Жуань Юань

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Жуань Юань
阮元<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Иллюстрация из «Сборника биографий учёных династии Цин»</td></tr>

Сюэчжэн Шаньдуна
17931795
Монарх: Цяньлун
Сюэчжэн Чжэцзяна
17951799
Монарх: Цяньлун
Губернатор Чжэцзяна
17991805, 18071809
Монарх: Цзяцин
Губернатор Цзянси
18141816
Монарх: Цзяцин
Генерал-губернатор Гуандуна и Гуанси
18161826
Монарх: Цзяцин, Даогуан
Генерал-губернатор Юньнани и Гуйчжоу
18261835
Монарх: Даогуан
Великий секретарь
18351838
Монарх: Даогуан
 
Рождение: 21 февраля 1764(1764-02-21)
Янчжоу
Смерть: 27 ноября 1849(1849-11-27) (85 лет)
Янчжоу
Имя при рождении: кит. трад. 伯元, пиньинь: Bóyuán
Учёная степень: цзиньши
 
Научная деятельность
Научная сфера: философ
Известен как: комментатор конфуцианского канона, исследователь эпиграфики

Жуа́нь Юа́нь (кит. трад. 阮元, пиньинь: Ruǎn Yuán[Прим 1], 1764—1849) — государственный деятель эпохи Цин, антиквар и коллекционер, интеллектуал широкого профиля: конфуцианский философ, текстолог, исследователь эпиграфики, историк астрономии и математики. Просветитель, основавший несколько учебных заведений и публичных библиотек в Ханчжоу, Янчжоу и Гуанчжоу, некоторые из которых функционировали ещё в начале ХХ века. Также успешно занимался живописью и каллиграфией.

Происходил из небогатой семьи, достиг благополучия исключительно за счёт собственных талантов. В 1789 году удостоен степени цзиньши, в 1791 году получил высшее место на экзамене в Академии Ханьлинь. С 1793 года — на службе в Нэйгэ, шесть лет пробыл начальником отдела образования (сюэчжэн) в Шаньдуне и Чжэцзяне, в 1799—1809 годах — губернатор Чжэцзяна (с перерывом в 1805—1807), в 1814 году назначен губернатором Цзянси и переведён на должность генерал-губернатора в Гуандун и Гуанси (до 1824 года). В 1826—1835 годах — генерал-губернатор Юньнани и Гуйчжоу. С 1835 года — на высших чиновничьих должностях в столице, дослужившись до звания Великого секретаря; с 1838 года в отставке. В 1846 году удостоен почётного звания Великого наставника; посмертно удостоен титула «Культурный и мудрый».

Опубликовал более 80 сочинений, некоторые из которых переиздаются в XXI веке, в первую очередь «Шисань цзин чжушу» — сводка авторитетных комментариев к «Тринадцатиканонию» (1816). Опубликовал также сборник биографий астрономов и математиков, включавший первые в Китае жизнеописания Коперника, Галилея, Ньютона и других. Наследие Жуань Юаня в ХХ и XXI веках привлекало внимание исследователей как биография образцового конфуцианского чиновника и учёного-антиквара, полностью лояльного маньчжурской власти и традиционной системе ценностей.





Содержание

Становление (1764—1786)

Происхождение

Официальные документы называли местом рождения Жуань Юаня Ичжэн в префектуре Янчжоу, но на самом деле он родился в уезде Бэйху той же префектуры. Его род известен со времён династии Северная Сун, а в Янчжоу клан поселился в конце правления династии Мин[2]. Из Ичжэна был его дед — Жуань Юйтан (1695—1759), который успешно сдал военные экзамены и дослужился до предводителя войск провинции Хунань[3]. Причиной приписки клана к Ичжэну являлось наличие квот на сдачу экзаменов, из-за чего уроженцы других уездов стремились получить регистрацию, на что закрывали глаза местные власти[2]. Семья Жуаней принадлежала к прослойке шэньши, но не была богатой, и не участвовала активно в политической или экономической жизни города. В одном из стихотворений, написанных в старости, Жуань Юань сокрушался, что в детстве не мог бывать в знаменитых садах Янчжоу, то есть его родичи не получали приглашений к важным семействам[4]. В Янчжоу в XVIII веке было зарегистрировано более 60 купеческих семейств с совокупным капиталом, превышающим годичный государственный доход; преимущественно, это были торговцы солью[5]. Богатство местной элиты привело к расцвету культуры и основанию конфуцианских академий, ни в одной из которых, однако, Жуань Юань не занимался[6].

Жуань Юань относился к военному сословию, о чём писал с гордостью, возводя свою генеалогию к странствующим воинам эпохи Южной Сун[7]. Хотя его родственники имели гражданские степени, отец — Жуань Чэнсинь (1734—1805) — получил военное образование, но не состоял на службе. Будучи азартным игроком, он промотал наследство и занимался торговлей солью со своим дядей по материнской линии в Ханьяне. Жуань Юань был единственным ребёнком, и поскольку от рождения не отличался здоровьем, его не стали воспитывать как военного. В своей семье он стал единственным обладателем высшей конфуцианской учёной степени, и единственным, кто достиг вершин гражданской карьеры[8]. Этим он в значительной степени был обязан матери, происходившей из семейства Линь. Дед Жуаня по материнской линии в 1753 году удостоился степени цзюйжэня и служил начальником уезда Датянь (провинция Фуцзянь). Жуань Юань утверждал, что его мать получила отличное образование, имела литературный и поэтический талант, но ни одно её сочинение не сохранилось[8]. Мать была укоренена в конфуцианской традиции, и не позволила нанять буддийских монахов на похороны своих свёкра и свекрови. Из-за скромного материального положения в семье не было слуг, госпожа Линь сама занималась домашними делами, и она же в пятилетнем возрасте начала обучение Юаня чтению и письму. Сохранилось стихотворение, написанное им в 6-летнем возрасте[9]. С 6-летнего возраста он заучивал наизусть «Мэн-цзы», а между 8—10 годами углублённо занимался танской поэзией под руководством матери[9].

Обучение. Женитьба

В 6 лет Жуань Юаня отправили к учителю Цзя Тяньнину, местному эрудиту, женатому на его тётке по отцовской линии. Когда Юаню исполнилось 9 лет, родителям пришлось продать дом, построенный дедом. Сын тогда перешёл под руководство Цяо Чуньлина, ученика Цзя Тяньнина, который был настолько углублён в конфуцианские штудии, что так и не женился, и не состоял на службе. Несмотря на его эксцентричность, Жуань Юань почитал учителя до конца его дней, и в 1795 году вместе с ним совершил паломничество на родину Конфуция в Цюйфу[10]. Для обучения искусству написания восьмичленных сочинений, с 17 лет Жуань Юань занимался у Ли Даонаня (1712—1787). Это был знаменитый учёный, получивший высшую конфуцианскую степень на столичных экзаменах. От него Жуань Юань унаследовал навыки, которыми пользовался на протяжении своей полувековой карьеры — искусство чётко и ясно выражать свои мысли как письменной, так и устной форме[11].

В 1778 году Жуань Юань впервые участвовал в предварительных экзаменах, дающих возможность участвовать в государственных экзаменах на низшую конфуцианскую степень. Для допуска требовалось представить данные на предков по мужской линии в трёх коленах, чтобы доказать законность фамилии и удовлетворять цензу оседлости, а также удостоверить, что ни кандидат, ни его родители не носят траура и не являются осуждёнными преступниками, актёрами или лицами иных «нечистых» профессий. Оплатил экзамен Фан Литан — отец его друга детства. Если верить легенде, бытующей в среде потомков Жуань Юаня, готовясь к экзаменам, он был вынужден работать в семейной лавке счетоводом. О его способностях та же легенда утверждала, что когда были по оплошности утрачены бухгалтерские книги, юный Жуань полностью восстановил их по памяти. Поступив к Ли Даонаню, он жил в доме своего учителя[12].

В сентябре 1781 года в возрасте 47 лет скоропостижно скончалась мать Жуань Юаня. Выдержав положенный трёхлетний траур, Жуань Юань женился, что было в среде небогатых горожан способом приобрести бесплатную рабочую силу и поправить благосостояние на приданом[13]. Невеста — урождённая Цзян, была правнучкой двоюродного дяди его отца по материнской линии, она также имела отношение к роду потомков Конфуция[14]. Как обычно в старой китайской традиции, имя её неизвестно. У них была дочь, а в 1787 году Жуань Юань, уезжая на столичные экзамены в Пекин, оставил жене 10-летнюю служанку Лю Вэньжу[13].

Государственный экзамен

Инспекторами на государственных экзаменах в Цзянсу были влиятельные столичные чиновники Се Юн (1719—1795) и Чжу Гуй (1731—1807), которые исполняли должности наставников наследника престола. Способности Жуань Юаня произвели на них впечатление, что давало ему известные преимущества в будущей карьере. Существенным было и то, что Чжу Гуй возглавлял собственную придворную группировку, независимую от премьер-министра Хэшэня. Однако в продвижении Жуань Юаня по службе намного большую роль сыграл Се Юн, который подобным образом «открыл» несколько талантливых молодых людей из провинции. На предварительных экзаменах 1784 года Жуань Юань занял четвёртое место, а далее стал первым на экзамене юанькао, что давало ему казённую стипендию для дальнейшего обучения и звание шэнъюаня[15]. Официально его прикрепили к уездной школе Ичжэна, но фактически он состоял в свите Се Юна. Тот, под впечатлением способностей Юаня кратко и ясно излагать мысли и идеи, добился для него дополнительного содержания в 4 ляна серебра в год и 6 мешков риса ежемесячно. Такие стипендии обычно выделялись кандидатам из бедных семей, чтобы они могли посвятить себя занятиям, не отвлекаясь на заработки. Как обладатель учёной степени, он освобождался от налогов, телесных наказаний и обязанности приветствовать земным поклоном городское начальство. Жуань Юань сопровождал своего патрона в инспекциях экзаменационных комиссий, читал и проверял сочинения кандидатов[16].

С 24 сентября по 7 октября 1786 года Жуань Юань держал испытания на вторую конфуцианскую степень, причём для провинциалов этот этап включал и устное собеседование: комиссия должна была удостовериться, не были ли подделаны результаты письменного экзамена. Экзамен провинциального уровня для Цзяннани проводился в Нанкине, Жуань Юань занял на нём первое место, и был приглашён на собеседование к Чжу Гую[17]. Чжу Гуй был очень впечатлён, и предложил Се Юну взять 22-летнего Жуань Юаня в Пекин. Для него это было серьёзным испытанием: после получения звания он лишался казённой стипендии, а его жена ожидала ребёнка. Клан Жуаней был не в состоянии оплатить его пребывание в столице, а субсидия на проезд в столицу от государства составляла всего 5 лянов. Вэй Байди[en] предположила, что Жуань Юаня вновь материально поддержал Фан Литан[18]. Уже оказавшись в Пекине, Жуань Юань добился, чтобы купцы и чиновники из Янчжоу (третьего ранга и выше) основали и поддерживали фонд для субсидирования талантливых земляков в размере 3000 лянов в год[18].

Пекин. Начало карьеры (1786—1799)

Пребывание в столице

Зимой 1786—1787 годов Жуань Юань прибыл в Пекин, где его главным покровителем сделался Чжу Гуй. Молодой цзюйжэнь поселился на казённой квартире у ворот Цяньмэнь, ведущих во Внутренний город. Через несколько месяцев он был зарегистрирован для участия в столичных экзаменах. Однако при первой попытке их сдать он провалился. Неясно, был ли тому причиной малый срок для подготовки, или экзаменационная комиссия, в которой были его покровители, хотела подстраховаться от обвинений в кумовстве[19]. Следующие экзамены должны были состояться только через три года. Сохранилось очень мало свидетельств о жизни Жуань Юаня в этот период: он остался в столице, поселившись в доме однокашника — Лю Хуаньчжи, где усердно практиковался в написании сочинений, стремясь при этом поменять стиль. В дальнейшем он перебрался в резиденцию Чжу Гуя, с которым его стали связывать дружеские узы, несмотря на разницу в возрасте и положении. Жуань Юань стал учителем младших братьев семьи Чжу, и сам участвовал в работе экзаменационных комиссий[20]. Жена его оставалась в Янчжоу, родившуюся у него дочь Жуань Юань назвал Цюань[21].

К 1788 году относится первая опубликованная работа Жуань Юаня — иллюстрированное исследование конструкции колесниц, описанных в шестой главе «Чжоу ли»[22]. Столичная интеллектуальная среда была исключительно благоприятна для развития Жуань Юаня, поскольку только что была завершена работа над «Сыку цюаньшу», и многие члены авторской коллегии ещё оставались в Пекине, и собирались в доме Чжу Гуя. Жуань Юань даже принял некоторое участие в составлении копии «Сыку цюаньшу», которая предназначалась для хранения в Янчжоу, и написал для неё послесловие[23]. В Пекине он общался с Шао Цзиньханем (1743—1796) и Ван Няньсунем (1744—1832) — учениками Дай Чжэня, у которых обучался методам текстологии и эпиграфики, и доказательного рассуждения, причём встречался с наставниками ежедневно[24]. Благодаря Се Юну, Жуань Юань познакомился с Би Юанем, с которым активно общался в 1790-е годы на тему эпиграфики и антиквариата, он также познакомился с Чжан Сюэчэном, с которым консультировался по поводу древних бронзовых сосудов и редких книг[25]. Общение такого рода имело для Жуань Юаня и практический аспект: занятия наукой и публикация результатов финансировались государством и требовались для продвижения по служебной лестнице. Поскольку у высших государственных чиновников не было времени для научных занятий, они нанимали молодых людей низкого звания для осуществления реальной работы. Кроме того, в Пекине были востребованы услуги узких специалистов, в первую очередь — математиков, астрономов и юристов. Жуань Юань, в отличие от большинства современников, усердно занимался математикой и астрономией, что давало ему и средства к существованию[26].

Столичные экзамены

В программу столичных экзаменов 1789 года по воле императора была включена и тема по астрономии. Собственно, столичные экзамены включали три ступени, в первой из которых участвовали все провинциальные кандидаты, собравшиеся в Пекине. Главой экзаменационной комиссии в 1789 году был Ван Цзе (1725—1805) — будущий канцлер и также близкий друг Чжу Гуя[27]. В том году все экзамены успешно сдали 98 кандидатов, Жуань Юань был 28-м в списке. Самых успешных или, напротив, заподозренных в мошенничестве, кандидатов отправляли на четвёртую ступень — дворцовый экзамен. Жуань Юань попал в число отличившихся; квалификация на дворцовый экзамен в 1789 году проходила в Юаньминъюане, и Жуань занял десятое место[28].

Финальный дворцовый экзамен (с распределением сдавших его по должностям в столице) проводился 21 мая 1789 года в зале Баохэдянь в присутствии императора. Результаты должны были огласить 25 мая[29]. Оглашение результатов проводилось публично и открыто, и более всего напоминало публичные диспуты для защиты докторской степени в средневековой Европе, но по более сложным критериям, поскольку кандидатов распределяли по группам. Жуань Юань был третьим во второй группе, или шестым среди всех, удостоенных степени цзиньши в 1789 году[Прим 2]. Распределение по должностям зависело от полученного на экзаменах ранга, как правило, занявшие три высших места распределялись в Академию Ханьлинь, куда попадали менее 10 % всех получивших степени, прочие распределялись чиновниками Нэйгэ[en] — императорского секретариата, в департаменты Шести Палат[en], или в аппарат наместников провинций. При этом не попавшие при распределении в Ханьлинь, редко достигали к концу карьеры четвёртого чиновничьего ранга[31]. Статс-секретарь и глава Ханьлиня Цзи Хуан (1711—1794) включил Жуань Юаня в список зачисленных в академию, хотя ему не исполнилось 30 лет, и он был самым молодым кандидатом по спискам от своей провинции. Несмотря на возражения императора, что в Ханьлине и так переизбыток уроженцев Цзянсу, Жуань Юань был зачислен на должность компилятора академии (кит. трад. 編修, пиньинь: biānxiū). Ему было определено жалованье 4 ляна 5 цяней серебра в месяц, а также доля из 1400 лянов, ассигнуемых из управления соляной монополии на всех стажёров Ханьлиня[32].

Академия Ханьлинь

Формальное главенство над зачисленными стажёрами академии осуществлял Хэшэнь и профессор (шуцзиши цзяоси дачэнь) Пэн Юаньжуй (1737—1803), на чьей внучке потом женился сын Жуань Юаня. Судя по сохранившимся отчётам, Жуань Юань был прикреплён к ведомству историографии и назначен редактором-корректором в императорскую типографию. Это не отменяло подготовки к квалификационному экзамену в самой академии для дальнейшего продвижения стажёров по службе. Для не имевшего подходящего происхождения Жуань Юаня, успешная сдача этих экзаменов имела определяющее значение для будущего[32]. Впрочем, судя по сохранившимся документам, Жуань Юань был назначен на оплачиваемую должность компилятора историографического ведомства Академии ещё до начала дворцовых экзаменов, что, вероятно, было заботой его покровителей[32]. Работа компилятора больше всего напоминала музейную — младшие члены Ханьлиня каталогизировали дворцовые коллекции и сами пополняли их произведениями живописи и каллиграфии. В фонде эпохи Цяньлуна в Национальном музее Тайваня сохранился небольшой свиток с каллиграфией Жуань Юаня[33].

Перед академическими экзаменами 1791 года, Жуань Юань испросил отпуск в родные места, в чём ему отказал лично канцлер Агуй, который был одним из членов Академии. На экзамене председательствовал император Цяньлун, который присудил Жуань Юаню первое место, а занявший по решению комиссии первое место Лю Фэнгао (1761—1831) был передвинут на второе[34]. Темой на экзамене в Академии был анализ астрономической поэмы Чжан Хэна, и комментирование отрывка из Шу цзина о награждении чиновников, послуживших на благо страны. Жуань Юань продемонстрировал свои познания в астрономии, а также произвёл впечатление на императора своими рассуждениями о политике, о чём тот эмоционально писал Агую[34].

Карьерный рост

В результате императорского благоволения быстро начался карьерный рост Жуань Юаня. Сразу после экзамена он сделался младшим наставником, имеющим право работать с сыновьями императора, а также был назначен в секретариат наследника престола, куда молодые выдвиженцы обычно не попадали — это была синекура для заслуженных сановников. Это сразу принесло ему четвёртый чиновничий ранг, за что полагалось большое жалованье, а также право назначения без ожидания вакансии[33]. Далее он был удостоен внимания императора, который беседовал с ним об астрономии, и уже к концу 1791 года получил третий ранг и был назначен в Палату редких книг (Вэньюань гэ), где сохранялся и рукописный экземпляр «Сыку цюаньшу». На этой должности он получал жалованье в 130 лянов серебром и 65 мешков риса в год. Наконец, в 1793 году он был удостоен второго дополнительного чиновного ранга[en][Прим 3] и назначен главой образовательного департамента Шаньдуна, а также помощником начальника Нэйгэ, после чего, наконец, перевёз в Пекин жену и дочь[35]. Они вскоре умерли во время эпидемии оспы в 1794 году[36].

Должность начальника управления образования (кит. трад. 學政, пиньинь: xuézhèng) в провинции, хотя и не была привязана к чиновным рангам, считалась престижной и была важным этапом для получения более значимых должностей. К 1793 году подходил к концу трёхлетний срок, положенный чиновнику для пребывания на одной должности, поэтому назначение на должность главы образовательных ведомств Шаньдуна и Чжэцзяна было для Жуань Юаня отличным выходом из положения. Сюэчжэн не только производил окончательный отбор кандидатов и присуждение им рангов, но и осуществлял цензуру учебных программ и книг, используемых для подготовки[37]. Сохранился книжный список, составленный Жуань Юанем для Шаньдуна, он свидетельствует, что инспектор стремился рекомендовать для студентов и современные комментарии, включённые в «Сыку цюаньшу», а не только стандартные тексты эпохи Тан и Сун. Кроме того, он требовал, чтобы кандидаты знали весь набор иероглифов, включённый в словарь «Канси цзыдянь»[38].

Экзаменатор Шаньдуна

Столичному экзаменатору приходилось работать в кооперации с провинциальными властями; в протоколе его подпись стояла выше, чем у главы налогового и судебного ведомства, и во время официальных церемоний инспектор экзаменов и губернатор провинции общались, как равные[38]. Работа инспектора была сопряжена с известными ограничениями: в столице очень следили за моральным уровнем экзаменаторов и кандидатов, и запрещалось общаться с местными шэньши; также приходилось совершать много переездов. Жуань Юань стремился при этом активно знакомиться с достопримечательностями, в шаньдунском Пэнлае, который был для танских поэтов символом Неба, на скалах сохранились надписи, каллиграфически исполненные инспектором[39]. Для сюэчжэна Шаньдуна одной из важных обязанностей было присутствие на жертвоприношении духу Конфуция в его храме в Цюйфу, на этой же церемонии распоряжался старший потомок первоучителя в нынешнем поколении[en]. Жуань Юань участвовал в этой церемонии в декабре 1794 года, и сам распоряжался обрядом, поскольку прежний глава 72-го поколения Кун Сяньпэй скончался, а новый — Кун Цинжун — так и не был назначен официально. Покойная жена Жуань Юаня была сестрой Кун Цинжуна. В своих стихах и записках он особенно восхищался жертвенными сосудами эпохи Чжоу, подаренными для храма императором Цяньлуном[14].

Губернатором Шаньдуна тогда был Би Юань — крупный знаток эпиграфики, который был обвинён при дворе в поддержке восстания Белого лотоса[40]. Би был дружен с отцом Жуань Юаня — Чэньсинем, и в результате была совершена сложная сделка: Жуань Чэнсинь стал официальным сватом для дочери Би Юаня, которую выдали замуж за Кун Цинжуна. Поскольку Жуань Юань был вдовцом, по согласию обоих семейств сестра главы потомков Конфуция — Кун Лухуа, была с ним обручена, что резко повысило статус самого Жуань Юаня[41].

Экзаменатор Чжэцзяна

В октябре 1795 года Жуань Юань был переведён экзаменатором в Чжэцзян с повышением ранга до основного второго. Он также получил дозволение посетить родной Янчжоу по пути в Ханчжоу, визит продлился четыре дня. На родине он не был к тому времени почти десятилетие, и по-видимому, столь резкий карьерный рост должен был произвести впечатление на родню, друзей детства и учителей. Из собственных записок Жуань Юаня известно, что он принёс жертвы на могиле матери, а также принял меры для строительства родового храма. Он также успел официально похоронить на родовой земле жену и дочь, и усыновил дальнего родственника — пятилетнего Жуань Чаншэна, поскольку не имел наследника мужского пола. Кроме того, он начал собирание материалов для истории клана Жуань. По требованию отца, Жуань Юань взял в наложницы служанку покойной жены — Лю Вэньжу[42]. Прибыв в Ханчжоу, Жуань Юань обнаружил, что резиденция сюэчжэна полуразрушена из-за пожара, случившегося зимой. В результате он вынужден был истратить 2000 лянов на ремонт, а также насадил персиково-сливовый сад в несколько сотен деревьев. В мае 1796 года к жениху прибыла Кун Лухуа в сопровождении родителей, свадьбу было решено сыграть в Ханчжоу. Кун Лухуа имела классическое образование; она владела шелковичными хозяйствами на северном побережье Янцзы, и писала стихи, которые были опубликованы в 1815 году отдельной книгой. От Жуань Юаня у неё родились двое сыновей и дочь[43]. Основным кругом общения Жуань Юаня в Ханчжоу были пекинские однокашники — Цинь Ин и Цянь Кай. Дочь Цяня вышла замуж на сына Юаня — Жуань Ху. Кроме того, бессменным ассистентом Жуань Юаня был друг детства Цзяо Сюнь, женатый на его кузине[44].

Пребывание в Чжэцзяне было весьма продуктивным для литературного творчества Жуань Юаня — он завершил два сборника эссе и стихотворений, а также опубликовал несколько амбициозных литературных проектов. В первом из них — «Янчжэ юйсюань лу» — собрание произведений 3000 поэтов из регионов Янчжоу и Чжэцзяна. Кроме того, Жуань Юань собирал редкие книги, не включённые в «Сыку цюаньшу». Отобранная коллекция (173 заглавия по каталогу Жуань Фу) с собственными его комментариями и экспертизой ценности была отправлена императору отдельными томами. Выдержки из этого собрания были скомпилированы в «Описании книг, не вошедших в Четыре собрания», а полная антология под названием Вэйвань бицан (委宛筆藏, — «Сокровищница сочинений, укрытых [от составителей Сыку цюаньшу]») была переписана и переплетена в стиле «Сыку» и хранилась в личных покоях императора[45].

Среди прочих проектов Жуань Юаня — составление словаря Цзинцзи сюаньгу (кит. 经籍籑诂), который был важным пособием для кандидатов на государственных экзаменах в XIX веке. Жуань Юань собрал авторский коллектив во главе с братьями Цзан Юнтаном и Цзан Литаном[46]. Поскольку у Жуань Юаня была большая семья (жена, три наложницы и шесть детей), и всё больше времени отнимали обязанности чиновника, ещё в Ханчжоу он стал подбирать авторский и редакторский коллектив, с представителями которого общался всю жизнь, и которые сопровождали его в служебных поездках. В первую очередь это был Ян Цзе (1763—1843), известный работами по биографиям цинских учёных, и Цзян Фан, работавший над описанием провинции Гуандун. Некоторые сотрудники Жуань Юаня сами стали известными учёными и сделали самостоятельную карьеру, как Чжу Вэйби (1771—1840), специалист по древней эпиграфике, который в 1805 году сдал дворцовые экзамены[47].

Губернатор Чжэцзяна и Цзянси (1799—1816)

Назначение

20 октября 1798 года 34-летний Жуань Юань вернулся в Пекин ожидать нового назначения. Он получил почётное членство в Военном совете, но в действительности продолжал обязанности экзаменатора. После кончины императора Цяньлуна в 1799 года канцлером нового императора Цзяцина стал Чжу Гуй, после чего карьера Жуань Юаня получила новый толчок. Для участия в погребении императора Жуань Юаня перевели в Либу[en] — Палату чинов, где работал Чжу Гуй. По обычаю полагалось при восшествии на престол нового государя объявлять поиск талантов в империи, и в 1799 году Жуань Юань стал помощником экзаменатора на столичных экзаменах[48]. После смерти Цяньлуна был восстановлен императорский совет[en], на февральском заседании которого в 1799 году все беды страны были возложены на Хэшэня. Членом обновлённого совета был назначен и Жуань Юань, многих своих коллег он успел узнать лично ещё по Ханьлиню. Вскоре Чжу Гуй рекомендовал его на должность губернатора Чжэцзяна[49]. Жуань и сам желал служить в провинции, причиной была существенная разница в оплате столичных и провинциальных чиновников. Жалованье провинциального чиновника слагалось из четырёх компонентов: ранговый оклад (180 лянов в год), жалованье за исправляемую должность, компенсация «за честность» и так называемые «дополнительные доходы». Обычно для столичных чиновников две последние статьи компенсировались доходами от земельных владений или помощью семьи, но этого-то и не было у Жуань Юаня. Судя по сохранившимся документам, на посту губернатора он мог зарабатывать до 200 000 лянов в год (20 000 за беспорочную службу и 180 000 дополнительных доходов). Имелись и другие соображения: в Ханчжоу Жуань Юань начал множество культурных проектов и хотел возглавить учёных этой провинции, начатый им словарь к 1799 году всё ещё не был закончен[50].

Губернатор Чжэцзяна (1799—1809)

Система баоцзя и борьба с пиратством

Зимой 1799 года Жуань Юань вернулся в Ханчжоу уже в звании губернатора, первой из его задач было искоренение пиратства на морском побережье[en], осложнявшееся тем, что он не мог привлекать средства провинциального бюджета, распланированные для отправки в столицу; вдобавок, по сумме налоговых поступлений в столице судили об успешности губернатора[51]. Питательной средой для пиратства был серьёзный экономический кризис 1790-х годов, когда цены на рис выросли в 8 раз, а Чжэцзян и Фуцзянь не могли восстановиться после самых разрушительных за столетие наводнений 1794 года[52]. Самым влиятельным пиратским адмиралом тогда был Цай Цянь, фуцзяньский уроженец. В 1800 году перед Жуань Юанем и его маньчжурским начальником — генерал-губернатором Цзяннани Юйдэ была поставлена задача выяснить, собирался ли Цай основывать собственную династию, какова организация его флота и стратегия с тактикой[53]. Береговая оборона Чжэцзяна с 1727 года располагала собственным командованием, размещённым в Нинбо[54]. В начале 1800 года Жуань Юань получил императорский указ об укреплении системы баоцзя[en] и особое послание, в котором разрешалось подавать срочные прошения на имя государя без предварительного представления. Иными словами, он получил полномочия мобилизовать по своему разумению гражданские и военные структуры провинции, с последующим обоснованием своих действий лично перед государем[55].

В первую очередь Жуань Юань активизировал систему круговой поруки поселений на речном и морском побережье и проверил действенность регистрации «водных людей». Регистрация должна была удерживать людей от вступления в пиратское братство или любые другие незаконные группы, которые требовали покинуть родные места. Регистрация также служила для опознания любого незнакомого человека в местной общине. Было возрождено народное ополчение (туаньлянь, 團練), которое должно было действовать параллельно с правительственными войсками. Было улучшено снабжение крепостей и фортов на побережье, в том числе дальнобойными пушками, которые должны были не пускать пиратские флотилии в устья рек или бухты. Далее губернатор изучил опыт судостроения и принял на вооружение императорского флота суда вьетнамской конструкции, позволявшие вести артиллерийские бои в открытом море. Вся береговая оборона была подчинена единому командованию, которое координировало действия с Фуцзянью, все солдаты береговой обороны вооружены мушкетами[56].

Командиром и сухопутных, и водных сил береговой обороны был назначен Ли Чанъэн (1750—1808). Тем не менее, генерал-губернатор Цзяннани Юйдэ был разочарован результатами усилий Жуаня и Ли, хотя не предпринимал самостоятельных действий. В 1800 году правительство дополнительно издало 12 инструкций для властей прибрежных провинций по ужесточению системы баоцзя. Все жители прибрежных поселений и островов поголовно переписывались, причём на ворота домов вешалась табличка с подробным перечислением всех жителей с именами, датами рождения и социальным статусом, что должно было оперативно отслеживаться и исправляться. Все расходы на эту систему возлагались на местных жителей. Жителей островов, рыбаков и «водных людей» также требовалось контролировать, все рыбацкие суда и лодки имели порт приписки и регистрационный номер, а артель в 10 лодок также образовывали группу, связанную круговой порукой. Далее Жуань Юань стал прикреплять родичей рыбаков, которые постоянно жили на берегу, как поручителей для живущих морем[57]. Аналогичным образом были переписаны участники местного ополчения, но нет никаких свидетельств особой эффективности принятых мер, которая сильно зависела от позиции и настроя местных властей. Несмотря на запросы Жуань Юаня о снабжении ополчения огнестрельным оружием и обучении пользоваться им, император ответил отказом[58].

Губернатор также установил контроль над продажей и производством железных изделий, которые можно было бы перековать в оружие, а также за оборотом селитры. Сохранились протоколы судебного дела против Шэнь Датина, уроженца Чжапу, у которого было найдено 870 цзиней селитры, доставленной контрабандой из Чжэцзяна. По тому же делу проходил Яо Юсюань, который поставил пиратам 5 мешков риса, за что получил 50 лянов серебром. Обоих приговорили к удушению. В то же время, их соучастник, продавший 100 цзиней селитры, но не имевший дело с пиратами, получил 100 плетей и 3 года ссылки, а другие подозреваемые — в том числе женщина — были признаны невиновными[59]. При этом в делах, которые вёл Жуань Юань, не упоминались тайные общества или их связь с пиратами[60].

По приказу генерал-губернатора Юйдэ, Жуань Юань основал третью военную верфь в Ханчжоу, к уже имеющимся в Нинбо и Вэньчжоу. Это было сделано из-за того, что положенные к постройке по разнарядке военные суда для Фуцзяни строили в Чжэцзяне, на что Юйдэ получил особое разрешение из Пекина. Постройкой руководил Ли Чанъэн. Характерно, что в «Цин ши гао» сведения об этом не были включены[61]. В 1802 году были начаты боевые действия против Цай Цяня, который базировался как вьетнамском побережье, так и на Тайване. Они были совершенно безуспешны вплоть до отставки Юйдэ в 1808 году. Его преемник Алиньбао, воспользовавшись отсутствием Жуань Юаня, обвинил Ли Чанъэна в трусости и некомпетентности, что вызвало расследование из Пекина. После его гибели в бою в 1809 году, Жуань Юань продолжил применять тактику изоляции пиратов от источников снабжения и строительства больших артиллерийских кораблей[62].

Социальная политика

В 1801 и 1804 годах в Чжэцзяне произошли грандиозные по масштабу наводнения — вода поднялась более чем на метр, — которые поставили перед губернатором задачи быстрого обеспечения пострадавших всем необходимым и изыскивания резервов для скорейшего восстановления разрушенных жилищ и налаживания жизни населения. Для этих целей использовались традиционные методы: дополнительное обложение купечества и промышленников и продажа чиновничьих званий и учёных степеней. Судя по сохранившимся документам, между мартом 1800 и ноябрём 1801 года было выручено 638 120 лянов от продажи степеней и званий 6380 человекам[63]. Во время наводнения сильно пострадал Храм Конфуция с экзаменационным залом и кабинками для соискателей. Экзаменационный зал был полностью перестроен из кирпича и снабжён каменными полами, была заказана новая мебель. Всё это обошлось в 4660 лянов. Для обеспечения храма Конфуция соляные купцы Ханчжоу предоставили 100 000 лянов, проценты с которых (6000 лянов в год) шли на текущие нужды и ремонт. Часть средств была истрачена на очистку озера Сиху и насаждения парка из 3000 ивовых деревьев[64].

Жуань Юань выступил против обычая топить новорождённых девочек, что стало нормой в условиях демографического взрыва и аграрного перенаселения. Он предложил родителям девочек 1 лян серебром за выживание каждого младенца; деньги поступали из специального фонда, финансируемого Жуань Юанем лично. Родители должны были регистрировать дочь у местного начальника училища, а деньги выдавались только когда ребёнок доживал до одного месяца: губернатор рассуждал, что если мать выкармливала своё дитя в течение месяца, она уже не осмелится нанести ему вред[65]. В похожей ситуации были подкидыши. Хотя цинское законодательство предусматривало наличие приютов для брошенных детей в префектурах и округах каждой провинции, Жуань Юань обнаружил, что соответствующее заведение в Ханчжоу существовало только на бумаге. Попечителем приюта губернатор назначил начальника соляной монополии маньчжура Яньфэна и интенданта округа Хучжоу Юань Биньчжи и ассигновал 4000 лянов из средств соляной монополии[66]. Несмотря на действовавшие конфуцианские нормы, в плачевном состоянии находились дома призрения для престарелых и больных, в чём Жуань Юань убедился уже зимой 1799 года. За реформу взялся богатый шэнъюань из Шаосина по фамилии Гао, который передал под дом престарелых свою недвижимость в Ханчжоу, а Жуань Юань создал казённо-частный фонд, который должен был перечислять для нужд богадельни 15 000 лянов в год (они расходовались не только на одежду, пищу и лекарства, но и на погребение). Отдельная инструкция для этого учреждения была издана в 1803 году[67]. В привлечении средств немалую роль сыграла супруга губернатора — Кун Лухуа — родная сестра главы рода потомков Конфуция, чей статус и авторитет позволяли влиять на провинциальную знать через их жён и дочерей[68].

Борьба с голодом 1804—1805 годов

После наводнения 1804 года резко выросли цены на рис. Жуань Юань придерживался следующей тактики: пока рыночная цена не превышала 2 лянов за мешок-ши (90 кг), власти не вмешивались. Когда была преодолена отметка в 2 ляна, открывались казённые зернохранилища и начиналась зерновая интервенция. Если цены превышали 2 ляна 7 цяней, провинциальное правительство начинало раздачу рисовой крупы или открывало сеть кухонь для снабжения населения пищей. Зимой 1805 года цена на белый обрушенный рис в префектуре Ханчжоу превысила 5 лянов, вдобавок из-за наводнения и холодного лета был нанесён серьёзный урон шелководству, значительная часть населения осталась без работы. Император согласился открыть 32 пункта раздачи пищи, Жуань Юань назначил ещё 160 ответственных из числа шэньши; со стороны правительства в операции участвовали 107 гражданских и военных чиновников. Для финансирования операции Жуань Юань выдал 10 000 лянов собственных денег, начальник соляной монополии 3000 лянов, начальник налогового ведомства — 5000 лянов, и так далее, а торговцы солью собрали 160 000 лянов. Местные шэньши помогли определить семьи, нуждавшиеся в продовольственной помощи, чтобы не создавать очередей и давки, а также выяснить, кто нуждался в горячей пище, а кому можно было выдавать только крупу. Получателям помощи были даны деревянные бирки-пропуска, без которых помощь не оказывалась. Полевые кухни работали по расписанию, каждая обслуживала не менее 4000 человек — неимущих, кормящих матерей и беременных женщин. После окончания голода, Жуань Юань отчитался, что было спасено «несколько десятков тысяч жизней», а все участвовавшие в операции были удостоены повышения или почётных званий[69].

Ситуация на Великом канале

В 1805 году произошёл следующий инцидент, особо выделенный в официальной биографии Жуань Юаня: в Тунчжоу случился неурожай, для спасения ситуации губернатор выделил 125 000 мешков-ши риса, но восставшие члены секты Белого Лотоса перехватили зерновой караван. Была проведена военная операция: правительственные войска заняли более 70 военных поселений первого и второго класса на Великом канале, а на каждый транспорт было направлено по 8 солдат (обычно на них было 10-12 лодочников, то есть контроль предполагался тотальный). В самый разгар операции Жуань Юань был срочно отозван из-за кончины его отца и начала конфуцианского траура[70].

Культурно-просветительские проекты

В Ханчжоу в 1801 году Жуань Юань основал академию Гуцзин цзиншэ (诂经精舍, «Духовная обитель толкования канонов»)[3], которой руководил в течение 8 лет. Он лично выбрал место для неё на берегу озера Сиху, и назначил для преподавания известных специалистов, как Ван Чан (1725—1806) и Сунь Синъян (1753—1818), то есть старших наставников было двое, а не один. Заведение оказалось новаторским во многих отношениях — академия была первой в Китае, в которой философской базой стало ханьское учение[en] (ханьсюэ)[71]. Помимо конфуцианских канонов, поэзии и каллиграфии, в курс были включены астрономия, математика, история и география, причём Жуань Юань настаивал, что следует обучаться и практическим предметам, а не только навыкам написания экзаменационных сочинений. Чжан Инь подсчитал, что за время существования Гуцзин цзиншэ в Чжэцзяне были проведены 47 государственных экзаменов (до их отмены в 1904 году). Примерно 5—6 % всех занявших первые места, были её учениками. На столичном экзамене 1902 года четверть кандидатов от Чжэцзяна были выпускниками академии, основанной Жуань Юанем[72]. Это, и другие основанные Жуань Юанем учебные заведения, финансировались из пожертвований местной знати и купечества. Собранные средства вкладывались в недвижимость, на ренту от которой существовали наставники и студенты, издавались созданные ими труды, и так далее[73].

Жуань Юань создал в Ханчжоу публичную библиотеку, разместив её в монастыре Линъинь на берегу озера Сиху; по преданию, он был основан ещё в 326 году. Изначально губернатор заинтересовался вегетарианской кухней обители, а особенно рецептом ростков бамбука, и посетил её вместе с наставниками академии. В главном зале со статуей Будды Жуань Юань разместил копию Сыку цюаньшу, и за свой счёт заказал книжные шкафы; позднее он передал в библиотеку и сочинения современных авторов. Он призывал особо следить за тем, чтобы книги не выносили за пределы библиотеки. Она погибла при взятии тайпинами Ханчжоу в 1850 году[48].

«Первая библиотека под небесами»

Занимаясь борьбой с пиратами на побережье, и посещая Нинбо, Жуань Юань заинтересовался «Первой библиотекой под небесами» (Тяньи гэ), составленной в XVI веке Фань Цинем (1506—1585), его потомки поддерживали собрание и пополняли его по тем же принципам, что завещал основатель. В середине XVIII века библиотека считалась уникальной в Китае по размеру собраний (свыше 70 000 цзюаней) и качеству собранных книг[74]. За два века существования библиотеки было составлено несколько её каталогов, но Жуань Юань застал её в 1796 году в плачевном состоянии: часть книг была расхищена, многое повредили насекомые и сырость[73]. В 1803 году он вернулся к библиотеке как губернатор, и принял решение сохранить собрание для будущих поколений. Его сотрудники провели сверку фондов с каталогами, чтобы гарантировать наличие и аутентичность изданий, многое было пополнено и восстановлено; издан новый каталог. Однако библиотека сильно пострадала в 1841—1842 и 1850-х годах в результате Первой опиумной войны и Тайпинского восстания. Тем не менее, к 1930 году сохранилась примерно половина библиотечного фонда, учтённого в каталоге Жуань Юаня[48].

Перерыв в карьере

В 1807 году скончался главный покровитель Жуань Юаня — Чжу Гуй, семья которого заказала губернатору текст посмертного посвящения. В 1808 году, возвращаясь на место службы в Чжэцзян после траура по отцу, Жуань Юань заодно был назначен финансовым ревизором в Хэнани, где располагалось центральное в империи хранилище налогового серебра. В 1809 году произошёл инцидент с Лю Фэнгао (зятем Чжу Гуя, которого Жуань Юань обошёл на экзамене 1791 года), занимавшим тогда пост экзаменатора в Чжэцзяне. Губернатор руководил действиями против пиратов на побережье и просил императорского дозволения, чтобы Лю Фэнгао распоряжался на экзаменах, доверяя ему присвоение рангов для окончательно отобранных кандидатов. В результате Лю воспользовался своим положением для протекции одному из кандидатов, за что был «отблагодарён». Дело было начато цензором Лу Янем, который направил доклад лично императору. Тот чрезвычайно разгневался, и пристально следил за расследованием. Лю Фэнгао за коррупцию (были выявлены и другие случаи с его участием) был сослан в Хэйлунцзян, а Жуань Юань снят с должности и вызван в Пекин. Император вынес экс-губернатору порицание за приоритет личных отношений перед верностью государю[75]. Во время опалы не состоящий на службе и лишившийся доходов Жуань Юань жил в резиденции потомков Конфуция, и мог пользоваться покровительством рода своей жены и вести привычный образ жизни[76].

Проведя около года в опале, Жуань Юань в октябре 1810 года был назначен в Ханьлинь вести ежедневные записи деяний и речей императора, а через месяц — главным редактором жизнеописаний учёных по ведомству историографии и директором императорской библиотеки[3]. В 1812 году через день после праздника Чуньцзе он был назначен главой ведомства перевозки зерновой дани. Ситуация на Великом канале тогда сделалась критической: как докладывал государю цензор, бурлаки вымогали до сотни лянов за провоз одной лодки. Жуань Юань получил полномочия для расследования, приравненные к должности генерал-губернатора, но в подчинении Палаты доходов[77].

Прибыв на место, он обнаружил, что практически весь персонал Великого канала, формально приписанный к военным поселениям, коррумпирован и сильно криминализирован, а действовавшие ранее законоуложения давно заменены обычаем. Не сохранилось никаких сведений, какие меры предпринял начальник управления в 1812 году, известно только, что он был чрезвычайно быстро отозван в столицу[70]. Только в 1814 году последовало назначение губернатором Цзянси, осуществлённое через императорский совет; в личной аудиенции Жуань Юаню было отказано[78].

Губернатор Цзянси (1814—1816)

После назначения в Цзянси, главной задачей Жуань Юаня стала борьба с тайными обществами. Власти беспокоились, поскольку Цзянси располагалась на полпути между северными провинциями, где недавно закончилась крестьянская война, поднятая сектой Белого Лотоса, и южными провинциями, где господствовала секта Неба и Земли с филиалами. В 1813 году секта Восьми Триграмм попыталась захватить императорский дворец, что привело к активизации центральной власти. В той же секте состоял личный повар императора из летней резиденции в Чэндэ, попытавшийся его отравить[79]. Назначенный на должность 21 августа 1814 года, Жуань Юань посетил могилы предков в Янчжоу, и прибыл в Наньчан в середине сентября. К его прибытию властями были раскрыты несколько тайных обществ на селе, которые преимущественно занимались вымогательством[79].

Прибыв в Наньчан, Жуань Юань сразу же принял меры к укреплению системы баоцзя. Устроив общее собрание чиновников провинциальной администрации, он настоял, чтобы начальники уездов и префектур лично участвовали и контролировали регистрацию населения, не перепоручая это чиновникам низших рангов[80]. В ходе этих работ был изобличён некий Чжу Маоли, на которого показали как на члена секты и предполагаемого наследника династии Мин, но так и не смогли изобличить и установить его местонахождение. Ход расследования вызвал гнев императора, который уже в 1815 году вынес Жуань Юаню письменное порицание[81], которое не имело серьёзных последствий. К августу 1816 года в столицу было доложено, что все преступные организации и секты ликвидированы. После этого Жуань Юань получил новое назначение — генерал-губернатором Гуандуна и Гуанси[82].

Находясь в Наньчане, в 1814—1816 годах Жуань Юань предпринял издание «Тринадцатиканония» со сводкой наиболее авторитетных древних комментариев и собственными пояснениями, явно отдавая предпочтение ханьским философам. Издание было основано на редком сунском ксилографе, имеющемся в библиотеке губернатора[3][83].

Генерал-губернатор Гуанси и Гуандуна (1817—1826)

Внешняя политика

30 ноября 1817 года Жуань Юань прибыл в Гуанчжоу[84]. На посту генерал-губернатора он пробыл до августа 1826 года[85]. Назначение было важным для его карьеры, поскольку именно в Гуанчжоу велась торговля с европейцами и осуществлялась внешняя политика. К 1810-м годам европейские торговцы имели постоянные резиденции в окрестностях Гуанчжоу, хотя по договору 1757 года фактории могли функционировать только в пределах торгового сезона, а все сделки совершались через коллегию 13 купцов — Гунхан, которая также объединяла функции торговой палаты и таможни, и осуществляла посредничество между «торговцами-варварами» и китайской администрацией. Гунхан же занимался вопросами безопасности, устанавливал цены, и т. п. С европейской стороны контроль осуществляла Британская Ост-Индская компания[86].

Деятельность Жуань Юаня в Гуанчжоу хорошо документирована как с европейской, так и с китайской стороны. Сохранились свидетельства официальных лиц (в том числе суперинтенданта Эллиота[en]), купцов Джардина и Мэтисона, множество материалов в журнале Chinese Repository, издаваемого в Макао. Личных свидетельств самого Жуань Юаня практически не осталось, с китайской стороны все документы носят официальный характер, в том числе опубликованные в 1930-х годах материалы по внешним связям династии Цин. Некоторые материалы увидели свет в сборниках документов по истории Опиумных войн, опубликованных в 1954 и 1986 годах[87].

Назначение Жуань Юаня означало и доверие императора: несмотря на провал миссии Амхерста в 1816 году, суда британской миссии составили лоцию побережья от Хэбэя до Гуандуна, что вызвало сильное раздражение в Пекине. Жуань Юаню предстояло каким-то образом решать проблему контрабанды опиума и вывоза серебра из Китая, которые продолжались, несмотря на все запреты. При этом в Китае, с его картиной мира — Срединного государства, данниками которого являются все остальные, — отсутствовало ведомство иностранных дел, и отсутствовала дипломатия как искусство отношений с равноправными партнёрами. Жуань Юань продолжал пользоваться традиционными методами обращения с «варварами»[85]. Впрочем, как современники, так и позднейшие исследователи обвиняли Жуань Юаня, что он большей частью занимался не своими прямыми обязанностями, а интеллектуальными проектами. Джон Кинг Фэрбэнк приводил пример Жуань Юаня как свидетельство «интеллектуальной неготовности китайских чиновников к контактам с Западом»[88].

Жуань Юань рассматривал британцев как серьёзную внешнюю угрозу для Китая, и самых неудобных из «варваров» для осуществления контроля над ними. В секретном послании императору 1818 года он указывал на их «жадность и высокомерие» и предлагал вести активные действия, если потребуется — то и силовые. В том же послании он утверждал, что, несмотря на безоговорочное превосходство на море, британцы не сильны в сухопутных операциях, что выгодно отличает их от японцев. Император распорядился проводить умеренную политику, ни при каких обстоятельствах не беря на себя инициативу в силовых действиях. Важнейшей задачей генерал-губернатора было недопущение иностранных судов в любой порт, кроме Гуанчжоу[89]. Вновь взошедший на престол император Даогуан в 1821 году воспринял предложения Жуань Юаня и издал несколько указов, ужесточающих режим для европейцев[90].

Через неделю после прибытия в Гуанчжоу, Жуань Юань провёл инспекцию оборонительных сооружений, и пришёл к выводу, что нужно строить новые. Предполагалось, что европейские суда будут входить и выходить из Гуанчжоу под прицелом китайских орудий. Больше всего его впечатлила Форталеза де Сантьяго, построенная португальцами в Макао в 1629 году, и он распорядился взять эту крепость за образец для вновь возводимых фортов. Были сооружены несколько укреплений у входов в притоки Чжуцзяна и большая крепость на острове Тигра, которой Жуань Юань особенно гордился, особенно 30 пушками калибра от 2000 до 7000 цзиней. Она обошлась в 60 000 лянов, выплаченных купцами Гунхана. Впрочем, авторы аналитической статьи в Chinese Repository от 1836 года оценивали качество этих укреплений весьма низко, что и подтвердилось ещё до начала Опиумной войны[91]. Ситуацию с военным флотом Гуандуна Жуань Юань нашёл сходной с Чжэцзяном, представил императору свои рекомендации, но они так и не были реализованы[92].

В 1822 году, после получения известий о появлении британских торговых караванов в пределах Синьцзяна (они пришли через Кашмир), Жуань Юань был срочно отозван в Пекин для консультаций. Для императора это стало свидетельством, что британцы не собираются оставаться в регионе Гуандуна, кроме того, мусульманские купцы сообщали, что англичане, якобы, уже контролируют весь Афганистан. Жуань Юань пробыл в Пекине с 28 мая по 25 июня 1822 года, и за это время пять раз удостоился императорской аудиенции. В оставшееся ему время на посту генерал-губернатора, он проводил жёсткую линию, предписанную ему государем. Проводя новую политику, Жуань Юань, по-видимому, осознал, что ошибся в оценке возможностей британских сухопутных сил и в письме к князю Илибу советовал дать больше торговых преференций американцам, чтобы столкнуть их с англичанами[90].

Гуандунский губернатор и купечество

Из 10 лет, проведённых на посту генерал-губернатора Гуандуна и Гуанси, 6 лет Жуань Юань совмещал должность губернатора Гуандуна. Однако ему не подчинялась таможня, которую по закону 1757 года возглавлял исключительно представитель маньчжурского императорского дома, чью должность европейцы именовали «хоппо»[93]. Власти старались интегрировать купцов — членов Гунхана — в имперский механизм, из-за чего некоторые купцы сдавали государственные экзамены и получали чиновничий ранг. С 1820 по 1823 года с Жуань Юанем активно работал У Дуньюань (европейцы именовали его Хоу-куа), которому был без экзаменов присвоен третий чиновничий ранг с правом ношения знаков отличия и сапфирового шарика на шапке. Однако из-за того, что У активно расширял опиумную контрабанду, Жуань Юань добился издания императорского указа, осуждавшего его[94].

Жуань Юань рассматривал Гунхан как источник больших дополнительных доходов, и принуждал его членов «вносить вклад» в правительственные проекты. На 60-летие императора Цзяцина Жуань Юань взыскал с купцов 300 000 лянов, отправленных как подношение в столицу; по документам это было проведено как дополнительная правительственная пошлина. Это не было единичной инициативой: документы соляной администрации Гуандуна-Гуанси за 1820 год свидетельствовали, что с купцов Гунхана было взято 800 000 лянов двумя траншами (по 300 и 500 тысяч) на военные и строительные нужды. Для подавления Кашгарского восстания 1826 года Жуань Юань взыскал с купцов 600 000 лянов, и это было последним его действием на посту губернатора[95].

Жуань Юань и опиумная контрабанда

Отношения с европейцами

В 1818 году Жуань Юаню пришлось расследовать первое дело, связанное со столкновением китайцев и европейцев. 19 июня американское судно Wabash встало в док Макао. Из-за взаимных оскорблений, китайцы с берега ворвались на судно и разграбили его. Трое американцев было ранено, один вскоре скончался. Среди награбленного были наличные деньги серебром (в китайских слитках) и много опиума. Макао-Аомэнь находился в юрисдикции уезда Сяншань провинции Гуандун. Переговоры с американцами шли две недели, сумма компенсации составила 824 доллара 50 центов капитану судна, 2000 долларов заплатили купцы Гунхана и 4000 долларов из спецфонда губернатора в компенсацию за серебро. С китайской стороны было изобличено 5 человек, которые были казнены через отсечение головы или разрезанием на куски перед обезглавливанием. Это была традиционная казнь за пиратство. Далее Жуань Юань назначил ответственного от Гунхана за предотвращение подобных инцидентов, с компенсационным фондом в 160 000 лянов, обеспечиваемых купцами. Гунхан с тех пор стал требовать от капитанов заходящих европейских купцов подписывать клятву, что на борту нет опиума, иначе дела о компенсации не рассматривались. Жуань Юань попытался ввести обязательный досмотр европейских судов в территориальных водах, но британцы держали в устье Чжуцзяна военный фрегат, и от этой затеи пришлось отказаться[96].

27 ноября 1820 года в Паньюе четверо китайцев (взрослый и трое детей) были убиты английскими матросами[97]. Тендер с судна Ост-Индской компании «Лондон» с шестью моряками зашёл глубоко в устье Чжуцзяна. В Паньюе их закидали камнями дети, после чего началась стрельба[98]. Китайская сторона настаивала на аресте судна и выдаче преступников своим властям, британцы явно растерялись: о серьёзности положения свидетельствовал факт, что в качестве переводчика пригласили Роберта Моррисона — отличного знатока Китая. 2 декабря случайно нашёлся выход: в качестве преступника был выдан покончивший с собой кок корабля «Герцог Йоркский». Жуань Юаня данный вариант устраивал, — в соответствии с инструкциями императора ему не хотелось спровоцировать кризис. Семьям погибших и раненых в Паньюе предписали «свидетельствовать о правде, но необязательно — обо всей». В отчёте Жуань Юаня императору, датированному 12 декабря, фигурировал подложный «преступник» и другой корабль; в отчёте было указано, что англичанин покончил с собой из-за раскаяния, после проведённого властями Гуанчжоу следствия. Именно после этого случая губернатор написал в Пекин меморандум об ужесточении отношения к «варварам»[99]

29 сентября 1821 года моряк-итальянец Терранова с американского корабля «Эмили» убил китаянку из «водных людей», которая, по его мнению, продала ему слишком мало фруктов. Инцидент и его расследование был широко разрекламирован в период подготовки Опиумной войны как свидетельство варварства китайского правосудия. Американский отчёт был опубликован только в январе 1835 года в журнале North American Review и уже оттуда перепечатан в Chinese Repository. Отчёты Жуань Юаня вообще были опубликованы сто лет спустя. Дело обещало стать показательным для китайской стороны: из Пекина пришли инструкции о новой политике, а Терранова, помимо убийства китайской подданной, нарушил законы о торговле, воспрещавшие прямой товарообмен без посредства Гунхана[100]. Следствие возглавил лично Жуань Юань, капитан «Эмили» Коупленд согласился выдать Терранову китайскому правосудию, но при условии, что слушание состоится на борту судна в присутствии американской стороны. Арест производился в присутствии префекта Гуанчжоу и восьми членов Гунхана, Ост-Индская компания предлагала прислать Р. Моррисона, но Жуань Юань отказался, не желая вмешивать в дело третью сторону. На суде Коупленд настаивал на применении только английского языка, поскольку «матросы более надёжные свидетели, чем китайцы»; он отказался выдать Терранову. В конце концов, судно было захвачено китайскими военными, в трюмах был обнаружен опиум. В этих условиях Коупленду пришлось выдать матроса, видимо, опасаясь официального обыска и его последствий. Терранова был приговорён к удавлению[101].

Борьба с контрабандой

В 1821 году правительство издало очередной указ о борьбе с контрабандой опиума. Жуань Юань немедленно принял меры для прекращения ввоза опиума в Гуанчжоу. Первым делом он запросил Пекин о понижении в ранге У Дуньюаня. В меморандуме содержался анализ ситуации на побережье, причём Жуань Юаню прекрасно были известны схемы контрабанды. Он прямо обвинял купцов Гунхана в пособничестве западным контрабандистам[102]. В Аомэне были изоближены и арестованы 16 опиеторговцев, а также вскрыты коррупционные схемы среди чиновников Гуандуна. Конфискованный опиум был уничтожен, что вызвало одобрение императора. Разовые меры подобного рода не могли быть эффективны, но удалось разгромить переправочную базу в Линьдине. Однако количества опиума, поставляемого в Китай, не стало меньше, но к 1821—1822 годам заметно возросли цены, что косвенно указывало на последствия действий Жуань Юаня. Жуань Юань не был вовлечён в контрабанду и не извлекал из неё прибыли, о чём свидетельствовал даже директор Ост-Индской компании Ч. Марджорбэнкс при расследовании опиумной контрабанды в 1828 году[103].

Серьёзный кризис разразился в декабре 1821 года. Три опиумных корабля, включая «Эмили», были направлены от острова Вампу к Линьдину, их конвоировали фрегаты «Кэлью» и «Топаз». 14 декабря группа матросов сошла на берег за водой на Линьдине, после чего из-за грубого поведения англичан возник конфликт с местным крестьянином. На следующий день англичане явились мстить и расстреляли «обидчика» и его зятя. В тот же день Жуань Юань прекратил всю торговлю в Гуанчжоу и потребовал немедленной выдачи убийц. Британский суперинтендант торговли заявил, что он не отвечает за действия всех британских подданных, и рекомендовал общаться напрямую с командиром «Топаза» Ричардсоном. 3 февраля китайские чиновники были допущены на борт, а уже 8 февраля фрегат ушёл в море. Это сделало ситуацию критической: Ост-Индская компания несла огромные убытки, а представители европейцев пытались убедить Жуань Юаня, что Ричардсон был отправлен в Лондон, чтобы известить британские власти. Понимая, что преступники не могут быть пойманы, и не желая доводить дело до войны, генерал-губернатор возобновил торговлю. При этом брат потерпевшего обратился в Пекин с жалобой, что англичане похитили у него несколько сотен лянов серебра, а власти бездействовали, но заявитель пострадал сам, поскольку власти решили, что у бедного крестьянина, не занимавшегося контрабандой, не могло быть таких денег[104].

Завершающие годы в Гуанчжоу

После визита в Пекин в 1822 году, Жуань Юань получил следующие инструкции от императора:

  1. При убийстве китайских подданных — проведение принципа «жизнь за жизнь»;
  2. Иностранные подданные в случае совершения преступлений на территории Китая или его водах, подчиняются китайским законам;
  3. Поскольку в китайских территориальных водах находятся иностранные военные корабли, якобы для защиты коммерческих интересов, коммерческий суперинтендант каждой иностранной державы несёт ответственность перед китайскими властями за выдачу иностранных преступников[105].

Вернувшись в Гуанчжоу, Жуань Юань уведомил британского суперинтенданта, что после искоренения пиратства нет необходимости держать в водах Гуандуна военные суда иностранцев, с чем Лондону пришлось согласиться[105].

1 ноября 1822 года в Гуанчжоу произошёл серьёзный пожар, начавшийся в пекарне за пределами городских стен. Из-за перенаселённости города и узости улиц, огонь быстро распространился, в отчёте Жуань Юаня в Пекин утверждалось, что за сутки выгорели 2423 дома в районе, непосредственно примыкающем к иностранными факториям. Пострадали и склады купцов Гунхана, были отмечены случаи мародёрства. Погибших насчитали 22 человека. После этого губернатор полностью отменил таможенный налог в 140 000 лянов с иностранцев (было сожжено несколько факторий) и списал половину налога с членов Гунхана на сумму 524 000 лянов, при этом в 1823 году купцы не должны были платить ничего, а в 1824 году — половину суммы, распределяемую в Гунхане сообразно понесённому ущербу. Из обычных горожан, учтённым в переписи как «зажиточные», в компенсации было отказано, однако неимущим и «водным людям» была оказана небольшая помощь из фонда губернатора. Летом 1826 года Жуань Юань был переведён на должность генерал-губернатора Юньнани и Гуйчжоу[106].

Академия Сюэхайтан

Из всех культурно-просветительских начинаний Жуань Юаня самым влиятельным и долголетним проектом стала основанная им в Гуанчжоу академия «Зал моря знаний» (кит. трад. 學海堂, пиньинь: xuéhǎitáng). Основанию академии предшествовало создание историко-географического описания провинции Гуандун: пятеро из задействованных в этом издании учёных стали со-директорами академии. У Жуань Юаня была также возможность влиять на умы местной гуандунской интеллигенции, внедряя методы доказательного исследования в разделах, посвящённых эпиграфике[107]. Поскольку в Гуандуне уже существовала развитая интеллектуальная среда, Жуань Юаню приходилось с ней считаться; по мнению С. Майлса, на это указывает приоритет литературных занятий в программе академии[108]. Академия открылась весной 1820 или 1821 года (источники противоречат на этот счёт), причём Жуань Юань лично испытывал местных учёных, желавших работать у него, на познания в классическом каноне и ханьских комментариях. В 1825 году Жуань Юань собрал труды своих сотрудников и учеников в сборник «Сюэхайтан цзи», в котором также представлены его сын Жуань Фу и Фан Дуншу, и 99 местных интеллектуалов[109]. Характерно, однако, что среди авторов сборника почти четверть происходили из Паньюя, и остальные, так или иначе, были потомками выходцев из других провинций, укоренившихся в Гуандуне[110].

Первоначально у Сюэхайтана не было своего здания, занятия проходили в академии Вэньлань в одном из торговых пригородов[111], но он был практически уничтожен в пожаре 1 ноября 1822 года. Осенью 1824 года Жуань Юань нашёл подходящий холм в северной части города за городской стеной, строительство завершилось уже зимой, и сборник работ сотрудников символически обозначал переезд[112]. Жуань Юань разбил вокруг академии сад — единственный в городской черте Гуанчжоу, — засаженный соснами, сливами, древовидными хризантемами и смоковницами, что должно было символизировать отрешённость от суетного мира[113].

Жуань Юань заявил, что основой метода, по которому будет вестись преподавание, будет доказательное изучение канонов[en], а не следование сунским неоконфуцианским комментариям. Текст с этим заявлением был вырезан на каменном экране у ворот академии[114]. На первом экзамене для потенциальных преподавателей, Жуань Юань потребовал написать аналитическое послесловие к трудам Ван Инлиня и Гу Янъу[115]. Заботясь о долголетии своего начинания, покидая Гуанчжоу, в 1826 году основатель академии назначил сразу восемь со-директоров, все из которых были уроженцами Гуандуна, и никто не держал испытаний на степень цзиньши. Однако уже через три года после основания академии её преподаватель получил первое место на дворцовых экзаменах в Пекине[73]. Жалованье директоров-наставников было скромным — 36 лянов в год, что заставляло их искать другие источники заработка, в первую очередь — во властных структурах, в частности, ямэня губернатора или управлении зерновой дани[116]. В целом, бюджет Сюэхайтана был невелик, и не превышал полутора тысяч лянов в год; невелико было и число студентов, которым не выплачивалось содержания. Академия владела недвижимостью в Паньюе и Наньхае, а также рссчитывала на пожертвования торговцев, установленных Жуань Юанем, но после его отъезда они перестали поступать. Форма небольшого учреждения для узкого круга интеллектуальной элиты позволила академии просуществовать до начала ХХ века: она закрылась в 1903 году[117].

Генерал-губернатор Юньнани и Гуйчжоу (1826—1835)

Назначение

Летом 1826 года 62-летний Жуань Юань был переведён в Куньмин. Место его нового назначения существенно отличалось от провинций Восточного Китая, поскольку были в значительной степени населены не-ханьскими народами и граничили с Бирмой и Вьетнамом, которые формально были данническими государствами Цинской империи. Назначение в известной степени свидетельствовало о доверии к администратору, поскольку помимо сложной политической ситуации, крайне напряжённой была ситуация со сбором налогов, которые преимущественно поступали от казённой монополии на соль и на медь. Не меньшей проблемой было производство опиума, поскольку в Юньнани и Гуйчжоу опиумный мак был известен со времён Средневековья. Жуань Юань был первым ханьцем, который в течение длительного времени занимал пост генерал-губернатора: от начала маньчжурского завоевания в этом регионе руководили этнические маньчжуры или монголы[118].

Переезд на новое место службы занял около двух месяцев: Жуань Юань передвигался по воде с семьёй и большой свитой. Он оставил при себе сына Жуань Фу и наложницу Лю Вэньжу, однако сына Жуань Кунхоу и жену Кун Лухуа отправил в родной Янчжоу, где они прожили до 1832 года. Сказывались и болезни: он страдал отёками ног и с трудом передвигался, однако, судя по путевым запискам и стихам, на него произвели впечатление природа и виденные достопримечательности. 23 сентября в Чжэньюане он принял печати и полномочия генерал-губернатора, и достиг Куньмина 18 октября[119].

Внутренняя политика

За время пребывания на посту Жуань Юань дважды был вызван в столицу — сначала на аудиенцию к императору, а в 1833 году он был старшим экзаменатором на столичных экзаменах. В том же году ему пришлось ликвидировать последствия крупного землетрясения, жертвами которого стали несколько тысяч человек; были разрушены десятки тысяч построек[120].

Тем не менее, у генерал-губернатора Юньнани был менее напряжённый рабочий график: Жуань Юань писал много стихов, и обустраивал свою резиденцию, в которой, как он утверждал, были сосны и сливы, посаженные ещё при династии Тан[121]. Этому способствовало то, что время его назначения было мирным — последний мятеж закончился за 6 лет до его прибытия. Жуань Юань лично инспектировал войска, в том числе на бирманской границе. В политике по отношению к инородцам он руководствовался традиционной доктриной, разработанной ещё в XVIII веке, то есть с сохранением местной племенной администрации, подчинённой имперской. Главной проблемой было переселение ханьцев, которые захватывали племенные земли, главным образом — мяо. Пользуясь системой баоцзя, губернатор провёл перепись населения, сохранились её материалы для Гуйчжоу от 1827 года. Выяснилось, что несмотря на запрет смешанных браков для мяо и ханьцев, они продолжали заключаться, что способствовало захватам земельной собственности. Оказалось, что на заповедных землях мяо проживали 71 495 китайских семейств, которые занимались как земледелием, так и скотоводством. Жуань Юань установил, что многие из поселенцев происходили из Хубэя, опустошённого наводнениями[122].

С проблемами инородцев тесно были связаны случаи нарушения соляной монополии. Проведя ревизию в 1827 году, Жуань Юань выявил случаи наличия незарегистрированных и нелицензированных солеварен, большая часть которых располагалась на племенных землях и были захвачены ханьскими поселенцами. Существовала и контрабанда соли из Бирмы. Жуань Юань пресёк все выявленные им случаи и собрал недоимки. Только в первый год его управления — 1826-й — соляная монополия принесла 261 000 лянов[123].

Во время войсковой инспекции 1826—1827 годов Жуань Юань убедился, что в Юньнани опиум выращивается в значительном объёме, а военнослужащие сильно поражены наркоманией. Его антинаркотические меры были подробно описаны в отчётах императору. Дважды в год — во время посадки и уборки мака — чиновники инспектировали районы, где имелись посевы, и по выявлению, уничтожали их. В 1832 году генерал-губернатор провёл 24 судебных дела о производстве опиума. Из них 12 касались посадок мака и производства опиума-сырца, 7 — торговли опиумом, остальные — его употребления. Наказания были разнообразны: от 100 ударов бамбуковой палкой до ссылки на границу на срок от двух месяцев до трёх лет[124].

Из прочих проектов, предпринятых Жуань Юанем, выделяется строительство новых зернохранилищ. Юньнань отличается влажным климатом с большим количеством осадков, поэтому главной задачей являлось сохранение урожая. Инспекцию хранилищ генерал-губернатор предпринял в виду хорошего урожая 1828 года, и установил, что существующие склады были устроены близ озера, что делал их бесполезными. Губернатор Юньнани — маньчжур Илибу — изыскал место в окрестностях Куньмина с возвышенностью, где регулярно дул бриз, где было сооружено хранилище из 50 камер, вмещавших 100 000 ши риса и других зерновых[125].

Иностранные дела

Чтобы воспрепятствовать сообщениям с Бирмой и Вьетнамом, Жуань Юань создал буферную зону, которую заселил представителями народа лису. В 1827 году 300 семейств лису, приписанных к военному сословию как лучники, были переселены из Баошани к Тэнъюэ и Нунцзяну (на Салуине), чтобы воспрепятствовать набегам их соплеменников с территории Бирмы. Размещение там регулярных имперских войск было нежелательно, ибо вызвало бы дипломатические проблемы с «вассалами». Жуань Юань лично ознакомился с тактикой лучников-лису, и нашёл, что их отравленные стрелы предпочтительнее маньчжуро-китайских арбалетов. Поселенцы получили земли и посевной материал, и закрепились. Провинциальному бюджету операция обошлась в 10 000 лянов, то есть в половину годового содержания регулярной армии; средства были взяты из фондов соляной монополии. К 1849 году, как отмечал в докладе его сын Жуань Фу, лису стало 1000 семейств. И в XXI веке они живут на этой территории[126].

Серьёзным делом для Жуань Юаня стал казус клана Дяо. Дяо были наследственными племенными вождями в Пуэре с 1729 года, в 1834 году у них разразился кризис престолонаследия. Молодой наследник Дяо Шэнъу напал на собственного дядю-регента Дяо Тайкана, не желая дожидаться совершеннолетия. Жуань Юань встал на сторону дяди, и Шэнъу был отстранён от должности, её отдали сыну Тайкана. По-видимому, это было связано с тем, что Шэнъу ранее заключил союз с племенем на тайской территории, а далее некоторое время провёл заложником у бирманцев. Напротив, его дядя Тайкан успешно работал с двумя предшественниками Жуань Юаня на посту генерал-губернатора[127].

Накануне отъезда Жуань Юаня в Пекин в 1835 году, поднял восстание племенной вождь Нун Вэньюнь, который был вассалом вьетнамских Нгуенов. Когда восстание было подавлено вьетнамским правительством, Нун бежал в Юньнань, и возникло опасение, что вьетнамцы будут его преследовать на китайской территории. Жуань Юаню пришлось быть крайне деликатным. Инцидент закончился самоубийством мятежника, блокированного в ущелье, однако налаживание отношений с вьетнамцами обошлось казне в 20 000 лянов[123].

В 1831 и 1834 годах через Юньнань следовали посольства из Вьетнама и Бирмы в Пекин. В обоих случаях среди даров были по 4 слона, которые, как писал Жуань Юань, позабавили его внуков. Среди «дани», поднесённой бирманцами, выделялось послание императору на золотой пластине, три статуи Будды, слоновые бивни, по 10 000 слитков золота и серебра, 10 рубинов и пара сапфиров, 200 лянов сандала, 10 бутылей розового масла, и прочие ценности. Задачей генерал-губернатора была приёмка и опись ценностей и дальнейшая их отправка в Пекин с конвоем[128].

Поощрения и утраты

Усилия, предпринятые Жуань Юанем, были отмечены на императорской аудиенции в 1829 году. В Пекине ему позволили въехать в Запретный город верхом, а дальше перевозили на портшезе. В 1833 году его вновь вызвали в Пекин для поздравления с 70-летием (по китайскому счёту, ведшемуся от зачатия), и удостоили почётного звания Великого секретаря. 1830-е годы стали для Жуань Юаня тяжёлыми в личностном плане: в марте 1832 года в возрасте 44 лет скончалась третья наложница Тан Цзинъюнь, а во время холерной эпидемии января 1833 года скончалась супруга Кун Лухуа — всего через неделю после его отбытия в Пекин, и вскоре после её приезда из Янчжоу. В мае 1833 года в Баодине, куда был отправлен служить, скончался его приёмный сын Жуань Чаншэн. Все эти новости достигли Пекина, когда Жуань Юань заканчивал работу столичной экзаменационной комиссии, и он был в таком физическом и моральном состоянии, что его сын и невестка отговаривали его возвращаться в Куньмин. Тем не менее, отец забрал из Баодина останки Жуань Чаншэна, чтобы похоронить его в Янчжоу[129].

Столичная служба (1835—1838)

Великий секретарь

В 1835 году 71-летний Жуань Юань был отозван в Пекин, завершив 36-летнюю службу губернатором в провинции[130]. Указом от 31 марта 1835 года он получал повышение, но до прибытия его преемника в Куньмин должен был оставаться на месте. Тем же указом ему присваивался первый чиновный ранг и звание Великого секретаря дворца Благовоспитанности и Гуманности (кит. 體仁閣)[131]. Звание не предусматривало реальной власти, но делало Жуань Юаня одним из высших сановников империи, имеющем доступ к особе государя в любое время дня и ночи[132]. 3 июля Жуань Юань покинул Куньмин, из-за летней жары путешествие было тяжёлым; в Пекин семейство Жуань прибыло 11 октября, никаких других свидетельств не сохранилось. Лу Итянь позднее утверждал, что Жуань Юань посетил Нанкин, где общался с Линь Цзэсюем[132].

В Пекине Жуань Юаню немедленно была дана аудиенция и он был назначен главой Военного совета с привилегией не носить в присутствии императора ожерелье (ввиду состояния здоровья) и ездить по Запретному городу верхом, что на практике означало передвижение в портшезе[133]. Уже на следующий день после назначения он заседал в военной экзаменационной комиссии, оценивавшей умение кандидатов стрелять из лука[134]. Жуань Юань был пятым из великих секретарей и одним из двух ханьцев на этой должности, помимо работы с документами (в основном — проверки, не противоречат ли решения провинциальных властей действующему законодательству), ему поручали ревизию эталонов мер и весов в Палате доходов, а также расследование случаев мошенничества на провинциальных экзаменах, когда сочинение писало другое лицо[135].

В 1837 и 1838 годах Жуань Юань назначался ответственным за безопасность столицы во время отсутствия императора, — обычно он по весне навещал гробницы предков в Бадалине; время было мирным, поэтому подобные назначения были, скорее, престижными[136]. Наравне с другими великими секретарями в этот период он рассматривал реальные государственные дела, в частности, доставку меди и свинца из Юньнани, закупки риса для казённых зернохранилищ в Пекине, а также награды чиновников, раскрывших контрабанду опиума в столичной провинции[137]. Позднее ему поручали распоряжаться на жертвоприношениях духам предков императорского дома и следить за правильностью надписей на погребальных табличках[138].

Опиумный вопрос

В 1830-е годы одним из серьёзнейших вопросов для государства стала легализация опиумной торговли, причём в ряде работ, основанных на британских источниках XIX века, Жуань Юаня называли в числе сторонников этих мер, это же мнение было выражено и в «Кембриджской истории Китая»[139]. По мнению Вэй Байди, — это недоразумение, возникшее из-за того, что движение за легализацию опиума возникло в академии Сюэхайтан, основанной Жуань Юанем, финансируемой купцами Гунхана, тесно связанными с контрабандой опиума. Сторонники легализаци — Сюй Найцзи, Бао Шичэнь и другие, включая генерал-губернатора Лу Куня, входили в число учеников Жуань Юаня[140]. В 1836 году Сюй Найцзи, дослужившийся до вице-директора ведомства жертвоприношений, подал меморандум на Высочайшее имя о полном пересмотре политики в отношении производства и потребления опиума. Его предложения сводились к тому, что наркомания — страшный порок, но все силовые меры к её искоренению не привели ни к каким результатам, зато контрабанда опиума способствует росту преступности и лишает правительство налоговых поступлений, и способствуют утечке серебра из страны. Он предложил легализовать ввоз опиума с одновременным прекращением расчёта с европейцами серебром и переходом на чайный бартер, а сверх того, предлагал разрешить легальное производство опиума в стране, с выплатой налогов и получением лицензий. Введение высоких таможенных пошлин привело бы к переходу наркоманов на отечественный продукт, что сделало бы рынок наркотиков полностью контролируемым. Его предложения не были приняты, и возобладала жёсткая позиция, нацеленная на силовые действия, которые отстаивал Линь Цзэсюй[141][142]. Не существует никаких свидетельств, что Жуань Юань был причастен к составлению этого документа или сочувственно относился к его положениям. Судя по записям беседы Жуань Юаня с Лян Чжанцзюем в 1841 году, он полагал, что принятые им в 1820-е годы меры были правильными, а о меморандуме Сюя даже не упомянул[143].

Возможное участие в дискуссии по опиумному вопросу было последним действием Жуань Юаня на государственном посту. Из-за усилившегося нездоровья, он подал прошение об отставке. 4 июля 1838 года был издан императорский указ, который присваивал отставному секретарю титул Великого наставника наследника престола (кит. трад. 太傅, пиньинь: tàifù); Жуань Юань пробыл на государственной службе 50 лет[144].

Отставка. Кончина (1838—1849)

Указом от 4 июля 1838 года Жуань Юань награждался пенсионом в половину рангового оклада, то есть 90 лянов в год. Император также пожаловал Жуань Юаню и его потомкам 61 остров на Янцзы и доходы от речной пристани Шиэръюй близ Пукоу в бессрочное пользование; ещё в 1949 году семья Жуаней собирала с них подати[145]. 12 октября 1838 года он покинул Пекин, и прибыл в Янчжоу 30 ноября[146]. Сам Жуань Юань утверждал, что не особенно сильно страдал телесными недугами, но заметно ухудшилась память и усилилась одышка, а боли в ногах не позволяли присутствовать на императорских аудиенциях со стоянием на коленях и отвешиванием земных поклонов[144]. Поскольку с 1838 года он был не в состоянии самостоятельно передвигаться, для него изготовили кресло на колёсиках[147]. Однако сохранившиеся автографы показывают, что его стиль каллиграфии не изменился, и он продолжал работу над воспоминаниями («Лэйтан аньчжу дицзыцзи»), которые подготовил к печати в 1841 году. На покое Жуань Юань окружил себя учениками, среди которых выделялся Лю Вэньци, которому не удалось сдать провинциальные экзамены[148]. Ввиду больших расходов на семью, составлявшей более 100 человек (немалую долю составляли похороны родственников), письма Жуань Юаня были наполнены хлопотами о деньгах, главный доход приносили острова на Янцзы, поставлявшие на рынок высушенный тростник[149].

Жуань Юань вышел на покой состоятельным человеком. Ему принадлежал дом в западной части Янчжоу за городскими стенами. Однако в 1843 году (в третий день третьего лунного месяца) дом сгорел, пока Жуань Юань был в деревне, причём погибла вся библиотека, собираемая хозяином в течение жизни. Потрясение было так велико, что Жуань Юань не позволял ничего строить на этом месте, и сам был не в состоянии посетить пожарище; потом на месте дома разбили сад. Глава семьи поселился в семейном храме предков, где для него оформили жилые покои; эти постройки существовали и в 2006 году[150]. Помимо недвижимости в городе, ещё в царствование Цзяцина Жуань Юань купил два участка в деревне: один близ родового кладбища в Лэйтане и второй по правую сторону от храма предков; он явно предпочитал проводить время в деревне, как он сам писал, исполняя ритуальные обязательства перед усопшими родителями и сам готовясь к кончине. Храм предков был бывшим домом его деда, участок которого он выкупил. Из-за паводков участок заболотился, но Жуань Юань осушил его, насадив ивовый парк, и присвоил дому название «Зал 10 000 ив»; площадь парка составила около 330 гектаров[151].

Во время Первой опиумной войны в Янчжоу оказались старые коллеги Жуань Юаня, сформировавшие неофициальное «Общество пяти старцев»: кроме него, 75-летний Лян Чжанцзюй, 84-летний Цянь Мэйси, 75-летний Чжу Цзянь и 84-летний Ван Цзыцин. Преимущественно они занимались поэтическими импровизациями и воспоминаниями[152]. Лян Чжанцзюй уверял, что англичане не стали брать штурмом Янчжоу из уважения к бывшему губернатору Гуанчжоу; впрочем, это не отменило выкупа в 500 000 долларов. История повторилась в 1850 году, когда город пощадили тайпины из уважения к бывшему гуандунскому губернатору, известному борьбой с пиратами и наркоторговцами[153].

В 1843 году император торжественно поздравил Жуань Юаня с 80-летием, причём для встречи барки с императорскими подарками была сформирована специальная процессия, растянувшаяся почти на китайскую версту. Сохранился и список даров:

Три таблички с благопожелательными надписями, исполненными государем;
Пара свитков с благопожеланиями из 7 иероглифов;
Статуя Будды;
Жезл-жуи[en] из белого нефрита;
Хрустальные бусы — обозначение ранга;
Одеяние, расшитое драконами;
2 атласных одеяния;
8 шёлковых одеяний[154].

В 1846 году его удостоили титула Великого наставника и полного рангового оклада в 180 лянов серебра, улица, на которой располагался дом Жуань Юаня, была переименована в его честь, а ворота усадьбы были украшены тремя посвятительными досками, которые просуществовали до 1949 года[153]. На 60-летие его успеха на экзаменах, Жуань Юань был приглашён на чествование провинциальных кандидатов, на котором он продемонстрировал своё искусство каллиграфа, которое составляло немалую долю его доходов[155].

Здоровье Жуань Юаня продолжало ухудшаться, особенно зрение, о чём свидетельствовал он сам в специальном меморандуме, который вручили императору уже после кончины заслуженного сановника. 20 ноября 1849 года он ещё был в состоянии посетить храм своих предков, и скончался через неделю. Его похоронили в одной могиле с женой, облачённым в полный мундир сановника первого ранга, но без драгоценностей и печати[156]. После кончины он был удостоен официального титула «Культурный и мудрый» (кит. трад. 文達, пиньинь: wéndá)[157].

Интеллектуальная деятельность

Жуань Юань стал известным в Китае XIX века интеллектуалом, за свою долгую жизнь он издал около 80 сочинений, на которых стоит его имя как автора, редактора или составителя, он также активно занимался издательской деятельностью и писал предисловия и эпилоги к работам других авторов. В результате почти всю жизнь он испытывал конфликт между распределением времени на учёные занятия и свои непосредственные обязанности чиновника. В императорском рескрипте о назначении в Цзянси в 1814 году прямо говорилось, что «Жуань Юань слишком много времени тратит на литературу и пренебрегает служебными обязанностями»[158].

Круг интересов Жуань Юаня был весьма широк: текстология и этимология, археология, эпиграфика, библиография и составление аннотированных каталогов, история, география, этнография, литература, математика, астрономия и история технологии. Будучи библиофилом, он стремился донести до широкого круга читателей тексты, которые ему удалось раздобыть. Только благодаря его изданиям сохранились трактаты каноноведов середины Цинской династии Цзяо Сюня и Ван Чжуна, которые привлекли Жуань Юаня оригинальными трактовками конфуцианского канона, принятыми в Янчжоуской школе. На его средства и под его же редакцией была составлена большая серия трудов представителей школы Янчжоу, в составе которой увидели свет собственные сочинения Жуань Юаня. Подобным же образом была составлена поэтическая антология поэтов Чжэцзяна времени ранней Цин («Лянчжэ юсюань лу»), причём среди авторов были и женщины (381 стихотворение 183 поэтесс)[159].

Ещё в период работы начальником отдела образования Шаньдуна и Чжэцзяна Жуань Юань составил свою самую известную работу — «Биографии астрономов-математиков» (кит. трад. 畴人傳, пиньинь: chóurénzhuán) в соавторстве с коллегами, в частности Ли Жуем. В период 1799—1955 годов она переиздавалась 6 раз. В работе была продемонстрирована связь математики с другими науками и с классической литературой, а также выдвинута идея, что все западные науки имеют китайское происхождение. Биографии весьма эклектичны: в книгу попали не только специалисты в сфере астрономии и математики, неразделимых в традиционной китайской науке (в том числе Чжан Хэн), но и инженеры, географы, экономисты, и даже поэты и музыканты. Всего в авторском варианте Чоу жэнь чжуань биографии 275 китайских и 41 европейского «математика». Биографии состоят, главным образом, из послужного списка и перечня написанных работ, из которых приводятся многочисленные цитаты. Западные учёные сильно перепутаны: даны две отдельные биографии Коперника под разными именами, причём в одной из биографий он представлен как иезуит, аналогичная ситуация с Франсуа Виетом. Биография Ньютона в два раза меньше по объёму, чем жизнеописание малоизвестного британского военного Огаста Ленди, и в шесть раз меньше, чем описание первого миссионера-иезуита в Китае — Маттео Риччи[160]. В 1840 году силами ученика Ло Шилина Чоу жэнь чжуань была расширена (добавлены 44 биографии), именно в таком виде трактат выпускался до 1955 года. В издании 1886 года Чжу Кэбао добавил 129 новых биографий математиков, а Хуан Чжунцзюнь в 1898 году — ещё одну[161]. Также своеобразны были «Биографии учёных» (кит. трад. 儒林傳, пиньинь: rúlínzhuán), включённые в состав «Цин ши гао»: это были жизнеописания конфуцианцев, у которых не было третьего чиновничего ранга, что не позволяло включать их биографию в официальную историю государства[162].

Как философ, он причислял себя к направлению «Ханьского учения», то есть к последователям Лю Фэнлу, которые стремились филологическими средствами восстановить изначальный текст и смыслы конфуцианского канона. Отсюда проистекала комментаторская деятельность Жуань Юаня и его библиофилия. Коллекция ритуальной бронзы Жуань Юаня включала более 460 сосудов, изготовленных между 1400 годом до н. э. и 220 годом н. э. Он собирал их для изучения имеющихся на них надписей, и в 1804 году опубликовал отдельный труд по эпиграфике и каллиграфии, став авторитетнейшим китайским каллиграфом XIX века. Он отдавал много сил разысканию древних текстов, значительная часть которых дошла до наших дней благодаря его стараниям. В 1816 году выпустил в свет редкий «сунский оригинал» Ши сань цзина (十三經注疏, «Тринадцатикнижие с комментариями и толкованиями») с наиболее полной сводкой авторитетных «комментариев и толкований», а также собственными критическими «записками о свер­ке текстов». Эта версия была признана классической и позднее неоднократно воспроизводилась. Из авторитетных каноноведческих изданий Жуань Юаня выделяется «Свод схолий к канонической литературе» в 106 цзюанях, составленный Дай Чжэнем, эта работа увидела свет в 1805 году, и огромный свод комментариев к классике цинских учёных (кит. трад. 皇清經解, пиньинь: huáng qīng jīngjiě) в 1400 книжках-бэнях[163][164].

Практически все труды Жуань Юаня были составлены авторским коллективом, в особенности это касалось географических описаний Гуандуна и Юньнани. В общей сложности в собранных им авторских коллективах работало более 400 человек — в разное время и в разных провинциях[165]. Создание коллективных интеллектуальных проектов в эпоху Цин было частью маньчжурской политики по привлечению на сторону режима интеллектуалов, по разным причинам не состоящих на государственной службе. После завершения Сыку цюаньшу в гуманитарной сфере резко возросла роль частных меценатов и провинциальных школ и академий[166]. Из современников Жуань Юаня, которые собирали большие авторские коллективы, выделялся также связанный с ним родством Би Юань (работавший, преимущественно, в Шэньси)[167].

Специалисты из основанной Жуань Юанем в Ханчжоу академии Гуцзин цзиншэ сопровождали своего патрона в течение более чем 40 лет. Будучи чиновником на официальной службе, Жуань Юань мог использовать своё положение для финансирования издания и выплаты жалованья нанятым специалистам, при этом сам разрабатывал концепцию и контролировал проект до его завершения. Жуань Юань никогда не пренебрегал обязанностями редактора и даже автора, но всегда отдавал дань уважения своим специалистам в предисловии к очередному опубликованному труду. Существенную роль играли и личные связи патрона с провинциальными учёными[168]. Этот метод складывался ещё в период работы Жуань Юаня экзаменатором: только в Чжэцзяне он «открыл» более 100 учёных, 95 из которых так или иначе работали в академии Гуцзин цзиншэ, при этом 63 из них получили дополнительный чиновничий ранг, дающий известные привилегии, но не позволяющий занимать должностей, связанных с реальной властью. Среди этих учёных им самим упоминались Чжу Вэйби, Чжан Цзянь, Ян Фэнбао, Хун Исюань, Хун Чжэнсюань, и Сюй Найцзи[168].

По мировоззрению он был человеком своего времени: в известной степени придерживался суеверий, почитал местных богов и духов, надеясь, что они принесут ему удачу, о чём сообщал даже в меморандумах императору. Имея представление о коперникианстве и достижениях Галилея, он отвергал гелиоцентрическую систему мира, потому что, согласно его представлениям о конфуцианстве, это нарушает заветы, оставленные предками (кит. трад. , пиньинь: xùn). В биографиях астрономов и математиков он резко критиковал Сюй Гуанци (1562—1633) — переводчика «Начал» Евклида на китайский язык, — за слишком быстрое соглашательство с теориями «варваров» и принятие христианства[169].

Семья. Частная жизнь

Конфуцианская почтительность к предкам

Добившись большого успеха в жизни, Жуань Юань стал главой клана и был обязан поддерживать ближних и дальних родственников. По обычаям, закреплённым в китайском законодательстве, к ним относились предки до четвёртого колена, то есть главе рода следовало поддерживать в должном порядке храм предков и семейное кладбище. Издание географического и исторического описания провинции и малоизвестных литераторов Янчжоу и Чжэцзяна совмещало общественную благотворительность, диктуемую законом и обычаем, и частные интересы Жуань Юаня[170].

Будучи почтительным сыном, Жуань Юань добился для своих родителей высоких званий. Став губернатором, в 1799 году он добился императорского указа, которым его покойной матери присваивалось звание первого ранга, а поминальная табличка с именем была установлена в боковом приделе храма, в который Жуань Юань превратил дом, где родился. Ради её памяти были наняты несколько монахинь, которые круглосуточно воскуривали фимиам и совершали приношения. Отец — Жуань Чэнсинь — успел в полной мере воспользоваться положением сына. В том же 1799 году императорским указом ему был дарован титул «сановника, имеющего светлые заслуги» (гуанлу дафу, 光祿大夫), причём в тексте указа подчёркивалось, что отец удостоен титула за воспитание примерного сына, способного послужить стране[170]. С 1800 года до самой кончины в 1805 году отец жил вместе с сыном в губернаторской резиденции в Ханчжоу, и активно помогал ему, поскольку в молодости получил военное образование и считался компетентным в производстве оружия. Когда летом 1800 года тайфун разметал большой пиратский флот, отец убедил сына отправить императору благодарственный меморандум за знамение от богов и Неба, свидетельствующее о попечении государя о подданных и качестве его управления[171]. Сам занимаясь соляной торговлей, Жуань Чэнсинь помогал организовывать купцов Чжэцзяна на общественные работы, и из своих средств выделил 3000 лянов на береговую оборону острова Чжоушань. Перед смертью он активно занимался распределением продовольственной помощи, и передал на эти цели все свои сбережения, накопленные за жизнь — 14 000 лянов[172]. В 1803 году Жуань Юань торжественно отпраздновал 70-летие отца, причём на банкете использовались антикварные сосуды эпохи Шан и Чжоу, император прислал жезл-жуи[en], а сын преподнёс реплику двух колоколов эпохи Чжоу[173]. После кончины отца, Жуань Юань добился присвоения ему и своему деду воинских званий третьего ранга, дающих право на включение в официальную историю государства[174].

К моменту кончины отца у Жуань Юаня было двое сыновей и один приёмыш, взятый после кончины его первой жены в 1793 году, — это гарантировало непрерывность почитания предков. В 1804 году губернатор расширил семейное кладбище, где были упокоены его отец и мать, но там не нашлось места для его первой жены. На семейном кладбище в Лэйтане Жуань Юань воздвиг аллею из статуй всадников и лошадей — хранителей загробного мира, которая сохранялась до начала 1950-х годов. Отдельное место было зарезервировано для самого Жуань Юаня, который был похоронен в одной могиле со второй женой Кун Лухуа. Могила сохранялась до 1983 года, когда была вскрыта и исследована, были найдены знаки чиновника первого ранга. После изучения, могила была восстановлена и снабжена соответствующим надгробием из белого песчаника; подлинность захоронения никогда не подвергалась сомнению. Помимо родового храма у Жуань Юаня имелся родовой алтарь в пригороде Янчжоу. В храме предков были размещены таблички всех представителей рода, в том числе имевших отдалённое отношение к Жуань Юаню[175].

Семья

По воле отца, семейную резиденцию на родине Жуань Юань основал на холме и улице Вэньсюань, на месте дома поэта династии Суй Цао Сяня. Этими делами он занимался в период траура по отцу, который продлился 27 месяцев в 1805—1807 годах. Рядом с домом и храмом предков была основана школа клана Жуань, сделавшая доступным образование для всех его членов; кроме того, был построен дом, в котором могли жить родственники, приезжавшие в гости, или неимущие родичи, не имевшие своего жилья. Дом содержался на доходы от поместий, расположенных неподалёку, кроме того, Жуань Юань приобрёл несколько островов на Янцзы, поросших тростником, который был основным видом топлива в этом регионе; острова были семейной собственностью вплоть до 1949 года. На доходы от островов были учреждены стипендии членам клана Жуань, пожелавшим сдавать столичные экзамены[176]. После 1809 года, когда Жуань Юань по делам приглашался в столицу, он останавливался в резиденции потомков Конфуция, что было заслугой Кун Лухуа[76].

Всего от двух жён и трёх наложниц у Жуань Юаня было семеро детей, из которых двое умерли в младенчестве. Поскольку он сам был единственным ребёнком, то для своего клана установил очерёдность наследования, когда регистрировались все дети обоих полов, чьё старшинство определялось порядком рождения[177]. К моменту кончины в 1849 году у Жуань Юаня было 20 внуков и 21 правнук, внесённые в семейные анналы. К этому времени в доме Жуаней проживало не менее 100 родичей под одной крышей[178]. Ни один из его сыновей и внуков не продемонстрировал способностей своего родителя и не был в состоянии сдать государственные экзамены. Чтобы семья не потеряла привилегий, отец вынужден был покупать звания и степени своим сыновьям. Пасынку Жуань Чаншэну было приобретено звание «почётного кандидата императорской милостью» (эньиньшэн, 恩蔭生)[179]. Он был самым любимым из сыновей, в 1817 году занял место секретаря Палаты доходов, что, по-видимому, было всецело заслугой Жуань Юаня. В 1821 году он был переведён в историографическое ведомство как компилятор «правдивых записей» (шилу). С 1824 года он начал карьеру начальника уезда, и в 1833 году исполнял обязанности главы сразу двух префектур в столичной провинции — Юньпин и Баодин. Он скончался от отравления неправильно составленным лекарством в том же году; Жуань Юань похоронил его в Янчжоу и до конца жизни содержал его семью[180].

Для своих сыновей от Кун Лухуа — Жуань Фу и Жуань Ху — в 1827 году Жуань Юань купил должности директоров департаментов. Оба они состояли на действительной службе, в Первом историческом архиве КНР сохранились их служебные формуляры. Жуань Фу служил в Палате доходов, а затем провинциальным судьёй в Ганьсу и Хубэе. Жуань Ху в 1842 году сумел сдать провинциальный экзамен, и был рекомендован для обучения в столице (но это право было куплено Жуань Юанем за 4000 лянов). Императорским указом он был отправлен префектом в Сычуань[181]. Самый младший сын — Жуань Кунхоу — не состоял на службе, поскольку по обычаю должен был заботиться о родителях. Как потомку Конфуция, хотя и по женской линии, в 1821 году ему была присвоена должность «почётного кандидата императорской милостью»[182].

Из прочих родственников Жуань Юаня выделялся Жуань Хэн (1776—1851) — его кузен, с которым всю жизнь поддерживались самые близкие отношения. Жуань Хэн был усыновлён дядей Жуань Юаня, чтобы стать его наследником, не сумел сдать экзаменов, и всю жизнь работал на кузена. Он имел литературный талант и занимался хранением архива Жуань Юаня, а также составил собрание Вэньсюаньлоу цуншу, в который вошли 14 сочинений самого Юаня, и столько же трудов его сотрудников. Жуань Хэн служил также управляющим домохозяйством Жуань Юаня[183].

Жуань Юань оставил своим сыновьям значительное состояние, которое, впрочем, может быть оценено только приблизительно. По подсчётам Чжан Чжунли, с 1793 по 1835 года Жуань Юань заработал не менее 6 000 000 лянов, что высчитано из суммы его заработков на постах экзаменатора и губернатора. Как губернатор Чжэцзяна, он имел не менее 190 000 лянов ежегодно, что было вполне достаточно не только для содержания семьи и покупки недвижимости, но и для библиофильства и коллекционирования антиквариата. Кроме того, расчёты могли оказаться заниженными, поскольку по документам суммы проходили по финансовому году, а Жуань Юань занимал свои посты больше срока, с учётом ожидания вакансий или преемников. Однако следует иметь в виду, что своим сотрудникам, в том числе учёным, Жуань Юань платил жалованье из собственного кармана. Кроме того, неизвестно, приносили ли его книжные проекты хоть какую-нибудь прибыль или требовали только расходов[184].

Память. Историография

После кончины Жуань Юаня, императорское историографическое ведомство составило его официальную биографию (ле чжуань), которая была передана императору Даогуану на утверждение[185]. В «Цин ши гао» его жизнеописание было включено в 364-ю цзюань[186]. Многие важные аспекты жизни Жуань Юаня не документированы. Практически полностью утрачена финансовая отчётность, особенно по расходам, и почти все источники личного происхождения, за исключением лирической переписки в стихах Жуань Юаня и Кун Лухуа. Почти ничего не известно о его внешности, поскольку сохранилось всего два неофициальных чёрно-белых портрета, выполненных тушью, когда ему было 56 и 80 лет соответственно. Существует также парадный портрет Жуань Юаня в должности генерал-губернатора Гуандуна, доставленный главой Ост-Индской компании Джеймсом Армстоном (1781—1849) в Англию (хранится в Лондонской национальной галерее). По преданию, это был личный подарок Жуань Юаня в честь благополучного завершения дела корабля «Топаз»[187].

Роль Жуань Юаня для современной ему интеллектуальной среды была отмечена ещё современниками, в первую очередь — Лю Шоучжэнем (1837—1882), который много общался с учёным в старости, когда он вернулся в Янчжоу после отставки. Роль Жуань Юаня не была пересмотрена после историографической революции в Китае 1920-х годов, он остался важнейшим связующим звеном между старым китайским каноноведением и современными гуманитарными науками. Несмотря на критический подход к цинским интеллектуалам, о Жуань Юане с одобрением писали Лян Цичао и Ху Ши, а также Цянь Му и Сяо Ишань. Для Лян Цичао он был выдающимся организатором в провинции и просветителем, Ху Ши отмечал его роль в становлении археологии и исследовании древних надписей, а также способность создавать серьёзные исследовательские проекты. Цянь Му в своей «Истории китайской мысли в последние 300 лет» характеризовал Жуань Юаня как «последнего учёного классического направления, жившего при династии Цин»[188].

Интерес к личности Жуань Юаня в среде синологов возник сравнительно рано. Первая его биография на Западе (на французском языке) была опубликована Полем Висьером в журнале «Тун Бао» (Том 5, 1904), это был перевод из «Кратких биографий учёных царствующей династии» (國朝先正事略)[189]. В 1940-е годы почти одновременно вышли работы Ян Ми, Фудзицука Тикаси и Вольфганга Франке, соответственно, на китайском, японском и немецком языках. Немало места ему было посвящено и в общих работах, посвящённых Цинской эпохе[190]. В то же время в «Кембриджской истории Китая» была предпринята ревизия его роли и положения в интеллектуальной истории: в соответствующей статье он был охарактеризован как меценат-покровитель, но не учёный, и тем более — не выдающийся государственный деятель[191]. Жуань Юань занял заметное место в трудах Б. Элмана[en] — известного исследователя интеллектуальной истории Китая. Элман выявил сильное влияние на него методов Дай Чжэня[192].

Первая специальная монография, обобщающая большой объём малоизвестных и неопубликованных источников, была опубликована почётным членом Гонконгского университета и Королевского азиатского общества Вэй Байди[en] в 2006 году, и стала результатом почти 30-летней работы[193]. Книга вызвала противоречивые отзывы рецензентов: с одной стороны, специалисты указывали, что автором собран огромный фактический материал и подробно проработана жизнь Жуань Юаня в контексте эпохи, с другой стороны, в монографии почти не было уделено места его интеллектуальным достижениям и анализу его положения в современной ему культуре[194][195]. В России Жуань Юань известен сравнительно мало, однако ему посвящена отдельная статья в энциклопедии «Духовная культура Китая»[164].

Напишите отзыв о статье "Жуань Юань"

Комментарии

  1. Официальное имя, данное родителями, — Боюань («Первый предводитель», 伯元). Жуань Юань, как было принято у китайских интеллектуалов, использовал литературные псевдонимы Юньтай («Облачная башня», 云台) и Лэйтань аньчжу («Управитель Лэйтаня», 雷塘庵主). В преклонные годы он взял прозвище Исин лаожэнь («Старец, тешащий свою природу», 怡性老人)[1].
  2. Вэй Байди отмечала, что в те же дни, когда Жуань Юань преодолевал этапы дворцовых экзаменов, во Франции Генеральные штаты преобразовались в Национальное собрание, положив тем самым начало Великой французской революции[30].
  3. В чиновной системе эпохи Цин каждый ранг имел две ступени — основную (кит. трад. , пиньинь: zhèng) и дополнительную (кит. трад. , пиньинь: cóng), которые в западной литературе обозначаются буквами a и b.

Примечания

  1. [history.cultural-china.com/en/47H13007H15466.html Who was Ruan Yuan?]. Cultural China. Проверено 30 августа 2016.
  2. 1 2 Wei, 2006, p. 17.
  3. 1 2 3 4 Еремеев, 2009, с. 702.
  4. Wei, 2006, p. 18.
  5. Wei, 2006, p. 22.
  6. Wei, 2006, p. 24.
  7. Wei, 2006, p. 25.
  8. 1 2 Wei, 2006, p. 26.
  9. 1 2 Wei, 2006, p. 27.
  10. Wei, 2006, p. 29.
  11. Wei, 2006, p. 30.
  12. Wei, 2006, p. 31.
  13. 1 2 Wei, 2006, p. 32.
  14. 1 2 Wei, 2006, p. 62.
  15. Wei, 2006, p. 33.
  16. Wei, 2006, p. 34.
  17. Wei, 2006, p. 34—35.
  18. 1 2 Wei, 2006, p. 35.
  19. Wei, 2006, p. 37—38.
  20. Wei, 2006, p. 38.
  21. Wei, 2006, p. 39.
  22. Elman, 2001, p. 219—221.
  23. Guy, 1987, p. 49—52.
  24. Wei, 2006, p. 44.
  25. Wei, 2006, p. 46.
  26. Wei, 2006, p. 48—49.
  27. Wei, 2006, p. 50.
  28. Wei, 2006, p. 50—51.
  29. Wei, 2006, p. 51.
  30. Wei, 2006, p. 53.
  31. Wei, 2006, p. 53—54.
  32. 1 2 3 Wei, 2006, p. 55.
  33. 1 2 Wei, 2006, p. 56—57.
  34. 1 2 Wei, 2006, p. 56.
  35. Wei, 2006, p. 57.
  36. Wei, 2006, p. 58.
  37. Wei, 2006, p. 59.
  38. 1 2 Wei, 2006, p. 60.
  39. Wei, 2006, p. 61.
  40. Wei, 2006, p. 63.
  41. Wei, 2006, p. 65.
  42. Wei, 2006, p. 64—65.
  43. Wei, 2006, p. 65—66.
  44. Wei, 2006, p. 66—67.
  45. Wei, 2006, p. 67—68.
  46. Wei, 2006, p. 68.
  47. Wei, 2006, p. 69.
  48. 1 2 3 Wei, 2006, p. 72.
  49. Wei, 2006, p. 73.
  50. Wei, 2006, p. 76—77.
  51. Wei, 2006, p. 81.
  52. Wei, 2006, p. 83.
  53. Wei, 2006, p. 86.
  54. Wei, 2006, p. 88.
  55. Wei, 2006, p. 89—90.
  56. Wei, 2006, p. 90.
  57. Wei, 2006, p. 91—92.
  58. Wei, 2006, p. 93—94.
  59. Wei, 2006, p. 95.
  60. Wei, 2006, p. 96.
  61. Wei, 2006, p. 98—102.
  62. Wei, 2006, p. 105—108.
  63. Wei, 2006, p. 183.
  64. Wei, 2006, p. 186—187.
  65. Wei, 2006, p. 183—184.
  66. Wei, 2006, p. 184.
  67. Wei, 2006, p. 185.
  68. Wei, 2006, p. 189.
  69. Wei, 2006, p. 192—197.
  70. 1 2 Wei, 2006, p. 340.
  71. Miles, 2000, p. 54—55.
  72. Wei, 2006, p. 70.
  73. 1 2 3 Wei, 2006, p. 71.
  74. [www.nbdaj.gov.cn/dandt/yczg/jyxm/200712/t20071219_5982.html 世界上最古老的三大家族图书馆之一---天一阁] (кит.). nbdaj.gov.cn (27 апреля 2015).
  75. Wei, 2006, p. 336—338.
  76. 1 2 Wei, 2006, p. 246.
  77. Wei, 2006, p. 339.
  78. Wei, 2006, p. 117.
  79. 1 2 Wei, 2006, p. 110.
  80. Wei, 2006, p. 119.
  81. Wei, 2006, p. 124.
  82. Wei, 2006, p. 131—132.
  83. Кобзев, 2012, с. 31.
  84. Wei, 2006, p. 132.
  85. 1 2 Wei, 2006, p. 135.
  86. Wei, 2006, p. 136.
  87. Wei, 2006, p. 137—138.
  88. Fairbank, 1953, p. 20.
  89. Wei, 2006, p. 138.
  90. 1 2 Wei, 2006, p. 139.
  91. Wei, 2006, p. 141.
  92. Wei, 2006, p. 143—144.
  93. Wei, 2006, p. 144.
  94. Wei, 2006, p. 146.
  95. Wei, 2006, p. 146 – 147.
  96. Wei, 2006, p. 149—150.
  97. Wei, 2006, p. 150.
  98. Wei, 2006, p. 151.
  99. Wei, 2006, p. 151—153.
  100. Wei, 2006, p. 153—154.
  101. Wei, 2006, p. 154—155.
  102. Wei, 2006, p. 155—156.
  103. Wei, 2006, p. 157.
  104. Wei, 2006, p. 159—160.
  105. 1 2 Wei, 2006, p. 161.
  106. Wei, 2006, p. 161—162.
  107. Miles, 2000, p. 56—57.
  108. Miles, 2000, p. 78.
  109. Miles, 2000, p. 79.
  110. Miles, 2000, p. 80.
  111. Miles, 2000, p. 94.
  112. Miles, 2000, p. 95—96.
  113. Miles, 2000, p. 97.
  114. Miles, 2000, p. 103.
  115. Miles, 2000, p. 105.
  116. Miles, 2000, p. 111.
  117. Miles, 2000, p. 113, 347.
  118. Wei, 2006, p. 165.
  119. Wei, 2006, p. 165—167.
  120. Wei, 2006, p. 166—168.
  121. Wei, 2006, p. 169.
  122. Wei, 2006, p. 170 – 171.
  123. 1 2 Wei, 2006, p. 176.
  124. Wei, 2006, p. 176—177.
  125. Wei, 2006, p. 177—178.
  126. Wei, 2006, p. 173—174.
  127. Wei, 2006, p. 175.
  128. Wei, 2006, p. 178.
  129. Wei, 2006, p. 179.
  130. Wei, 2006, p. 180.
  131. Wei, 2006, p. 261.
  132. 1 2 Wei, 2006, p. 262.
  133. Wei, 2006, p. 263.
  134. Wei, 2006, p. 265.
  135. Wei, 2006, p. 266.
  136. Wei, 2006, p. 269.
  137. Wei, 2006, p. 270.
  138. Wei, 2006, p. 273—274.
  139. Elman, 2001, p. 283.
  140. Wei, 2006, p. 275.
  141. Wei, 2006, p. 277.
  142. История Востока: в 6 т. / Отв. ред. Л. Б. Алаев, и др.. — М. : Вост. лит., 2004. — Т. 4, кн. 1: Восток в новое время (конец XVIII — начало XX в.). — С. 295—297. — 608 с. — ISBN 5-02-018387-3.</span>
  143. Wei, 2006, p. 280.
  144. 1 2 Wei, 2006, p. 283.
  145. Wei, 2006, p. 284—285.
  146. Wei, 2006, p. 284.
  147. Wei, 2006, p. 286.
  148. Wei, 2006, p. 285.
  149. Wei, 2006, p. 290—291.
  150. Wei, 2006, p. 286—287.
  151. Wei, 2006, p. 288.
  152. Wei, 2006, p. 292.
  153. 1 2 Wei, 2006, p. 296.
  154. Wei, 2006, p. 294 – 295.
  155. Wei, 2006, p. 297.
  156. Wei, 2006, p. 298.
  157. [books.google.ru/books?id=IPApAQAAMAAJ&hl=ru&source=gbs_book_other_versions Eminent Chinese of the Chʻing Period, 1644-1912] / Ed. by Arthur William Hummel. — Washington (D. C.) : U.S. Government Printing Office, 1943. — Vol. 1. — P. 401. — 1103 p.</span>
  158. Wei, 2006, p. 201.
  159. Wei, 2006, p. 202—203, 240.
  160. [www-history.mcs.st-andrews.ac.uk/Biographies/Ruan_Yuan.html Ruan Yuan] (англ.). School of Mathematics and Statistics University of St Andrews, Scotland. Проверено 18 марта 2014.
  161. Martzloff, Jean-Claude. A History of Chinese Mathematics / Translated by Wilson, S.S. — P. 166—167. ISBN 978-3-540-33783-6
  162. Wei, 2006, p. 202—203.
  163. Miles, 2006, p. 157.
  164. 1 2 Еремеев, 2009, с. 702—703.
  165. Wei, 2006, p. 213.
  166. Wei, 2006, p. 214.
  167. Wei, 2006, p. 215.
  168. 1 2 Wei, 2006, p. 216.
  169. Wei, 2006, p. 310—311.
  170. 1 2 Wei, 2006, p. 224.
  171. Wei, 2006, p. 225.
  172. Wei, 2006, p. 225—226.
  173. Wei, 2006, p. 226.
  174. Wei, 2006, p. 229.
  175. Wei, 2006, p. 227—229.
  176. Wei, 2006, p. 229—230.
  177. Wei, 2006, p. 231.
  178. Wei, 2006, p. 232.
  179. Wei, 2006, p. 234.
  180. Wei, 2006, p. 235.
  181. Wei, 2006, p. 236.
  182. Wei, 2006, p. 237.
  183. Wei, 2006, p. 238, 243.
  184. Wei, 2006, p. 300.
  185. Wei, 2006, p. 12.
  186. [zh.wikisource.org/wiki/%E6%B8%85%E5%8F%B2%E7%A8%BF/%E5%8D%B7364 清史稿/卷364]. 列傳一百五十一 阮元汪廷珍湯金釗. Викитека. Свободная библиотека. Проверено 25 сентября 2016.
  187. Wei, 2006, p. 306.
  188. 錢穆. 中國近三百年學術史 / [錢穆著] : [кит.]. — 北京市 : 九州出版社, 2011. — P. 528—529. — 896 p. — (錢穆先生全集). — ISBN 9787510807015.</span>
  189. [www.jstor.org/stable/4525769?loggedin=true&seq=1#page_scan_tab_contents Biographie de Jouàn Yuân, Homme d'Etat, lettré et mathématicien. (1764-1849) 阮元] // T'oung Pao. — 1904. — Vol. 5, no. 5. — P. 561—596.</span>
  190. Wei, 2006, p. 2.
  191. The Cambridge History of China. — Cambridge : Cambridge Univ. Press, 1978. — Т. Volume 10. Late Ch'ing 1800–1911. Part 1. — 730 p. — ISBN 9780521214476.</span>
  192. Elman, 2001, p. 48.
  193. Wei, 2006, p. IX.
  194. Steven B. Miles. [www.jstor.org/stable/40376342 Reviewed Work: Ruan Yuan, 1764—1849: The Life and Work of a Major Scholar-Official in Nineteenth-Century China before the Opium War by Betty Peh-T'i Wei, Hong Kong] // T'oung Pao, Second Series. — 2007. — Vol. 93, Fasc. 4/5. — P. 545—549.</span>
  195. Kai-Wing Chow. [www.jstor.org/stable/40929314 Reviewed Work: Ruan Yuan, 1764-1849: The Life and Work of a Major Scholar-Official in Nineteenth-Century China before the Opium War by Betty Peh-T'i Wei] // The Journal of Asian Studies. — Vol. 69, no. 4. — P. 1217—1218.</span>
  196. </ol>

Литература

  • Elman B. A. From Philosophy to Philology: Intellectual and Social Aspects of Change in Late Imperial China. — 2 Revised edition. — Los Angeles : Univ. of California, 2001. — 364 p. — ISBN 978-1883191054.</span>
  • Fairbank, John King. [quod.lib.umich.edu/cgi/t/text/text-idx?c=acls;idno=heb02382 Trade and Diplomacy on the China Coast: The Opening of the Treaty Ports 1842–1854]. — Cambridge, MA : Harvard University Press, 1953. — 489 p.</span>
  • Guy R. K. [books.google.ru/books?id=bFA6a60_5LgC&dq=The+Emperor%E2%80%99s+Four+Treasuries:+Scholar+and+the+State+in+Late+Ch%E2%80%99ien-lung+Era.&hl=ru&source=gbs_navlinks_s The Emperor's Four Treasuries: Scholars and the State in the Late Chʻien-lung Era]. — Cambridge, MA : Harvard Univ Asia Center, 1987. — 289 p. — ISBN 9780674251151.</span>
  • Peh-T'i Wei, Betty. [books.google.co.uk/books?id=8lxUMoR5TXcC Ruan Yuan, 1764—1849: The Life And Work of a Major Scholar-Official in Nineteenth-Century China Before the Opium War]. — Hong Kong : Hong Kong University Press, 2006. — 416 p. — ISBN 962-209-785-5.</span>
  • Miles, Steven Bradley. [search.proquest.com/docview/304639389?pq-origsite=summon Local matters: Lineage, scholarship and the Xuehaitang academy in the construction of regional identities in south China, 1810–1880] / Ph.D. dissertation. — University of Washington, 2000. — 401 p.</span>
  • Miles S. B. [books.google.ru/books?id=5E9ftcqFEIsC&pg=PA151&lpg=PA151&dq=Establishing+authority+through+scholarship:+Ruan+Yuan+and+the+Xuehaitang+Academy&source=bl&ots=HjzVJ1jaTH&sig=VWaNBJYOge527VJUKJL08aOy_mM&hl=ru&sa=X&ved=0ahUKEwiUwKiBiObOAhVkYpoKHQ_pC7sQ6AEIHjAA#v=onepage&q=Establishing%20authority%20through%20scholarship%3A%20Ruan%20Yuan%20and%20the%20Xuehaitang%20Academy&f=false Establishing authority through scholarship: Ruan Yuan and the Xuehaitang Academy] // Confucian Cultures of Authority. — SUNY Press, 2006. — P. 151–169. — 276 p. — ISBN 978-0-7914-8156-1.</span>
  • Еремеев В. Е. Жуань Юань // [www.synologia.ru/a/%D0%96%D1%83%D0%B0%D0%BD%D1%8C_%D0%AE%D0%B0%D0%BD%D1%8C Духовная культура Китая: энциклопедия: в 5 т.] / ред. М. Л. Титаренко и др. — М. : Вост. лит., 2009. — Т. 5. Наука, техническая и военная мысль, здравоохранение и образование. — С. 702—703. — 1055 с. — ISBN 978-5-02-036381-6.</span>
  • Кобзев А. И. [cyberleninka.ru/article/n/tekstologiya-konfutsianskogo-kanona-da-syue-kak-istoriko-filosofskaya-problema Текстология конфуцианского канона «Да-сюэ» как историко-философская проблема] // Вестник Российского университета дружбы народов. Серия: Философия. — 2012. — № 4. — С. 30—55.</span>

Ссылки

  • [www.artnet.com/artists/ruan-yuan/past-auction-results/4 Calligraphy: Ruan Yuan (Chinese, 1764—1849)]. Artnet Worldwide Corporation. Проверено 29 августа 2016.
  • [history.cultural-china.com/en/47History13007.html Ruan Yuan — The Most Celebrated and Talented Official and Confucian in Late Qing Dynasty]. Cultural China. Проверено 29 августа 2016.

Отрывок, характеризующий Жуань Юань

Когда ввечеру Илагин распростился с Николаем, Николай оказался на таком далеком расстоянии от дома, что он принял предложение дядюшки оставить охоту ночевать у него (у дядюшки), в его деревеньке Михайловке.
– И если бы заехали ко мне – чистое дело марш! – сказал дядюшка, еще бы того лучше; видите, погода мокрая, говорил дядюшка, отдохнули бы, графинечку бы отвезли в дрожках. – Предложение дядюшки было принято, за дрожками послали охотника в Отрадное; а Николай с Наташей и Петей поехали к дядюшке.
Человек пять, больших и малых, дворовых мужчин выбежало на парадное крыльцо встречать барина. Десятки женщин, старых, больших и малых, высунулись с заднего крыльца смотреть на подъезжавших охотников. Присутствие Наташи, женщины, барыни верхом, довело любопытство дворовых дядюшки до тех пределов, что многие, не стесняясь ее присутствием, подходили к ней, заглядывали ей в глаза и при ней делали о ней свои замечания, как о показываемом чуде, которое не человек, и не может слышать и понимать, что говорят о нем.
– Аринка, глянь ка, на бочькю сидит! Сама сидит, а подол болтается… Вишь рожок!
– Батюшки светы, ножик то…
– Вишь татарка!
– Как же ты не перекувыркнулась то? – говорила самая смелая, прямо уж обращаясь к Наташе.
Дядюшка слез с лошади у крыльца своего деревянного заросшего садом домика и оглянув своих домочадцев, крикнул повелительно, чтобы лишние отошли и чтобы было сделано всё нужное для приема гостей и охоты.
Всё разбежалось. Дядюшка снял Наташу с лошади и за руку провел ее по шатким досчатым ступеням крыльца. В доме, не отштукатуренном, с бревенчатыми стенами, было не очень чисто, – не видно было, чтобы цель живших людей состояла в том, чтобы не было пятен, но не было заметно запущенности.
В сенях пахло свежими яблоками, и висели волчьи и лисьи шкуры. Через переднюю дядюшка провел своих гостей в маленькую залу с складным столом и красными стульями, потом в гостиную с березовым круглым столом и диваном, потом в кабинет с оборванным диваном, истасканным ковром и с портретами Суворова, отца и матери хозяина и его самого в военном мундире. В кабинете слышался сильный запах табаку и собак. В кабинете дядюшка попросил гостей сесть и расположиться как дома, а сам вышел. Ругай с невычистившейся спиной вошел в кабинет и лег на диван, обчищая себя языком и зубами. Из кабинета шел коридор, в котором виднелись ширмы с прорванными занавесками. Из за ширм слышался женский смех и шопот. Наташа, Николай и Петя разделись и сели на диван. Петя облокотился на руку и тотчас же заснул; Наташа и Николай сидели молча. Лица их горели, они были очень голодны и очень веселы. Они поглядели друг на друга (после охоты, в комнате, Николай уже не считал нужным выказывать свое мужское превосходство перед своей сестрой); Наташа подмигнула брату и оба удерживались недолго и звонко расхохотались, не успев еще придумать предлога для своего смеха.
Немного погодя, дядюшка вошел в казакине, синих панталонах и маленьких сапогах. И Наташа почувствовала, что этот самый костюм, в котором она с удивлением и насмешкой видала дядюшку в Отрадном – был настоящий костюм, который был ничем не хуже сюртуков и фраков. Дядюшка был тоже весел; он не только не обиделся смеху брата и сестры (ему в голову не могло притти, чтобы могли смеяться над его жизнию), а сам присоединился к их беспричинному смеху.
– Вот так графиня молодая – чистое дело марш – другой такой не видывал! – сказал он, подавая одну трубку с длинным чубуком Ростову, а другой короткий, обрезанный чубук закладывая привычным жестом между трех пальцев.
– День отъездила, хоть мужчине в пору и как ни в чем не бывало!
Скоро после дядюшки отворила дверь, по звуку ног очевидно босая девка, и в дверь с большим уставленным подносом в руках вошла толстая, румяная, красивая женщина лет 40, с двойным подбородком, и полными, румяными губами. Она, с гостеприимной представительностью и привлекательностью в глазах и каждом движеньи, оглянула гостей и с ласковой улыбкой почтительно поклонилась им. Несмотря на толщину больше чем обыкновенную, заставлявшую ее выставлять вперед грудь и живот и назад держать голову, женщина эта (экономка дядюшки) ступала чрезвычайно легко. Она подошла к столу, поставила поднос и ловко своими белыми, пухлыми руками сняла и расставила по столу бутылки, закуски и угощенья. Окончив это она отошла и с улыбкой на лице стала у двери. – «Вот она и я! Теперь понимаешь дядюшку?» сказало Ростову ее появление. Как не понимать: не только Ростов, но и Наташа поняла дядюшку и значение нахмуренных бровей, и счастливой, самодовольной улыбки, которая чуть морщила его губы в то время, как входила Анисья Федоровна. На подносе были травник, наливки, грибки, лепешечки черной муки на юраге, сотовой мед, мед вареный и шипучий, яблоки, орехи сырые и каленые и орехи в меду. Потом принесено было Анисьей Федоровной и варенье на меду и на сахаре, и ветчина, и курица, только что зажаренная.
Всё это было хозяйства, сбора и варенья Анисьи Федоровны. Всё это и пахло и отзывалось и имело вкус Анисьи Федоровны. Всё отзывалось сочностью, чистотой, белизной и приятной улыбкой.
– Покушайте, барышня графинюшка, – приговаривала она, подавая Наташе то то, то другое. Наташа ела все, и ей показалось, что подобных лепешек на юраге, с таким букетом варений, на меду орехов и такой курицы никогда она нигде не видала и не едала. Анисья Федоровна вышла. Ростов с дядюшкой, запивая ужин вишневой наливкой, разговаривали о прошедшей и о будущей охоте, о Ругае и Илагинских собаках. Наташа с блестящими глазами прямо сидела на диване, слушая их. Несколько раз она пыталась разбудить Петю, чтобы дать ему поесть чего нибудь, но он говорил что то непонятное, очевидно не просыпаясь. Наташе так весело было на душе, так хорошо в этой новой для нее обстановке, что она только боялась, что слишком скоро за ней приедут дрожки. После наступившего случайно молчания, как это почти всегда бывает у людей в первый раз принимающих в своем доме своих знакомых, дядюшка сказал, отвечая на мысль, которая была у его гостей:
– Так то вот и доживаю свой век… Умрешь, – чистое дело марш – ничего не останется. Что ж и грешить то!
Лицо дядюшки было очень значительно и даже красиво, когда он говорил это. Ростов невольно вспомнил при этом всё, что он хорошего слыхал от отца и соседей о дядюшке. Дядюшка во всем околотке губернии имел репутацию благороднейшего и бескорыстнейшего чудака. Его призывали судить семейные дела, его делали душеприказчиком, ему поверяли тайны, его выбирали в судьи и другие должности, но от общественной службы он упорно отказывался, осень и весну проводя в полях на своем кауром мерине, зиму сидя дома, летом лежа в своем заросшем саду.
– Что же вы не служите, дядюшка?
– Служил, да бросил. Не гожусь, чистое дело марш, я ничего не разберу. Это ваше дело, а у меня ума не хватит. Вот насчет охоты другое дело, это чистое дело марш! Отворите ка дверь то, – крикнул он. – Что ж затворили! – Дверь в конце коридора (который дядюшка называл колидор) вела в холостую охотническую: так называлась людская для охотников. Босые ноги быстро зашлепали и невидимая рука отворила дверь в охотническую. Из коридора ясно стали слышны звуки балалайки, на которой играл очевидно какой нибудь мастер этого дела. Наташа уже давно прислушивалась к этим звукам и теперь вышла в коридор, чтобы слышать их яснее.
– Это у меня мой Митька кучер… Я ему купил хорошую балалайку, люблю, – сказал дядюшка. – У дядюшки было заведено, чтобы, когда он приезжает с охоты, в холостой охотнической Митька играл на балалайке. Дядюшка любил слушать эту музыку.
– Как хорошо, право отлично, – сказал Николай с некоторым невольным пренебрежением, как будто ему совестно было признаться в том, что ему очень были приятны эти звуки.
– Как отлично? – с упреком сказала Наташа, чувствуя тон, которым сказал это брат. – Не отлично, а это прелесть, что такое! – Ей так же как и грибки, мед и наливки дядюшки казались лучшими в мире, так и эта песня казалась ей в эту минуту верхом музыкальной прелести.
– Еще, пожалуйста, еще, – сказала Наташа в дверь, как только замолкла балалайка. Митька настроил и опять молодецки задребезжал Барыню с переборами и перехватами. Дядюшка сидел и слушал, склонив голову на бок с чуть заметной улыбкой. Мотив Барыни повторился раз сто. Несколько раз балалайку настраивали и опять дребезжали те же звуки, и слушателям не наскучивало, а только хотелось еще и еще слышать эту игру. Анисья Федоровна вошла и прислонилась своим тучным телом к притолке.
– Изволите слушать, – сказала она Наташе, с улыбкой чрезвычайно похожей на улыбку дядюшки. – Он у нас славно играет, – сказала она.
– Вот в этом колене не то делает, – вдруг с энергическим жестом сказал дядюшка. – Тут рассыпать надо – чистое дело марш – рассыпать…
– А вы разве умеете? – спросила Наташа. – Дядюшка не отвечая улыбнулся.
– Посмотри ка, Анисьюшка, что струны то целы что ль, на гитаре то? Давно уж в руки не брал, – чистое дело марш! забросил.
Анисья Федоровна охотно пошла своей легкой поступью исполнить поручение своего господина и принесла гитару.
Дядюшка ни на кого не глядя сдунул пыль, костлявыми пальцами стукнул по крышке гитары, настроил и поправился на кресле. Он взял (несколько театральным жестом, отставив локоть левой руки) гитару повыше шейки и подмигнув Анисье Федоровне, начал не Барыню, а взял один звучный, чистый аккорд, и мерно, спокойно, но твердо начал весьма тихим темпом отделывать известную песню: По у ли и ице мостовой. В раз, в такт с тем степенным весельем (тем самым, которым дышало всё существо Анисьи Федоровны), запел в душе у Николая и Наташи мотив песни. Анисья Федоровна закраснелась и закрывшись платочком, смеясь вышла из комнаты. Дядюшка продолжал чисто, старательно и энергически твердо отделывать песню, изменившимся вдохновенным взглядом глядя на то место, с которого ушла Анисья Федоровна. Чуть чуть что то смеялось в его лице с одной стороны под седым усом, особенно смеялось тогда, когда дальше расходилась песня, ускорялся такт и в местах переборов отрывалось что то.
– Прелесть, прелесть, дядюшка; еще, еще, – закричала Наташа, как только он кончил. Она, вскочивши с места, обняла дядюшку и поцеловала его. – Николенька, Николенька! – говорила она, оглядываясь на брата и как бы спрашивая его: что же это такое?
Николаю тоже очень нравилась игра дядюшки. Дядюшка второй раз заиграл песню. Улыбающееся лицо Анисьи Федоровны явилось опять в дверях и из за ней еще другие лица… «За холодной ключевой, кричит: девица постой!» играл дядюшка, сделал опять ловкий перебор, оторвал и шевельнул плечами.
– Ну, ну, голубчик, дядюшка, – таким умоляющим голосом застонала Наташа, как будто жизнь ее зависела от этого. Дядюшка встал и как будто в нем было два человека, – один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную и аккуратную выходку перед пляской.
– Ну, племянница! – крикнул дядюшка взмахнув к Наташе рукой, оторвавшей аккорд.
Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, забежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движение плечами и стала.
Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала – эта графинечка, воспитанная эмигранткой француженкой, этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de chale давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, не изучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка. Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро весело, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошел и они уже любовались ею.
Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала ей необходимый для ее дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять всё то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке.
– Ну, графинечка – чистое дело марш, – радостно смеясь, сказал дядюшка, окончив пляску. – Ай да племянница! Вот только бы муженька тебе молодца выбрать, – чистое дело марш!
– Уж выбран, – сказал улыбаясь Николай.
– О? – сказал удивленно дядюшка, глядя вопросительно на Наташу. Наташа с счастливой улыбкой утвердительно кивнула головой.
– Еще какой! – сказала она. Но как только она сказала это, другой, новый строй мыслей и чувств поднялся в ней. Что значила улыбка Николая, когда он сказал: «уж выбран»? Рад он этому или не рад? Он как будто думает, что мой Болконский не одобрил бы, не понял бы этой нашей радости. Нет, он бы всё понял. Где он теперь? подумала Наташа и лицо ее вдруг стало серьезно. Но это продолжалось только одну секунду. – Не думать, не сметь думать об этом, сказала она себе и улыбаясь, подсела опять к дядюшке, прося его сыграть еще что нибудь.
Дядюшка сыграл еще песню и вальс; потом, помолчав, прокашлялся и запел свою любимую охотническую песню.
Как со вечера пороша
Выпадала хороша…
Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает, а что напев – так только, для складу. От этого то этот бессознательный напев, как бывает напев птицы, и у дядюшки был необыкновенно хорош. Наташа была в восторге от пения дядюшки. Она решила, что не будет больше учиться на арфе, а будет играть только на гитаре. Она попросила у дядюшки гитару и тотчас же подобрала аккорды к песне.
В десятом часу за Наташей и Петей приехали линейка, дрожки и трое верховых, посланных отыскивать их. Граф и графиня не знали где они и крепко беспокоились, как сказал посланный.
Петю снесли и положили как мертвое тело в линейку; Наташа с Николаем сели в дрожки. Дядюшка укутывал Наташу и прощался с ней с совершенно новой нежностью. Он пешком проводил их до моста, который надо было объехать в брод, и велел с фонарями ехать вперед охотникам.
– Прощай, племянница дорогая, – крикнул из темноты его голос, не тот, который знала прежде Наташа, а тот, который пел: «Как со вечера пороша».
В деревне, которую проезжали, были красные огоньки и весело пахло дымом.
– Что за прелесть этот дядюшка! – сказала Наташа, когда они выехали на большую дорогу.
– Да, – сказал Николай. – Тебе не холодно?
– Нет, мне отлично, отлично. Мне так хорошо, – с недоумением даже cказала Наташа. Они долго молчали.
Ночь была темная и сырая. Лошади не видны были; только слышно было, как они шлепали по невидной грязи.
Что делалось в этой детской, восприимчивой душе, так жадно ловившей и усвоивавшей все разнообразнейшие впечатления жизни? Как это всё укладывалось в ней? Но она была очень счастлива. Уже подъезжая к дому, она вдруг запела мотив песни: «Как со вечера пороша», мотив, который она ловила всю дорогу и наконец поймала.
– Поймала? – сказал Николай.
– Ты об чем думал теперь, Николенька? – спросила Наташа. – Они любили это спрашивать друг у друга.
– Я? – сказал Николай вспоминая; – вот видишь ли, сначала я думал, что Ругай, красный кобель, похож на дядюшку и что ежели бы он был человек, то он дядюшку всё бы еще держал у себя, ежели не за скачку, так за лады, всё бы держал. Как он ладен, дядюшка! Не правда ли? – Ну а ты?
– Я? Постой, постой. Да, я думала сначала, что вот мы едем и думаем, что мы едем домой, а мы Бог знает куда едем в этой темноте и вдруг приедем и увидим, что мы не в Отрадном, а в волшебном царстве. А потом еще я думала… Нет, ничего больше.
– Знаю, верно про него думала, – сказал Николай улыбаясь, как узнала Наташа по звуку его голоса.
– Нет, – отвечала Наташа, хотя действительно она вместе с тем думала и про князя Андрея, и про то, как бы ему понравился дядюшка. – А еще я всё повторяю, всю дорогу повторяю: как Анисьюшка хорошо выступала, хорошо… – сказала Наташа. И Николай услыхал ее звонкий, беспричинный, счастливый смех.
– А знаешь, – вдруг сказала она, – я знаю, что никогда уже я не буду так счастлива, спокойна, как теперь.
– Вот вздор, глупости, вранье – сказал Николай и подумал: «Что за прелесть эта моя Наташа! Такого другого друга у меня нет и не будет. Зачем ей выходить замуж, всё бы с ней ездили!»
«Экая прелесть этот Николай!» думала Наташа. – А! еще огонь в гостиной, – сказала она, указывая на окна дома, красиво блестевшие в мокрой, бархатной темноте ночи.


Граф Илья Андреич вышел из предводителей, потому что эта должность была сопряжена с слишком большими расходами. Но дела его всё не поправлялись. Часто Наташа и Николай видели тайные, беспокойные переговоры родителей и слышали толки о продаже богатого, родового Ростовского дома и подмосковной. Без предводительства не нужно было иметь такого большого приема, и отрадненская жизнь велась тише, чем в прежние годы; но огромный дом и флигеля всё таки были полны народом, за стол всё так же садилось больше человек. Всё это были свои, обжившиеся в доме люди, почти члены семейства или такие, которые, казалось, необходимо должны были жить в доме графа. Таковы были Диммлер – музыкант с женой, Иогель – танцовальный учитель с семейством, старушка барышня Белова, жившая в доме, и еще многие другие: учителя Пети, бывшая гувернантка барышень и просто люди, которым лучше или выгоднее было жить у графа, чем дома. Не было такого большого приезда как прежде, но ход жизни велся тот же, без которого не могли граф с графиней представить себе жизни. Та же была, еще увеличенная Николаем, охота, те же 50 лошадей и 15 кучеров на конюшне, те же дорогие подарки в именины, и торжественные на весь уезд обеды; те же графские висты и бостоны, за которыми он, распуская всем на вид карты, давал себя каждый день на сотни обыгрывать соседям, смотревшим на право составлять партию графа Ильи Андреича, как на самую выгодную аренду.
Граф, как в огромных тенетах, ходил в своих делах, стараясь не верить тому, что он запутался и с каждым шагом всё более и более запутываясь и чувствуя себя не в силах ни разорвать сети, опутавшие его, ни осторожно, терпеливо приняться распутывать их. Графиня любящим сердцем чувствовала, что дети ее разоряются, что граф не виноват, что он не может быть не таким, каким он есть, что он сам страдает (хотя и скрывает это) от сознания своего и детского разорения, и искала средств помочь делу. С ее женской точки зрения представлялось только одно средство – женитьба Николая на богатой невесте. Она чувствовала, что это была последняя надежда, и что если Николай откажется от партии, которую она нашла ему, надо будет навсегда проститься с возможностью поправить дела. Партия эта была Жюли Карагина, дочь прекрасных, добродетельных матери и отца, с детства известная Ростовым, и теперь богатая невеста по случаю смерти последнего из ее братьев.
Графиня писала прямо к Карагиной в Москву, предлагая ей брак ее дочери с своим сыном и получила от нее благоприятный ответ. Карагина отвечала, что она с своей стороны согласна, что всё будет зависеть от склонности ее дочери. Карагина приглашала Николая приехать в Москву.
Несколько раз, со слезами на глазах, графиня говорила сыну, что теперь, когда обе дочери ее пристроены – ее единственное желание состоит в том, чтобы видеть его женатым. Она говорила, что легла бы в гроб спокойной, ежели бы это было. Потом говорила, что у нее есть прекрасная девушка на примете и выпытывала его мнение о женитьбе.
В других разговорах она хвалила Жюли и советовала Николаю съездить в Москву на праздники повеселиться. Николай догадывался к чему клонились разговоры его матери, и в один из таких разговоров вызвал ее на полную откровенность. Она высказала ему, что вся надежда поправления дел основана теперь на его женитьбе на Карагиной.
– Что ж, если бы я любил девушку без состояния, неужели вы потребовали бы, maman, чтобы я пожертвовал чувством и честью для состояния? – спросил он у матери, не понимая жестокости своего вопроса и желая только выказать свое благородство.
– Нет, ты меня не понял, – сказала мать, не зная, как оправдаться. – Ты меня не понял, Николинька. Я желаю твоего счастья, – прибавила она и почувствовала, что она говорит неправду, что она запуталась. – Она заплакала.
– Маменька, не плачьте, а только скажите мне, что вы этого хотите, и вы знаете, что я всю жизнь свою, всё отдам для того, чтобы вы были спокойны, – сказал Николай. Я всем пожертвую для вас, даже своим чувством.
Но графиня не так хотела поставить вопрос: она не хотела жертвы от своего сына, она сама бы хотела жертвовать ему.
– Нет, ты меня не понял, не будем говорить, – сказала она, утирая слезы.
«Да, может быть, я и люблю бедную девушку, говорил сам себе Николай, что ж, мне пожертвовать чувством и честью для состояния? Удивляюсь, как маменька могла мне сказать это. Оттого что Соня бедна, то я и не могу любить ее, думал он, – не могу отвечать на ее верную, преданную любовь. А уж наверное с ней я буду счастливее, чем с какой нибудь куклой Жюли. Пожертвовать своим чувством я всегда могу для блага своих родных, говорил он сам себе, но приказывать своему чувству я не могу. Ежели я люблю Соню, то чувство мое сильнее и выше всего для меня».
Николай не поехал в Москву, графиня не возобновляла с ним разговора о женитьбе и с грустью, а иногда и озлоблением видела признаки всё большего и большего сближения между своим сыном и бесприданной Соней. Она упрекала себя за то, но не могла не ворчать, не придираться к Соне, часто без причины останавливая ее, называя ее «вы», и «моя милая». Более всего добрая графиня за то и сердилась на Соню, что эта бедная, черноглазая племянница была так кротка, так добра, так преданно благодарна своим благодетелям, и так верно, неизменно, с самоотвержением влюблена в Николая, что нельзя было ни в чем упрекнуть ее.
Николай доживал у родных свой срок отпуска. От жениха князя Андрея получено было 4 е письмо, из Рима, в котором он писал, что он уже давно бы был на пути в Россию, ежели бы неожиданно в теплом климате не открылась его рана, что заставляет его отложить свой отъезд до начала будущего года. Наташа была так же влюблена в своего жениха, так же успокоена этой любовью и так же восприимчива ко всем радостям жизни; но в конце четвертого месяца разлуки с ним, на нее начинали находить минуты грусти, против которой она не могла бороться. Ей жалко было самое себя, жалко было, что она так даром, ни для кого, пропадала всё это время, в продолжение которого она чувствовала себя столь способной любить и быть любимой.
В доме Ростовых было невесело.


Пришли святки, и кроме парадной обедни, кроме торжественных и скучных поздравлений соседей и дворовых, кроме на всех надетых новых платьев, не было ничего особенного, ознаменовывающего святки, а в безветренном 20 ти градусном морозе, в ярком ослепляющем солнце днем и в звездном зимнем свете ночью, чувствовалась потребность какого нибудь ознаменования этого времени.
На третий день праздника после обеда все домашние разошлись по своим комнатам. Было самое скучное время дня. Николай, ездивший утром к соседям, заснул в диванной. Старый граф отдыхал в своем кабинете. В гостиной за круглым столом сидела Соня, срисовывая узор. Графиня раскладывала карты. Настасья Ивановна шут с печальным лицом сидел у окна с двумя старушками. Наташа вошла в комнату, подошла к Соне, посмотрела, что она делает, потом подошла к матери и молча остановилась.
– Что ты ходишь, как бесприютная? – сказала ей мать. – Что тебе надо?
– Его мне надо… сейчас, сию минуту мне его надо, – сказала Наташа, блестя глазами и не улыбаясь. – Графиня подняла голову и пристально посмотрела на дочь.
– Не смотрите на меня. Мама, не смотрите, я сейчас заплачу.
– Садись, посиди со мной, – сказала графиня.
– Мама, мне его надо. За что я так пропадаю, мама?… – Голос ее оборвался, слезы брызнули из глаз, и она, чтобы скрыть их, быстро повернулась и вышла из комнаты. Она вышла в диванную, постояла, подумала и пошла в девичью. Там старая горничная ворчала на молодую девушку, запыхавшуюся, с холода прибежавшую с дворни.
– Будет играть то, – говорила старуха. – На всё время есть.
– Пусти ее, Кондратьевна, – сказала Наташа. – Иди, Мавруша, иди.
И отпустив Маврушу, Наташа через залу пошла в переднюю. Старик и два молодые лакея играли в карты. Они прервали игру и встали при входе барышни. «Что бы мне с ними сделать?» подумала Наташа. – Да, Никита, сходи пожалуста… куда бы мне его послать? – Да, сходи на дворню и принеси пожалуста петуха; да, а ты, Миша, принеси овса.
– Немного овса прикажете? – весело и охотно сказал Миша.
– Иди, иди скорее, – подтвердил старик.
– Федор, а ты мелу мне достань.
Проходя мимо буфета, она велела подавать самовар, хотя это было вовсе не время.
Буфетчик Фока был самый сердитый человек из всего дома. Наташа над ним любила пробовать свою власть. Он не поверил ей и пошел спросить, правда ли?
– Уж эта барышня! – сказал Фока, притворно хмурясь на Наташу.
Никто в доме не рассылал столько людей и не давал им столько работы, как Наташа. Она не могла равнодушно видеть людей, чтобы не послать их куда нибудь. Она как будто пробовала, не рассердится ли, не надуется ли на нее кто из них, но ничьих приказаний люди не любили так исполнять, как Наташиных. «Что бы мне сделать? Куда бы мне пойти?» думала Наташа, медленно идя по коридору.
– Настасья Ивановна, что от меня родится? – спросила она шута, который в своей куцавейке шел навстречу ей.
– От тебя блохи, стрекозы, кузнецы, – отвечал шут.
– Боже мой, Боже мой, всё одно и то же. Ах, куда бы мне деваться? Что бы мне с собой сделать? – И она быстро, застучав ногами, побежала по лестнице к Фогелю, который с женой жил в верхнем этаже. У Фогеля сидели две гувернантки, на столе стояли тарелки с изюмом, грецкими и миндальными орехами. Гувернантки разговаривали о том, где дешевле жить, в Москве или в Одессе. Наташа присела, послушала их разговор с серьезным задумчивым лицом и встала. – Остров Мадагаскар, – проговорила она. – Ма да гас кар, – повторила она отчетливо каждый слог и не отвечая на вопросы m me Schoss о том, что она говорит, вышла из комнаты. Петя, брат ее, был тоже наверху: он с своим дядькой устраивал фейерверк, который намеревался пустить ночью. – Петя! Петька! – закричала она ему, – вези меня вниз. с – Петя подбежал к ней и подставил спину. Она вскочила на него, обхватив его шею руками и он подпрыгивая побежал с ней. – Нет не надо – остров Мадагаскар, – проговорила она и, соскочив с него, пошла вниз.
Как будто обойдя свое царство, испытав свою власть и убедившись, что все покорны, но что всё таки скучно, Наташа пошла в залу, взяла гитару, села в темный угол за шкапчик и стала в басу перебирать струны, выделывая фразу, которую она запомнила из одной оперы, слышанной в Петербурге вместе с князем Андреем. Для посторонних слушателей у ней на гитаре выходило что то, не имевшее никакого смысла, но в ее воображении из за этих звуков воскресал целый ряд воспоминаний. Она сидела за шкапчиком, устремив глаза на полосу света, падавшую из буфетной двери, слушала себя и вспоминала. Она находилась в состоянии воспоминания.
Соня прошла в буфет с рюмкой через залу. Наташа взглянула на нее, на щель в буфетной двери и ей показалось, что она вспоминает то, что из буфетной двери в щель падал свет и что Соня прошла с рюмкой. «Да и это было точь в точь также», подумала Наташа. – Соня, что это? – крикнула Наташа, перебирая пальцами на толстой струне.
– Ах, ты тут! – вздрогнув, сказала Соня, подошла и прислушалась. – Не знаю. Буря? – сказала она робко, боясь ошибиться.
«Ну вот точно так же она вздрогнула, точно так же подошла и робко улыбнулась тогда, когда это уж было», подумала Наташа, «и точно так же… я подумала, что в ней чего то недостает».
– Нет, это хор из Водоноса, слышишь! – И Наташа допела мотив хора, чтобы дать его понять Соне.
– Ты куда ходила? – спросила Наташа.
– Воду в рюмке переменить. Я сейчас дорисую узор.
– Ты всегда занята, а я вот не умею, – сказала Наташа. – А Николай где?
– Спит, кажется.
– Соня, ты поди разбуди его, – сказала Наташа. – Скажи, что я его зову петь. – Она посидела, подумала о том, что это значит, что всё это было, и, не разрешив этого вопроса и нисколько не сожалея о том, опять в воображении своем перенеслась к тому времени, когда она была с ним вместе, и он влюбленными глазами смотрел на нее.
«Ах, поскорее бы он приехал. Я так боюсь, что этого не будет! А главное: я стареюсь, вот что! Уже не будет того, что теперь есть во мне. А может быть, он нынче приедет, сейчас приедет. Может быть приехал и сидит там в гостиной. Может быть, он вчера еще приехал и я забыла». Она встала, положила гитару и пошла в гостиную. Все домашние, учителя, гувернантки и гости сидели уж за чайным столом. Люди стояли вокруг стола, – а князя Андрея не было, и была всё прежняя жизнь.
– А, вот она, – сказал Илья Андреич, увидав вошедшую Наташу. – Ну, садись ко мне. – Но Наташа остановилась подле матери, оглядываясь кругом, как будто она искала чего то.
– Мама! – проговорила она. – Дайте мне его , дайте, мама, скорее, скорее, – и опять она с трудом удержала рыдания.
Она присела к столу и послушала разговоры старших и Николая, который тоже пришел к столу. «Боже мой, Боже мой, те же лица, те же разговоры, так же папа держит чашку и дует точно так же!» думала Наташа, с ужасом чувствуя отвращение, подымавшееся в ней против всех домашних за то, что они были всё те же.
После чая Николай, Соня и Наташа пошли в диванную, в свой любимый угол, в котором всегда начинались их самые задушевные разговоры.


– Бывает с тобой, – сказала Наташа брату, когда они уселись в диванной, – бывает с тобой, что тебе кажется, что ничего не будет – ничего; что всё, что хорошее, то было? И не то что скучно, а грустно?
– Еще как! – сказал он. – У меня бывало, что всё хорошо, все веселы, а мне придет в голову, что всё это уж надоело и что умирать всем надо. Я раз в полку не пошел на гулянье, а там играла музыка… и так мне вдруг скучно стало…
– Ах, я это знаю. Знаю, знаю, – подхватила Наташа. – Я еще маленькая была, так со мной это бывало. Помнишь, раз меня за сливы наказали и вы все танцовали, а я сидела в классной и рыдала, никогда не забуду: мне и грустно было и жалко было всех, и себя, и всех всех жалко. И, главное, я не виновата была, – сказала Наташа, – ты помнишь?
– Помню, – сказал Николай. – Я помню, что я к тебе пришел потом и мне хотелось тебя утешить и, знаешь, совестно было. Ужасно мы смешные были. У меня тогда была игрушка болванчик и я его тебе отдать хотел. Ты помнишь?
– А помнишь ты, – сказала Наташа с задумчивой улыбкой, как давно, давно, мы еще совсем маленькие были, дяденька нас позвал в кабинет, еще в старом доме, а темно было – мы это пришли и вдруг там стоит…
– Арап, – докончил Николай с радостной улыбкой, – как же не помнить? Я и теперь не знаю, что это был арап, или мы во сне видели, или нам рассказывали.
– Он серый был, помнишь, и белые зубы – стоит и смотрит на нас…
– Вы помните, Соня? – спросил Николай…
– Да, да я тоже помню что то, – робко отвечала Соня…
– Я ведь спрашивала про этого арапа у папа и у мама, – сказала Наташа. – Они говорят, что никакого арапа не было. А ведь вот ты помнишь!
– Как же, как теперь помню его зубы.
– Как это странно, точно во сне было. Я это люблю.
– А помнишь, как мы катали яйца в зале и вдруг две старухи, и стали по ковру вертеться. Это было, или нет? Помнишь, как хорошо было?
– Да. А помнишь, как папенька в синей шубе на крыльце выстрелил из ружья. – Они перебирали улыбаясь с наслаждением воспоминания, не грустного старческого, а поэтического юношеского воспоминания, те впечатления из самого дальнего прошедшего, где сновидение сливается с действительностью, и тихо смеялись, радуясь чему то.
Соня, как и всегда, отстала от них, хотя воспоминания их были общие.
Соня не помнила многого из того, что они вспоминали, а и то, что она помнила, не возбуждало в ней того поэтического чувства, которое они испытывали. Она только наслаждалась их радостью, стараясь подделаться под нее.
Она приняла участие только в том, когда они вспоминали первый приезд Сони. Соня рассказала, как она боялась Николая, потому что у него на курточке были снурки, и ей няня сказала, что и ее в снурки зашьют.
– А я помню: мне сказали, что ты под капустою родилась, – сказала Наташа, – и помню, что я тогда не смела не поверить, но знала, что это не правда, и так мне неловко было.
Во время этого разговора из задней двери диванной высунулась голова горничной. – Барышня, петуха принесли, – шопотом сказала девушка.
– Не надо, Поля, вели отнести, – сказала Наташа.
В середине разговоров, шедших в диванной, Диммлер вошел в комнату и подошел к арфе, стоявшей в углу. Он снял сукно, и арфа издала фальшивый звук.
– Эдуард Карлыч, сыграйте пожалуста мой любимый Nocturiene мосье Фильда, – сказал голос старой графини из гостиной.
Диммлер взял аккорд и, обратясь к Наташе, Николаю и Соне, сказал: – Молодежь, как смирно сидит!
– Да мы философствуем, – сказала Наташа, на минуту оглянувшись, и продолжала разговор. Разговор шел теперь о сновидениях.
Диммлер начал играть. Наташа неслышно, на цыпочках, подошла к столу, взяла свечу, вынесла ее и, вернувшись, тихо села на свое место. В комнате, особенно на диване, на котором они сидели, было темно, но в большие окна падал на пол серебряный свет полного месяца.
– Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шопотом, придвигаясь к Николаю и Соне, когда уже Диммлер кончил и всё сидел, слабо перебирая струны, видимо в нерешительности оставить, или начать что нибудь новое, – что когда так вспоминаешь, вспоминаешь, всё вспоминаешь, до того довоспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…
– Это метампсикова, – сказала Соня, которая всегда хорошо училась и все помнила. – Египтяне верили, что наши души были в животных и опять пойдут в животных.
– Нет, знаешь, я не верю этому, чтобы мы были в животных, – сказала Наташа тем же шопотом, хотя музыка и кончилась, – а я знаю наверное, что мы были ангелами там где то и здесь были, и от этого всё помним…
– Можно мне присоединиться к вам? – сказал тихо подошедший Диммлер и подсел к ним.
– Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? – сказал Николай. – Нет, это не может быть!
– Не ниже, кто тебе сказал, что ниже?… Почему я знаю, чем я была прежде, – с убеждением возразила Наташа. – Ведь душа бессмертна… стало быть, ежели я буду жить всегда, так я и прежде жила, целую вечность жила.
– Да, но трудно нам представить вечность, – сказал Диммлер, который подошел к молодым людям с кроткой презрительной улыбкой, но теперь говорил так же тихо и серьезно, как и они.
– Отчего же трудно представить вечность? – сказала Наташа. – Нынче будет, завтра будет, всегда будет и вчера было и третьего дня было…
– Наташа! теперь твой черед. Спой мне что нибудь, – послышался голос графини. – Что вы уселись, точно заговорщики.
– Мама! мне так не хочется, – сказала Наташа, но вместе с тем встала.
Всем им, даже и немолодому Диммлеру, не хотелось прерывать разговор и уходить из уголка диванного, но Наташа встала, и Николай сел за клавикорды. Как всегда, став на средину залы и выбрав выгоднейшее место для резонанса, Наташа начала петь любимую пьесу своей матери.
Она сказала, что ей не хотелось петь, но она давно прежде, и долго после не пела так, как она пела в этот вечер. Граф Илья Андреич из кабинета, где он беседовал с Митинькой, слышал ее пенье, и как ученик, торопящийся итти играть, доканчивая урок, путался в словах, отдавая приказания управляющему и наконец замолчал, и Митинька, тоже слушая, молча с улыбкой, стоял перед графом. Николай не спускал глаз с сестры, и вместе с нею переводил дыхание. Соня, слушая, думала о том, какая громадная разница была между ей и ее другом и как невозможно было ей хоть на сколько нибудь быть столь обворожительной, как ее кузина. Старая графиня сидела с счастливо грустной улыбкой и слезами на глазах, изредка покачивая головой. Она думала и о Наташе, и о своей молодости, и о том, как что то неестественное и страшное есть в этом предстоящем браке Наташи с князем Андреем.
Диммлер, подсев к графине и закрыв глаза, слушал.
– Нет, графиня, – сказал он наконец, – это талант европейский, ей учиться нечего, этой мягкости, нежности, силы…
– Ах! как я боюсь за нее, как я боюсь, – сказала графиня, не помня, с кем она говорит. Ее материнское чутье говорило ей, что чего то слишком много в Наташе, и что от этого она не будет счастлива. Наташа не кончила еще петь, как в комнату вбежал восторженный четырнадцатилетний Петя с известием, что пришли ряженые.
Наташа вдруг остановилась.
– Дурак! – закричала она на брата, подбежала к стулу, упала на него и зарыдала так, что долго потом не могла остановиться.
– Ничего, маменька, право ничего, так: Петя испугал меня, – говорила она, стараясь улыбаться, но слезы всё текли и всхлипывания сдавливали горло.
Наряженные дворовые, медведи, турки, трактирщики, барыни, страшные и смешные, принеся с собою холод и веселье, сначала робко жались в передней; потом, прячась один за другого, вытеснялись в залу; и сначала застенчиво, а потом всё веселее и дружнее начались песни, пляски, хоровые и святочные игры. Графиня, узнав лица и посмеявшись на наряженных, ушла в гостиную. Граф Илья Андреич с сияющей улыбкой сидел в зале, одобряя играющих. Молодежь исчезла куда то.
Через полчаса в зале между другими ряжеными появилась еще старая барыня в фижмах – это был Николай. Турчанка был Петя. Паяс – это был Диммлер, гусар – Наташа и черкес – Соня, с нарисованными пробочными усами и бровями.
После снисходительного удивления, неузнавания и похвал со стороны не наряженных, молодые люди нашли, что костюмы так хороши, что надо было их показать еще кому нибудь.
Николай, которому хотелось по отличной дороге прокатить всех на своей тройке, предложил, взяв с собой из дворовых человек десять наряженных, ехать к дядюшке.
– Нет, ну что вы его, старика, расстроите! – сказала графиня, – да и негде повернуться у него. Уж ехать, так к Мелюковым.
Мелюкова была вдова с детьми разнообразного возраста, также с гувернантками и гувернерами, жившая в четырех верстах от Ростовых.
– Вот, ma chere, умно, – подхватил расшевелившийся старый граф. – Давай сейчас наряжусь и поеду с вами. Уж я Пашету расшевелю.
Но графиня не согласилась отпустить графа: у него все эти дни болела нога. Решили, что Илье Андреевичу ехать нельзя, а что ежели Луиза Ивановна (m me Schoss) поедет, то барышням можно ехать к Мелюковой. Соня, всегда робкая и застенчивая, настоятельнее всех стала упрашивать Луизу Ивановну не отказать им.
Наряд Сони был лучше всех. Ее усы и брови необыкновенно шли к ней. Все говорили ей, что она очень хороша, и она находилась в несвойственном ей оживленно энергическом настроении. Какой то внутренний голос говорил ей, что нынче или никогда решится ее судьба, и она в своем мужском платье казалась совсем другим человеком. Луиза Ивановна согласилась, и через полчаса четыре тройки с колокольчиками и бубенчиками, визжа и свистя подрезами по морозному снегу, подъехали к крыльцу.
Наташа первая дала тон святочного веселья, и это веселье, отражаясь от одного к другому, всё более и более усиливалось и дошло до высшей степени в то время, когда все вышли на мороз, и переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
Две тройки были разгонные, третья тройка старого графа с орловским рысаком в корню; четвертая собственная Николая с его низеньким, вороным, косматым коренником. Николай в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский, подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи.
Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших под темным навесом подъезда.
В сани Николая сели Наташа, Соня, m me Schoss и две девушки. В сани старого графа сели Диммлер с женой и Петя; в остальные расселись наряженные дворовые.
– Пошел вперед, Захар! – крикнул Николай кучеру отца, чтобы иметь случай перегнать его на дороге.
Тройка старого графа, в которую сел Диммлер и другие ряженые, визжа полозьями, как будто примерзая к снегу, и побрякивая густым колокольцом, тронулась вперед. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая как сахар крепкий и блестящий снег.
Николай тронулся за первой тройкой; сзади зашумели и завизжали остальные. Сначала ехали маленькой рысью по узкой дороге. Пока ехали мимо сада, тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны, но как только выехали за ограду, алмазно блестящая, с сизым отблеском, снежная равнина, вся облитая месячным сиянием и неподвижная, открылась со всех сторон. Раз, раз, толконул ухаб в передних санях; точно так же толконуло следующие сани и следующие и, дерзко нарушая закованную тишину, одни за другими стали растягиваться сани.
– След заячий, много следов! – прозвучал в морозном скованном воздухе голос Наташи.
– Как видно, Nicolas! – сказал голос Сони. – Николай оглянулся на Соню и пригнулся, чтоб ближе рассмотреть ее лицо. Какое то совсем новое, милое, лицо, с черными бровями и усами, в лунном свете, близко и далеко, выглядывало из соболей.
«Это прежде была Соня», подумал Николай. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
– Вы что, Nicolas?
– Ничего, – сказал он и повернулся опять к лошадям.
Выехав на торную, большую дорогу, примасленную полозьями и всю иссеченную следами шипов, видными в свете месяца, лошади сами собой стали натягивать вожжи и прибавлять ходу. Левая пристяжная, загнув голову, прыжками подергивала свои постромки. Коренной раскачивался, поводя ушами, как будто спрашивая: «начинать или рано еще?» – Впереди, уже далеко отделившись и звеня удаляющимся густым колокольцом, ясно виднелась на белом снегу черная тройка Захара. Слышны были из его саней покрикиванье и хохот и голоса наряженных.
– Ну ли вы, разлюбезные, – крикнул Николай, с одной стороны подергивая вожжу и отводя с кнутом pуку. И только по усилившемуся как будто на встречу ветру, и по подергиванью натягивающих и всё прибавляющих скоку пристяжных, заметно было, как шибко полетела тройка. Николай оглянулся назад. С криком и визгом, махая кнутами и заставляя скакать коренных, поспевали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, не думая сбивать и обещая еще и еще наддать, когда понадобится.
Николай догнал первую тройку. Они съехали с какой то горы, выехали на широко разъезженную дорогу по лугу около реки.
«Где это мы едем?» подумал Николай. – «По косому лугу должно быть. Но нет, это что то новое, чего я никогда не видал. Это не косой луг и не Дёмкина гора, а это Бог знает что такое! Это что то новое и волшебное. Ну, что бы там ни было!» И он, крикнув на лошадей, стал объезжать первую тройку.
Захар сдержал лошадей и обернул свое уже объиндевевшее до бровей лицо.
Николай пустил своих лошадей; Захар, вытянув вперед руки, чмокнул и пустил своих.
– Ну держись, барин, – проговорил он. – Еще быстрее рядом полетели тройки, и быстро переменялись ноги скачущих лошадей. Николай стал забирать вперед. Захар, не переменяя положения вытянутых рук, приподнял одну руку с вожжами.
– Врешь, барин, – прокричал он Николаю. Николай в скок пустил всех лошадей и перегнал Захара. Лошади засыпали мелким, сухим снегом лица седоков, рядом с ними звучали частые переборы и путались быстро движущиеся ноги, и тени перегоняемой тройки. Свист полозьев по снегу и женские взвизги слышались с разных сторон.
Опять остановив лошадей, Николай оглянулся кругом себя. Кругом была всё та же пропитанная насквозь лунным светом волшебная равнина с рассыпанными по ней звездами.
«Захар кричит, чтобы я взял налево; а зачем налево? думал Николай. Разве мы к Мелюковым едем, разве это Мелюковка? Мы Бог знает где едем, и Бог знает, что с нами делается – и очень странно и хорошо то, что с нами делается». Он оглянулся в сани.
– Посмотри, у него и усы и ресницы, всё белое, – сказал один из сидевших странных, хорошеньких и чужих людей с тонкими усами и бровями.
«Этот, кажется, была Наташа, подумал Николай, а эта m me Schoss; а может быть и нет, а это черкес с усами не знаю кто, но я люблю ее».
– Не холодно ли вам? – спросил он. Они не отвечали и засмеялись. Диммлер из задних саней что то кричал, вероятно смешное, но нельзя было расслышать, что он кричал.
– Да, да, – смеясь отвечали голоса.
– Однако вот какой то волшебный лес с переливающимися черными тенями и блестками алмазов и с какой то анфиладой мраморных ступеней, и какие то серебряные крыши волшебных зданий, и пронзительный визг каких то зверей. «А ежели и в самом деле это Мелюковка, то еще страннее то, что мы ехали Бог знает где, и приехали в Мелюковку», думал Николай.
Действительно это была Мелюковка, и на подъезд выбежали девки и лакеи со свечами и радостными лицами.
– Кто такой? – спрашивали с подъезда.
– Графские наряженные, по лошадям вижу, – отвечали голоса.


Пелагея Даниловна Мелюкова, широкая, энергическая женщина, в очках и распашном капоте, сидела в гостиной, окруженная дочерьми, которым она старалась не дать скучать. Они тихо лили воск и смотрели на тени выходивших фигур, когда зашумели в передней шаги и голоса приезжих.
Гусары, барыни, ведьмы, паясы, медведи, прокашливаясь и обтирая заиндевевшие от мороза лица в передней, вошли в залу, где поспешно зажигали свечи. Паяц – Диммлер с барыней – Николаем открыли пляску. Окруженные кричавшими детьми, ряженые, закрывая лица и меняя голоса, раскланивались перед хозяйкой и расстанавливались по комнате.
– Ах, узнать нельзя! А Наташа то! Посмотрите, на кого она похожа! Право, напоминает кого то. Эдуард то Карлыч как хорош! Я не узнала. Да как танцует! Ах, батюшки, и черкес какой то; право, как идет Сонюшке. Это еще кто? Ну, утешили! Столы то примите, Никита, Ваня. А мы так тихо сидели!
– Ха ха ха!… Гусар то, гусар то! Точно мальчик, и ноги!… Я видеть не могу… – слышались голоса.
Наташа, любимица молодых Мелюковых, с ними вместе исчезла в задние комнаты, куда была потребована пробка и разные халаты и мужские платья, которые в растворенную дверь принимали от лакея оголенные девичьи руки. Через десять минут вся молодежь семейства Мелюковых присоединилась к ряженым.
Пелагея Даниловна, распорядившись очисткой места для гостей и угощениями для господ и дворовых, не снимая очков, с сдерживаемой улыбкой, ходила между ряжеными, близко глядя им в лица и никого не узнавая. Она не узнавала не только Ростовых и Диммлера, но и никак не могла узнать ни своих дочерей, ни тех мужниных халатов и мундиров, которые были на них.
– А это чья такая? – говорила она, обращаясь к своей гувернантке и глядя в лицо своей дочери, представлявшей казанского татарина. – Кажется, из Ростовых кто то. Ну и вы, господин гусар, в каком полку служите? – спрашивала она Наташу. – Турке то, турке пастилы подай, – говорила она обносившему буфетчику: – это их законом не запрещено.
Иногда, глядя на странные, но смешные па, которые выделывали танцующие, решившие раз навсегда, что они наряженные, что никто их не узнает и потому не конфузившиеся, – Пелагея Даниловна закрывалась платком, и всё тучное тело ее тряслось от неудержимого доброго, старушечьего смеха. – Сашинет то моя, Сашинет то! – говорила она.
После русских плясок и хороводов Пелагея Даниловна соединила всех дворовых и господ вместе, в один большой круг; принесли кольцо, веревочку и рублик, и устроились общие игры.
Через час все костюмы измялись и расстроились. Пробочные усы и брови размазались по вспотевшим, разгоревшимся и веселым лицам. Пелагея Даниловна стала узнавать ряженых, восхищалась тем, как хорошо были сделаны костюмы, как шли они особенно к барышням, и благодарила всех за то, что так повеселили ее. Гостей позвали ужинать в гостиную, а в зале распорядились угощением дворовых.
– Нет, в бане гадать, вот это страшно! – говорила за ужином старая девушка, жившая у Мелюковых.
– Отчего же? – спросила старшая дочь Мелюковых.
– Да не пойдете, тут надо храбрость…
– Я пойду, – сказала Соня.
– Расскажите, как это было с барышней? – сказала вторая Мелюкова.
– Да вот так то, пошла одна барышня, – сказала старая девушка, – взяла петуха, два прибора – как следует, села. Посидела, только слышит, вдруг едет… с колокольцами, с бубенцами подъехали сани; слышит, идет. Входит совсем в образе человеческом, как есть офицер, пришел и сел с ней за прибор.
– А! А!… – закричала Наташа, с ужасом выкатывая глаза.
– Да как же, он так и говорит?
– Да, как человек, всё как должно быть, и стал, и стал уговаривать, а ей бы надо занять его разговором до петухов; а она заробела; – только заробела и закрылась руками. Он ее и подхватил. Хорошо, что тут девушки прибежали…
– Ну, что пугать их! – сказала Пелагея Даниловна.
– Мамаша, ведь вы сами гадали… – сказала дочь.
– А как это в амбаре гадают? – спросила Соня.
– Да вот хоть бы теперь, пойдут к амбару, да и слушают. Что услышите: заколачивает, стучит – дурно, а пересыпает хлеб – это к добру; а то бывает…
– Мама расскажите, что с вами было в амбаре?
Пелагея Даниловна улыбнулась.
– Да что, я уж забыла… – сказала она. – Ведь вы никто не пойдете?
– Нет, я пойду; Пепагея Даниловна, пустите меня, я пойду, – сказала Соня.
– Ну что ж, коли не боишься.
– Луиза Ивановна, можно мне? – спросила Соня.
Играли ли в колечко, в веревочку или рублик, разговаривали ли, как теперь, Николай не отходил от Сони и совсем новыми глазами смотрел на нее. Ему казалось, что он нынче только в первый раз, благодаря этим пробочным усам, вполне узнал ее. Соня действительно этот вечер была весела, оживлена и хороша, какой никогда еще не видал ее Николай.
«Так вот она какая, а я то дурак!» думал он, глядя на ее блестящие глаза и счастливую, восторженную, из под усов делающую ямочки на щеках, улыбку, которой он не видал прежде.
– Я ничего не боюсь, – сказала Соня. – Можно сейчас? – Она встала. Соне рассказали, где амбар, как ей молча стоять и слушать, и подали ей шубку. Она накинула ее себе на голову и взглянула на Николая.
«Что за прелесть эта девочка!» подумал он. «И об чем я думал до сих пор!»
Соня вышла в коридор, чтобы итти в амбар. Николай поспешно пошел на парадное крыльцо, говоря, что ему жарко. Действительно в доме было душно от столпившегося народа.
На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только было еще светлее. Свет был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
«Дурак я, дурак! Чего ждал до сих пор?» подумал Николай и, сбежав на крыльцо, он обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажени дров, на них был снег, от них падала тень; через них и с боку их, переплетаясь, падали тени старых голых лип на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Рубленная стена амбара и крыша, покрытая снегом, как высеченная из какого то драгоценного камня, блестели в месячном свете. В саду треснуло дерево, и опять всё совершенно затихло. Грудь, казалось, дышала не воздухом, а какой то вечно молодой силой и радостью.
С девичьего крыльца застучали ноги по ступенькам, скрыпнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос старой девушки сказал:
– Прямо, прямо, вот по дорожке, барышня. Только не оглядываться.
– Я не боюсь, – отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели в тоненьких башмачках ножки Сони.
Соня шла закутавшись в шубку. Она была уже в двух шагах, когда увидала его; она увидала его тоже не таким, каким она знала и какого всегда немножко боялась. Он был в женском платье со спутанными волосами и с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня быстро подбежала к нему.
«Совсем другая, и всё та же», думал Николай, глядя на ее лицо, всё освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых пахло жженой пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
– Соня!… Nicolas!… – только сказали они. Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.


Когда все поехали назад от Пелагеи Даниловны, Наташа, всегда всё видевшая и замечавшая, устроила так размещение, что Луиза Ивановна и она сели в сани с Диммлером, а Соня села с Николаем и девушками.
Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал в обратный путь, и всё вглядываясь в этом странном, лунном свете в Соню, отыскивал при этом всё переменяющем свете, из под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он решил уже никогда не разлучаться. Он вглядывался, и когда узнавал всё ту же и другую и вспоминал, слышав этот запах пробки, смешанный с чувством поцелуя, он полной грудью вдыхал в себя морозный воздух и, глядя на уходящую землю и блестящее небо, он чувствовал себя опять в волшебном царстве.
– Соня, тебе хорошо? – изредка спрашивал он.
– Да, – отвечала Соня. – А тебе ?
На середине дороги Николай дал подержать лошадей кучеру, на минутку подбежал к саням Наташи и стал на отвод.
– Наташа, – сказал он ей шопотом по французски, – знаешь, я решился насчет Сони.
– Ты ей сказал? – спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
– Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
– Я так рада, так рада! Я уж сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Nicolas. Как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливой без Сони, – продолжала Наташа. – Теперь я так рада, ну, беги к ней.
– Нет, постой, ах какая ты смешная! – сказал Николай, всё всматриваясь в нее, и в сестре тоже находя что то новое, необыкновенное и обворожительно нежное, чего он прежде не видал в ней. – Наташа, что то волшебное. А?
– Да, – отвечала она, – ты прекрасно сделал.
«Если б я прежде видел ее такою, какою она теперь, – думал Николай, – я бы давно спросил, что сделать и сделал бы всё, что бы она ни велела, и всё бы было хорошо».
– Так ты рада, и я хорошо сделал?
– Ах, так хорошо! Я недавно с мамашей поссорилась за это. Мама сказала, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мама чуть не побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
– Так хорошо? – сказал Николай, еще раз высматривая выражение лица сестры, чтобы узнать, правда ли это, и, скрыпя сапогами, он соскочил с отвода и побежал к своим саням. Всё тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из под собольего капора, сидел там, и этот черкес был Соня, и эта Соня была наверное его будущая, счастливая и любящая жена.
Приехав домой и рассказав матери о том, как они провели время у Мелюковых, барышни ушли к себе. Раздевшись, но не стирая пробочных усов, они долго сидели, разговаривая о своем счастьи. Они говорили о том, как они будут жить замужем, как их мужья будут дружны и как они будут счастливы.
На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала. – Только когда всё это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо! – сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.
– Садись, Наташа, может быть ты увидишь его, – сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села. – Какого то с усами вижу, – сказала Наташа, видевшая свое лицо.
– Не надо смеяться, барышня, – сказала Дуняша.
Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.
– Отчего другие видят, а я ничего не вижу? – сказала она. – Ну садись ты, Соня; нынче непременно тебе надо, – сказала она. – Только за меня… Мне так страшно нынче!
Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.


Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.



Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».


В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.
Однажды в Москве, в присутствии княжны Марьи (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), старый князь поцеловал у m lle Bourienne руку и, притянув ее к себе, обнял лаская. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут m lle Bourienne вошла к княжне Марье, улыбаясь и что то весело рассказывая своим приятным голосом. Княжна Марья поспешно отерла слезы, решительными шагами подошла к Bourienne и, видимо сама того не зная, с гневной поспешностью и взрывами голоса, начала кричать на француженку: «Это гадко, низко, бесчеловечно пользоваться слабостью…» Она не договорила. «Уйдите вон из моей комнаты», прокричала она и зарыдала.
На другой день князь ни слова не сказал своей дочери; но она заметила, что за обедом он приказал подавать кушанье, начиная с m lle Bourienne. В конце обеда, когда буфетчик, по прежней привычке, опять подал кофе, начиная с княжны, князь вдруг пришел в бешенство, бросил костылем в Филиппа и тотчас же сделал распоряжение об отдаче его в солдаты. «Не слышат… два раза сказал!… не слышат!»
«Она – первый человек в этом доме; она – мой лучший друг, – кричал князь. – И ежели ты позволишь себе, – закричал он в гневе, в первый раз обращаясь к княжне Марье, – еще раз, как вчера ты осмелилась… забыться перед ней, то я тебе покажу, кто хозяин в доме. Вон! чтоб я не видал тебя; проси у ней прощенья!»
Княжна Марья просила прощенья у Амальи Евгеньевны и у отца за себя и за Филиппа буфетчика, который просил заступы.
В такие минуты в душе княжны Марьи собиралось чувство, похожее на гордость жертвы. И вдруг в такие то минуты, при ней, этот отец, которого она осуждала, или искал очки, ощупывая подле них и не видя, или забывал то, что сейчас было, или делал слабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто его слабости, или, что было хуже всего, он за обедом, когда не было гостей, возбуждавших его, вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся над тарелкой, трясущейся головой. «Он стар и слаб, а я смею осуждать его!» думала она с отвращением к самой себе в такие минуты.


В 1811 м году в Москве жил быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом, красавец, любезный, как француз и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства – Метивье. Он был принят в домах высшего общества не как доктор, а как равный.
Князь Николай Андреич, смеявшийся над медициной, последнее время, по совету m lle Bourienne, допустил к себе этого доктора и привык к нему. Метивье раза два в неделю бывал у князя.
В Николин день, в именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не велел принимать; а только немногих, список которых он передал княжне Марье, велел звать к обеду.
Метивье, приехавший утром с поздравлением, в качестве доктора, нашел приличным de forcer la consigne [нарушить запрет], как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Случилось так, что в это именинное утро старый князь был в одном из своих самых дурных расположений духа. Он целое утро ходил по дому, придираясь ко всем и делая вид, что он не понимает того, что ему говорят, и что его не понимают. Княжна Марья твердо знала это состояние духа тихой и озабоченной ворчливости, которая обыкновенно разрешалась взрывом бешенства, и как перед заряженным, с взведенными курками, ружьем, ходила всё это утро, ожидая неизбежного выстрела. Утро до приезда доктора прошло благополучно. Пропустив доктора, княжна Марья села с книгой в гостиной у двери, от которой она могла слышать всё то, что происходило в кабинете.
Сначала она слышала один голос Метивье, потом голос отца, потом оба голоса заговорили вместе, дверь распахнулась и на пороге показалась испуганная, красивая фигура Метивье с его черным хохлом, и фигура князя в колпаке и халате с изуродованным бешенством лицом и опущенными зрачками глаз.
– Не понимаешь? – кричал князь, – а я понимаю! Французский шпион, Бонапартов раб, шпион, вон из моего дома – вон, я говорю, – и он захлопнул дверь.
Метивье пожимая плечами подошел к mademoiselle Bourienne, прибежавшей на крик из соседней комнаты.
– Князь не совсем здоров, – la bile et le transport au cerveau. Tranquillisez vous, je repasserai demain, [желчь и прилив к мозгу. Успокойтесь, я завтра зайду,] – сказал Метивье и, приложив палец к губам, поспешно вышел.
За дверью слышались шаги в туфлях и крики: «Шпионы, изменники, везде изменники! В своем доме нет минуты покоя!»
После отъезда Метивье старый князь позвал к себе дочь и вся сила его гнева обрушилась на нее. Она была виновата в том, что к нему пустили шпиона. .Ведь он сказал, ей сказал, чтобы она составила список, и тех, кого не было в списке, чтобы не пускали. Зачем же пустили этого мерзавца! Она была причиной всего. С ней он не мог иметь ни минуты покоя, не мог умереть спокойно, говорил он.
– Нет, матушка, разойтись, разойтись, это вы знайте, знайте! Я теперь больше не могу, – сказал он и вышел из комнаты. И как будто боясь, чтобы она не сумела как нибудь утешиться, он вернулся к ней и, стараясь принять спокойный вид, прибавил: – И не думайте, чтобы я это сказал вам в минуту сердца, а я спокоен, и я обдумал это; и это будет – разойтись, поищите себе места!… – Но он не выдержал и с тем озлоблением, которое может быть только у человека, который любит, он, видимо сам страдая, затряс кулаками и прокричал ей:
– И хоть бы какой нибудь дурак взял ее замуж! – Он хлопнул дверью, позвал к себе m lle Bourienne и затих в кабинете.
В два часа съехались избранные шесть персон к обеду. Гости – известный граф Ростопчин, князь Лопухин с своим племянником, генерал Чатров, старый, боевой товарищ князя, и из молодых Пьер и Борис Друбецкой – ждали его в гостиной.
На днях приехавший в Москву в отпуск Борис пожелал быть представленным князю Николаю Андреевичу и сумел до такой степени снискать его расположение, что князь для него сделал исключение из всех холостых молодых людей, которых он не принимал к себе.
Дом князя был не то, что называется «свет», но это был такой маленький кружок, о котором хотя и не слышно было в городе, но в котором лестнее всего было быть принятым. Это понял Борис неделю тому назад, когда при нем Ростопчин сказал главнокомандующему, звавшему графа обедать в Николин день, что он не может быть:
– В этот день уж я всегда езжу прикладываться к мощам князя Николая Андреича.
– Ах да, да, – отвечал главнокомандующий. – Что он?..
Небольшое общество, собравшееся в старомодной, высокой, с старой мебелью, гостиной перед обедом, было похоже на собравшийся, торжественный совет судилища. Все молчали и ежели говорили, то говорили тихо. Князь Николай Андреич вышел серьезен и молчалив. Княжна Марья еще более казалась тихою и робкою, чем обыкновенно. Гости неохотно обращались к ней, потому что видели, что ей было не до их разговоров. Граф Ростопчин один держал нить разговора, рассказывая о последних то городских, то политических новостях.
Лопухин и старый генерал изредка принимали участие в разговоре. Князь Николай Андреич слушал, как верховный судья слушает доклад, который делают ему, только изредка молчанием или коротким словцом заявляя, что он принимает к сведению то, что ему докладывают. Тон разговора был такой, что понятно было, никто не одобрял того, что делалось в политическом мире. Рассказывали о событиях, очевидно подтверждающих то, что всё шло хуже и хуже; но во всяком рассказе и суждении было поразительно то, как рассказчик останавливался или бывал останавливаем всякий раз на той границе, где суждение могло относиться к лицу государя императора.
За обедом разговор зашел о последней политической новости, о захвате Наполеоном владений герцога Ольденбургского и о русской враждебной Наполеону ноте, посланной ко всем европейским дворам.
– Бонапарт поступает с Европой как пират на завоеванном корабле, – сказал граф Ростопчин, повторяя уже несколько раз говоренную им фразу. – Удивляешься только долготерпению или ослеплению государей. Теперь дело доходит до папы, и Бонапарт уже не стесняясь хочет низвергнуть главу католической религии, и все молчат! Один наш государь протестовал против захвата владений герцога Ольденбургского. И то… – Граф Ростопчин замолчал, чувствуя, что он стоял на том рубеже, где уже нельзя осуждать.
– Предложили другие владения заместо Ольденбургского герцогства, – сказал князь Николай Андреич. – Точно я мужиков из Лысых Гор переселял в Богучарово и в рязанские, так и он герцогов.
– Le duc d'Oldenbourg supporte son malheur avec une force de caractere et une resignation admirable, [Герцог Ольденбургский переносит свое несчастие с замечательной силой воли и покорностью судьбе,] – сказал Борис, почтительно вступая в разговор. Он сказал это потому, что проездом из Петербурга имел честь представляться герцогу. Князь Николай Андреич посмотрел на молодого человека так, как будто он хотел бы ему сказать кое что на это, но раздумал, считая его слишком для того молодым.
– Я читал наш протест об Ольденбургском деле и удивлялся плохой редакции этой ноты, – сказал граф Ростопчин, небрежным тоном человека, судящего о деле ему хорошо знакомом.
Пьер с наивным удивлением посмотрел на Ростопчина, не понимая, почему его беспокоила плохая редакция ноты.
– Разве не всё равно, как написана нота, граф? – сказал он, – ежели содержание ее сильно.
– Mon cher, avec nos 500 mille hommes de troupes, il serait facile d'avoir un beau style, [Мой милый, с нашими 500 ми тысячами войска легко, кажется, выражаться хорошим слогом,] – сказал граф Ростопчин. Пьер понял, почему графа Ростопчина беспокоила pедакция ноты.
– Кажется, писак довольно развелось, – сказал старый князь: – там в Петербурге всё пишут, не только ноты, – новые законы всё пишут. Мой Андрюша там для России целый волюм законов написал. Нынче всё пишут! – И он неестественно засмеялся.
Разговор замолк на минуту; старый генерал прокашливаньем обратил на себя внимание.
– Изволили слышать о последнем событии на смотру в Петербурге? как себя новый французский посланник показал!
– Что? Да, я слышал что то; он что то неловко сказал при Его Величестве.
– Его Величество обратил его внимание на гренадерскую дивизию и церемониальный марш, – продолжал генерал, – и будто посланник никакого внимания не обратил и будто позволил себе сказать, что мы у себя во Франции на такие пустяки не обращаем внимания. Государь ничего не изволил сказать. На следующем смотру, говорят, государь ни разу не изволил обратиться к нему.
Все замолчали: на этот факт, относившийся лично до государя, нельзя было заявлять никакого суждения.
– Дерзки! – сказал князь. – Знаете Метивье? Я нынче выгнал его от себя. Он здесь был, пустили ко мне, как я ни просил никого не пускать, – сказал князь, сердито взглянув на дочь. И он рассказал весь свой разговор с французским доктором и причины, почему он убедился, что Метивье шпион. Хотя причины эти были очень недостаточны и не ясны, никто не возражал.
За жарким подали шампанское. Гости встали с своих мест, поздравляя старого князя. Княжна Марья тоже подошла к нему.
Он взглянул на нее холодным, злым взглядом и подставил ей сморщенную, выбритую щеку. Всё выражение его лица говорило ей, что утренний разговор им не забыт, что решенье его осталось в прежней силе, и что только благодаря присутствию гостей он не говорит ей этого теперь.
Когда вышли в гостиную к кофе, старики сели вместе.
Князь Николай Андреич более оживился и высказал свой образ мыслей насчет предстоящей войны.
Он сказал, что войны наши с Бонапартом до тех пор будут несчастливы, пока мы будем искать союзов с немцами и будем соваться в европейские дела, в которые нас втянул Тильзитский мир. Нам ни за Австрию, ни против Австрии не надо было воевать. Наша политика вся на востоке, а в отношении Бонапарта одно – вооружение на границе и твердость в политике, и никогда он не посмеет переступить русскую границу, как в седьмом году.
– И где нам, князь, воевать с французами! – сказал граф Ростопчин. – Разве мы против наших учителей и богов можем ополчиться? Посмотрите на нашу молодежь, посмотрите на наших барынь. Наши боги – французы, наше царство небесное – Париж.
Он стал говорить громче, очевидно для того, чтобы его слышали все. – Костюмы французские, мысли французские, чувства французские! Вы вот Метивье в зашей выгнали, потому что он француз и негодяй, а наши барыни за ним ползком ползают. Вчера я на вечере был, так из пяти барынь три католички и, по разрешенью папы, в воскресенье по канве шьют. А сами чуть не голые сидят, как вывески торговых бань, с позволенья сказать. Эх, поглядишь на нашу молодежь, князь, взял бы старую дубину Петра Великого из кунсткамеры, да по русски бы обломал бока, вся бы дурь соскочила!
Все замолчали. Старый князь с улыбкой на лице смотрел на Ростопчина и одобрительно покачивал головой.
– Ну, прощайте, ваше сиятельство, не хворайте, – сказал Ростопчин, с свойственными ему быстрыми движениями поднимаясь и протягивая руку князю.
– Прощай, голубчик, – гусли, всегда заслушаюсь его! – сказал старый князь, удерживая его за руку и подставляя ему для поцелуя щеку. С Ростопчиным поднялись и другие.


Княжна Марья, сидя в гостиной и слушая эти толки и пересуды стариков, ничего не понимала из того, что она слышала; она думала только о том, не замечают ли все гости враждебных отношений ее отца к ней. Она даже не заметила особенного внимания и любезностей, которые ей во всё время этого обеда оказывал Друбецкой, уже третий раз бывший в их доме.
Княжна Марья с рассеянным, вопросительным взглядом обратилась к Пьеру, который последний из гостей, с шляпой в руке и с улыбкой на лице, подошел к ней после того, как князь вышел, и они одни оставались в гостиной.
– Можно еще посидеть? – сказал он, своим толстым телом валясь в кресло подле княжны Марьи.
– Ах да, – сказала она. «Вы ничего не заметили?» сказал ее взгляд.
Пьер находился в приятном, после обеденном состоянии духа. Он глядел перед собою и тихо улыбался.
– Давно вы знаете этого молодого человека, княжна? – сказал он.
– Какого?
– Друбецкого?
– Нет, недавно…
– Что он вам нравится?
– Да, он приятный молодой человек… Отчего вы меня это спрашиваете? – сказала княжна Марья, продолжая думать о своем утреннем разговоре с отцом.
– Оттого, что я сделал наблюдение, – молодой человек обыкновенно из Петербурга приезжает в Москву в отпуск только с целью жениться на богатой невесте.
– Вы сделали это наблюденье! – сказала княжна Марья.
– Да, – продолжал Пьер с улыбкой, – и этот молодой человек теперь себя так держит, что, где есть богатые невесты, – там и он. Я как по книге читаю в нем. Он теперь в нерешительности, кого ему атаковать: вас или mademoiselle Жюли Карагин. Il est tres assidu aupres d'elle. [Он очень к ней внимателен.]
– Он ездит к ним?
– Да, очень часто. И знаете вы новую манеру ухаживать? – с веселой улыбкой сказал Пьер, видимо находясь в том веселом духе добродушной насмешки, за который он так часто в дневнике упрекал себя.
– Нет, – сказала княжна Марья.
– Теперь чтобы понравиться московским девицам – il faut etre melancolique. Et il est tres melancolique aupres de m lle Карагин, [надо быть меланхоличным. И он очень меланхоличен с m elle Карагин,] – сказал Пьер.
– Vraiment? [Право?] – сказала княжна Марья, глядя в доброе лицо Пьера и не переставая думать о своем горе. – «Мне бы легче было, думала она, ежели бы я решилась поверить кому нибудь всё, что я чувствую. И я бы желала именно Пьеру сказать всё. Он так добр и благороден. Мне бы легче стало. Он мне подал бы совет!»
– Пошли бы вы за него замуж? – спросил Пьер.
– Ах, Боже мой, граф, есть такие минуты, что я пошла бы за всякого, – вдруг неожиданно для самой себя, со слезами в голосе, сказала княжна Марья. – Ах, как тяжело бывает любить человека близкого и чувствовать, что… ничего (продолжала она дрожащим голосом), не можешь для него сделать кроме горя, когда знаешь, что не можешь этого переменить. Тогда одно – уйти, а куда мне уйти?…
– Что вы, что с вами, княжна?
Но княжна, не договорив, заплакала.
– Я не знаю, что со мной нынче. Не слушайте меня, забудьте, что я вам сказала.
Вся веселость Пьера исчезла. Он озабоченно расспрашивал княжну, просил ее высказать всё, поверить ему свое горе; но она только повторила, что просит его забыть то, что она сказала, что она не помнит, что она сказала, и что у нее нет горя, кроме того, которое он знает – горя о том, что женитьба князя Андрея угрожает поссорить отца с сыном.
– Слышали ли вы про Ростовых? – спросила она, чтобы переменить разговор. – Мне говорили, что они скоро будут. Andre я тоже жду каждый день. Я бы желала, чтоб они увиделись здесь.
– А как он смотрит теперь на это дело? – спросил Пьер, под он разумея старого князя. Княжна Марья покачала головой.
– Но что же делать? До года остается только несколько месяцев. И это не может быть. Я бы только желала избавить брата от первых минут. Я желала бы, чтобы они скорее приехали. Я надеюсь сойтись с нею. Вы их давно знаете, – сказала княжна Марья, – скажите мне, положа руку на сердце, всю истинную правду, что это за девушка и как вы находите ее? Но всю правду; потому что, вы понимаете, Андрей так много рискует, делая это против воли отца, что я бы желала знать…
Неясный инстинкт сказал Пьеру, что в этих оговорках и повторяемых просьбах сказать всю правду, выражалось недоброжелательство княжны Марьи к своей будущей невестке, что ей хотелось, чтобы Пьер не одобрил выбора князя Андрея; но Пьер сказал то, что он скорее чувствовал, чем думал.
– Я не знаю, как отвечать на ваш вопрос, – сказал он, покраснев, сам не зная от чего. – Я решительно не знаю, что это за девушка; я никак не могу анализировать ее. Она обворожительна. А отчего, я не знаю: вот всё, что можно про нее сказать. – Княжна Марья вздохнула и выражение ее лица сказало: «Да, я этого ожидала и боялась».
– Умна она? – спросила княжна Марья. Пьер задумался.
– Я думаю нет, – сказал он, – а впрочем да. Она не удостоивает быть умной… Да нет, она обворожительна, и больше ничего. – Княжна Марья опять неодобрительно покачала головой.
– Ах, я так желаю любить ее! Вы ей это скажите, ежели увидите ее прежде меня.
– Я слышал, что они на днях будут, – сказал Пьер.
Княжна Марья сообщила Пьеру свой план о том, как она, только что приедут Ростовы, сблизится с будущей невесткой и постарается приучить к ней старого князя.


Женитьба на богатой невесте в Петербурге не удалась Борису и он с этой же целью приехал в Москву. В Москве Борис находился в нерешительности между двумя самыми богатыми невестами – Жюли и княжной Марьей. Хотя княжна Марья, несмотря на свою некрасивость, и казалась ему привлекательнее Жюли, ему почему то неловко было ухаживать за Болконской. В последнее свое свиданье с ней, в именины старого князя, на все его попытки заговорить с ней о чувствах, она отвечала ему невпопад и очевидно не слушала его.
Жюли, напротив, хотя и особенным, одной ей свойственным способом, но охотно принимала его ухаживанье.
Жюли было 27 лет. После смерти своих братьев, она стала очень богата. Она была теперь совершенно некрасива; но думала, что она не только так же хороша, но еще гораздо больше привлекательна, чем была прежде. В этом заблуждении поддерживало ее то, что во первых она стала очень богатой невестой, а во вторых то, что чем старее она становилась, тем она была безопаснее для мужчин, тем свободнее было мужчинам обращаться с нею и, не принимая на себя никаких обязательств, пользоваться ее ужинами, вечерами и оживленным обществом, собиравшимся у нее. Мужчина, который десять лет назад побоялся бы ездить каждый день в дом, где была 17 ти летняя барышня, чтобы не компрометировать ее и не связать себя, теперь ездил к ней смело каждый день и обращался с ней не как с барышней невестой, а как с знакомой, не имеющей пола.
Дом Карагиных был в эту зиму в Москве самым приятным и гостеприимным домом. Кроме званых вечеров и обедов, каждый день у Карагиных собиралось большое общество, в особенности мужчин, ужинающих в 12 м часу ночи и засиживающихся до 3 го часу. Не было бала, гулянья, театра, который бы пропускала Жюли. Туалеты ее были всегда самые модные. Но, несмотря на это, Жюли казалась разочарована во всем, говорила всякому, что она не верит ни в дружбу, ни в любовь, ни в какие радости жизни, и ожидает успокоения только там . Она усвоила себе тон девушки, понесшей великое разочарованье, девушки, как будто потерявшей любимого человека или жестоко обманутой им. Хотя ничего подобного с ней не случилось, на нее смотрели, как на такую, и сама она даже верила, что она много пострадала в жизни. Эта меланхолия, не мешавшая ей веселиться, не мешала бывавшим у нее молодым людям приятно проводить время. Каждый гость, приезжая к ним, отдавал свой долг меланхолическому настроению хозяйки и потом занимался и светскими разговорами, и танцами, и умственными играми, и турнирами буриме, которые были в моде у Карагиных. Только некоторые молодые люди, в числе которых был и Борис, более углублялись в меланхолическое настроение Жюли, и с этими молодыми людьми она имела более продолжительные и уединенные разговоры о тщете всего мирского, и им открывала свои альбомы, исписанные грустными изображениями, изречениями и стихами.
Жюли была особенно ласкова к Борису: жалела о его раннем разочаровании в жизни, предлагала ему те утешения дружбы, которые она могла предложить, сама так много пострадав в жизни, и открыла ему свой альбом. Борис нарисовал ей в альбом два дерева и написал: Arbres rustiques, vos sombres rameaux secouent sur moi les tenebres et la melancolie. [Сельские деревья, ваши темные сучья стряхивают на меня мрак и меланхолию.]
В другом месте он нарисовал гробницу и написал:
«La mort est secourable et la mort est tranquille
«Ah! contre les douleurs il n'y a pas d'autre asile».
[Смерть спасительна и смерть спокойна;
О! против страданий нет другого убежища.]
Жюли сказала, что это прелестно.
– II y a quelque chose de si ravissant dans le sourire de la melancolie, [Есть что то бесконечно обворожительное в улыбке меланхолии,] – сказала она Борису слово в слово выписанное это место из книги.
– C'est un rayon de lumiere dans l'ombre, une nuance entre la douleur et le desespoir, qui montre la consolation possible. [Это луч света в тени, оттенок между печалью и отчаянием, который указывает на возможность утешения.] – На это Борис написал ей стихи:
«Aliment de poison d'une ame trop sensible,
«Toi, sans qui le bonheur me serait impossible,
«Tendre melancolie, ah, viens me consoler,
«Viens calmer les tourments de ma sombre retraite
«Et mele une douceur secrete
«A ces pleurs, que je sens couler».
[Ядовитая пища слишком чувствительной души,
Ты, без которой счастье было бы для меня невозможно,
Нежная меланхолия, о, приди, меня утешить,
Приди, утиши муки моего мрачного уединения
И присоедини тайную сладость
К этим слезам, которых я чувствую течение.]
Жюли играла Борису нa арфе самые печальные ноктюрны. Борис читал ей вслух Бедную Лизу и не раз прерывал чтение от волнения, захватывающего его дыханье. Встречаясь в большом обществе, Жюли и Борис смотрели друг на друга как на единственных людей в мире равнодушных, понимавших один другого.
Анна Михайловна, часто ездившая к Карагиным, составляя партию матери, между тем наводила верные справки о том, что отдавалось за Жюли (отдавались оба пензенские именья и нижегородские леса). Анна Михайловна, с преданностью воле провидения и умилением, смотрела на утонченную печаль, которая связывала ее сына с богатой Жюли.
– Toujours charmante et melancolique, cette chere Julieie, [Она все так же прелестна и меланхолична, эта милая Жюли.] – говорила она дочери. – Борис говорит, что он отдыхает душой в вашем доме. Он так много понес разочарований и так чувствителен, – говорила она матери.
– Ах, мой друг, как я привязалась к Жюли последнее время, – говорила она сыну, – не могу тебе описать! Да и кто может не любить ее? Это такое неземное существо! Ах, Борис, Борис! – Она замолкала на минуту. – И как мне жалко ее maman, – продолжала она, – нынче она показывала мне отчеты и письма из Пензы (у них огромное имение) и она бедная всё сама одна: ее так обманывают!
Борис чуть заметно улыбался, слушая мать. Он кротко смеялся над ее простодушной хитростью, но выслушивал и иногда выспрашивал ее внимательно о пензенских и нижегородских имениях.
Жюли уже давно ожидала предложенья от своего меланхолического обожателя и готова была принять его; но какое то тайное чувство отвращения к ней, к ее страстному желанию выйти замуж, к ее ненатуральности, и чувство ужаса перед отречением от возможности настоящей любви еще останавливало Бориса. Срок его отпуска уже кончался. Целые дни и каждый божий день он проводил у Карагиных, и каждый день, рассуждая сам с собою, Борис говорил себе, что он завтра сделает предложение. Но в присутствии Жюли, глядя на ее красное лицо и подбородок, почти всегда осыпанный пудрой, на ее влажные глаза и на выражение лица, изъявлявшего всегдашнюю готовность из меланхолии тотчас же перейти к неестественному восторгу супружеского счастия, Борис не мог произнести решительного слова: несмотря на то, что он уже давно в воображении своем считал себя обладателем пензенских и нижегородских имений и распределял употребление с них доходов. Жюли видела нерешительность Бориса и иногда ей приходила мысль, что она противна ему; но тотчас же женское самообольщение представляло ей утешение, и она говорила себе, что он застенчив только от любви. Меланхолия ее однако начинала переходить в раздражительность, и не задолго перед отъездом Бориса, она предприняла решительный план. В то самое время как кончался срок отпуска Бориса, в Москве и, само собой разумеется, в гостиной Карагиных, появился Анатоль Курагин, и Жюли, неожиданно оставив меланхолию, стала очень весела и внимательна к Курагину.