымДетство», «Отрочество», «Юность»)[18]. При этом, как утверждает биограф Бунина Александр Бабореко, «Жизнь Арсеньева» отличается от упомянутых произведений и формой, и манерой, и авторским почерком[3].

Филолог Алексей Варламов убеждён, что гораздо больше художественной близости обнаруживается между «Жизнью Арсеньева» и романом Михаила Пришвина «Кащеева цепь». В детстве Пришвин и Бунин посещали одну и ту же елецкую гимназию (один учился в четвёртом классе, другой поступил в первый). Встречались ли земляки когда-либо в жизни — неизвестно; тем не менее в 1920-х годах у двух авторов, «разделенных не только расстоянием, но границей двух миров и писательских статусов», одновременно рождаются замыслы близких по тематике произведений. Герои обоих романов — Арсеньев и Алпатов — преодолевают в поисках себя множество юношеских соблазнов; и тот, и другой терпят крах любви; каждый ищет спасение в творчестве. В 1943 году Пришвин записал в дневнике: «Вчитывался в Бунина и вдруг понял его как самого близкого мне из всех русских писателей»[19].

Напишите отзыв о статье "Жизнь Арсеньева"

Примечания

  1. А. Бабореко. Поэзия и правда Бунина // [prozaik.in/vera-muromceva-bunina-ghizn-bunina.html?page=4 Вера Муромцева-Бунина. Жизнь Бунина. Беседы с памятью]. — М.: Вагриус, 2007. — 528 с. — ISBN 978-5-9697-0407-7.
  2. Александр Бабореко. [mreadz.com/new/index.php?id=17040&pages=129 Бунин. Жизнеописание]. — М.: Молодая гвардия, 2004. — 464 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 5-235-02662-4.
  3. 1 2 Александр Бабореко. [mreadz.com/new/index.php?id=17040&pages=130 Бунин. Жизнеописание]. — М.: Молодая гвардия, 2004. — 464 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 5-235-02662-4.
  4. 1 2 3 4 Александр Бабореко. [mreadz.com/new/index.php?id=17040&pages=133 Бунин. Жизнеописание]. — М.: Молодая гвардия, 2004. — 464 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 5-235-02662-4.
  5. 1 2 3 4 Александр Бабореко. [mreadz.com/new/index.php?id=17040&pages=131 Бунин. Жизнеописание]. — М.: Молодая гвардия, 2004. — 464 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 5-235-02662-4.
  6. 1 2 3 4 5 6 Михаил Рощин [magazines.russ.ru/october/2000/2/rosch.html Князь] // Октябрь. — 2000. — № 2.
  7. Михайлов О. Монолог о России // Бунин И. А. Жизнь Арсеньева. — М.: Советская Россия, 1982. — С. 10. — 336 с.
  8. Александр Бабореко. [mreadz.com/new/index.php?id=17040&pages=10 Бунин. Жизнеописание]. — М.: Молодая гвардия, 2004. — 464 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 5-235-02662-4.
  9. Александр Бабореко. [www.litmir.me/br/?b=159439&p=10 Бунин. Жизнеописание]. — М.: Молодая гвардия, 2004. — 464 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 5-235-02662-4.
  10. Александр Бабореко. [mreadz.com/new/index.php?id=17040&pages=19 Бунин. Жизнеописание]. — М.: Молодая гвардия, 2004. — 464 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 5-235-02662-4.
  11. Иван Бунин, Галина Кузнецова. [ruslit.traumlibrary.net/book/bunin-kuznetsova-iskusstvo/bunin-kuznetsova-iskusstvo.html Искусство невозможного. Дневники, письма]. — М.: Грифон, 2006. — 320 с. — ISBN 5-98862-020-5.
  12. Михайлов О. О Бунине // Бунин И. А. Избранные сочинения. — М.: Художественная литература, 1984. — С. 10. — 750 с. — (Библиотека классики. Русская литература).
  13. 1 2 3 4 З. Хайнади [magazines.russ.ru/voplit/2009/1/bo16.html Чувственное искушение слов] // Вопросы литературы. — 2009. — № 1.
  14. Жаплова Т. М. [vestospu.ru/archive/2012/stat/zhaplowa_2012_4.pdf Усадебное пространство и время в эпическом и лирическом контексте творчества И. А. Бунина] // Вестник Оренбургского государственного педагогического университета. — 2012. — № 4.
  15. Игорь Сухих [magazines.russ.ru/zvezda/2003/4/suh.html Клэр, Машенька, ностальгия] // Звезда. — 2003. — № 4.
  16. Михайлов О. Монолог о России // Бунин И. А. Жизнь Арсеньева. — М.: Советская Россия, 1982. — С. 14. — 336 с.
  17. Михайлов О. Монолог о России // Бунин И. А. Жизнь Арсеньева. — М.: Советская Россия, 1982. — С. 17. — 336 с.
  18. Михайлов О. Монолог о России // Бунин И. А. Жизнь Арсеньева. — М.: Советская Россия, 1982. — С. 11. — 336 с.
  19. Алексей Варламов [magazines.russ.ru/voplit/2001/2/varl.html Пришвин и Бунин] // Вопросы литературы. — 2001. — № 2.

Литература

Александр Бабореко. Бунин. Жизнеописание. — М.: Молодая гвардия, 2004. — 464 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 5-235-02662-4.

Отрывок, характеризующий Жизнь Арсеньева

– Отчего ж, можно.
Лихачев встал, порылся в вьюках, и Петя скоро услыхал воинственный звук стали о брусок. Он влез на фуру и сел на край ее. Казак под фурой точил саблю.
– А что же, спят молодцы? – сказал Петя.
– Кто спит, а кто так вот.
– Ну, а мальчик что?
– Весенний то? Он там, в сенцах, завалился. Со страху спится. Уж рад то был.
Долго после этого Петя молчал, прислушиваясь к звукам. В темноте послышались шаги и показалась черная фигура.
– Что точишь? – спросил человек, подходя к фуре.
– А вот барину наточить саблю.
– Хорошее дело, – сказал человек, который показался Пете гусаром. – У вас, что ли, чашка осталась?
– А вон у колеса.
Гусар взял чашку.
– Небось скоро свет, – проговорил он, зевая, и прошел куда то.
Петя должен бы был знать, что он в лесу, в партии Денисова, в версте от дороги, что он сидит на фуре, отбитой у французов, около которой привязаны лошади, что под ним сидит казак Лихачев и натачивает ему саблю, что большое черное пятно направо – караулка, и красное яркое пятно внизу налево – догоравший костер, что человек, приходивший за чашкой, – гусар, который хотел пить; но он ничего не знал и не хотел знать этого. Он был в волшебном царстве, в котором ничего не было похожего на действительность. Большое черное пятно, может быть, точно была караулка, а может быть, была пещера, которая вела в самую глубь земли. Красное пятно, может быть, был огонь, а может быть – глаз огромного чудовища. Может быть, он точно сидит теперь на фуре, а очень может быть, что он сидит не на фуре, а на страшно высокой башне, с которой ежели упасть, то лететь бы до земли целый день, целый месяц – все лететь и никогда не долетишь. Может быть, что под фурой сидит просто казак Лихачев, а очень может быть, что это – самый добрый, храбрый, самый чудесный, самый превосходный человек на свете, которого никто не знает. Может быть, это точно проходил гусар за водой и пошел в лощину, а может быть, он только что исчез из виду и совсем исчез, и его не было.
Что бы ни увидал теперь Петя, ничто бы не удивило его. Он был в волшебном царстве, в котором все было возможно.
Он поглядел на небо. И небо было такое же волшебное, как и земля. На небе расчищало, и над вершинами дерев быстро бежали облака, как будто открывая звезды. Иногда казалось, что на небе расчищало и показывалось черное, чистое небо. Иногда казалось, что эти черные пятна были тучки. Иногда казалось, что небо высоко, высоко поднимается над головой; иногда небо спускалось совсем, так что рукой можно было достать его.
Петя стал закрывать глаза и покачиваться.
Капли капали. Шел тихий говор. Лошади заржали и подрались. Храпел кто то.
– Ожиг, жиг, ожиг, жиг… – свистела натачиваемая сабля. И вдруг Петя услыхал стройный хор музыки, игравшей какой то неизвестный, торжественно сладкий гимн. Петя был музыкален, так же как Наташа, и больше Николая, но он никогда не учился музыке, не думал о музыке, и потому мотивы, неожиданно приходившие ему в голову, были для него особенно новы и привлекательны. Музыка играла все слышнее и слышнее. Напев разрастался, переходил из одного инструмента в другой. Происходило то, что называется фугой, хотя Петя не имел ни малейшего понятия о том, что такое фуга. Каждый инструмент, то похожий на скрипку, то на трубы – но лучше и чище, чем скрипки и трубы, – каждый инструмент играл свое и, не доиграв еще мотива, сливался с другим, начинавшим почти то же, и с третьим, и с четвертым, и все они сливались в одно и опять разбегались, и опять сливались то в торжественно церковное, то в ярко блестящее и победное.
«Ах, да, ведь это я во сне, – качнувшись наперед, сказал себе Петя. – Это у меня в ушах. А может быть, это моя музыка. Ну, опять. Валяй моя музыка! Ну!..»
Он закрыл глаза. И с разных сторон, как будто издалека, затрепетали звуки, стали слаживаться, разбегаться, сливаться, и опять все соединилось в тот же сладкий и торжественный гимн. «Ах, это прелесть что такое! Сколько хочу и как хочу», – сказал себе Петя. Он попробовал руководить этим огромным хором инструментов.
«Ну, тише, тише, замирайте теперь. – И звуки слушались его. – Ну, теперь полнее, веселее. Еще, еще радостнее. – И из неизвестной глубины поднимались усиливающиеся, торжественные звуки. – Ну, голоса, приставайте!» – приказал Петя. И сначала издалека послышались голоса мужские, потом женские. Голоса росли, росли в равномерном торжественном усилии. Пете страшно и радостно было внимать их необычайной красоте.
С торжественным победным маршем сливалась песня, и капли капали, и вжиг, жиг, жиг… свистела сабля, и опять подрались и заржали лошади, не нарушая хора, а входя в него.
Петя не знал, как долго это продолжалось: он наслаждался, все время удивлялся своему наслаждению и жалел, что некому сообщить его. Его разбудил ласковый голос Лихачева.
– Готово, ваше благородие, надвое хранцуза распластаете.
Петя очнулся.
– Уж светает, право, светает! – вскрикнул он.
Невидные прежде лошади стали видны до хвостов, и сквозь оголенные ветки виднелся водянистый свет. Петя встряхнулся, вскочил, достал из кармана целковый и дал Лихачеву, махнув, попробовал шашку и положил ее в ножны. Казаки отвязывали лошадей и подтягивали подпруги.
– Вот и командир, – сказал Лихачев. Из караулки вышел Денисов и, окликнув Петю, приказал собираться.


Быстро в полутьме разобрали лошадей, подтянули подпруги и разобрались по командам. Денисов стоял у караулки, отдавая последние приказания. Пехота партии, шлепая сотней ног, прошла вперед по дороге и быстро скрылась между деревьев в предрассветном тумане. Эсаул что то приказывал казакам. Петя держал свою лошадь в поводу, с нетерпением ожидая приказания садиться. Обмытое холодной водой, лицо его, в особенности глаза горели огнем, озноб пробегал по спине, и во всем теле что то быстро и равномерно дрожало.
– Ну, готово у вас все? – сказал Денисов. – Давай лошадей.
Лошадей подали. Денисов рассердился на казака за то, что подпруги были слабы, и, разбранив его, сел. Петя взялся за стремя. Лошадь, по привычке, хотела куснуть его за ногу, но Петя, не чувствуя своей тяжести, быстро вскочил в седло и, оглядываясь на тронувшихся сзади в темноте гусар, подъехал к Денисову.
– Василий Федорович, вы мне поручите что нибудь? Пожалуйста… ради бога… – сказал он. Денисов, казалось, забыл про существование Пети. Он оглянулся на него.
– Об одном тебя пг'ошу, – сказал он строго, – слушаться меня и никуда не соваться.
Во все время переезда Денисов ни слова не говорил больше с Петей и ехал молча. Когда подъехали к опушке леса, в поле заметно уже стало светлеть. Денисов поговорил что то шепотом с эсаулом, и казаки стали проезжать мимо Пети и Денисова. Когда они все проехали, Денисов тронул свою лошадь и поехал под гору. Садясь на зады и скользя, лошади спускались с своими седоками в лощину. Петя ехал рядом с Денисовым. Дрожь во всем его теле все усиливалась. Становилось все светлее и светлее, только туман скрывал отдаленные предметы. Съехав вниз и оглянувшись назад, Денисов кивнул головой казаку, стоявшему подле него.
– Сигнал! – проговорил он.
Казак поднял руку, раздался выстрел. И в то же мгновение послышался топот впереди поскакавших лошадей, крики с разных сторон и еще выстрелы.
В то же мгновение, как раздались первые звуки топота и крика, Петя, ударив свою лошадь и выпустив поводья, не слушая Денисова, кричавшего на него, поскакал вперед. Пете показалось, что вдруг совершенно, как середь дня, ярко рассвело в ту минуту, как послышался выстрел. Он подскакал к мосту. Впереди по дороге скакали казаки. На мосту он столкнулся с отставшим казаком и поскакал дальше. Впереди какие то люди, – должно быть, это были французы, – бежали с правой стороны дороги на левую. Один упал в грязь под ногами Петиной лошади.
У одной избы столпились казаки, что то делая. Из середины толпы послышался страшный крик. Петя подскакал к этой толпе, и первое, что он увидал, было бледное, с трясущейся нижней челюстью лицо француза, державшегося за древко направленной на него пики.
– Ура!.. Ребята… наши… – прокричал Петя и, дав поводья разгорячившейся лошади, поскакал вперед по улице.
Впереди слышны были выстрелы. Казаки, гусары и русские оборванные пленные, бежавшие с обеих сторон дороги, все громко и нескладно кричали что то. Молодцеватый, без шапки, с красным нахмуренным лицом, француз в синей шинели отбивался штыком от гусаров. Когда Петя подскакал, француз уже упал. Опять опоздал, мелькнуло в голове Пети, и он поскакал туда, откуда слышались частые выстрелы. Выстрелы раздавались на дворе того барского дома, на котором он был вчера ночью с Долоховым. Французы засели там за плетнем в густом, заросшем кустами саду и стреляли по казакам, столпившимся у ворот. Подъезжая к воротам, Петя в пороховом дыму увидал Долохова с бледным, зеленоватым лицом, кричавшего что то людям. «В объезд! Пехоту подождать!» – кричал он, в то время как Петя подъехал к нему.
– Подождать?.. Ураааа!.. – закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Послышался залп, провизжали пустые и во что то шлепнувшие пули. Казаки и Долохов вскакали вслед за Петей в ворота дома. Французы в колеблющемся густом дыме одни бросали оружие и выбегали из кустов навстречу казакам, другие бежали под гору к пруду. Петя скакал на своей лошади вдоль по барскому двору и, вместо того чтобы держать поводья, странно и быстро махал обеими руками и все дальше и дальше сбивался с седла на одну сторону. Лошадь, набежав на тлевший в утреннем свето костер, уперлась, и Петя тяжело упал на мокрую землю. Казаки видели, как быстро задергались его руки и ноги, несмотря на то, что голова его не шевелилась. Пуля пробила ему голову.
Переговоривши с старшим французским офицером, который вышел к нему из за дома с платком на шпаге и объявил, что они сдаются, Долохов слез с лошади и подошел к неподвижно, с раскинутыми руками, лежавшему Пете.
– Готов, – сказал он, нахмурившись, и пошел в ворота навстречу ехавшему к нему Денисову.
– Убит?! – вскрикнул Денисов, увидав еще издалека то знакомое ему, несомненно безжизненное положение, в котором лежало тело Пети.
– Готов, – повторил Долохов, как будто выговаривание этого слова доставляло ему удовольствие, и быстро пошел к пленным, которых окружили спешившиеся казаки. – Брать не будем! – крикнул он Денисову.
Денисов не отвечал; он подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе запачканное кровью и грязью, уже побледневшее лицо Пети.
«Я привык что нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь», – вспомнилось ему. И казаки с удивлением оглянулись на звуки, похожие на собачий лай, с которыми Денисов быстро отвернулся, подошел к плетню и схватился за него.
В числе отбитых Денисовым и Долоховым русских пленных был Пьер Безухов.


О той партии пленных, в которой был Пьер, во время всего своего движения от Москвы, не было от французского начальства никакого нового распоряжения. Партия эта 22 го октября находилась уже не с теми войсками и обозами, с которыми она вышла из Москвы. Половина обоза с сухарями, который шел за ними первые переходы, была отбита казаками, другая половина уехала вперед; пеших кавалеристов, которые шли впереди, не было ни одного больше; они все исчезли. Артиллерия, которая первые переходы виднелась впереди, заменилась теперь огромным обозом маршала Жюно, конвоируемого вестфальцами. Сзади пленных ехал обоз кавалерийских вещей.
От Вязьмы французские войска, прежде шедшие тремя колоннами, шли теперь одной кучей. Те признаки беспорядка, которые заметил Пьер на первом привале из Москвы, теперь дошли до последней степени.
Дорога, по которой они шли, с обеих сторон была уложена мертвыми лошадьми; оборванные люди, отсталые от разных команд, беспрестанно переменяясь, то присоединялись, то опять отставали от шедшей колонны.
Несколько раз во время похода бывали фальшивые тревоги, и солдаты конвоя поднимали ружья, стреляли и бежали стремглав, давя друг друга, но потом опять собирались и бранили друг друга за напрасный страх.
Эти три сборища, шедшие вместе, – кавалерийское депо, депо пленных и обоз Жюно, – все еще составляли что то отдельное и цельное, хотя и то, и другое, и третье быстро таяло.
В депо, в котором было сто двадцать повозок сначала, теперь оставалось не больше шестидесяти; остальные были отбиты или брошены. Из обоза Жюно тоже было оставлено и отбито несколько повозок. Три повозки были разграблены набежавшими отсталыми солдатами из корпуса Даву. Из разговоров немцев Пьер слышал, что к этому обозу ставили караул больше, чем к пленным, и что один из их товарищей, солдат немец, был расстрелян по приказанию самого маршала за то, что у солдата нашли серебряную ложку, принадлежавшую маршалу.
Больше же всего из этих трех сборищ растаяло депо пленных. Из трехсот тридцати человек, вышедших из Москвы, теперь оставалось меньше ста. Пленные еще более, чем седла кавалерийского депо и чем обоз Жюно, тяготили конвоирующих солдат. Седла и ложки Жюно, они понимали, что могли для чего нибудь пригодиться, но для чего было голодным и холодным солдатам конвоя стоять на карауле и стеречь таких же холодных и голодных русских, которые мерли и отставали дорогой, которых было велено пристреливать, – это было не только непонятно, но и противно. И конвойные, как бы боясь в том горестном положении, в котором они сами находились, не отдаться бывшему в них чувству жалости к пленным и тем ухудшить свое положение, особенно мрачно и строго обращались с ними.
В Дорогобуже, в то время как, заперев пленных в конюшню, конвойные солдаты ушли грабить свои же магазины, несколько человек пленных солдат подкопались под стену и убежали, но были захвачены французами и расстреляны.
Прежний, введенный при выходе из Москвы, порядок, чтобы пленные офицеры шли отдельно от солдат, уже давно был уничтожен; все те, которые могли идти, шли вместе, и Пьер с третьего перехода уже соединился опять с Каратаевым и лиловой кривоногой собакой, которая избрала себе хозяином Каратаева.
С Каратаевым, на третий день выхода из Москвы, сделалась та лихорадка, от которой он лежал в московском гошпитале, и по мере того как Каратаев ослабевал, Пьер отдалялся от него. Пьер не знал отчего, но, с тех пор как Каратаев стал слабеть, Пьер должен был делать усилие над собой, чтобы подойти к нему. И подходя к нему и слушая те тихие стоны, с которыми Каратаев обыкновенно на привалах ложился, и чувствуя усилившийся теперь запах, который издавал от себя Каратаев, Пьер отходил от него подальше и не думал о нем.
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину – он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был бы несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал оттого, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и пригревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как теперь, когда он шел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что, когда он, как ему казалось, по собственной своей воле женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню. Из всего того, что потом и он называл страданием, но которое он тогда почти не чувствовал, главное были босые, стертые, заструпелые ноги. (Лошадиное мясо было вкусно и питательно, селитренный букет пороха, употребляемого вместо соли, был даже приятен, холода большого не было, и днем на ходу всегда бывало жарко, а ночью были костры; вши, евшие тело, приятно согревали.) Одно было тяжело в первое время – это ноги.
Во второй день перехода, осмотрев у костра свои болячки, Пьер думал невозможным ступить на них; но когда все поднялись, он пошел, прихрамывая, и потом, когда разогрелся, пошел без боли, хотя к вечеру страшнее еще было смотреть на ноги. Но он не смотрел на них и думал о другом.
Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму.
Он не видал и не слыхал, как пристреливали отсталых пленных, хотя более сотни из них уже погибли таким образом. Он не думал о Каратаеве, который слабел с каждым днем и, очевидно, скоро должен был подвергнуться той же участи. Еще менее Пьер думал о себе. Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления.


22 го числа, в полдень, Пьер шел в гору по грязной, скользкой дороге, глядя на свои ноги и на неровности пути. Изредка он взглядывал на знакомую толпу, окружающую его, и опять на свои ноги. И то и другое было одинаково свое и знакомое ему. Лиловый кривоногий Серый весело бежал стороной дороги, изредка, в доказательство своей ловкости и довольства, поджимая заднюю лапу и прыгая на трех и потом опять на всех четырех бросаясь с лаем на вороньев, которые сидели на падали. Серый был веселее и глаже, чем в Москве. Со всех сторон лежало мясо различных животных – от человеческого до лошадиного, в различных степенях разложения; и волков не подпускали шедшие люди, так что Серый мог наедаться сколько угодно.
Дождик шел с утра, и казалось, что вот вот он пройдет и на небе расчистит, как вслед за непродолжительной остановкой припускал дождик еще сильнее. Напитанная дождем дорога уже не принимала в себя воды, и ручьи текли по колеям.
Пьер шел, оглядываясь по сторонам, считая шаги по три, и загибал на пальцах. Обращаясь к дождю, он внутренне приговаривал: ну ка, ну ка, еще, еще наддай.
Ему казалось, что он ни о чем не думает; но далеко и глубоко где то что то важное и утешительное думала его душа. Это что то было тончайшее духовное извлечение из вчерашнего его разговора с Каратаевым.
Вчера, на ночном привале, озябнув у потухшего огня, Пьер встал и перешел к ближайшему, лучше горящему костру. У костра, к которому он подошел, сидел Платон, укрывшись, как ризой, с головой шинелью, и рассказывал солдатам своим спорым, приятным, но слабым, болезненным голосом знакомую Пьеру историю. Было уже за полночь. Это было то время, в которое Каратаев обыкновенно оживал от лихорадочного припадка и бывал особенно оживлен. Подойдя к костру и услыхав слабый, болезненный голос Платона и увидав его ярко освещенное огнем жалкое лицо, Пьера что то неприятно кольнуло в сердце. Он испугался своей жалости к этому человеку и хотел уйти, но другого костра не было, и Пьер, стараясь не глядеть на Платона, подсел к костру.
– Что, как твое здоровье? – спросил он.
– Что здоровье? На болезнь плакаться – бог смерти не даст, – сказал Каратаев и тотчас же возвратился к начатому рассказу.
– …И вот, братец ты мой, – продолжал Платон с улыбкой на худом, бледном лице и с особенным, радостным блеском в глазах, – вот, братец ты мой…
Пьер знал эту историю давно, Каратаев раз шесть ему одному рассказывал эту историю, и всегда с особенным, радостным чувством. Но как ни хорошо знал Пьер эту историю, он теперь прислушался к ней, как к чему то новому, и тот тихий восторг, который, рассказывая, видимо, испытывал Каратаев, сообщился и Пьеру. История эта была о старом купце, благообразно и богобоязненно жившем с семьей и поехавшем однажды с товарищем, богатым купцом, к Макарью.
Остановившись на постоялом дворе, оба купца заснули, и на другой день товарищ купца был найден зарезанным и ограбленным. Окровавленный нож найден был под подушкой старого купца. Купца судили, наказали кнутом и, выдернув ноздри, – как следует по порядку, говорил Каратаев, – сослали в каторгу.
– И вот, братец ты мой (на этом месте Пьер застал рассказ Каратаева), проходит тому делу годов десять или больше того. Живет старичок на каторге. Как следовает, покоряется, худого не делает. Только у бога смерти просит. – Хорошо. И соберись они, ночным делом, каторжные то, так же вот как мы с тобой, и старичок с ними. И зашел разговор, кто за что страдает, в чем богу виноват. Стали сказывать, тот душу загубил, тот две, тот поджег, тот беглый, так ни за что. Стали старичка спрашивать: ты за что, мол, дедушка, страдаешь? Я, братцы мои миленькие, говорит, за свои да за людские грехи страдаю. А я ни душ не губил, ни чужого не брал, акромя что нищую братию оделял. Я, братцы мои миленькие, купец; и богатство большое имел. Так и так, говорит. И рассказал им, значит, как все дело было, по порядку. Я, говорит, о себе не тужу. Меня, значит, бог сыскал. Одно, говорит, мне свою старуху и деток жаль. И так то заплакал старичок. Случись в их компании тот самый человек, значит, что купца убил. Где, говорит, дедушка, было? Когда, в каком месяце? все расспросил. Заболело у него сердце. Подходит таким манером к старичку – хлоп в ноги. За меня ты, говорит, старичок, пропадаешь. Правда истинная; безвинно напрасно, говорит, ребятушки, человек этот мучится. Я, говорит, то самое дело сделал и нож тебе под голова сонному подложил. Прости, говорит, дедушка, меня ты ради Христа.
Каратаев замолчал, радостно улыбаясь, глядя на огонь, и поправил поленья.
– Старичок и говорит: бог, мол, тебя простит, а мы все, говорит, богу грешны, я за свои грехи страдаю. Сам заплакал горючьми слезьми. Что же думаешь, соколик, – все светлее и светлее сияя восторженной улыбкой, говорил Каратаев, как будто в том, что он имел теперь рассказать, заключалась главная прелесть и все значение рассказа, – что же думаешь, соколик, объявился этот убийца самый по начальству. Я, говорит, шесть душ загубил (большой злодей был), но всего мне жальче старичка этого. Пускай же он на меня не плачется. Объявился: списали, послали бумагу, как следовает. Место дальнее, пока суд да дело, пока все бумаги списали как должно, по начальствам, значит. До царя доходило. Пока что, пришел царский указ: выпустить купца, дать ему награждения, сколько там присудили. Пришла бумага, стали старичка разыскивать. Где такой старичок безвинно напрасно страдал? От царя бумага вышла. Стали искать. – Нижняя челюсть Каратаева дрогнула. – А его уж бог простил – помер. Так то, соколик, – закончил Каратаев и долго, молча улыбаясь, смотрел перед собой.