Изъятие церковных ценностей в России в 1922 году

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Изъя́тие церко́вных це́нностей в Росси́и в 1922 году́ — действия советской власти по реквизиции церковных ценностей в 1922 году под предлогом борьбы[1] с массовым голодом в Поволжье и других регионах. В рамках кампании в пользу государства изымались находившиеся в храмах всех конфессий изделия из драгоценных металлов и драгоценные камни. Изъятию подлежали и предметы, предназначенные исключительно для богослужебных целей (священные сосуды), что поставило в очень уязвимое положение духовенство и вызвало сопротивление части прихожан. Кампания сопровождалась репрессиями против священнослужителей. Большой резонанс вызвал расстрел прихожан в Шуе 15 марта 1922 года, во время которого были убиты четыре человека[2]. Председатель советского правительства В. И. Ленин решил воспользоваться голодом и событиями в Шуе для «разгрома наголову» Православной церкви. С самого начала операции средства, изъятые у Церкви, и не планировалось использовать для борьбы с голодом[1]. Одновременно большевистский режим ставил целью «испроказить» (выражение протопопа Аввакума) Русскую православную церковь и поставить во главе её марионеточное обновленческое руководство.





История событий

Изъятие церковных ценностей готовилось и проводилось большевиками планомерно и с широким размахом. Власть использовала вопрос о церковных ценностях, чтобы начать мощную антицерковную кампанию. Разработка и непосредственное проведение кампании по изъятию были поручены Л. Д. Троцкому[1].

Начало кампании изъятия

Высший орган законодательной власти Советской России — Президиум ВЦИК (председатель М. И. Калинин) — 2 января 1922 г. принял постановление «О ликвидации церковного имущества». 23 февраля 1922 года Президиум ВЦИК опубликовал декрет, в котором постановлял местным Советам «…изъять из церковных имуществ, переданных в пользование групп верующих всех религий, по описям и договорам все драгоценные предметы из золота, серебра и камней, изъятие коих не может существенно затронуть интересы самого культа, и передать в органы Народного Комиссариата Финансов для помощи голодающим». Декрет предписывал «пересмотр договоров и фактическое изъятие по описям драгоценных вещей производить с обязательным участием представителей групп верующих, в пользование коих указанное имущество было передано»[3]. На деле же речь шла об изъятии всех ценностей безо всякого разбора[1].

Вскоре после издания декрета Патриарх Тихон написал на имя председателя Президиума ВЦИК Калинина (так как — формально — инициатива изъятия исходила от ВЦИК) запрос. Не получив от последнего ответа, Патриарх 15 (28) февраля 1922 г. обратился к верующим с Воззванием, ставшим впоследствии широко известным, в котором подверг осуждению вмешательство ВЦИК в дела Церкви, сравнив его со святотатством[4]:

<…> Мы нашли возможным разрешить церковно-приходским советам и общинам жертвовать на нужды голодающих драгоценные церковные украшения и предметы, не имеющие богослужебного употребления, о чём и оповестили Православное население 6 (19) февраля с. г. особым воззванием, которое было разрешено Правительством к напечатанию и распространению среди населения.

Но вслед за этим, после резких выпадов в правительственных газетах по отношению к духовным руководителям Церкви, 10 (23) февраля ВЦИК, для оказания помощи голодающим, постановил изъять из храмов все драгоценные церковные вещи, в том числе и священные сосуды и прочие богослужебные церковные предметы. С точки зрения Церкви подобный акт является актом святотатства… Мы не можем одобрить изъятия из храмов, хотя бы и через добровольное пожертвование, священных предметов, употребление коих не для богослужебных целей воспрещается канонами Вселенской Церкви и карается Ею как святотатство — миряне отлучением от Неё, священнослужители — извержением из сана (Апостольское правило 73, Двукратн. Вселенск. Собор. Правило 10).

10 марта 1922 г. Ленин получил подробную докладную записку с обоснованием необходимости создания за рубежом специального синдиката для реализации изъятых ценностей от наркома внешней торговли Л. Б. Красина, на которую наложил положительную резолюцию[1].

11 марта 1922 г. Л. Д. Троцкий направил Ленину письмо, в котором жаловался на медлительность комиссий ВЦИКа по изъятию ценностей и на неразбериху, царящую в этих комиссиях. Троцкий предложил создать «секретную», «ударную» комиссию в составе председателя Сапронова, Уншлихта, Самойловой-Землячки и Галкина для проведения показательного изъятия в Москве. По замыслу Троцкого, такая комиссия должна была заниматься «фактическим изъятием» и обеспечением «политической … стороны дела». Деятельность комиссии должна была быть секретной, всё должно делаться от имени ЦК Помгола[1].

На следующий день, 12 марта 1922 г. Троцкий написал на имя Ленина донесение о фактическом ходе изъятия, акцентируя внимание, что дело переход в стадию «последнего „удара“» и работу по изъятию необходимо организовать так, «чтобы оно произошло без политических осложнений», для чего накануне созданная «ударная» московская комиссия уже приступила к работе. Для дискредитации и внесения раскола в Церковь планировалась широкомасштабная кампания в пользу изъятия со стороны священников-обновленцев. Изъятие в Москве планировалось завершить к началу партийного съезда — Москва должна была стать примером: «Если в Москве пройдёт хорошо, то в провинции вопрос решится сам собой». Шла подготовительная работа по началу акции в Петрограде. Заканчивалось донесение так: «Главная работа до сих пор шла по изъятию из упразднённых монастырей, музеев, хранилищ и пр. В этом смысле добыча крупнейшая, а работа далеко ещё не закончена». На донесение Троцкого Ленин отреагировал немедленно, в тот же день отправив телефонограмму ответственному секретарю ЦК РКП(б) Молотову: «Немедленно пошлите от имени Цека шифрованную телеграмму всем губкомам о том, чтобы делегаты на партийный съезд привезли с собой возможно более подробные данные и материалы об имеющихся в церквах и монастырях ценностях и о ходе работ по изъятию их»[1].

События в Шуе и реакция на них большевистского руководства

В марте в ряде мест произошли волнения, связанные с изъятием ценностей. Особенно большой общественный отклик вызвали события в Шуе, где 15 марта 1922 г. толпа взволнованных верующих оказала сопротивление изъятию ценностей. По толпе был открыт пулемётный огонь. В результате столкновения были убиты четверо, ранены десятеро.

На следующий день в связи этим событием политбюро ЦК РКП(б), в отсутствие Ленина, приняло решение приостановить изъятие, на места была разослана телеграмма: «…Политбюро пришло к заключению, что дело организации изъятия церковных ценностей ещё не подготовлено и требует отсрочки…»[1].

Но 19 марта 1922 г. Ленин направил секретное письмо членам Политбюро ЦК РКП(б), в котором изложил свой план расправы с церковью, воспользовавшись голодом и событиями в Шуе. Письмо квалифицировало события в Шуе как лишь одно из проявлений общего плана сопротивления декрету Советской власти со стороны «влиятельнейшей группы черносотенного духовенства» и безусловно требовало воспользоваться ситуацией и «с самой бешеной и беспощадной энергией, не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления, … дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий … Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше». Ленин настаивал на окончательной и скорой расправе с Русской православной церковью немедленно: «Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать». Он понимал, что с началом Генуэзской международной конференции, на которую большевики возлагали большие надежды, желая получить дипломатическое признание, которого РСФСР тогда ещё не имела, и экономическую и финансовую помощь от стран Запада («после Генуи окажется или может оказаться, что жестокие меры против реакционного духовенства будут политически нерациональны, может быть даже чересчур опасны.»), выполнить такую операцию было бы значительно труднее — в случае приёма Советской России в «семью цивилизованных народов» могли последовать действия западных стран против церковных репрессий и обязательства, которые пришлось бы взять на себя. Кроме того, Ленин полагал что изъятие церковных ценностей под видом борьбы с голодом заставит замолчать даже представителей русской белой эмиграции, которые в иных условиях несомненно протестовали бы против изъятия. Причём по планам Ленина изъятые ценности и не должны были направляться на закупку продовольствия для голодающих — на средства, вырученные от этой операции необходимо «создать фонд… . Без этого никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности и никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. Взять в свои руки этот фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, и несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало. А сделать это с успехом можно только теперь». Телеграммы о приостановке изъятия Ленин предлагал не отменять, чтобы «усыпить бдительность» неприятеля. Самих же участников событий в Шуе наказать в ходе судебного процесса который должен «закончится не иначе, как расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи, а по возможности также и не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров», для чего послать в Шую «энергичного и толкового» представителя, дав ему «устные» инструкции. «Устные директивы» выдать и судебным властям, которые должны организовать процесс над «мятежниками»[1].

На основе разосланного накануне членам Политбюро ЦК проекта мероприятий по изъятию, разработанных Троцким, Политбюро ЦК РКП(б) 22 марта 1919 г. приняло его план к исполнению. Он включал арест Синода, показательный процесс по Шуйскому делу, а также указывал — «Приступить к изъятию во всей стране, совершенно не занимаясь церквами, не имеющими сколько-нибудь значительных ценностей»[5].

10 мая 1922 г. были расстреляны шуйские протоиерей Павел Светозаров, иерей Иоанн Рождественский и мирянин Пётр Языков.

Кампания по дискредитации Патриарха Тихона

Хотя в своём секретном письме от 19 марта 1922 г. Ленин и написал о Патриархе Тихоне «самого Патриарха Тихона, я думаю, целесообразно нам не трогать…» чтобы путём усиленного наблюдения за ним выявить все его связи, но уже в том же месяце начались допросы Патриарха. Он вызывался в ГПУ, где ему дали под расписку прочесть официальное уведомление о том, что правительство «требует от гражданина Беллавина как от ответственного руководителя всей иерархии определённого и публичного определения своего отношения к контрреволюционному заговору, во главе коего стоит подчинённая ему иерархия».

Уже в начале мая 1922 г. по предложению Ленина Политбюро ЦК РКП(б) постановило[1]:
Дать директиву Московскому трибуналу:
1. Немедленно привлечь Тихона к суду.
2. Применить к попам высшую меру наказания.

5 мая 1922 Патриарх был вызван в суд на процесс по делу московского духовенства. Суд вынес частное определение о привлечении гр-на Беллавина к уголовной ответственности. Патриарх был арестован. 19 мая 1922 г. его перевезли из Троицкого подворья, где он содержался под домашним арестом, в Донской монастырь, где он находился всё последующее время в полной изоляции от внешнего мира. Судя по многочисленным публикациям в советской прессе весной 1923 года писем от граждан, требовавших сурово покарать «людоеда» Тихона, власти готовились к расправе над Патриархом. От расстрела Патриарха большевистское руководство останавливало только опасение бурной реакции Запада — Великобритания, к примеру, прямо заявила, что если суд над Патриархом начнётся, то она отзовёт из Советской России своих дипломатических представителей Тихон был освобождён и дело против него прекращено только после заявления о том, что он «раскаивается в проступках против государственного строя». Произошло это в июне 1923 года. К этому времени Ленин, в результате очередного приступа тяжёлой болезни, окончательно отошёл от дел[1].

Судебные процессы, связанные с изъятием церковных ценностей

Кампания по изъятию церковных ценностей только за первое полугодие 1922 г. вызвала более 1400 случаев кровавых столкновений. По этим событиям состоялся 231 судебный процесс; 732 человека, в основном священнослужители и монахи, оказались на скамье подсудимых[6][1].

7 мая 1922 г. Московский революционный трибунал по обвинению в противодействии изъятию церковных ценностей, что квалифицировалось как контрреволюционная деятельность, осудил 49 человек, в том числе приговорил к расстрелу 11 человек (девятерых священников и троих мирян). Из них были расстреляны священники Христофор Надеждин, Василий Соколов, Александр Заозерский, иеромонах Макарий (Телегин) и мирянин С. Ф. Тихомиров.

В Петрограде в связи с сопротивлением изъятию ценностей из некоторых церквей было арестовано 87 человек. Судебный процесс над ними проходил с 10 июня по 5 июля 1922 года. Петроградский революционный трибунал приговорил к расстрелу 10 подсудимых, шестерым из которых смертная казнь была заменена лишением свободы. Были расстрелян митрополит Вениамин (Казанский), архимандрит Сергий (Шеин), адвокат И. М. Ковшаров и профессор Ю. П. Новицкий.

12 мая 1922 г. Новгородский революционный трибунал вынес приговор по делу о беспорядках в связи с изъятием ценностей в Старой Руссе. К смертной казни были приговорены священники В. И. Орлов, В. А. Пылаев и Н. М. Смыслов. Остальные 15 подсудимых были приговорены к различным срокам заключения.

Донской областной ревтрибунал с 22 по 30 августа 1922 г. вёл дело по обвинению ростовского епископа Арсения, 7 священников и 25 прихожан, участвовавших в волнениях 11 марта 1922 года у Кафедрального собора Ростова-на-Дону, когда члены комиссии по изъятию подверглись избиению. Трибунал вынес расстрельный приговор Арсению, но по объявленной к годовщине Октябрьской революции амнистии заменил высшую меру наказания лишением свободы на десять лет.

В ходе судебного процесса над группой духовенства, проходившего в Царицыне с 9 июня 1922 г., был приговорён к расстрелу викарий Донской епархии Николай (Орлов). Однако он не был расстрелян, а умер в тюрьме.

В Смоленске выездная сессия Военной коллегии Верховного трибунала ВЦИК с 1 по 24 августа 1922 г. рассматривала дело «Смоленских церковников», по которому было привлечено 47 человек. Из них к расстрелу были приговорены Залесский, Пивоваров, Мясоедов и Демидов, а к различным срокам заключения было приговорено ещё 10 проходивших по делу верующих.

Революционный трибунал Чувашской автономной области в мае 1922 г. провёл судебное разбирательство в отношении благочинного протоиерея А. А. Соловьёва и группы верующих. Благочинный А. А. Соловьёв и активный участник сопротивления изъятию Н. Я. Галахов были приговорены к расстрелу.

Второй судебный процесс над духовенством Москвы и Московской губернии, так называемый «процесс второй группы церковников», проходил с 27 ноября по 31 декабря 1922 г. Трибунал рассмотрел дела 105 обвиняемых. Среди обвиняемых были священники, профессора, учителя, студенты, рабочие, крестьяне и т. д. Наиболее активным участникам сопротивления изъятию ценностей был вынесен смертный приговор. Однако в связи с амнистией, объявленной к годовщине революции, расстрел был заменён тюремным заключением.

Судебные процессы над духовенством прошли в 1922—1923 гг. по всей России. В литературе указывается, что было рассмотрено 250 судебных дел в связи в сопротивлением изъятию церковных ценностей. В 1923 г. в VI отделении («церковном») секретно-политического отдела ГПУ находилось в производстве 301 следственное дело, было арестовано 375 человек и выслано в административном порядке, в том числе за границу, 146 человек. К концу 1924 г. в тюрьмах и лагерях побывало около половины всего российского епископата — 66 архиереев. По данным Православного Свято-Тихоновского богословского института, общее количество репрессированных церковных деятелей в 1921—1923 гг. составило 10 тысяч человек, при этом был расстрелян каждый пятый — всего около 2 тысяч[6]. Достоверность этой цифры, особенно в части приведённых в исполнение смертных приговоров, вызывает большие сомнения.К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4569 дней] Так, на крупнейшем процессе в Петрограде из 87 обвиняемых 26 было оправдано, а из 10 приговорённых к расстрелу — 6 помиловано.

Финансовые результаты операции

Православная церковь получила от советского государства разрешение самостоятельно заниматься сбором средств для помощи голодающим и в период с 19 февраля, когда соответствующее обращение Патриарха Тихона было опубликовано в газетах, по 23 февраля 1922 г. таким образом было собрано около девяти миллионов рублей. Советское государство под предлогом помощи голодающим изъяло только в 1922 году церковных ценностей на четыре с половиной миллиона золотых рублей[6]. Собственно на покупку продовольствия из них было потрачено около одного миллиона. Все остальные деньги были потрачены на иные цели, главным образом на «разжигание мировой революции»[1]. Подавляющая часть изъятых у церкви в 1922 году ценностей пошла в переплавку, а полученные с продажи деньги были потрачены на проведение самой кампании по их изъятию: антицерковная агитация, техническое обеспечение (транспорт, грузчики, упаковочные материалы и т. п.), сверхсметные ассигнования и т. д.[7] Значительная доля ценностей пошла на содержание партийного и советского аппарата. Именно в это время сотрудникам аппарата были увеличены зарплата, различные виды довольствия и т. д.[8] Часть золота и драгоценностей была попросту разворована, о чём свидетельствуют суды, прошедшие над сотрудниками Гохрана[6].

Осуждённые по делу об изъятии церковных ценностей

См. также

Напишите отзыв о статье "Изъятие церковных ценностей в России в 1922 году"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 А. Г. Латышев. Рассекреченный Ленин. — 1-е изд. — М.: Март, 1996. — С. 145—172. — 336 с. — 15 000 экз. — ISBN 5-88505-011-2.
  2. [tour-union.org/country/russia/city/shuja Страны / Россия / Шуя. Туристический сайт — Tour Union]
  3. [subscribe.ru/archive/religion.akt/200606/15112315.html Акты Патриарха Тихона и Трагедия Русской Церкви XX века // Выпуск 18]
  4. [krotov.info/libr_min/24_ch/chel/zov_3.htm Послание свт. Тихона Патриарха Московского 15/28 февр. 1922].
  5. [www.unilib.neva.ru/dl/327/Theme_10/Sources/Soc_polit_life/Kremls_archievs.htm#_Toc491501106 Письмо Л. Д. Троцкого в Политбюро ЦК РКП(б) с предложениями о репрессиях против духовенства, принятыми Политбюро с поправкой В. М. Молотова 22 марта 1922 г.]
  6. 1 2 3 4 Кривова Н. А. [www.unilib.neva.ru/dl/327/Theme_10/Literature/Krivova.htm Власть и Церковь в 1922—1925 гг.]
  7. Покровский Н. Н. [magazines.russ.ru/novyi_mi/1994/8/pokrov.html Политбюро и Церковь. 1922—1923. Три архивных дела] // Новый мир : журнал. — 1994. — № 8. — С. 199.
  8. Баделин В. И. Золото Церкви. Исторические очерки. — 2-е изд. — Иваново: Экологический вестник, 1995. — С. 187.

Литература

  • Кривова Н. А. [history.machaon.ru/all/number_01/pervajmo/1_print/index.html Власть и Церковь в 1922—1925 гг.]
  • Кривова Н. А. [history.machaon.ru/all/number_01/pervajmo/1/part2/decret/index.html Декрет ВЦИК об изъятии церковных ценностей: от поисков компромисса к конфронтации]. // Международный исторический журнал. — № 1. — 1999.
  • Латышев А. Г. Рассекреченный Ленин. — М.: Март, 1996. — 336 с. — ISBN 5-88505-011-2.
  • [www.unilib.neva.ru/dl/327/Theme_10/Sources/Soc_polit_life/Kremls_archievs.htm Об изъятии церковных ценностей и колоколов (сборник материалов)]

Отрывок, характеризующий Изъятие церковных ценностей в России в 1922 году

В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главно управляющего, около двух миллионов.
Главноуправляющий, в утешение этих потерь, представил Пьеру расчет о том, что, несмотря на эти потери, доходы его не только не уменьшатся, но увеличатся, если он откажется от уплаты долгов, оставшихся после графини, к чему он не может быть обязан, и если он не будет возобновлять московских домов и подмосковной, которые стоили ежегодно восемьдесят тысяч и ничего не приносили.
– Да, да, это правда, – сказал Пьер, весело улыбаясь. – Да, да, мне ничего этого не нужно. Я от разоренья стал гораздо богаче.
Но в январе приехал Савельич из Москвы, рассказал про положение Москвы, про смету, которую ему сделал архитектор для возобновления дома и подмосковной, говоря про это, как про дело решенное. В это же время Пьер получил письмо от князя Василия и других знакомых из Петербурга. В письмах говорилось о долгах жены. И Пьер решил, что столь понравившийся ему план управляющего был неверен и что ему надо ехать в Петербург покончить дела жены и строиться в Москве. Зачем было это надо, он не знал; но он знал несомненно, что это надо. Доходы его вследствие этого решения уменьшались на три четверти. Но это было надо; он это чувствовал.
Вилларский ехал в Москву, и они условились ехать вместе.
Пьер испытывал во все время своего выздоровления в Орле чувство радости, свободы, жизни; но когда он, во время своего путешествия, очутился на вольном свете, увидал сотни новых лиц, чувство это еще более усилилось. Он все время путешествия испытывал радость школьника на вакации. Все лица: ямщик, смотритель, мужики на дороге или в деревне – все имели для него новый смысл. Присутствие и замечания Вилларского, постоянно жаловавшегося на бедность, отсталость от Европы, невежество России, только возвышали радость Пьера. Там, где Вилларский видел мертвенность, Пьер видел необычайную могучую силу жизненности, ту силу, которая в снегу, на этом пространстве, поддерживала жизнь этого целого, особенного и единого народа. Он не противоречил Вилларскому и, как будто соглашаясь с ним (так как притворное согласие было кратчайшее средство обойти рассуждения, из которых ничего не могло выйти), радостно улыбался, слушая его.


Так же, как трудно объяснить, для чего, куда спешат муравьи из раскиданной кочки, одни прочь из кочки, таща соринки, яйца и мертвые тела, другие назад в кочку – для чего они сталкиваются, догоняют друг друга, дерутся, – так же трудно было бы объяснить причины, заставлявшие русских людей после выхода французов толпиться в том месте, которое прежде называлось Москвою. Но так же, как, глядя на рассыпанных вокруг разоренной кочки муравьев, несмотря на полное уничтожение кочки, видно по цепкости, энергии, по бесчисленности копышущихся насекомых, что разорено все, кроме чего то неразрушимого, невещественного, составляющего всю силу кочки, – так же и Москва, в октябре месяце, несмотря на то, что не было ни начальства, ни церквей, ни святынь, ни богатств, ни домов, была та же Москва, какою она была в августе. Все было разрушено, кроме чего то невещественного, но могущественного и неразрушимого.
Побуждения людей, стремящихся со всех сторон в Москву после ее очищения от врага, были самые разнообразные, личные, и в первое время большей частью – дикие, животные. Одно только побуждение было общее всем – это стремление туда, в то место, которое прежде называлось Москвой, для приложения там своей деятельности.
Через неделю в Москве уже было пятнадцать тысяч жителей, через две было двадцать пять тысяч и т. д. Все возвышаясь и возвышаясь, число это к осени 1813 года дошло до цифры, превосходящей население 12 го года.
Первые русские люди, которые вступили в Москву, были казаки отряда Винцингероде, мужики из соседних деревень и бежавшие из Москвы и скрывавшиеся в ее окрестностях жители. Вступившие в разоренную Москву русские, застав ее разграбленною, стали тоже грабить. Они продолжали то, что делали французы. Обозы мужиков приезжали в Москву с тем, чтобы увозить по деревням все, что было брошено по разоренным московским домам и улицам. Казаки увозили, что могли, в свои ставки; хозяева домов забирали все то, что они находили и других домах, и переносили к себе под предлогом, что это была их собственность.
Но за первыми грабителями приезжали другие, третьи, и грабеж с каждым днем, по мере увеличения грабителей, становился труднее и труднее и принимал более определенные формы.
Французы застали Москву хотя и пустою, но со всеми формами органически правильно жившего города, с его различными отправлениями торговли, ремесел, роскоши, государственного управления, религии. Формы эти были безжизненны, но они еще существовали. Были ряды, лавки, магазины, лабазы, базары – большинство с товарами; были фабрики, ремесленные заведения; были дворцы, богатые дома, наполненные предметами роскоши; были больницы, остроги, присутственные места, церкви, соборы. Чем долее оставались французы, тем более уничтожались эти формы городской жизни, и под конец все слилось в одно нераздельное, безжизненное поле грабежа.
Грабеж французов, чем больше он продолжался, тем больше разрушал богатства Москвы и силы грабителей. Грабеж русских, с которого началось занятие русскими столицы, чем дольше он продолжался, чем больше было в нем участников, тем быстрее восстановлял он богатство Москвы и правильную жизнь города.
Кроме грабителей, народ самый разнообразный, влекомый – кто любопытством, кто долгом службы, кто расчетом, – домовладельцы, духовенство, высшие и низшие чиновники, торговцы, ремесленники, мужики – с разных сторон, как кровь к сердцу, – приливали к Москве.
Через неделю уже мужики, приезжавшие с пустыми подводами, для того чтоб увозить вещи, были останавливаемы начальством и принуждаемы к тому, чтобы вывозить мертвые тела из города. Другие мужики, прослышав про неудачу товарищей, приезжали в город с хлебом, овсом, сеном, сбивая цену друг другу до цены ниже прежней. Артели плотников, надеясь на дорогие заработки, каждый день входили в Москву, и со всех сторон рубились новые, чинились погорелые дома. Купцы в балаганах открывали торговлю. Харчевни, постоялые дворы устраивались в обгорелых домах. Духовенство возобновило службу во многих не погоревших церквах. Жертвователи приносили разграбленные церковные вещи. Чиновники прилаживали свои столы с сукном и шкафы с бумагами в маленьких комнатах. Высшее начальство и полиция распоряжались раздачею оставшегося после французов добра. Хозяева тех домов, в которых было много оставлено свезенных из других домов вещей, жаловались на несправедливость своза всех вещей в Грановитую палату; другие настаивали на том, что французы из разных домов свезли вещи в одно место, и оттого несправедливо отдавать хозяину дома те вещи, которые у него найдены. Бранили полицию; подкупали ее; писали вдесятеро сметы на погоревшие казенные вещи; требовали вспомоществований. Граф Растопчин писал свои прокламации.


В конце января Пьер приехал в Москву и поселился в уцелевшем флигеле. Он съездил к графу Растопчину, к некоторым знакомым, вернувшимся в Москву, и собирался на третий день ехать в Петербург. Все торжествовали победу; все кипело жизнью в разоренной и оживающей столице. Пьеру все были рады; все желали видеть его, и все расспрашивали его про то, что он видел. Пьер чувствовал себя особенно дружелюбно расположенным ко всем людям, которых он встречал; но невольно теперь он держал себя со всеми людьми настороже, так, чтобы не связать себя чем нибудь. Он на все вопросы, которые ему делали, – важные или самые ничтожные, – отвечал одинаково неопределенно; спрашивали ли у него: где он будет жить? будет ли он строиться? когда он едет в Петербург и возьмется ли свезти ящичек? – он отвечал: да, может быть, я думаю, и т. д.
О Ростовых он слышал, что они в Костроме, и мысль о Наташе редко приходила ему. Ежели она и приходила, то только как приятное воспоминание давно прошедшего. Он чувствовал себя не только свободным от житейских условий, но и от этого чувства, которое он, как ему казалось, умышленно напустил на себя.
На третий день своего приезда в Москву он узнал от Друбецких, что княжна Марья в Москве. Смерть, страдания, последние дни князя Андрея часто занимали Пьера и теперь с новой живостью пришли ему в голову. Узнав за обедом, что княжна Марья в Москве и живет в своем не сгоревшем доме на Вздвиженке, он в тот же вечер поехал к ней.
Дорогой к княжне Марье Пьер не переставая думал о князе Андрее, о своей дружбе с ним, о различных с ним встречах и в особенности о последней в Бородине.
«Неужели он умер в том злобном настроении, в котором он был тогда? Неужели не открылось ему перед смертью объяснение жизни?» – думал Пьер. Он вспомнил о Каратаеве, о его смерти и невольно стал сравнивать этих двух людей, столь различных и вместе с тем столь похожих по любви, которую он имел к обоим, и потому, что оба жили и оба умерли.
В самом серьезном расположении духа Пьер подъехал к дому старого князя. Дом этот уцелел. В нем видны были следы разрушения, но характер дома был тот же. Встретивший Пьера старый официант с строгим лицом, как будто желая дать почувствовать гостю, что отсутствие князя не нарушает порядка дома, сказал, что княжна изволили пройти в свои комнаты и принимают по воскресеньям.
– Доложи; может быть, примут, – сказал Пьер.
– Слушаю с, – отвечал официант, – пожалуйте в портретную.
Через несколько минут к Пьеру вышли официант и Десаль. Десаль от имени княжны передал Пьеру, что она очень рада видеть его и просит, если он извинит ее за бесцеремонность, войти наверх, в ее комнаты.
В невысокой комнатке, освещенной одной свечой, сидела княжна и еще кто то с нею, в черном платье. Пьер помнил, что при княжне всегда были компаньонки. Кто такие и какие они, эти компаньонки, Пьер не знал и не помнил. «Это одна из компаньонок», – подумал он, взглянув на даму в черном платье.
Княжна быстро встала ему навстречу и протянула руку.
– Да, – сказала она, всматриваясь в его изменившееся лицо, после того как он поцеловал ее руку, – вот как мы с вами встречаемся. Он и последнее время часто говорил про вас, – сказала она, переводя свои глаза с Пьера на компаньонку с застенчивостью, которая на мгновение поразила Пьера.
– Я так была рада, узнав о вашем спасенье. Это было единственное радостное известие, которое мы получили с давнего времени. – Опять еще беспокойнее княжна оглянулась на компаньонку и хотела что то сказать; но Пьер перебил ее.
– Вы можете себе представить, что я ничего не знал про него, – сказал он. – Я считал его убитым. Все, что я узнал, я узнал от других, через третьи руки. Я знаю только, что он попал к Ростовым… Какая судьба!
Пьер говорил быстро, оживленно. Он взглянул раз на лицо компаньонки, увидал внимательно ласково любопытный взгляд, устремленный на него, и, как это часто бывает во время разговора, он почему то почувствовал, что эта компаньонка в черном платье – милое, доброе, славное существо, которое не помешает его задушевному разговору с княжной Марьей.
Но когда он сказал последние слова о Ростовых, замешательство в лице княжны Марьи выразилось еще сильнее. Она опять перебежала глазами с лица Пьера на лицо дамы в черном платье и сказала:
– Вы не узнаете разве?
Пьер взглянул еще раз на бледное, тонкое, с черными глазами и странным ртом, лицо компаньонки. Что то родное, давно забытое и больше чем милое смотрело на него из этих внимательных глаз.
«Но нет, это не может быть, – подумал он. – Это строгое, худое и бледное, постаревшее лицо? Это не может быть она. Это только воспоминание того». Но в это время княжна Марья сказала: «Наташа». И лицо, с внимательными глазами, с трудом, с усилием, как отворяется заржавелая дверь, – улыбнулось, и из этой растворенной двери вдруг пахнуло и обдало Пьера тем давно забытым счастием, о котором, в особенности теперь, он не думал. Пахнуло, охватило и поглотило его всего. Когда она улыбнулась, уже не могло быть сомнений: это была Наташа, и он любил ее.
В первую же минуту Пьер невольно и ей, и княжне Марье, и, главное, самому себе сказал неизвестную ему самому тайну. Он покраснел радостно и страдальчески болезненно. Он хотел скрыть свое волнение. Но чем больше он хотел скрыть его, тем яснее – яснее, чем самыми определенными словами, – он себе, и ей, и княжне Марье говорил, что он любит ее.
«Нет, это так, от неожиданности», – подумал Пьер. Но только что он хотел продолжать начатый разговор с княжной Марьей, он опять взглянул на Наташу, и еще сильнейшая краска покрыла его лицо, и еще сильнейшее волнение радости и страха охватило его душу. Он запутался в словах и остановился на середине речи.
Пьер не заметил Наташи, потому что он никак не ожидал видеть ее тут, но он не узнал ее потому, что происшедшая в ней, с тех пор как он не видал ее, перемена была огромна. Она похудела и побледнела. Но не это делало ее неузнаваемой: ее нельзя было узнать в первую минуту, как он вошел, потому что на этом лице, в глазах которого прежде всегда светилась затаенная улыбка радости жизни, теперь, когда он вошел и в первый раз взглянул на нее, не было и тени улыбки; были одни глаза, внимательные, добрые и печально вопросительные.
Смущение Пьера не отразилось на Наташе смущением, но только удовольствием, чуть заметно осветившим все ее лицо.


– Она приехала гостить ко мне, – сказала княжна Марья. – Граф и графиня будут на днях. Графиня в ужасном положении. Но Наташе самой нужно было видеть доктора. Ее насильно отослали со мной.
– Да, есть ли семья без своего горя? – сказал Пьер, обращаясь к Наташе. – Вы знаете, что это было в тот самый день, как нас освободили. Я видел его. Какой был прелестный мальчик.
Наташа смотрела на него, и в ответ на его слова только больше открылись и засветились ее глаза.
– Что можно сказать или подумать в утешенье? – сказал Пьер. – Ничего. Зачем было умирать такому славному, полному жизни мальчику?
– Да, в наше время трудно жить бы было без веры… – сказала княжна Марья.
– Да, да. Вот это истинная правда, – поспешно перебил Пьер.
– Отчего? – спросила Наташа, внимательно глядя в глаза Пьеру.
– Как отчего? – сказала княжна Марья. – Одна мысль о том, что ждет там…
Наташа, не дослушав княжны Марьи, опять вопросительно поглядела на Пьера.
– И оттого, – продолжал Пьер, – что только тот человек, который верит в то, что есть бог, управляющий нами, может перенести такую потерю, как ее и… ваша, – сказал Пьер.
Наташа раскрыла уже рот, желая сказать что то, но вдруг остановилась. Пьер поспешил отвернуться от нее и обратился опять к княжне Марье с вопросом о последних днях жизни своего друга. Смущение Пьера теперь почти исчезло; но вместе с тем он чувствовал, что исчезла вся его прежняя свобода. Он чувствовал, что над каждым его словом, действием теперь есть судья, суд, который дороже ему суда всех людей в мире. Он говорил теперь и вместе с своими словами соображал то впечатление, которое производили его слова на Наташу. Он не говорил нарочно того, что бы могло понравиться ей; но, что бы он ни говорил, он с ее точки зрения судил себя.
Княжна Марья неохотно, как это всегда бывает, начала рассказывать про то положение, в котором она застала князя Андрея. Но вопросы Пьера, его оживленно беспокойный взгляд, его дрожащее от волнения лицо понемногу заставили ее вдаться в подробности, которые она боялась для самой себя возобновлять в воображенье.
– Да, да, так, так… – говорил Пьер, нагнувшись вперед всем телом над княжной Марьей и жадно вслушиваясь в ее рассказ. – Да, да; так он успокоился? смягчился? Он так всеми силами души всегда искал одного; быть вполне хорошим, что он не мог бояться смерти. Недостатки, которые были в нем, – если они были, – происходили не от него. Так он смягчился? – говорил Пьер. – Какое счастье, что он свиделся с вами, – сказал он Наташе, вдруг обращаясь к ней и глядя на нее полными слез глазами.
Лицо Наташи вздрогнуло. Она нахмурилась и на мгновенье опустила глаза. С минуту она колебалась: говорить или не говорить?
– Да, это было счастье, – сказала она тихим грудным голосом, – для меня наверное это было счастье. – Она помолчала. – И он… он… он говорил, что он желал этого, в ту минуту, как я пришла к нему… – Голос Наташи оборвался. Она покраснела, сжала руки на коленах и вдруг, видимо сделав усилие над собой, подняла голову и быстро начала говорить:
– Мы ничего не знали, когда ехали из Москвы. Я не смела спросить про него. И вдруг Соня сказала мне, что он с нами. Я ничего не думала, не могла представить себе, в каком он положении; мне только надо было видеть его, быть с ним, – говорила она, дрожа и задыхаясь. И, не давая перебивать себя, она рассказала то, чего она еще никогда, никому не рассказывала: все то, что она пережила в те три недели их путешествия и жизни в Ярославль.
Пьер слушал ее с раскрытым ртом и не спуская с нее своих глаз, полных слезами. Слушая ее, он не думал ни о князе Андрее, ни о смерти, ни о том, что она рассказывала. Он слушал ее и только жалел ее за то страдание, которое она испытывала теперь, рассказывая.
Княжна, сморщившись от желания удержать слезы, сидела подле Наташи и слушала в первый раз историю этих последних дней любви своего брата с Наташей.
Этот мучительный и радостный рассказ, видимо, был необходим для Наташи.
Она говорила, перемешивая ничтожнейшие подробности с задушевнейшими тайнами, и, казалось, никогда не могла кончить. Несколько раз она повторяла то же самое.
За дверью послышался голос Десаля, спрашивавшего, можно ли Николушке войти проститься.
– Да вот и все, все… – сказала Наташа. Она быстро встала, в то время как входил Николушка, и почти побежала к двери, стукнулась головой о дверь, прикрытую портьерой, и с стоном не то боли, не то печали вырвалась из комнаты.
Пьер смотрел на дверь, в которую она вышла, и не понимал, отчего он вдруг один остался во всем мире.
Княжна Марья вызвала его из рассеянности, обратив его внимание на племянника, который вошел в комнату.
Лицо Николушки, похожее на отца, в минуту душевного размягчения, в котором Пьер теперь находился, так на него подействовало, что он, поцеловав Николушку, поспешно встал и, достав платок, отошел к окну. Он хотел проститься с княжной Марьей, но она удержала его.
– Нет, мы с Наташей не спим иногда до третьего часа; пожалуйста, посидите. Я велю дать ужинать. Подите вниз; мы сейчас придем.
Прежде чем Пьер вышел, княжна сказала ему:
– Это в первый раз она так говорила о нем.


Пьера провели в освещенную большую столовую; через несколько минут послышались шаги, и княжна с Наташей вошли в комнату. Наташа была спокойна, хотя строгое, без улыбки, выражение теперь опять установилось на ее лице. Княжна Марья, Наташа и Пьер одинаково испытывали то чувство неловкости, которое следует обыкновенно за оконченным серьезным и задушевным разговором. Продолжать прежний разговор невозможно; говорить о пустяках – совестно, а молчать неприятно, потому что хочется говорить, а этим молчанием как будто притворяешься. Они молча подошли к столу. Официанты отодвинули и пододвинули стулья. Пьер развернул холодную салфетку и, решившись прервать молчание, взглянул на Наташу и княжну Марью. Обе, очевидно, в то же время решились на то же: у обеих в глазах светилось довольство жизнью и признание того, что, кроме горя, есть и радости.