Жорж Санд

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Жорж Санд
George Sand

Огюст Шарпантьё. Портрет Жорж Санд
Имя при рождении:

Амандина Аврора Люсиль Дюпен

Место рождения:

Париж, Франция

Место смерти:

Ноан-Вик, Франция

Род деятельности:

писательница

Направление:

романтизм

[lib.ru/INOOLD/SAND/ Произведения на сайте Lib.ru]

Жорж Санд (фр. George Sand, настоящее имя — Амандина Аврора Люсиль Дюпен (фр. Amandine Aurore Lucile Dupin), в замужестве — баронесса Дюдеван; 1 июля 18048 июня 1876) — французская писательница.





Биография

Семья

Прадедом Авроры Дюпен был Мориц Саксонский. В 1695 году Мария Аврора фон Кёнигсмарк (1662—1728), сестра Филиппа фон Кёнигсмарка, убитого по приказу курфюрста Ганновера, выясняя причины гибели брата, познакомилась с курфюрстом Саксонии, будущим королём Польши Августом Сильным и стала его любовницей. В 1696 году она родила сына Морица, любовники расстались ещё до появления на свет ребёнка. Мария Аврора поселилась в аббатстве Кведлинбург, создав там популярный светский салон.

Морица Саксонского, у которого с раннего возраста было влечение к военному делу, воспитывал отец. По его настоянию Мориц совершил пешее путешествие по Европе в самых суровых условиях: он нёс с собой военное снаряжение и питался лишь супом и хлебом. В тринадцать лет он уже участвовал в сражении и получил офицерский чин. Начав свою военную карьеру у отца, Мориц Саксонский служил в России и во Франции, отличившись в войне за австрийское наследство. В 1748 году одна из любовниц Морица Мари де Верьер (настоящая фамилия Ренто) родила дочь Марию-Аврору (1748—1821). Так как Мари де Верьер не была верна Морицу, маршал не включил её и дочь в своё завещание. Мария-Аврора обратилась за покровительством к племяннице Морица дофине Марии Жозефине. Её поместили в женский монастырь Сен-Сир и назначили пособие в восемьсот ливров. Мария-Аврора считалась дочерью неизвестных родителей, её положение отпугивало потенциальных претендентов на её руку. Она вторично обратилась к дофине с тем, чтобы ей позволили называться «внебрачной дочерью маршала Франции графа Морица Саксонского и Мари Ренто». Актом парламента Парижа отцовство было утверждено. В 18 лет Мария-Аврора вышла замуж за пехотного капитана Антуана де Орна. Он получил место коменданта эльзасского городка Селесты. Супруги прибыли к месту назначения де Орна через пять месяцев после свадьбы, на следующий день сорокачетырёхлетний де Орн заболел, через три дня он умер. Мария-Аврора поселилась в монастыре, а позднее, из-за недостатка средств переехала в дом матери и тётки. В тридцать лет она вышла второй раз замуж за представителя главного откупщика податей в Берри Луи-Клода Дюпен де Франкёй — бывшего любовника своей тётки Женевьевы де Верьер. Дом супругов Дюпен был поставлен на широкую ногу, они много тратили на благотворительность, интересовались литературой и музыкой. Овдовев в 1788 году, Мария-Аврора вместе с сыном Морисом переселилась в Париж. В 1793 году, считая, что в провинции жизнь более безопасна, Мари-Аврора купила усадьбу Ноан-Вик, располагавшуюся между Шатору и Ла Шатром. Поначалу госпожа Дюпен, называвшая себя последовательницей Вольтера и Руссо, сочувствовала революции. Её отношение к событиям изменилось, когда начался террор, она даже подписалась на 75 тысяч ливров в фонд помощи эмигрантам. За свою принадлежность к дворянству в декабре 1793 года госпожа Дюпен была арестована и помещена в монастырь Английских августинок. Её освободили после событий 9 термидора, и в октябре 1794 года она уехала с сыном в Ноан.

Детство и юность

Морис Дюпен (1778—1808), несмотря на классическое образование и любовь к музыке, избрал карьеру военного. Начав службу солдатом во времена Директории, офицерское звание он получил в Итальянскую кампанию. В 1800 году в Милане познакомился с Антуаннеттой-Софи-Викторией Делаборд (1773—1837), любовницей своего начальника, дочерью птицелова, бывшей танцовщицей.
Ей было уже за тридцать лет, когда мой отец увидел её впервые, и среди какого ужасного общества! Мой отец был великодушен! Он понял, что это красивое создание ещё способно любить…[1]
Они зарегистрировали брак в мэрии 2-го округа Парижа 5 июня 1804 года, когда Софи-Виктория ждала их первого общего ребёнка, — у Мориса был внебрачный сын Ипполит[2], Софи-Виктория имела дочь Каролину.

1 июля 1804 года в Париже Софи-Виктория родила девочку, названную Авророй. Мать Мориса долго не хотела признавать неравный брак сына, рождение внучки смягчило её сердце, но отношения между свекровью и невесткой остались холодными. Весной 1808 года полковник Морис Дюпен, адъютант Мюрата, принимал участие в Испанской кампании. Беременная Софи-Виктория последовала за ним вместе с дочерью. Здесь 12 июня Софи-Виктория родила сына Огюста. 8 сентября того же года семья покинула страну вместе с отступающими войсками и вернулась в Ноан. В дороге дети заболели: Аврора выздоровела, мальчик умер. Через четыре дня после возвращения Морис погиб в результате несчастного случая во время прогулки верхом: лошадь в темноте наскочила на груду камней.

После гибели отца Авроры, свекровь-графиня и невестка-простолюдинка на время сблизились. Однако вскоре госпожа Дюпен посчитала, что мать не может дать достойного воспитания наследнице Ноана, кроме того она не хотела видеть в своём доме дочь Софи-Виктории Каролину. После долгих колебаний мать Авроры, не желая лишать её большого наследства, оставила её у бабушки, переехав с Каролиной в Париж. Аврора тяжело переживала разлуку. «Моя мать и бабушка рвали мне сердце на клочки»[3].

Учителем Авроры и её единокровного брата Ипполита был Жан-Франсуа Дешартр, управляющий поместьем, бывший наставник Мориса Дюпена. В дополнение к обучению чтению, письму, арифметике и истории, бабушка, превосходная музыкантша, учила её игре на клавесине и пению. Любовь к литературе девочка также переняла от неё. Религиозным воспитанием Авроры не занимался никто — госпожа Дюпен, «женщина прошлого века, признавала только отвлечённую религию философов»[4].

Так как мужская одежда была более удобна для верховой езды, прогулок и охоты, Аврора с детства привыкла носить её.

Девочка видела мать лишь изредка, приезжая с бабушкой в Париж. Но госпожа Дюпен, стремясь свести влияние Софи-Виктории к минимуму, старалась сократить эти визиты. Аврора решила сбежать от бабушки, вскоре её намерение было раскрыто, и госпожа Дюпен решила отправить Аврору в монастырь. По приезде в Париж Аврора встретилась с Софи-Викторией, и та одобрила планы бабушки по дальнейшему обучению дочери. Аврора была поражена холодностью матери, в то время в очередной раз устраивавшей свою личную жизнь. «О мать моя! Почему вы не любите меня, меня, которая так вас любит?»[5]. Мать уже не была для неё ни другом, ни советчицей, впоследствии Аврора научилась обходиться без Софи-Виктории, однако, не порывая с ней окончательно и сохраняя чисто внешнее уважение.

В Августинском католическом монастыре, куда она поступила 12 января 1818 года, девочка познакомилась с религиозной литературой и ею овладели мистические настроения. «Это полное слияние с божеством я воспринимала как чудо. Я буквально горела, как святая Тереза; я не спала, не ела, я ходила, не замечая движений моего тела…»[6] Она решила стать монахиней и делать самую тяжёлую работу. Однако её духовник, аббат Премор, считавший, что человек может исполнить свой долг и не оставляя светской жизни, отговорил Аврору от этого намерения.

Её бабушка пережила первый удар и, опасаясь, что Аврора может остаться под опекой «своей недостойной матери», решила выдать девушку замуж. Аврора покинула монастырь, ставший для неё «раем на земле»[7]. Вскоре бабушка решила, что внучка ещё слишком молода для семейной жизни. Аврора пыталась примирить мать и бабушку, но потерпела поражение. Она предложила матери остаться у неё, но Софи-Виктория на это не согласилась. В 1820 году Аврора вернулась с бабушкой в Ноан. Богатая наследница, Аврора тем не менее не считалась завидной партией из-за череды внебрачных рождений в семье и низкого происхождения матери.

В результате второго удара госпожа Дюпен была парализована, и Дешартр передал девушке все права по управлению имением. Дешартр, бывший мэром Ноана исполнял также обязанности аптекаря и хирурга, Аврора помогала ему. В то же время Аврора увлеклась философской литературой, изучала Шатобриана, Боссюэ, Монтескьё, Аристотеля, Паскаля, но более всего она восхищалась Руссо, считая, что только у него есть подлинное христианство, «которое требует абсолютного равенства и братства»[8].

Она совершала длительные верховые прогулки на лошади Колетт: «Нам пришлось жить и ездить вместе на протяжении четырнадцати лет.»[9] Окружающие порицали Аврору за её образ жизни, свобода, которой пользовалась она, была немыслима в то время для особы её пола и возраста, но она не обращала на это внимания. В Ла Шатре Аврора дружила со своими сверстниками, сыновьями друзей отца: Дюверне, Флёри, Папе. С одним из них — Стефаном Ажассон де Грансань, студентом, преподававшим ей анатомию, завязался роман. Но юношеская влюблённость ни к чему не привела: для отца Грансаня, графа, она была дочерью простолюдинки, бабушка же не согласилась бы на этот брак из-за бедности Стефана.

Бабушка Авроры умерла 26 декабря 1821 года, согласившись, к удивлению своей верующей внучки, собороваться и причаститься перед смертью. «Я убеждена, что не совершаю ни подлости, ни лжи, соглашаясь на обряд, который в час разлуки с любимыми служит неплохим примером. Пусть у тебя будет спокойно на сердце, я знаю, что я делаю»[10]. Бабушка настояла, чтобы Аврора присутствовала при её исповеди. С последними словами госпожа Дюпен обратилась к внучке: «Ты теряешь своего лучшего друга».

Замужество

По завещанию госпожи Дюпен опека над семнадцатилетней девушкой передавалась графу Рене де Вильнёву, а сама Аврора должна была жить в Шенонсо (коммуна), в семье графа. Однако мать девушки настояла на том, чтобы руководить ею. Вильнёвы устранились от опекунства — они не хотели иметь дело с «авантюристкой» низкого происхождения. Аврора послушалась матери «из чувства долга» и справедливости — ей были чужды сословные предрассудки. Вскоре между матерью и дочерью произошёл конфликт: Софи-Виктория принуждала Аврору выйти замуж за человека, к которому та не имела ни малейшей склонности. Аврора взбунтовалась. Мать пригрозила ей заточением в монастырь.
«Здесь вам будет лучше. Мы предупредим общину на ваш счёт; здесь будут остерегаться вашего красноречия. Приготовьтесь к мысли, что вам придётся прожить в этой келье до вашего совершеннолетия, то есть три с половиной года. Не вздумайте взывать к помощи законов; никто не услышит ваших жалоб; и ни ваши защитники, ни вы сами никогда не узнаете, где вы находитесь…» Но потом — то ли устыдились такого деспотического поступка, то ли побоялись возмездия закона, то ли меня просто хотели напугать, — от этого плана отказались[11].
Аврора поняла, что одинокая женщина без защиты обречена сталкиваться с трудностями на каждом шагу. Из-за нервного перенапряжения она заболела: «у неё начались спазмы желудка, который отказался принимать пищу». На время Софи-Виктория оставила дочь в покое. В 1822 году Аврора гостила в семье друга своего отца, полковника Ретье дю Плесси. Через супругов дю Плесси она познакомилась с Казимиром Дюдеваном (1795—1871), незаконным сыном[12] барона Дюдевана, владельца поместья Гильери в Гаскони. Страдая от одиночества, она «влюбилась в него, как в олицетворение мужественности». Казимир сделал предложение не через родных, как тогда было принято, а лично Авроре и тем покорил её. Она была уверена, что Казимир не интересуется её приданым, так как он был единственным наследником своего отца и его жены.

Несмотря на сомнения матери, в сентябре 1822 г. Аврора и Казимир обвенчались в Париже и уехали в Ноан. Казимир сменил Дешартра в роли управляющего Ноаном, и супруги стали вести жизнь обыкновенных помещиков. 30 июня 1823 года в Париже Аврора родила сына Мориса. Мужа не интересовали ни книги, ни музыка, он охотился, занимался «политикой в местном масштабе» и пировал с такими же, как он, местными дворянчиками. Вскоре Авророй овладели приступы меланхолии, которые раздражали мужа, не понимавшего, в чём дело. Для романтически настроенной Авроры, мечтавшей о «любви в духе Руссо», физиологическая сторона брака оказалась потрясением. Но в то же время она сохраняла привязанность к Казимиру — честному человеку и отличному отцу. Некоторое душевное равновесие она смогла себе вернуть, общаясь со своими наставниками в Английском католическом монастыре, куда она переехала вместе с сыном. Но Морис заболел, и Аврора вернулась домой.
Приходит время, когда чувствуешь необходимость любви, исключительной любви! Нужно, чтобы всё происходящее имело отношение к объекту любви. Хотелось, чтобы в тебе были и прелесть и дарования для него одного. Ты не замечал этого во мне. Мои знания оказались ненужными, ведь ты не разделял их со мной[13].
Аврора чувствовала себя нездоровой, муж считал, что все её болезни существуют только в её воображении. Размолвки между супругами участились.

В конце 1825 года супруги Дюдеван совершили путешествие в Пиренеи. Там Аврора познакомилась с Орельеном де Сезом, товарищем прокурора суда Бордо. Роман с де Сезом был платоническим — Аврора чувствовала себя счастливой и в то же время упрекала себя, что переменилась в отношении к мужу. В своей «Исповеди», которую она написала мужу по совету де Сеза, Аврора подробно объяснила причины своего поступка, тем, что её чувства не находили отклика у Казимира, что она изменила свою жизнь ради него, но он не оценил этого. Возвратившись в Ноан, Аврора поддерживала переписку с де Сезом. В то же время она снова встречается со Стефаном Ажассон де Грансанем, и юношеский роман получает своё продолжение. 13 сентября 1828 года Аврора рожает дочь Соланж (1828—1899), все биографы Санд сходятся на том, что отцом девочки был Ажассон де Грансань. Вскоре супруги Дюдеван фактически разошлись. Казимир стал выпивать и завёл несколько любовных связей с ноанской прислугой.

Аврора чувствовала, что пора менять ситуацию: её новый любовник, Жюль Сандо, уехал в Париж, она пожелала последовать за ним. Она оставила поместье в управление мужу в обмен на ренту, выговорив условие, что будет проводить полгода в Париже, другие полгода в Ноане и сохранять видимость брака.

Начало литературной деятельности

Аврора приехала в Париж 4 января 1831 года. Пенсиона в три тысячи франков не хватало на жизнь. Из экономии она носила мужской костюм, к тому же он стал пропуском в театр: в партер — единственные места, которые были по карману ей и её друзьям, дам не пускали.

Чтобы зарабатывать, Аврора решила писать. В Париж она привезла роман («Эме»), который намеревалась показать де Кератри — члену палаты депутатов и писателю. Он, однако, отсоветовал ей заниматься литературой. По рекомендации своей подруги из Ла Шатра, Аврора обратилась к журналисту и писателю Анри де Латушу, только что возглавившему «Фигаро». Роман «Эме» не произвёл на него впечатления, но он предложил госпоже Дюдеван сотрудничество в газете и ввёл в парижский литературный мир. Краткий журналистский стиль не был её стихией, ей более удавались пространные описания природы, характеров.
Решительнее, чем когда-либо, я выбираю литературную профессию. Несмотря на неприятности, которые иногда случаются в ней, несмотря на дни лени и усталости, которые иногда прерывают мою работу, несмотря на мою более чем скромную жизнь в Париже, я чувствую, что отныне моё существование осмыслено[14].
Вначале Аврора писала вместе с Сандо: романы «Комиссионер» (1830), «Роз и Бланш» (1831), имевший у читателей большой успех, вышли за его подписью, так как мачеха Казимира Дюдевана не желала видеть свою фамилию на обложках книг. В «Роз и Бланш» Аврора использовала свои воспоминания о монастыре, заметки о путешествии в Пиренеи, рассказы своей матери. Уже самостоятельно Аврора начала новую работу, роман «Индиана», темой которого стало противопоставление женщины, ищущей идеальной любви, чувственному и тщеславному мужчине. Сандо одобрил роман, но отказался подписаться под чужим текстом. Аврора выбрала мужской псевдоним: это стало для неё символом избавления от рабского положения, на которое обрекало женщину современное общество. Сохранив фамилию Санд, она добавила имя Жорж.

Латуш посчитал, что в «Индиане» Аврора копировала манеру Бальзака, однако, прочитав роман внимательнее, он изменил своё мнение. Успех «Индианы», о которой хвалебно отозвались Бальзак и Гюстав Планш, позволил ей заключить контракт с «Ревю де Дё Монд» и обрести финансовую независимость.

К тому времени относится начало дружбы Санд с Мари Дорваль, знаменитой актрисой романтической эпохи.
Чтобы понять, какую власть она (Дорваль) имеет надо мной, надо бы знать, до какой степени она не похожа на меня… Она! Бог вложил в неё редкий дар — умение выражать свои чувства… Эта женщина, такая прекрасная, такая простая, ничему не училась: она всё отгадывает… <…> И когда эта хрупкая женщина появляется на сцене со своей будто надломленной фигурой, со своей небрежной походкой, с печальным и проникновенным взглядом, тогда знаете, что мне представляется?… Мне кажется, что я вижу свою душу…[15]
Санд приписывали любовную связь с Дорваль, однако эти слухи ничем не подтверждены. В 1833 году выходит в свет роман «Лелия», вызвавший скандал. Главная героиня (во многом это автопортрет), в погоне за счастьем, которое даёт другим женщинам, но не ей, физическая любовь, переходит от любовника к любовнику. Позднее, пожалев, что выдала себя, Жорж Санд исправила роман, убрав признания в бессилии и придав ему большую моральную и социальную окраску. Жюль Жанен в «Журналь де Деба» назвал книгу «отвратительной», журналист Капо де Фёйид «требовал „пылающий уголь“, чтобы очистить свои уста от этих низких и бесстыдных мыслей…»[16] Гюстав Планш опубликовал в «Ревю де Дё Монд» положительную рецензию и вызвал Капо де Фёйида на дуэль. Сент-Бёв в письме к Санд отмечал:
Широкая публика, требующая в читальном зале, чтобы ей дали какую-нибудь книгу, откажется от этого романа. Но зато он будет высоко оценен теми, кто увидит в нём самое живое выражение вечных помыслов человечества… Быть женщиной, ещё не достигшей и тридцати лет, по внешнему виду которой даже нельзя понять, когда она успела исследовать такие бездонные глубины; нести это знание в себе, знание, от которого у нас вылезли бы волосы и поседели виски, — нести с лёгкостью, непринуждённостью, сохраняя такую сдержанность в выражениях, — вот чем прежде всего я любуюсь в вас; право, сударыня, вы чрезвычайно сильная, редкостная натура…[17]

Жорж Санд и Альфред де Мюссе

Сент-Бёв, восхищавшийся Мюссе, пожелал представить молодого поэта Санд, но та отказалась, считая, что они с Мюссе слишком разные люди, между которыми не может быть понимания. Однако, случайно встретившись с ним на обеде, устроенном «Ревю де Дё Монд», она переменила своё мнение. Между ними завязалась переписка, вскоре Мюссе переехал в квартиру Санд на набережной Малакэ. Санд была уверена, что теперь она уже точно будет счастлива. Кризис наступил во время их совместного путешествия по Италии, когда дала себя знать нервная и непостоянная натура Мюссе. Начались ссоры, Мюссе упрекал Санд в холодности: ежедневно, несмотря ни на что, она уделяла по восемь часов литературной работе. В Венеции он объявил Санд, что ошибался и не любит её. Санд становится любовницей доктора Паджелло, который лечил заболевшего Мюссе. В марте 1834 года Альфред де Мюссе уехал из Венеции, Жорж Санд осталась там ещё на пять месяцев, работая над романом «Жак». И Санд, и Мюссе сожалели о разрыве, между ними продолжалась переписка. Санд вернулась в Париж с Паджелло, который, написал своему отцу: «Я на последней стадии моего безумия… Завтра я выезжаю в Париж; там мы расстанемся с Санд…»[18] При первой же встрече Санд и Мюссе возобновили отношения. Однако, через некоторое время, устав от сцен ревности, череды разрывов и примирений, Санд ушла от Мюссе. Альфред де Мюссе через всю жизнь пронёс воспоминание об этой мучительной для обоих связи. В своей «Исповеди сына века» (1836) под именем Бригитты Шпильман он изобразил бывшую любовницу, в эпилоге выразив надежду на то, что когда-нибудь они простят друг друга. Уже после смерти Мюссе Санд описала их отношения в романе «Она и он» (1859), вызвавшем негативную реакцию брата Альфреда — Поля, который ответил ей романом «Он и она».

Развод. Луи Мишель

В 1835 году Жорж Санд приняла решение развестись и обратилась за помощью к известному к адвокату Луи Мишелю (1797—1853). Республиканец, блестящий оратор, безусловный лидер всех либералов южных провинций, Мишель сыграл решающую роль в формировании политических взглядов Санд.
Вперёд! Каков бы ни был цвет вашего знамени, лишь бы ваши фаланги шли к республиканскому будущему; во имя Иисуса, у которого остался на земле только один истинный апостол; во имя Вашингтона и Франклина, которые не смогли всё завершить и оставили это дело нам; во имя Сен-Симона, чьи сыновья, не задумываясь, выполняют божественную и страшную задачу (храни их господь…); лишь бы добро взяло верх, лишь бы те, кто верит, доказали это… Я просто маленький солдат, примите меня[19].
В апреле 1835 года он выступал от защиты на процессе лионских инсургентов. Санд последовала за ним в Париж, чтобы присутствовать на заседаниях и заботиться о Мишеле, «не щадившем себя в деле защиты апрельских обвиняемых».

В январе 1836 года Санд подала в суд Ла Шатра жалобу на мужа. Заслушав свидетелей, суд поручил воспитание детей госпоже Дюдеван. Казимир Дюдеван, боясь потерять ренту, не защищался и согласился на заочный приговор. Однако вскоре при разделе имущества между бывшими супругами возникли разногласия. Дюдеван обжаловал решение суда и изложил свои претензии к жене в особом меморандуме. Мишель был защитником Санд на возобновившемся в мае 1836 года бракоразводном процессе. Его красноречие произвело впечатление на судей, мнения их, однако, разделились. Но на следующий день Казимир Дюдеван пошёл на мировую: он должен был воспитывать сына и получал в пользование отель Нарбонн в Париже. Госпоже Дюдеван поручалась дочь, за ней оставался Ноан.

С Мишелем Санд рассталась в 1837 году — он был женат и не собирался оставлять семью.

Христианский социализм

Склонный, как и Жорж Санд, к мистицизму, Ференц Лист познакомил писательницу с Ламеннэ. Она сразу же стала горячей сторонницей его взглядов и даже пошла на некоторое охлаждение отношений с Сент-Бёвом, критиковавшим аббата за непоследовательность. Для основанной Ламеннэ газеты «Монд» Санд предложила писать бесплатно, выговорив себе свободу в выборе и освещении тем. «Письма к Марси», переписка в форме романа, включала в себя реальные послания Санд к бедной бесприданнице Элизе Туранжен. Когда в «Шестом письме» Санд коснулась равенства полов в любви, Ламеннэ был шокирован, а узнав, что следующее будет посвящено «роли страсти в жизни женщины», прекратил публикацию.
…он (Ламеннэ) не хочет, чтобы писали о разводе; он от неё (Санд) ждёт тех цветов, которые падают из её рук, то есть сказок и шуток. Мари д’Агу — Францу Листу[20]

Однако главной причиной разрыва Ламеннэ и Санд стало то, что она была верной последовательницей философии Пьера Леру. Бо́льшая часть идей Леру была заимствована у христианства, Леру лишь не допускал бессмертия личности. Он также выступал за равенство полов в любви и усовершенствование брака, как одно из условий эмансипации женщин. По признанию Санд, Леру, «новый Платон и Христос», «спас» её, нашедшую в его учении «спокойствие, силу, веру, надежду»[24]. В течение пятнадцати лет Санд поддерживала Леру, в том числе и материально. Под влиянием Леру Санд написала романы «Спиридион» (в соавторстве с Леру) и «Семь струн лиры». В 1848 году , уйдя из консервативного издания «Ревю де Дё Монд» она основала вместе с Луи Виардо и Леру газету «Ревю Эндепендент». Санд опубликовала в ней свои романы «Орас», «Консуэло» и «Графиня Рудольштадт». Она оказывала поддержку поэтам из пролетарской среды — Савиньену Лапуэнту, Шарлю Магю, Шарлю Понси и пропагандировала их творчество («Диалоги о поэзии пролетариев», 1842). В её новых романах («Странствующий подмастерье», «Мельник из Анжибо») добродетель пролетариев противопоставлялась «эгоизму знатных богачей».

Жорж Санд и Шопен

В конце 1837 года Санд завязывает отношения с Шопеном, к тому времени расставшимся со своей невестой Марией Водзинской. Надеясь, что климат Майорки произведёт благотворное действие на здоровье Шопена, Санд вместе с ним и детьми решает провести там зиму. Её ожидания не оправдались: начался сезон дождей, у Шопена открылись приступы кашля. В феврале они вернулись во Францию. Санд осознаёт себя главой семьи. Отныне она пробует жить только для детей, Шопена и своего творчества. Для экономии зимы они проводили в Париже. Различие в характерах, политических пристрастиях, ревность долгое время не могли помешать им сохранять привязанность. Санд быстро поняла, что Шопен опасно болен и преданно заботилась о его здоровье. Но как бы ни улучшалось его положение, долго быть в умиротворённом состоянии Шопену не позволяли его характер и его болезнь.
Это человек необыкновенной чувствительности: малейшее прикосновение к нему — это рана, малейший шум — удар грома; человек, признающий разговор только с глазу на глаз, ушедший в какую-то таинственную жизнь и только изредка проявляющий себя в каких-нибудь неудержимых выходках, прелестных и забавных. Генрих Гейне[21]
Некоторые из друзей жалели Санд, называя Шопена её «злым гением» и «крестом». Опасаясь за его состояние, она свела их отношения к чисто дружеским, Шопен страдал от подобного положения вещей и приписывал её поведение другим увлечениям.
Если какая-то женщина и могла внушить ему полное доверие, то это была я, а он этого никогда не понимал… Я знаю, что многие люди меня обвиняют, — одни за то, что я его измотала необузданностью своих чувств, другие за то, что я привожу его в отчаяние своими дурачествами. Мне кажется, что ты-то знаешь, в чём дело. А он, он жалуется мне, что я его убиваю отказами, тогда как я уверена, что я его убила бы, поступая иначе… Из письма Жорж Санд Альберу Гржимале, другу Шопена[22].
Отношения с Шопеном нашли своё отражение в романе Санд «Лукреция Флориани». Впоследствии она отрицала, что списала Лукрецию с себя, а Кароля с Шопена. Шопен же не узнал или не пожелал узнать себя в образе молодого человека, очаровательного эгоиста, любимого Лукрецией и ставшего причиной её преждевременной смерти. В 1846 году между Шопеном и Морисом произошёл конфликт, в результате которого последний объявил о своём желании покинуть дом. Санд приняла сторону сына:
Этого не могло быть, не должно было быть, Шопен не вынес моего вмешательства во всё это, хотя оно было необходимо и законно. Он опустил голову и сказал, что я его разлюбила. Какое богохульство после восьми лет материнской самоотверженности! Но бедное оскорблённое сердце не сознавало своего безумия…[23]
Шопен уехал в ноябре 1846 года, поначалу он и Жорж обменивались письмами. К окончательному разрыву Шопена подтолкнула дочь Санд. Соланж, поссорившись с матерью, приехала в Париж и настроила Шопена против неё.
…она ненавидит свою мать, клевещет на неё, чернит её самые святые побуждения, оскверняет ужасными речами родной дом! Вам нравится слушать всё это и даже, может быть, верить этому. Я не буду вступать в подобную борьбу, меня это приводит в ужас. Я предпочитаю видеть вас во враждебном лагере, чем защищаться от противницы, которая вскормлена моей грудью и моим молоком. Жорж Санд — Фредерику Шопену [24].
Последний раз Санд и Шопен встретились случайно в марте 1848 года:
Я думала, что несколько месяцев разлуки излечат рану и вернут дружбе спокойствие, а воспоминаниям справедливость… я пожала его холодную дрожащую руку. Я хотела говорить с ним — он скрылся. Теперь я могла бы сказать ему, в свою очередь, что он разлюбил меня[25].
С Соланж, вышедшей замуж за скульптора Огюста Клезенже[26], композитор сохранил дружеские отношения до своей смерти.

Революция и Вторая империя

Революция для Санд стала полной неожиданностью: кампания избирательных банкетов, в конечном счёте приведшая к падению режима, казалась ей «безобидной и бесполезной». Тревожась за судьбу сына, жившего в то время в столице, она приехала в Париж и испытала воодушевление от победы республики. Ледрю-Роллен поручил ей редактировать «Бюллетень Республики». Убедившись в консервативности провинции, в преддверии всеобщих выборов, Санд не жалела сил, стремясь привлечь народ на сторону республиканского правительства. В апрельском Бюллетене № 16 она писала:
Выборы, если они не дают торжествовать социальной правде, если они выражают интересы только одной касты, предавшей доверчивое прямодушие народа, эти выборы, которые должны были быть спасением республики, станут её гибелью — в этом нет сомнений. Тогда для народа, строившего баррикады, остался бы лишь один путь спасения: во второй раз продемонстрировать свою волю и отложить решения псевдонародного правительства. Захочет ли Франция заставить Париж прибегнуть к этому крайнему, достойному сожаления средству?… Избави бог!…[27]
После событий 15 мая 1848 года, когда толпа манифестантов пыталась захватить Национальное собрание, некоторые газеты возложили на неё ответственность за подстрекательство к бунту. Ходили слухи, что она будет арестована. Санд оставалась в Париже ещё два дня, чтобы «быть под рукой у правосудия, если бы оно вздумало свести со мной счёты», и вернулась в Ноан.

После декабрьского переворота 1851 года добилась аудиенции у Луи-Наполеона и передала ему письмо с призывом о прекращении преследования политических противников. С помощью Наполеона-Жозефа Санд удалось смягчить участь многих республиканцев. С момента провозглашения Луи-Наполеона императором более не виделась с ним, обращаясь за помощью к императрице, принцессе Матильде или принцу Наполеону.


Последние годы

В годы Второй империи в творчестве Санд появились антиклерикальные настроения как реакция на политику Луи-Наполеона. Её роман «Даниелла» (1857), содержащий нападки на католическую религию вызвал скандал, а газету «Ла Пресс», в которой он публиковался, закрыли.

Сдружилась и вела активную переписку с Александром Дюма-сыном, который бесплатно переделал для сцены ее роман «Маркиз де Вильмер» (1861-1862).

Жорж Санд скончалась от осложнений кишечной непроходимости 8 июня 1876 г. в своей усадьбе Ноан. Узнав о её кончине, Гюго написал: «Оплакиваю умершую, приветствую бессмертную!» Была похоронена в своей усадьбе в Ноане. Выдвигались предложения о перенесении её праха в Пантеон (Париж).

Сочинения

Экранизации

Аудиопостановки

Цикл "Бабушкины Сказки" 2011 год, издательство АрМир, перевод и постановка Ирины Воскресенской [28]

Напишите отзыв о статье "Жорж Санд"

Примечания

  1. Жорж Санд. История моей жизни. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 33
  2. Ипполит Шатирон (1798—1848). Впоследствии владелец замка Монживре близ Ноана. Был женат на Эмилии де Вильнёв
  3. Жорж Санд. История моей жизни. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 41
  4. А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 41
  5. Цит. по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 44
  6. Жорж Санд. История моей жизни. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 50
  7. George Sand, Histoire de ma vie, I, p. 1007
  8. А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 61
  9. George Sand, Histoire de ma vie, I, p. 1022.
  10. Жорж Санд. История моей жизни. Цит. по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 64
  11. Дневник Авроры Дюпен. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 67
  12. Его матерью была служанка Августина Сулэ.
  13. Цит. по: А. Моруа. Лелия, или Жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 79
  14. Из письма Авроры Дюдеван Жюлю Букуарану, учителю её сына Мориса. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 124
  15. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 142
  16. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 172
  17. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 155—156
  18. Жорж Санд. История моей жизни. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 189
  19. Жорж Санд. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 209
  20. Цит. по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 237
  21. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 265
  22. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 281
  23. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 315
  24. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 321
  25. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 325
  26. Автор памятника на могиле Шопена
  27. Цит по: А. Моруа. Лелия, или жизнь Жорж Санд. — М.: Правда, 1990. с. 340
  28. [armirlit.com/tabid/1310/363/Babushkiny-skazki-Sbornik-skazok-ZHorzh-Sand/Default.aspx Бабушкины сказки. Сборник сказок. Жорж Санд]

Литература

Ссылки

Отрывок, характеризующий Жорж Санд

– Да, я знаю, вы заключили мир с турками, не получив Молдавии и Валахии. А я бы дал вашему государю эти провинции так же, как я дал ему Финляндию. Да, – продолжал он, – я обещал и дал бы императору Александру Молдавию и Валахию, а теперь он не будет иметь этих прекрасных провинций. Он бы мог, однако, присоединить их к своей империи, и в одно царствование он бы расширил Россию от Ботнического залива до устьев Дуная. Катерина Великая не могла бы сделать более, – говорил Наполеон, все более и более разгораясь, ходя по комнате и повторяя Балашеву почти те же слова, которые ои говорил самому Александру в Тильзите. – Tout cela il l'aurait du a mon amitie… Ah! quel beau regne, quel beau regne! – повторил он несколько раз, остановился, достал золотую табакерку из кармана и жадно потянул из нее носом.
– Quel beau regne aurait pu etre celui de l'Empereur Alexandre! [Всем этим он был бы обязан моей дружбе… О, какое прекрасное царствование, какое прекрасное царствование! О, какое прекрасное царствование могло бы быть царствование императора Александра!]
Он с сожалением взглянул на Балашева, и только что Балашев хотел заметить что то, как он опять поспешно перебил его.
– Чего он мог желать и искать такого, чего бы он не нашел в моей дружбе?.. – сказал Наполеон, с недоумением пожимая плечами. – Нет, он нашел лучшим окружить себя моими врагами, и кем же? – продолжал он. – Он призвал к себе Штейнов, Армфельдов, Винцингероде, Бенигсенов, Штейн – прогнанный из своего отечества изменник, Армфельд – развратник и интриган, Винцингероде – беглый подданный Франции, Бенигсен несколько более военный, чем другие, но все таки неспособный, который ничего не умел сделать в 1807 году и который бы должен возбуждать в императоре Александре ужасные воспоминания… Положим, ежели бы они были способны, можно бы их употреблять, – продолжал Наполеон, едва успевая словом поспевать за беспрестанно возникающими соображениями, показывающими ему его правоту или силу (что в его понятии было одно и то же), – но и того нет: они не годятся ни для войны, ни для мира. Барклай, говорят, дельнее их всех; но я этого не скажу, судя по его первым движениям. А они что делают? Что делают все эти придворные! Пфуль предлагает, Армфельд спорит, Бенигсен рассматривает, а Барклай, призванный действовать, не знает, на что решиться, и время проходит. Один Багратион – военный человек. Он глуп, но у него есть опытность, глазомер и решительность… И что за роль играет ваш молодой государь в этой безобразной толпе. Они его компрометируют и на него сваливают ответственность всего совершающегося. Un souverain ne doit etre a l'armee que quand il est general, [Государь должен находиться при армии только тогда, когда он полководец,] – сказал он, очевидно, посылая эти слова прямо как вызов в лицо государя. Наполеон знал, как желал император Александр быть полководцем.
– Уже неделя, как началась кампания, и вы не сумели защитить Вильну. Вы разрезаны надвое и прогнаны из польских провинций. Ваша армия ропщет…
– Напротив, ваше величество, – сказал Балашев, едва успевавший запоминать то, что говорилось ему, и с трудом следивший за этим фейерверком слов, – войска горят желанием…
– Я все знаю, – перебил его Наполеон, – я все знаю, и знаю число ваших батальонов так же верно, как и моих. У вас нет двухсот тысяч войска, а у меня втрое столько. Даю вам честное слово, – сказал Наполеон, забывая, что это его честное слово никак не могло иметь значения, – даю вам ma parole d'honneur que j'ai cinq cent trente mille hommes de ce cote de la Vistule. [честное слово, что у меня пятьсот тридцать тысяч человек по сю сторону Вислы.] Турки вам не помощь: они никуда не годятся и доказали это, замирившись с вами. Шведы – их предопределение быть управляемыми сумасшедшими королями. Их король был безумный; они переменили его и взяли другого – Бернадота, который тотчас сошел с ума, потому что сумасшедший только, будучи шведом, может заключать союзы с Россией. – Наполеон злобно усмехнулся и опять поднес к носу табакерку.
На каждую из фраз Наполеона Балашев хотел и имел что возразить; беспрестанно он делал движение человека, желавшего сказать что то, но Наполеон перебивал его. Например, о безумии шведов Балашев хотел сказать, что Швеция есть остров, когда Россия за нее; но Наполеон сердито вскрикнул, чтобы заглушить его голос. Наполеон находился в том состоянии раздражения, в котором нужно говорить, говорить и говорить, только для того, чтобы самому себе доказать свою справедливость. Балашеву становилось тяжело: он, как посол, боялся уронить достоинство свое и чувствовал необходимость возражать; но, как человек, он сжимался нравственно перед забытьем беспричинного гнева, в котором, очевидно, находился Наполеон. Он знал, что все слова, сказанные теперь Наполеоном, не имеют значения, что он сам, когда опомнится, устыдится их. Балашев стоял, опустив глаза, глядя на движущиеся толстые ноги Наполеона, и старался избегать его взгляда.
– Да что мне эти ваши союзники? – говорил Наполеон. – У меня союзники – это поляки: их восемьдесят тысяч, они дерутся, как львы. И их будет двести тысяч.
И, вероятно, еще более возмутившись тем, что, сказав это, он сказал очевидную неправду и что Балашев в той же покорной своей судьбе позе молча стоял перед ним, он круто повернулся назад, подошел к самому лицу Балашева и, делая энергические и быстрые жесты своими белыми руками, закричал почти:
– Знайте, что ежели вы поколеблете Пруссию против меня, знайте, что я сотру ее с карты Европы, – сказал он с бледным, искаженным злобой лицом, энергическим жестом одной маленькой руки ударяя по другой. – Да, я заброшу вас за Двину, за Днепр и восстановлю против вас ту преграду, которую Европа была преступна и слепа, что позволила разрушить. Да, вот что с вами будет, вот что вы выиграли, удалившись от меня, – сказал он и молча прошел несколько раз по комнате, вздрагивая своими толстыми плечами. Он положил в жилетный карман табакерку, опять вынул ее, несколько раз приставлял ее к носу и остановился против Балашева. Он помолчал, поглядел насмешливо прямо в глаза Балашеву и сказал тихим голосом: – Et cependant quel beau regne aurait pu avoir votre maitre! [A между тем какое прекрасное царствование мог бы иметь ваш государь!]
Балашев, чувствуя необходимость возражать, сказал, что со стороны России дела не представляются в таком мрачном виде. Наполеон молчал, продолжая насмешливо глядеть на него и, очевидно, его не слушая. Балашев сказал, что в России ожидают от войны всего хорошего. Наполеон снисходительно кивнул головой, как бы говоря: «Знаю, так говорить ваша обязанность, но вы сами в это не верите, вы убеждены мною».
В конце речи Балашева Наполеон вынул опять табакерку, понюхал из нее и, как сигнал, стукнул два раза ногой по полу. Дверь отворилась; почтительно изгибающийся камергер подал императору шляпу и перчатки, другой подал носовои платок. Наполеон, ne глядя на них, обратился к Балашеву.
– Уверьте от моего имени императора Александра, – сказал оц, взяв шляпу, – что я ему предан по прежнему: я анаю его совершенно и весьма высоко ценю высокие его качества. Je ne vous retiens plus, general, vous recevrez ma lettre a l'Empereur. [Не удерживаю вас более, генерал, вы получите мое письмо к государю.] – И Наполеон пошел быстро к двери. Из приемной все бросилось вперед и вниз по лестнице.


После всего того, что сказал ему Наполеон, после этих взрывов гнева и после последних сухо сказанных слов:
«Je ne vous retiens plus, general, vous recevrez ma lettre», Балашев был уверен, что Наполеон уже не только не пожелает его видеть, но постарается не видать его – оскорбленного посла и, главное, свидетеля его непристойной горячности. Но, к удивлению своему, Балашев через Дюрока получил в этот день приглашение к столу императора.
На обеде были Бессьер, Коленкур и Бертье. Наполеон встретил Балашева с веселым и ласковым видом. Не только не было в нем выражения застенчивости или упрека себе за утреннюю вспышку, но он, напротив, старался ободрить Балашева. Видно было, что уже давно для Наполеона в его убеждении не существовало возможности ошибок и что в его понятии все то, что он делал, было хорошо не потому, что оно сходилось с представлением того, что хорошо и дурно, но потому, что он делал это.
Император был очень весел после своей верховой прогулки по Вильне, в которой толпы народа с восторгом встречали и провожали его. Во всех окнах улиц, по которым он проезжал, были выставлены ковры, знамена, вензеля его, и польские дамы, приветствуя его, махали ему платками.
За обедом, посадив подле себя Балашева, он обращался с ним не только ласково, но обращался так, как будто он и Балашева считал в числе своих придворных, в числе тех людей, которые сочувствовали его планам и должны были радоваться его успехам. Между прочим разговором он заговорил о Москве и стал спрашивать Балашева о русской столице, не только как спрашивает любознательный путешественник о новом месте, которое он намеревается посетить, но как бы с убеждением, что Балашев, как русский, должен быть польщен этой любознательностью.
– Сколько жителей в Москве, сколько домов? Правда ли, что Moscou называют Moscou la sainte? [святая?] Сколько церквей в Moscou? – спрашивал он.
И на ответ, что церквей более двухсот, он сказал:
– К чему такая бездна церквей?
– Русские очень набожны, – отвечал Балашев.
– Впрочем, большое количество монастырей и церквей есть всегда признак отсталости народа, – сказал Наполеон, оглядываясь на Коленкура за оценкой этого суждения.
Балашев почтительно позволил себе не согласиться с мнением французского императора.
– У каждой страны свои нравы, – сказал он.
– Но уже нигде в Европе нет ничего подобного, – сказал Наполеон.
– Прошу извинения у вашего величества, – сказал Балашев, – кроме России, есть еще Испания, где также много церквей и монастырей.
Этот ответ Балашева, намекавший на недавнее поражение французов в Испании, был высоко оценен впоследствии, по рассказам Балашева, при дворе императора Александра и очень мало был оценен теперь, за обедом Наполеона, и прошел незаметно.
По равнодушным и недоумевающим лицам господ маршалов видно было, что они недоумевали, в чем тут состояла острота, на которую намекала интонация Балашева. «Ежели и была она, то мы не поняли ее или она вовсе не остроумна», – говорили выражения лиц маршалов. Так мало был оценен этот ответ, что Наполеон даже решительно не заметил его и наивно спросил Балашева о том, на какие города идет отсюда прямая дорога к Москве. Балашев, бывший все время обеда настороже, отвечал, что comme tout chemin mene a Rome, tout chemin mene a Moscou, [как всякая дорога, по пословице, ведет в Рим, так и все дороги ведут в Москву,] что есть много дорог, и что в числе этих разных путей есть дорога на Полтаву, которую избрал Карл XII, сказал Балашев, невольно вспыхнув от удовольствия в удаче этого ответа. Не успел Балашев досказать последних слов: «Poltawa», как уже Коленкур заговорил о неудобствах дороги из Петербурга в Москву и о своих петербургских воспоминаниях.
После обеда перешли пить кофе в кабинет Наполеона, четыре дня тому назад бывший кабинетом императора Александра. Наполеон сел, потрогивая кофе в севрской чашке, и указал на стул подло себя Балашеву.
Есть в человеке известное послеобеденное расположение духа, которое сильнее всяких разумных причин заставляет человека быть довольным собой и считать всех своими друзьями. Наполеон находился в этом расположении. Ему казалось, что он окружен людьми, обожающими его. Он был убежден, что и Балашев после его обеда был его другом и обожателем. Наполеон обратился к нему с приятной и слегка насмешливой улыбкой.
– Это та же комната, как мне говорили, в которой жил император Александр. Странно, не правда ли, генерал? – сказал он, очевидно, не сомневаясь в том, что это обращение не могло не быть приятно его собеседнику, так как оно доказывало превосходство его, Наполеона, над Александром.
Балашев ничего не мог отвечать на это и молча наклонил голову.
– Да, в этой комнате, четыре дня тому назад, совещались Винцингероде и Штейн, – с той же насмешливой, уверенной улыбкой продолжал Наполеон. – Чего я не могу понять, – сказал он, – это того, что император Александр приблизил к себе всех личных моих неприятелей. Я этого не… понимаю. Он не подумал о том, что я могу сделать то же? – с вопросом обратился он к Балашеву, и, очевидно, это воспоминание втолкнуло его опять в тот след утреннего гнева, который еще был свеж в нем.
– И пусть он знает, что я это сделаю, – сказал Наполеон, вставая и отталкивая рукой свою чашку. – Я выгоню из Германии всех его родных, Виртембергских, Баденских, Веймарских… да, я выгоню их. Пусть он готовит для них убежище в России!
Балашев наклонил голову, видом своим показывая, что он желал бы откланяться и слушает только потому, что он не может не слушать того, что ему говорят. Наполеон не замечал этого выражения; он обращался к Балашеву не как к послу своего врага, а как к человеку, который теперь вполне предан ему и должен радоваться унижению своего бывшего господина.
– И зачем император Александр принял начальство над войсками? К чему это? Война мое ремесло, а его дело царствовать, а не командовать войсками. Зачем он взял на себя такую ответственность?
Наполеон опять взял табакерку, молча прошелся несколько раз по комнате и вдруг неожиданно подошел к Балашеву и с легкой улыбкой так уверенно, быстро, просто, как будто он делал какое нибудь не только важное, но и приятное для Балашева дело, поднял руку к лицу сорокалетнего русского генерала и, взяв его за ухо, слегка дернул, улыбнувшись одними губами.
– Avoir l'oreille tiree par l'Empereur [Быть выдранным за ухо императором] считалось величайшей честью и милостью при французском дворе.
– Eh bien, vous ne dites rien, admirateur et courtisan de l'Empereur Alexandre? [Ну у, что ж вы ничего не говорите, обожатель и придворный императора Александра?] – сказал он, как будто смешно было быть в его присутствии чьим нибудь courtisan и admirateur [придворным и обожателем], кроме его, Наполеона.
– Готовы ли лошади для генерала? – прибавил он, слегка наклоняя голову в ответ на поклон Балашева.
– Дайте ему моих, ему далеко ехать…
Письмо, привезенное Балашевым, было последнее письмо Наполеона к Александру. Все подробности разговора были переданы русскому императору, и война началась.


После своего свидания в Москве с Пьером князь Андреи уехал в Петербург по делам, как он сказал своим родным, но, в сущности, для того, чтобы встретить там князя Анатоля Курагина, которого он считал необходимым встретить. Курагина, о котором он осведомился, приехав в Петербург, уже там не было. Пьер дал знать своему шурину, что князь Андрей едет за ним. Анатоль Курагин тотчас получил назначение от военного министра и уехал в Молдавскую армию. В это же время в Петербурге князь Андрей встретил Кутузова, своего прежнего, всегда расположенного к нему, генерала, и Кутузов предложил ему ехать с ним вместе в Молдавскую армию, куда старый генерал назначался главнокомандующим. Князь Андрей, получив назначение состоять при штабе главной квартиры, уехал в Турцию.
Князь Андрей считал неудобным писать к Курагину и вызывать его. Не подав нового повода к дуэли, князь Андрей считал вызов с своей стороны компрометирующим графиню Ростову, и потому он искал личной встречи с Курагиным, в которой он намерен был найти новый повод к дуэли. Но в Турецкой армии ему также не удалось встретить Курагина, который вскоре после приезда князя Андрея в Турецкую армию вернулся в Россию. В новой стране и в новых условиях жизни князю Андрею стало жить легче. После измены своей невесты, которая тем сильнее поразила его, чем старательнее он скрывал ото всех произведенное на него действие, для него были тяжелы те условия жизни, в которых он был счастлив, и еще тяжелее были свобода и независимость, которыми он так дорожил прежде. Он не только не думал тех прежних мыслей, которые в первый раз пришли ему, глядя на небо на Аустерлицком поле, которые он любил развивать с Пьером и которые наполняли его уединение в Богучарове, а потом в Швейцарии и Риме; но он даже боялся вспоминать об этих мыслях, раскрывавших бесконечные и светлые горизонты. Его интересовали теперь только самые ближайшие, не связанные с прежними, практические интересы, за которые он ухватывался с тем большей жадностью, чем закрытое были от него прежние. Как будто тот бесконечный удаляющийся свод неба, стоявший прежде над ним, вдруг превратился в низкий, определенный, давивший его свод, в котором все было ясно, но ничего не было вечного и таинственного.
Из представлявшихся ему деятельностей военная служба была самая простая и знакомая ему. Состоя в должности дежурного генерала при штабе Кутузова, он упорно и усердно занимался делами, удивляя Кутузова своей охотой к работе и аккуратностью. Не найдя Курагина в Турции, князь Андрей не считал необходимым скакать за ним опять в Россию; но при всем том он знал, что, сколько бы ни прошло времени, он не мог, встретив Курагина, несмотря на все презрение, которое он имел к нему, несмотря на все доказательства, которые он делал себе, что ему не стоит унижаться до столкновения с ним, он знал, что, встретив его, он не мог не вызвать его, как не мог голодный человек не броситься на пищу. И это сознание того, что оскорбление еще не вымещено, что злоба не излита, а лежит на сердце, отравляло то искусственное спокойствие, которое в виде озабоченно хлопотливой и несколько честолюбивой и тщеславной деятельности устроил себе князь Андрей в Турции.
В 12 м году, когда до Букарешта (где два месяца жил Кутузов, проводя дни и ночи у своей валашки) дошла весть о войне с Наполеоном, князь Андрей попросил у Кутузова перевода в Западную армию. Кутузов, которому уже надоел Болконский своей деятельностью, служившей ему упреком в праздности, Кутузов весьма охотно отпустил его и дал ему поручение к Барклаю де Толли.
Прежде чем ехать в армию, находившуюся в мае в Дрисском лагере, князь Андрей заехал в Лысые Горы, которые были на самой его дороге, находясь в трех верстах от Смоленского большака. Последние три года и жизни князя Андрея было так много переворотов, так много он передумал, перечувствовал, перевидел (он объехал и запад и восток), что его странно и неожиданно поразило при въезде в Лысые Горы все точно то же, до малейших подробностей, – точно то же течение жизни. Он, как в заколдованный, заснувший замок, въехал в аллею и в каменные ворота лысогорского дома. Та же степенность, та же чистота, та же тишина были в этом доме, те же мебели, те же стены, те же звуки, тот же запах и те же робкие лица, только несколько постаревшие. Княжна Марья была все та же робкая, некрасивая, стареющаяся девушка, в страхе и вечных нравственных страданиях, без пользы и радости проживающая лучшие годы своей жизни. Bourienne была та же радостно пользующаяся каждой минутой своей жизни и исполненная самых для себя радостных надежд, довольная собой, кокетливая девушка. Она только стала увереннее, как показалось князю Андрею. Привезенный им из Швейцарии воспитатель Десаль был одет в сюртук русского покроя, коверкая язык, говорил по русски со слугами, но был все тот же ограниченно умный, образованный, добродетельный и педантический воспитатель. Старый князь переменился физически только тем, что с боку рта у него стал заметен недостаток одного зуба; нравственно он был все такой же, как и прежде, только с еще большим озлоблением и недоверием к действительности того, что происходило в мире. Один только Николушка вырос, переменился, разрумянился, оброс курчавыми темными волосами и, сам не зная того, смеясь и веселясь, поднимал верхнюю губку хорошенького ротика точно так же, как ее поднимала покойница маленькая княгиня. Он один не слушался закона неизменности в этом заколдованном, спящем замке. Но хотя по внешности все оставалось по старому, внутренние отношения всех этих лиц изменились, с тех пор как князь Андрей не видал их. Члены семейства были разделены на два лагеря, чуждые и враждебные между собой, которые сходились теперь только при нем, – для него изменяя свой обычный образ жизни. К одному принадлежали старый князь, m lle Bourienne и архитектор, к другому – княжна Марья, Десаль, Николушка и все няньки и мамки.
Во время его пребывания в Лысых Горах все домашние обедали вместе, но всем было неловко, и князь Андрей чувствовал, что он гость, для которого делают исключение, что он стесняет всех своим присутствием. Во время обеда первого дня князь Андрей, невольно чувствуя это, был молчалив, и старый князь, заметив неестественность его состояния, тоже угрюмо замолчал и сейчас после обеда ушел к себе. Когда ввечеру князь Андрей пришел к нему и, стараясь расшевелить его, стал рассказывать ему о кампании молодого графа Каменского, старый князь неожиданно начал с ним разговор о княжне Марье, осуждая ее за ее суеверие, за ее нелюбовь к m lle Bourienne, которая, по его словам, была одна истинно предана ему.
Старый князь говорил, что ежели он болен, то только от княжны Марьи; что она нарочно мучает и раздражает его; что она баловством и глупыми речами портит маленького князя Николая. Старый князь знал очень хорошо, что он мучает свою дочь, что жизнь ее очень тяжела, но знал тоже, что он не может не мучить ее и что она заслуживает этого. «Почему же князь Андрей, который видит это, мне ничего не говорит про сестру? – думал старый князь. – Что же он думает, что я злодей или старый дурак, без причины отдалился от дочери и приблизил к себе француженку? Он не понимает, и потому надо объяснить ему, надо, чтоб он выслушал», – думал старый князь. И он стал объяснять причины, по которым он не мог переносить бестолкового характера дочери.
– Ежели вы спрашиваете меня, – сказал князь Андрей, не глядя на отца (он в первый раз в жизни осуждал своего отца), – я не хотел говорить; но ежели вы меня спрашиваете, то я скажу вам откровенно свое мнение насчет всего этого. Ежели есть недоразумения и разлад между вами и Машей, то я никак не могу винить ее – я знаю, как она вас любит и уважает. Ежели уж вы спрашиваете меня, – продолжал князь Андрей, раздражаясь, потому что он всегда был готов на раздражение в последнее время, – то я одно могу сказать: ежели есть недоразумения, то причиной их ничтожная женщина, которая бы не должна была быть подругой сестры.
Старик сначала остановившимися глазами смотрел на сына и ненатурально открыл улыбкой новый недостаток зуба, к которому князь Андрей не мог привыкнуть.
– Какая же подруга, голубчик? А? Уж переговорил! А?
– Батюшка, я не хотел быть судьей, – сказал князь Андрей желчным и жестким тоном, – но вы вызвали меня, и я сказал и всегда скажу, что княжна Марья ни виновата, а виноваты… виновата эта француженка…
– А присудил!.. присудил!.. – сказал старик тихим голосом и, как показалось князю Андрею, с смущением, но потом вдруг он вскочил и закричал: – Вон, вон! Чтоб духу твоего тут не было!..

Князь Андрей хотел тотчас же уехать, но княжна Марья упросила остаться еще день. В этот день князь Андрей не виделся с отцом, который не выходил и никого не пускал к себе, кроме m lle Bourienne и Тихона, и спрашивал несколько раз о том, уехал ли его сын. На другой день, перед отъездом, князь Андрей пошел на половину сына. Здоровый, по матери кудрявый мальчик сел ему на колени. Князь Андрей начал сказывать ему сказку о Синей Бороде, но, не досказав, задумался. Он думал не об этом хорошеньком мальчике сыне в то время, как он его держал на коленях, а думал о себе. Он с ужасом искал и не находил в себе ни раскаяния в том, что он раздражил отца, ни сожаления о том, что он (в ссоре в первый раз в жизни) уезжает от него. Главнее всего ему было то, что он искал и не находил той прежней нежности к сыну, которую он надеялся возбудить в себе, приласкав мальчика и посадив его к себе на колени.
– Ну, рассказывай же, – говорил сын. Князь Андрей, не отвечая ему, снял его с колон и пошел из комнаты.
Как только князь Андрей оставил свои ежедневные занятия, в особенности как только он вступил в прежние условия жизни, в которых он был еще тогда, когда он был счастлив, тоска жизни охватила его с прежней силой, и он спешил поскорее уйти от этих воспоминаний и найти поскорее какое нибудь дело.
– Ты решительно едешь, Andre? – сказала ему сестра.
– Слава богу, что могу ехать, – сказал князь Андрей, – очень жалею, что ты не можешь.
– Зачем ты это говоришь! – сказала княжна Марья. – Зачем ты это говоришь теперь, когда ты едешь на эту страшную войну и он так стар! M lle Bourienne говорила, что он спрашивал про тебя… – Как только она начала говорить об этом, губы ее задрожали и слезы закапали. Князь Андрей отвернулся от нее и стал ходить по комнате.
– Ах, боже мой! Боже мой! – сказал он. – И как подумаешь, что и кто – какое ничтожество может быть причиной несчастья людей! – сказал он со злобою, испугавшею княжну Марью.
Она поняла, что, говоря про людей, которых он называл ничтожеством, он разумел не только m lle Bourienne, делавшую его несчастие, но и того человека, который погубил его счастие.
– Andre, об одном я прошу, я умоляю тебя, – сказала она, дотрогиваясь до его локтя и сияющими сквозь слезы глазами глядя на него. – Я понимаю тебя (княжна Марья опустила глаза). Не думай, что горе сделали люди. Люди – орудие его. – Она взглянула немного повыше головы князя Андрея тем уверенным, привычным взглядом, с которым смотрят на знакомое место портрета. – Горе послано им, а не людьми. Люди – его орудия, они не виноваты. Ежели тебе кажется, что кто нибудь виноват перед тобой, забудь это и прости. Мы не имеем права наказывать. И ты поймешь счастье прощать.
– Ежели бы я был женщина, я бы это делал, Marie. Это добродетель женщины. Но мужчина не должен и не может забывать и прощать, – сказал он, и, хотя он до этой минуты не думал о Курагине, вся невымещенная злоба вдруг поднялась в его сердце. «Ежели княжна Марья уже уговаривает меня простить, то, значит, давно мне надо было наказать», – подумал он. И, не отвечая более княжне Марье, он стал думать теперь о той радостной, злобной минуте, когда он встретит Курагина, который (он знал) находится в армии.
Княжна Марья умоляла брата подождать еще день, говорила о том, что она знает, как будет несчастлив отец, ежели Андрей уедет, не помирившись с ним; но князь Андрей отвечал, что он, вероятно, скоро приедет опять из армии, что непременно напишет отцу и что теперь чем дольше оставаться, тем больше растравится этот раздор.
– Adieu, Andre! Rappelez vous que les malheurs viennent de Dieu, et que les hommes ne sont jamais coupables, [Прощай, Андрей! Помни, что несчастия происходят от бога и что люди никогда не бывают виноваты.] – были последние слова, которые он слышал от сестры, когда прощался с нею.
«Так это должно быть! – думал князь Андрей, выезжая из аллеи лысогорского дома. – Она, жалкое невинное существо, остается на съедение выжившему из ума старику. Старик чувствует, что виноват, но не может изменить себя. Мальчик мой растет и радуется жизни, в которой он будет таким же, как и все, обманутым или обманывающим. Я еду в армию, зачем? – сам не знаю, и желаю встретить того человека, которого презираю, для того чтобы дать ему случай убить меня и посмеяться надо мной!И прежде были все те же условия жизни, но прежде они все вязались между собой, а теперь все рассыпалось. Одни бессмысленные явления, без всякой связи, одно за другим представлялись князю Андрею.


Князь Андрей приехал в главную квартиру армии в конце июня. Войска первой армии, той, при которой находился государь, были расположены в укрепленном лагере у Дриссы; войска второй армии отступали, стремясь соединиться с первой армией, от которой – как говорили – они были отрезаны большими силами французов. Все были недовольны общим ходом военных дел в русской армии; но об опасности нашествия в русские губернии никто и не думал, никто и не предполагал, чтобы война могла быть перенесена далее западных польских губерний.
Князь Андрей нашел Барклая де Толли, к которому он был назначен, на берегу Дриссы. Так как не было ни одного большого села или местечка в окрестностях лагеря, то все огромное количество генералов и придворных, бывших при армии, располагалось в окружности десяти верст по лучшим домам деревень, по сю и по ту сторону реки. Барклай де Толли стоял в четырех верстах от государя. Он сухо и холодно принял Болконского и сказал своим немецким выговором, что он доложит о нем государю для определения ему назначения, а покамест просит его состоять при его штабе. Анатоля Курагина, которого князь Андрей надеялся найти в армии, не было здесь: он был в Петербурге, и это известие было приятно Болконскому. Интерес центра производящейся огромной войны занял князя Андрея, и он рад был на некоторое время освободиться от раздражения, которое производила в нем мысль о Курагине. В продолжение первых четырех дней, во время которых он не был никуда требуем, князь Андрей объездил весь укрепленный лагерь и с помощью своих знаний и разговоров с сведущими людьми старался составить себе о нем определенное понятие. Но вопрос о том, выгоден или невыгоден этот лагерь, остался нерешенным для князя Андрея. Он уже успел вывести из своего военного опыта то убеждение, что в военном деле ничего не значат самые глубокомысленно обдуманные планы (как он видел это в Аустерлицком походе), что все зависит от того, как отвечают на неожиданные и не могущие быть предвиденными действия неприятеля, что все зависит от того, как и кем ведется все дело. Для того чтобы уяснить себе этот последний вопрос, князь Андрей, пользуясь своим положением и знакомствами, старался вникнуть в характер управления армией, лиц и партий, участвовавших в оном, и вывел для себя следующее понятие о положении дел.
Когда еще государь был в Вильне, армия была разделена натрое: 1 я армия находилась под начальством Барклая де Толли, 2 я под начальством Багратиона, 3 я под начальством Тормасова. Государь находился при первой армии, но не в качестве главнокомандующего. В приказе не было сказано, что государь будет командовать, сказано только, что государь будет при армии. Кроме того, при государе лично не было штаба главнокомандующего, а был штаб императорской главной квартиры. При нем был начальник императорского штаба генерал квартирмейстер князь Волконский, генералы, флигель адъютанты, дипломатические чиновники и большое количество иностранцев, но не было штаба армии. Кроме того, без должности при государе находились: Аракчеев – бывший военный министр, граф Бенигсен – по чину старший из генералов, великий князь цесаревич Константин Павлович, граф Румянцев – канцлер, Штейн – бывший прусский министр, Армфельд – шведский генерал, Пфуль – главный составитель плана кампании, генерал адъютант Паулучи – сардинский выходец, Вольцоген и многие другие. Хотя эти лица и находились без военных должностей при армии, но по своему положению имели влияние, и часто корпусный начальник и даже главнокомандующий не знал, в качестве чего спрашивает или советует то или другое Бенигсен, или великий князь, или Аракчеев, или князь Волконский, и не знал, от его ли лица или от государя истекает такое то приказание в форме совета и нужно или не нужно исполнять его. Но это была внешняя обстановка, существенный же смысл присутствия государя и всех этих лиц, с придворной точки (а в присутствии государя все делаются придворными), всем был ясен. Он был следующий: государь не принимал на себя звания главнокомандующего, но распоряжался всеми армиями; люди, окружавшие его, были его помощники. Аракчеев был верный исполнитель блюститель порядка и телохранитель государя; Бенигсен был помещик Виленской губернии, который как будто делал les honneurs [был занят делом приема государя] края, а в сущности был хороший генерал, полезный для совета и для того, чтобы иметь его всегда наготове на смену Барклая. Великий князь был тут потому, что это было ему угодно. Бывший министр Штейн был тут потому, что он был полезен для совета, и потому, что император Александр высоко ценил его личные качества. Армфельд был злой ненавистник Наполеона и генерал, уверенный в себе, что имело всегда влияние на Александра. Паулучи был тут потому, что он был смел и решителен в речах, Генерал адъютанты были тут потому, что они везде были, где государь, и, наконец, – главное – Пфуль был тут потому, что он, составив план войны против Наполеона и заставив Александра поверить в целесообразность этого плана, руководил всем делом войны. При Пфуле был Вольцоген, передававший мысли Пфуля в более доступной форме, чем сам Пфуль, резкий, самоуверенный до презрения ко всему, кабинетный теоретик.
Кроме этих поименованных лиц, русских и иностранных (в особенности иностранцев, которые с смелостью, свойственной людям в деятельности среди чужой среды, каждый день предлагали новые неожиданные мысли), было еще много лиц второстепенных, находившихся при армии потому, что тут были их принципалы.
В числе всех мыслей и голосов в этом огромном, беспокойном, блестящем и гордом мире князь Андрей видел следующие, более резкие, подразделения направлений и партий.
Первая партия была: Пфуль и его последователи, теоретики войны, верящие в то, что есть наука войны и что в этой науке есть свои неизменные законы, законы облического движения, обхода и т. п. Пфуль и последователи его требовали отступления в глубь страны, отступления по точным законам, предписанным мнимой теорией войны, и во всяком отступлении от этой теории видели только варварство, необразованность или злонамеренность. К этой партии принадлежали немецкие принцы, Вольцоген, Винцингероде и другие, преимущественно немцы.
Вторая партия была противуположная первой. Как и всегда бывает, при одной крайности были представители другой крайности. Люди этой партии были те, которые еще с Вильны требовали наступления в Польшу и свободы от всяких вперед составленных планов. Кроме того, что представители этой партии были представители смелых действий, они вместе с тем и были представителями национальности, вследствие чего становились еще одностороннее в споре. Эти были русские: Багратион, начинавший возвышаться Ермолов и другие. В это время была распространена известная шутка Ермолова, будто бы просившего государя об одной милости – производства его в немцы. Люди этой партии говорили, вспоминая Суворова, что надо не думать, не накалывать иголками карту, а драться, бить неприятеля, не впускать его в Россию и не давать унывать войску.
К третьей партии, к которой более всего имел доверия государь, принадлежали придворные делатели сделок между обоими направлениями. Люди этой партии, большей частью не военные и к которой принадлежал Аракчеев, думали и говорили, что говорят обыкновенно люди, не имеющие убеждений, но желающие казаться за таковых. Они говорили, что, без сомнения, война, особенно с таким гением, как Бонапарте (его опять называли Бонапарте), требует глубокомысленнейших соображений, глубокого знания науки, и в этом деле Пфуль гениален; но вместе с тем нельзя не признать того, что теоретики часто односторонни, и потому не надо вполне доверять им, надо прислушиваться и к тому, что говорят противники Пфуля, и к тому, что говорят люди практические, опытные в военном деле, и изо всего взять среднее. Люди этой партии настояли на том, чтобы, удержав Дрисский лагерь по плану Пфуля, изменить движения других армий. Хотя этим образом действий не достигалась ни та, ни другая цель, но людям этой партии казалось так лучше.
Четвертое направление было направление, которого самым видным представителем был великий князь, наследник цесаревич, не могший забыть своего аустерлицкого разочарования, где он, как на смотр, выехал перед гвардиею в каске и колете, рассчитывая молодецки раздавить французов, и, попав неожиданно в первую линию, насилу ушел в общем смятении. Люди этой партии имели в своих суждениях и качество и недостаток искренности. Они боялись Наполеона, видели в нем силу, в себе слабость и прямо высказывали это. Они говорили: «Ничего, кроме горя, срама и погибели, из всего этого не выйдет! Вот мы оставили Вильну, оставили Витебск, оставим и Дриссу. Одно, что нам остается умного сделать, это заключить мир, и как можно скорее, пока не выгнали нас из Петербурга!»
Воззрение это, сильно распространенное в высших сферах армии, находило себе поддержку и в Петербурге, и в канцлере Румянцеве, по другим государственным причинам стоявшем тоже за мир.
Пятые были приверженцы Барклая де Толли, не столько как человека, сколько как военного министра и главнокомандующего. Они говорили: «Какой он ни есть (всегда так начинали), но он честный, дельный человек, и лучше его нет. Дайте ему настоящую власть, потому что война не может идти успешно без единства начальствования, и он покажет то, что он может сделать, как он показал себя в Финляндии. Ежели армия наша устроена и сильна и отступила до Дриссы, не понесши никаких поражений, то мы обязаны этим только Барклаю. Ежели теперь заменят Барклая Бенигсеном, то все погибнет, потому что Бенигсен уже показал свою неспособность в 1807 году», – говорили люди этой партии.
Шестые, бенигсенисты, говорили, напротив, что все таки не было никого дельнее и опытнее Бенигсена, и, как ни вертись, все таки придешь к нему. И люди этой партии доказывали, что все наше отступление до Дриссы было постыднейшее поражение и беспрерывный ряд ошибок. «Чем больше наделают ошибок, – говорили они, – тем лучше: по крайней мере, скорее поймут, что так не может идти. А нужен не какой нибудь Барклай, а человек, как Бенигсен, который показал уже себя в 1807 м году, которому отдал справедливость сам Наполеон, и такой человек, за которым бы охотно признавали власть, – и таковой есть только один Бенигсен».
Седьмые – были лица, которые всегда есть, в особенности при молодых государях, и которых особенно много было при императоре Александре, – лица генералов и флигель адъютантов, страстно преданные государю не как императору, но как человека обожающие его искренно и бескорыстно, как его обожал Ростов в 1805 м году, и видящие в нем не только все добродетели, но и все качества человеческие. Эти лица хотя и восхищались скромностью государя, отказывавшегося от командования войсками, но осуждали эту излишнюю скромность и желали только одного и настаивали на том, чтобы обожаемый государь, оставив излишнее недоверие к себе, объявил открыто, что он становится во главе войска, составил бы при себе штаб квартиру главнокомандующего и, советуясь, где нужно, с опытными теоретиками и практиками, сам бы вел свои войска, которых одно это довело бы до высшего состояния воодушевления.
Восьмая, самая большая группа людей, которая по своему огромному количеству относилась к другим, как 99 к 1 му, состояла из людей, не желавших ни мира, ни войны, ни наступательных движений, ни оборонительного лагеря ни при Дриссе, ни где бы то ни было, ни Барклая, ни государя, ни Пфуля, ни Бенигсена, но желающих только одного, и самого существенного: наибольших для себя выгод и удовольствий. В той мутной воде перекрещивающихся и перепутывающихся интриг, которые кишели при главной квартире государя, в весьма многом можно было успеть в таком, что немыслимо бы было в другое время. Один, не желая только потерять своего выгодного положения, нынче соглашался с Пфулем, завтра с противником его, послезавтра утверждал, что не имеет никакого мнения об известном предмете, только для того, чтобы избежать ответственности и угодить государю. Другой, желающий приобрести выгоды, обращал на себя внимание государя, громко крича то самое, на что намекнул государь накануне, спорил и кричал в совете, ударяя себя в грудь и вызывая несоглашающихся на дуэль и тем показывая, что он готов быть жертвою общей пользы. Третий просто выпрашивал себе, между двух советов и в отсутствие врагов, единовременное пособие за свою верную службу, зная, что теперь некогда будет отказать ему. Четвертый нечаянно все попадался на глаза государю, отягченный работой. Пятый, для того чтобы достигнуть давно желанной цели – обеда у государя, ожесточенно доказывал правоту или неправоту вновь выступившего мнения и для этого приводил более или менее сильные и справедливые доказательства.