Записки охотника

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Записки охотника

Титульный лист первого издания. 1852
Жанр:

сборник рассказов

Автор:

Иван Тургенев

Дата первой публикации:

1852 (отдельное издание)

Текст произведения в Викитеке

«Запи́ски охо́тника» — сборник рассказов Ивана Сергеевича Тургенева, печатавшихся в 1847—1851 годах в журнале «Современник» и выпущенных отдельным изданием в 1852 году. Три рассказа написаны и присоединены автором к сборнику значительно позже.

У исследователей нет единого мнения по поводу жанровой принадлежности произведений, включённых в книгу: их называют и очерками, и рассказами[1].





История создания и публикации

Лето и часть осени 1846 года Тургенев провёл в Спасском-Лутовинове. Писатель почти не прикасался к перу, зато много охотился; его постоянным спутником был егерь Чернского уезда Афанасий Алифанов. Выехав в середине октября в Петербург, писатель узнал, что в «Современнике» произошли изменения: журнал приобретён Некрасовым и Иваном Панаевым. Новая редакция попросила Тургенева «наполнить отдел смеси в 1-м номере»[2].

Рассказ «Хорь и Калиныч», написанный для первого номера, вышел в январском выпуске «Современника» (1847). Подзаголовок «Из записок охотника», давший название всему циклу, был предложен Панаевым[3]. Поначалу Тургенев не слишком отчётливо видел ракурс будущего произведения: «кристаллизация замысла» шла постепенно[4]:

Наблюдения, вынесенные писателем за время пребывания в деревне, были так обильны, что материала этого ему хватило потом на несколько лет работы, в результате которой сложилась книга, открывшая новую эпоху в русской литературе.

Летом 1847-го Тургенев и Белинский уехали в Зальцбрунн. Там работа над «Записками охотника» была продолжена. Когда Тургенев прочитал друзьям рассказ «Бурмистр», Белинский, по воспоминаниям присутствовавшего в помещении Анненкова, отреагировал на один из эпизодов эмоциональной фразой: «Что за мерзавец с тонкими вкусами!» Этот рассказ стал единственным, под которым автор указал место и время написания: «Зальцбрунн, в Силезии, июль, 1847»[5].

В 1852 году «Записки охотника» вышли отдельной книгой. Чиновник цензурного ведомства, тщательно сверив подготовленные к печати гранки с текстами, размещёнными на страницах «Современника», написал в заключении, что «содержание рассказов везде одно и то же», после чего дал разрешение на выпуск сборника. Позже цензор был снят с должности[6].

Содержание

Книгу открывает очерк «Хорь и Калиныч», в котором автор рассказывает о двух мужиках, встретившихся ему в Жиздринском уезде Орловской губернии. Один из них — Хорь — после пожара поселился со своим семейством далеко в лесу, промышлял торговлей, исправно платил барину оброк и слыл «административной головой» и «рационалистом». Идеалист Калиныч, напротив, витал в облаках, побаивался даже собственной жены, перед барином благоговел, нрав имел кроткий; в то же время он мог заговаривать кровь, избавлял от страхов, имел власть над пчёлами. Новые знакомые очень заинтересовали рассказчика; он с удовольствием слушал разговоры столь непохожих друг на друга людей.

Безалаберному охотнику («Ермолай и мельничиха») барин разрешил жить где угодно при условии, что тот будет ежемесячно приносить ему на кухню две пары тетеревов и куропаток. Рассказчику довелось заночевать вместе с Ермолаем в доме мельника. В его жене Арине Петровне можно было угадать дворовую женщину; выяснилось, что она долго жила в Петербурге, служила горничной в богатом доме и была у барыни на хорошем счету. Когда же Арина попросила у хозяев разрешения выйти замуж за лакея Петрушку, барыня приказала остричь девушку и отправить в деревню. Местный мельник, выкупив красавицу, взял её в жёны.

Встреча с доктором («Уездный лекарь») позволила автору записать историю безнадёжной любви. Приехав однажды по вызову в дом небогатой помещицы, медик увидел пребывающую в лихорадке девушку. Попытки спасти больную успехом не увенчались; проведя с Александрой Андреевной все её последние дни, доктор и спустя годы не смог забыть того отчаянного бессилия, которое возникает, когда не можешь удержать в руках чужую жизнь.

Помещик Радилов («Мой сосед Радилов») производил впечатление человека, вся душа которого «ушла на время внутрь». В течение трёх лет он был счастлив в браке. Когда жена умерла от родов, сердце его «словно окаменело». Теперь он жил с матушкой и Ольгой — сестрой покойной жены. Взгляд Ольги, когда помещик делился с охотником своими воспоминаниями, показался странным: на лице девушки были написаны и сострадание, и ревность. Через неделю рассказчик узнал, что Радилов вместе с золовкой уехал в неизвестном направлении.

Судьба орловского помещика по фамилии Лёжень («Однодворец Овсяников») сделала крутой вираж во время Отечественной войны. Вместе с наполеоновской армией он вошёл в Россию, но на обратном пути попал в руки смоленских мужиков, которые решили утопить «францюзя» в проруби. Лёженя спас проезжавший мимо помещик: он как раз искал для своих дочерей учителя музыки и французского языка. Передохнув и отогревшись, пленный переехал к другому господину; в его доме он влюбился в молоденькую воспитанницу, женился, поступил на службу и вышел в дворяне.

Ребятишки, отправившиеся ночью стеречь табун («Бежин луг»), до рассвета рассказывали истории про домового, который водится на фабрике; про слободского плотника Гаврилу, ставшего невесёлым после встречи с русалкой; про безумную Акулину, «испорченную водяным». Один из подростков, Павел, отправился за водой, а по возвращении сообщил, что слышал голос Васи — мальчика, утонувшего в речке. Ребята решили, что это плохая примета. Вскоре Павел погиб, упав с лошади.

Мелкопоместному дворянину («Пётр Петрович Каратаев») приглянулась крепостная девушка Матрёна, принадлежавшая богатой помещице Марье Ильиничне. Попытки выкупить симпатичную певунью ни к чему не привели: старая барыня, напротив, отправила «холопку» в степную деревню. Отыскав девушку, Каратаев устроил для неё побег. Несколько месяцев возлюбленные были счастливы. Идиллия закончилась после того, как помещица узнала, где прячется беглянка. Пошли жалобы исправнику, Пётр Петрович начал нервничать. В один из дней Матрёна, поняв, что спокойной жизни больше не будет, отправилась к барыне и «выдала себя».

Отзывы

По словам Белинского, подготовившего обзорную статью «Взгляд на русскую литературу 1847 года», рассказы из цикла «Записки охотника» неравноценны по художественным достоинствам; среди них есть более сильные, есть — менее. В то же время критик признал, что «между ними нет ни одного, который бы чем-нибудь не был интересен, занимателен и поучителен». Лучшим из рассказов Белинский считал «Хоря и Калиныча»; за ним следовали «Бурмистр», «Однодворец Овсяников» и «Контора»[7].

Салтыков-Щедрин отмечал, что «Записки охотника» положили начало «целой литературе, имеющей своим объектом народ и его нужды»[8]. Гончаров увидел на страницах книги «истинного трубадура, странствующего с ружьём и лирой по сёлам, по полям»[9].

Некрасов в одном из писем указал на сходство «Записок охотника» с толстовским рассказом «Рубка леса», который готовился к печати на страницах «Современника» и был посвящён Тургеневу[10]:

Форма <...> совершенно твоя, даже есть выражения, сравнения, напоминающие «Записки охотника», а один офицер так просто Гамлет Щигровского уезда.

В ряду откликов особняком стояло мнение очеркиста Василия Боткина, который обнаружил в «Хоре и Калиныче» некую «придуманность»: «Это — идиллия, а не характеристика двух русских мужиков»[9].

Художественные особенности

Образы героев

По мнению исследователей, крестьяне Хорь и Калиныч являются носителями «наиболее типичных особенностей русского национального характера». Прототипом Хоря был крепостной крестьянин, отличавшийся мощью, проницательностью и «необыкновенным радушием». Он знал грамоту, и когда Тургенев прислал ему рассказ, «старик с гордостью его перечитывал». Об этом крестьянине упоминал и Афанасий Фет; в 1862 году во время тетеревиной охоты он остановился в домике Хоря и заночевал там[11][12]:

Заинтересованный мастерским очерком поэта, я с большим вниманием всматривался в личность и домашний быт моего хозяина. Хорю теперь за восемьдесят, но его колоссальной фигуре и геркулесовскому сложению лета нипочём.

Если Хорь — «человек положительный, практический», то Калиныч относится к числу романтиков, «людей восторженных и мечтательных». Это проявляется в его бережном отношении к природе и задушевным песням; когда Калиныч запевал, даже «прагматик» Хорь не мог удержаться и после недолгой паузы подхватывал песню[13]. Арина, героиня рассказа «Ермолай и мельничиха», не пытается вызвать жалость у гостей, засидевшихся вечером в её доме. Однако рассказчик понимает, что и помещица, не разрешившая девушке выйти замуж за Петрушу, и «постылый мельник», выкупивший её, стали для женщины причиной горьких переживаний[13].

Для Матрёны, крепостной девушки, любовь помещика становится серьёзным испытанием («Пётр Петрович Каратаев»). Любя и жалея Каратаева, она сначала решилась на побег от барыни, а затем к ней же и вернулась. В этом поступке Матрёны, стремящейся избавить Петра Петровича от затеянных её хозяйкой судебных преследований, исследователи видят «подвиг самоотвержения и бескорыстия»[14].

В очерке «Бежин луг» зафиксировались народные поэтические вымыслы о домовых, русалках, леших; автор не скрывает удивления от одарённости крестьянских детей, в устных историях которых услышанные от взрослых легенды и сказки гармонично переплетаются с впечатлениями от природы. Столь же сильный душевный отклик вызвал в рассказчике голос Якова («Певцы»): в нём слышны были «и страсть, и молодость, и сила, и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь»[15].

Язык и стиль

Стремление Тургенева включить в «Записки охотника» местные наречия вызвало разноречивую реакцию; так, Белинский в письме Анненкову отмечал, что писатель «пересаливает в употреблении слов орловского языка»; по мнению критика, используемое в рассказе «Контора» слово «зеленя» «столь же бессмысленно», как и «лесеня» и «хлебеня»[16][17]. Точно так же протестовал против употребления диалектизмов публицист Иван Аксаков; его претензии касались не только Тургенева, но и других авторов[17]:

Григорович, желая вывести на сцену русского мужика, заставляет его говорить рязанским наречием, вы — орловским, Даль — винегретом из всех наречий. Думая уловить русскую речь, вы улавливаете местное наречие.

Исследователи отмечают, что местный говор необходим был Тургеневу в тех рассказах, где даётся описание крестьян и дворовых («Хорь и Калиныч», «Малиновая вода», «Льгов», «Бирюк», «Бежин луг»). Слова, которые писатель называл «своебытными», отражали орловский колорит и были нужны для демонстрации житейской наблюдательности персонажей. Отсюда — местная лексика: «живалый», «лядащий», «притулился», «лотошил», «гляделки»[18].

Столь же важной Тургенев считал и «народную географию»: в «Записках охотника» есть родник Малиновая вода, овраг Кобылий верх; в рассказах упоминается множество сёл с «социально-бытовыми названиями»: Худобубново, Голоплеки, Колотовка, Бессоново, Колобродово[19].

Тургеневские сравнения идут от непосредственного наблюдения за животными и птицами, поэтому поведение людей в «Записках охотника» порой напоминает повадки животных: «Ловили Ермолая, как зайца в поле», «Он просидел три дня в уголку, как раненая птица»[20].

Отмечено также тяготение писателя к поэтическим метафорам («Начинал сеяться и шептать по лесу мельчайший дождь») и гиперболам («Бурмистр из мужиков, с бородой во весь тулуп»)[21].

Образ рассказчика

Рассказчик в «Записках охотника» является не только полноправным участником событий, но и своеобразным проводником, прокладывающим дорогу от персонажей к читателям. Иногда он просто слушает (вариант: подслушивает) беседы своих героев («Контора», «Свидание»); порой задаёт наводящие вопросы «для поддержания разговора» («Хорь и Калиныч», «Касьян с Красивой Мечи»); реже — сам участвует в той или иной истории. (Так, в рассказе «Бирюк» он предлагает леснику деньги за дерево, срубленное незнакомым мужиком.) Этот художественный приём необходим Тургеневу для «активности творческого воображения читателя»[22]:

Вводя образ рассказчика и тем самым связывая между собой отдельные эпизоды, Тургенев усиливает правдоподобие повествования, вызывает у читателя иллюзию предельного соответствия художественного вымысла реальной действительности.

В некоторых очерках замечен приём «живой беседы»: рассказчик обращается к читателю, приглашает его «принять участие в поездке» («Со скрипом отворяется воротище… Трогай! перед нами деревня»). Дорожные впечатления, которыми он делится с читателями, полны деталей: «Вот вы сели», «Вы едете мимо церкви, с горы направо, через плотину». Задушевная интонация присутствует постоянно; ею завершается и заключительный рассказ («Лес и степь»): «Однако — пора кончать. <…> Прощайте, читатель; желаю вам постоянного благополучия»[1].

Пейзаж

В «Записках охотника» мы следуем за Тургеневым в его прогулке и на близком расстоянии проникаемся очарованием каждой неприхотливой, но по-своему пленительной особенности картины. <…> Каждый цвет воспринимается в своей обособленности, как на картинах старых мастеров.
— Кирилл Пигарёв[23]

Литературовед Кирилл Пигарёв, исследуя пейзажное творчество Тургенева, пришёл к выводу, что наиболее точным примером, демонстрирующим внимание писателя к мельчайшим деталям, является эпизод, в котором повествуется о вырубке леса («Касьян с Красивой Мечи»)[23]:

От внимания автора не ускользают ни семейства грибов, расположившихся возле старых пней, ни свежие щепки от недавно поваленных деревьев.

Пейзаж, создающий картину ясного летнего дня, включён в рассказ «Бежин луг»; утреннее пробуждение земли — в «Живые мощи»[24]. В обоих случаях описание природы предваряет основную тему и создаёт необходимое настроение[25]. По мнению Пигарёва, «трепетная гамма», присущая пейзажным зарисовкам Тургенева, близка работам Коро, которого искусствовед Михаил Алпатов назвал «певцом предрассветной мглы и гаснущих туманов»; в то же время «колористическая палитра» автора «Записок охотника» насыщеннее, чем у французского художника[26].

Экранизации

Напишите отзыв о статье "Записки охотника"

Примечания

  1. 1 2 Творчество Тургенева, 1959, с. 26.
  2. Богословский, 1961, с. 136.
  3. Богословский, 1961, с. 138.
  4. Богословский, 1961, с. 137.
  5. Богословский, 1961, с. 148.
  6. Ю. В. Лебедев. Иван Сергеевич Тургенев. — М.: Просвещение, 1989. — С. 112. — 207 с. — ISBN 5-09-001167-2.
  7. В. Г. Белинский. Собрание сочинений в трёх томах / Ф. М. Головченко. — М.: Гослитиздат, 1948. — Т. 3. — С. 832—833.
  8. М. Е. Салтыков-Щедрин. Полное собрание сочинений. — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1940. — Т. 15. — С. 612—613.
  9. 1 2 Чалмаев, 1986, с. 135.
  10. Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем. — М.: Гослитиздат, 1952. — Т. 10. — С. 236.
  11. Творчество Тургенева, 1959, с. 10.
  12. А. Фет Заметки о вольнонаёмном труде // Русский вестник. — 1862. — № 5. — С. 246.
  13. 1 2 Творчество Тургенева, 1959, с. 11.
  14. Творчество Тургенева, 1959.
  15. Творчество Тургенева, 1959, с. 12.
  16. Белинский В. Г. Письма. Редакция и примечания Е. А. Ляцкого. — Спб, 1914. — Т. 3. — С. 337.
  17. 1 2 Творчество Тургенева, 1959, с. 39.
  18. Творчество Тургенева, 1959, с. 42.
  19. Творчество Тургенева, 1959, с. 43.
  20. Творчество Тургенева, 1959, с. 50.
  21. Творчество Тургенева, 1959, с. 53.
  22. Творчество Тургенева, 1959, с. 24.
  23. 1 2 Пигарёв, 1972, с. 84.
  24. Пигарёв, 1972, с. 85.
  25. Творчество Тургенева, 1959, с. 17.
  26. Пигарёв, 1972, с. 99.

Литература

  • Творчество И. С. Тургенева. Сборник статей / С. М. Петров. — М.: Просвещение, 1959. — 575 с.
  • Н. Богословский. Тургенев. — М.: Молодая гвардия, 1961. — 414 с. — (Жизнь замечательных людей).
  • Чалмаев В. А. Иван Тургенев. — М.: Современник, 1986. — 308 с. — (Любителям российской словесности).
  • Пигарёв К. В. Русская литература и изобразительное искусство. — М.: Наука, 1972. — 122 с.

Отрывок, характеризующий Записки охотника

– Тоже люди, – сказал один из них, уворачиваясь в шинель. – И полынь на своем кореню растет.
– Оо! Господи, господи! Как звездно, страсть! К морозу… – И все затихло.
Звезды, как будто зная, что теперь никто не увидит их, разыгрались в черном небе. То вспыхивая, то потухая, то вздрагивая, они хлопотливо о чем то радостном, но таинственном перешептывались между собой.

Х
Войска французские равномерно таяли в математически правильной прогрессии. И тот переход через Березину, про который так много было писано, была только одна из промежуточных ступеней уничтожения французской армии, а вовсе не решительный эпизод кампании. Ежели про Березину так много писали и пишут, то со стороны французов это произошло только потому, что на Березинском прорванном мосту бедствия, претерпеваемые французской армией прежде равномерно, здесь вдруг сгруппировались в один момент и в одно трагическое зрелище, которое у всех осталось в памяти. Со стороны же русских так много говорили и писали про Березину только потому, что вдали от театра войны, в Петербурге, был составлен план (Пфулем же) поимки в стратегическую западню Наполеона на реке Березине. Все уверились, что все будет на деле точно так, как в плане, и потому настаивали на том, что именно Березинская переправа погубила французов. В сущности же, результаты Березинской переправы были гораздо менее гибельны для французов потерей орудий и пленных, чем Красное, как то показывают цифры.
Единственное значение Березинской переправы заключается в том, что эта переправа очевидно и несомненно доказала ложность всех планов отрезыванья и справедливость единственно возможного, требуемого и Кутузовым и всеми войсками (массой) образа действий, – только следования за неприятелем. Толпа французов бежала с постоянно усиливающейся силой быстроты, со всею энергией, направленной на достижение цели. Она бежала, как раненый зверь, и нельзя ей было стать на дороге. Это доказало не столько устройство переправы, сколько движение на мостах. Когда мосты были прорваны, безоружные солдаты, московские жители, женщины с детьми, бывшие в обозе французов, – все под влиянием силы инерции не сдавалось, а бежало вперед в лодки, в мерзлую воду.
Стремление это было разумно. Положение и бегущих и преследующих было одинаково дурно. Оставаясь со своими, каждый в бедствии надеялся на помощь товарища, на определенное, занимаемое им место между своими. Отдавшись же русским, он был в том же положении бедствия, но становился на низшую ступень в разделе удовлетворения потребностей жизни. Французам не нужно было иметь верных сведений о том, что половина пленных, с которыми не знали, что делать, несмотря на все желание русских спасти их, – гибли от холода и голода; они чувствовали, что это не могло быть иначе. Самые жалостливые русские начальники и охотники до французов, французы в русской службе не могли ничего сделать для пленных. Французов губило бедствие, в котором находилось русское войско. Нельзя было отнять хлеб и платье у голодных, нужных солдат, чтобы отдать не вредным, не ненавидимым, не виноватым, но просто ненужным французам. Некоторые и делали это; но это было только исключение.
Назади была верная погибель; впереди была надежда. Корабли были сожжены; не было другого спасения, кроме совокупного бегства, и на это совокупное бегство были устремлены все силы французов.
Чем дальше бежали французы, чем жальче были их остатки, в особенности после Березины, на которую, вследствие петербургского плана, возлагались особенные надежды, тем сильнее разгорались страсти русских начальников, обвинявших друг друга и в особенности Кутузова. Полагая, что неудача Березинского петербургского плана будет отнесена к нему, недовольство им, презрение к нему и подтрунивание над ним выражались сильнее и сильнее. Подтрунивание и презрение, само собой разумеется, выражалось в почтительной форме, в той форме, в которой Кутузов не мог и спросить, в чем и за что его обвиняют. С ним не говорили серьезно; докладывая ему и спрашивая его разрешения, делали вид исполнения печального обряда, а за спиной его подмигивали и на каждом шагу старались его обманывать.
Всеми этими людьми, именно потому, что они не могли понимать его, было признано, что со стариком говорить нечего; что он никогда не поймет всего глубокомыслия их планов; что он будет отвечать свои фразы (им казалось, что это только фразы) о золотом мосте, о том, что за границу нельзя прийти с толпой бродяг, и т. п. Это всё они уже слышали от него. И все, что он говорил: например, то, что надо подождать провиант, что люди без сапог, все это было так просто, а все, что они предлагали, было так сложно и умно, что очевидно было для них, что он был глуп и стар, а они были не властные, гениальные полководцы.
В особенности после соединения армий блестящего адмирала и героя Петербурга Витгенштейна это настроение и штабная сплетня дошли до высших пределов. Кутузов видел это и, вздыхая, пожимал только плечами. Только один раз, после Березины, он рассердился и написал Бенигсену, доносившему отдельно государю, следующее письмо:
«По причине болезненных ваших припадков, извольте, ваше высокопревосходительство, с получения сего, отправиться в Калугу, где и ожидайте дальнейшего повеления и назначения от его императорского величества».
Но вслед за отсылкой Бенигсена к армии приехал великий князь Константин Павлович, делавший начало кампании и удаленный из армии Кутузовым. Теперь великий князь, приехав к армии, сообщил Кутузову о неудовольствии государя императора за слабые успехи наших войск и за медленность движения. Государь император сам на днях намеревался прибыть к армии.
Старый человек, столь же опытный в придворном деле, как и в военном, тот Кутузов, который в августе того же года был выбран главнокомандующим против воли государя, тот, который удалил наследника и великого князя из армии, тот, который своей властью, в противность воле государя, предписал оставление Москвы, этот Кутузов теперь тотчас же понял, что время его кончено, что роль его сыграна и что этой мнимой власти у него уже нет больше. И не по одним придворным отношениям он понял это. С одной стороны, он видел, что военное дело, то, в котором он играл свою роль, – кончено, и чувствовал, что его призвание исполнено. С другой стороны, он в то же самое время стал чувствовать физическую усталость в своем старом теле и необходимость физического отдыха.
29 ноября Кутузов въехал в Вильно – в свою добрую Вильну, как он говорил. Два раза в свою службу Кутузов был в Вильне губернатором. В богатой уцелевшей Вильне, кроме удобств жизни, которых так давно уже он был лишен, Кутузов нашел старых друзей и воспоминания. И он, вдруг отвернувшись от всех военных и государственных забот, погрузился в ровную, привычную жизнь настолько, насколько ему давали покоя страсти, кипевшие вокруг него, как будто все, что совершалось теперь и имело совершиться в историческом мире, нисколько его не касалось.
Чичагов, один из самых страстных отрезывателей и опрокидывателей, Чичагов, который хотел сначала сделать диверсию в Грецию, а потом в Варшаву, но никак не хотел идти туда, куда ему было велено, Чичагов, известный своею смелостью речи с государем, Чичагов, считавший Кутузова собою облагодетельствованным, потому что, когда он был послан в 11 м году для заключения мира с Турцией помимо Кутузова, он, убедившись, что мир уже заключен, признал перед государем, что заслуга заключения мира принадлежит Кутузову; этот то Чичагов первый встретил Кутузова в Вильне у замка, в котором должен был остановиться Кутузов. Чичагов в флотском вицмундире, с кортиком, держа фуражку под мышкой, подал Кутузову строевой рапорт и ключи от города. То презрительно почтительное отношение молодежи к выжившему из ума старику выражалось в высшей степени во всем обращении Чичагова, знавшего уже обвинения, взводимые на Кутузова.
Разговаривая с Чичаговым, Кутузов, между прочим, сказал ему, что отбитые у него в Борисове экипажи с посудою целы и будут возвращены ему.
– C'est pour me dire que je n'ai pas sur quoi manger… Je puis au contraire vous fournir de tout dans le cas meme ou vous voudriez donner des diners, [Вы хотите мне сказать, что мне не на чем есть. Напротив, могу вам служить всем, даже если бы вы захотели давать обеды.] – вспыхнув, проговорил Чичагов, каждым словом своим желавший доказать свою правоту и потому предполагавший, что и Кутузов был озабочен этим самым. Кутузов улыбнулся своей тонкой, проницательной улыбкой и, пожав плечами, отвечал: – Ce n'est que pour vous dire ce que je vous dis. [Я хочу сказать только то, что говорю.]
В Вильне Кутузов, в противность воле государя, остановил большую часть войск. Кутузов, как говорили его приближенные, необыкновенно опустился и физически ослабел в это свое пребывание в Вильне. Он неохотно занимался делами по армии, предоставляя все своим генералам и, ожидая государя, предавался рассеянной жизни.
Выехав с своей свитой – графом Толстым, князем Волконским, Аракчеевым и другими, 7 го декабря из Петербурга, государь 11 го декабря приехал в Вильну и в дорожных санях прямо подъехал к замку. У замка, несмотря на сильный мороз, стояло человек сто генералов и штабных офицеров в полной парадной форме и почетный караул Семеновского полка.
Курьер, подскакавший к замку на потной тройке, впереди государя, прокричал: «Едет!» Коновницын бросился в сени доложить Кутузову, дожидавшемуся в маленькой швейцарской комнатке.
Через минуту толстая большая фигура старика, в полной парадной форме, со всеми регалиями, покрывавшими грудь, и подтянутым шарфом брюхом, перекачиваясь, вышла на крыльцо. Кутузов надел шляпу по фронту, взял в руки перчатки и бочком, с трудом переступая вниз ступеней, сошел с них и взял в руку приготовленный для подачи государю рапорт.
Беготня, шепот, еще отчаянно пролетевшая тройка, и все глаза устремились на подскакивающие сани, в которых уже видны были фигуры государя и Волконского.
Все это по пятидесятилетней привычке физически тревожно подействовало на старого генерала; он озабоченно торопливо ощупал себя, поправил шляпу и враз, в ту минуту как государь, выйдя из саней, поднял к нему глаза, подбодрившись и вытянувшись, подал рапорт и стал говорить своим мерным, заискивающим голосом.
Государь быстрым взглядом окинул Кутузова с головы до ног, на мгновенье нахмурился, но тотчас же, преодолев себя, подошел и, расставив руки, обнял старого генерала. Опять по старому, привычному впечатлению и по отношению к задушевной мысли его, объятие это, как и обыкновенно, подействовало на Кутузова: он всхлипнул.
Государь поздоровался с офицерами, с Семеновским караулом и, пожав еще раз за руку старика, пошел с ним в замок.
Оставшись наедине с фельдмаршалом, государь высказал ему свое неудовольствие за медленность преследования, за ошибки в Красном и на Березине и сообщил свои соображения о будущем походе за границу. Кутузов не делал ни возражений, ни замечаний. То самое покорное и бессмысленное выражение, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал приказания государя на Аустерлицком поле, установилось теперь на его лице.
Когда Кутузов вышел из кабинета и своей тяжелой, ныряющей походкой, опустив голову, пошел по зале, чей то голос остановил его.
– Ваша светлость, – сказал кто то.
Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1 й степени.


На другой день были у фельдмаршала обед и бал, которые государь удостоил своим присутствием. Кутузову пожалован Георгий 1 й степени; государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. Соблюдалось приличие, и государь показывал первый пример этого; но все знали, что старик виноват и никуда не годится. Когда на бале Кутузов, по старой екатерининской привычке, при входе государя в бальную залу велел к ногам его повергнуть взятые знамена, государь неприятно поморщился и проговорил слова, в которых некоторые слышали: «старый комедиант».
Неудовольствие государя против Кутузова усилилось в Вильне в особенности потому, что Кутузов, очевидно, не хотел или не мог понимать значение предстоящей кампании.
Когда на другой день утром государь сказал собравшимся у него офицерам: «Вы спасли не одну Россию; вы спасли Европу», – все уже тогда поняли, что война не кончена.
Один Кутузов не хотел понимать этого и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия. Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск; говорил о тяжелом положении населений, о возможности неудач и т. п.
При таком настроении фельдмаршал, естественно, представлялся только помехой и тормозом предстоящей войны.
Для избежания столкновений со стариком сам собою нашелся выход, состоящий в том, чтобы, как в Аустерлице и как в начале кампании при Барклае, вынуть из под главнокомандующего, не тревожа его, не объявляя ему о том, ту почву власти, на которой он стоял, и перенести ее к самому государю.
С этою целью понемногу переформировался штаб, и вся существенная сила штаба Кутузова была уничтожена и перенесена к государю. Толь, Коновницын, Ермолов – получили другие назначения. Все громко говорили, что фельдмаршал стал очень слаб и расстроен здоровьем.
Ему надо было быть слабым здоровьем, для того чтобы передать свое место тому, кто заступал его. И действительно, здоровье его было слабо.
Как естественно, и просто, и постепенно явился Кутузов из Турции в казенную палату Петербурга собирать ополчение и потом в армию, именно тогда, когда он был необходим, точно так же естественно, постепенно и просто теперь, когда роль Кутузова была сыграна, на место его явился новый, требовавшийся деятель.
Война 1812 го года, кроме своего дорогого русскому сердцу народного значения, должна была иметь другое – европейское.
За движением народов с запада на восток должно было последовать движение народов с востока на запад, и для этой новой войны нужен был новый деятель, имеющий другие, чем Кутузов, свойства, взгляды, движимый другими побуждениями.
Александр Первый для движения народов с востока на запад и для восстановления границ народов был так же необходим, как необходим был Кутузов для спасения и славы России.
Кутузов не понимал того, что значило Европа, равновесие, Наполеон. Он не мог понимать этого. Представителю русского народа, после того как враг был уничтожен, Россия освобождена и поставлена на высшую степень своей славы, русскому человеку, как русскому, делать больше было нечего. Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер.


Пьер, как это большею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После своего освобождения из плена он приехал в Орел и на третий день своего приезда, в то время как он собрался в Киев, заболел и пролежал больным в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все таки выздоровел.
Все, что было с Пьером со времени освобождения и до болезни, не оставило в нем почти никакого впечатления. Он помнил только серую, мрачную, то дождливую, то снежную погоду, внутреннюю физическую тоску, боль в ногах, в боку; помнил общее впечатление несчастий, страданий людей; помнил тревожившее его любопытство офицеров, генералов, расспрашивавших его, свои хлопоты о том, чтобы найти экипаж и лошадей, и, главное, помнил свою неспособность мысли и чувства в то время. В день своего освобождения он видел труп Пети Ростова. В тот же день он узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговором упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это уже давно известно. Все это Пьеру казалось тогда только странно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий. Он тогда торопился только поскорее, поскорее уехать из этих мест, где люди убивали друг друга, в какое нибудь тихое убежище и там опомниться, отдохнуть и обдумать все то странное и новое, что он узнал за это время. Но как только он приехал в Орел, он заболел. Проснувшись от своей болезни, Пьер увидал вокруг себя своих двух людей, приехавших из Москвы, – Терентия и Ваську, и старшую княжну, которая, живя в Ельце, в имении Пьера, и узнав о его освобождении и болезни, приехала к нему, чтобы ходить за ним.
Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.