Историко-филологический факультет Московского университета

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Историко-филологический факультет Московского университета — один из исторических (в хронологическом смысле) факультетов Московского государственного университета.



История создания

В соответствии с первым Уставом Московского университета на философском факультете должно было быть четыре профессора, в том числе «профессор истории для показания истории универсальной и российской, також древностей и геральдики»[1].

Во вновь принятом Уставе университета 1804 года было зафиксировано появление отделения (факультета) словесных наук, в рамках которого преподавались:

  • Красноречие[2],
  • Стихотворство и язык Российский,
  • Греческий язык и Греческая Словесность,
  • Древности и Язык Латинский,
  • Всемирная История,
  • Статистика и География Российского Государства,
  • Восточные языки,
  • Теория изящных искусств и Археология.

Каждый из этих предметов составлял по штату особую кафедру. Для новых языков: французского, немецкого и английского было назначено три лектора. В 1811 году началось преподавание славянской словесности.

В 1810—1811 годы деканом словесного отделения был Буле Иоганн Готтлиб Герхард[3], в 1811—1813 — Н. Е. Черепанов[4], в 1813—1814 и 1834—1836 годах — М. Т. Каченовский[5], в 1814—1815 и 1816—1817 — Р. Ф. Тимковский, в 1815—1816 — М. Г. Гаврилов, в 1817—1818, 1819—1820 и 1821—1828?[уточнить] — А. Ф. Мерзляков[6], в 1827 годах — В. М. Перевощиков, в 1831—1832 — А. В. Болдырев[7].

В это время отделение университета окончили братья Перовские (Алексей и Лев), К. Калайдович, И. Снегирёв, И. Давыдов, М. Дмитриев, А. Кубарев, П. Строев, Ф. Тютчев, А. Скальковский, Ф. Кони.

В 1831—1832 годах словесное отделение насчитывало 160 студентов (преобладали разночинцы), самые известные — В. Г. Белинский, И. А. Гончаров, Е. Е. Барышев, Н. В. Станкевич. Профессорами были — А. В. Болдырев (восточные языки — востоковедение), И. И. Давыдов (история русской литературы), Н. И. Надеждин (1832—1835, теория изящных искусств и археология), П. В. Победоносцев (риторика)[8]. Теорию изящных искусств и археологию, сверх этого, российскую словесность, а также всеобщую историю и статистику преподавал М. Т. Каченовский. С 1834 года курс всеобщей словесности читал адъюнкт С. П. Шевырёв.

По Уставу университета от 26 июля 1835 года было образовано 1-е отделение (историко-филологическое) Философского факультета, которое включало кафедры:

  1. философии,
  2. греческой словесности и древности,
  3. римской словесности и древности,
  4. истории и литературы славянских наречий,
  5. всеобщей истории,
  6. российской истории,
  7. политической экономии и статистики,
  8. восточной словесности.

С 1843 по 1847 год деканом был И. И. Давыдов; в 1847 году утверждён С. П. Шевырёв (занимал этот пост до 1955 года)[5].

Кафедру российской истории в 1835—1844 годы возглавлял М. П. Погодин; в 1855—1869 — С. М. Соловьёв.

Трёхгодичный университетский курс был заменён на четырёхгодичный; на последнем курсе студенты разделялись по трём специальностям: классическое, историческое и славяно-русское. Известные выпускники этого периода: К. С. Аксаков (1837); Ф. И. Буслаев, М. Н. Катков и Д. С. Кодзоков (1838); П. М. Леонтьев и М. А. Стахович (1841); А. Ф. Фет (1844); Т. И. Филиппов (1848).

В январе 1850 года историко-филологическое отделение стало самостоятельным факультетом и к уже существовавшим кафедрам были добавлены:

  1. кафедры сравнительной грамматики индоевропейских языков,
  2. истории всеобщей литературы,
  3. церковной истории.

Министерским распоряжением от 16 января 1852 года, по сообщению С. П. Шевырёва, «разрешено открыть в составе Историко-Филологического факультета Московского Университета кафедру Восточных языков: Санскритского, Еврейского, Арабского, Персидского, для желающих заниматься оными».

Весной 1855 года деканом был избран Т. Н. Грановский, после смерти которого 13 лет деканом был С. М. Соловьёв (1856—1869). В 1869—1873 годах деканом избран П. Д. Юркевич; затем Н. А. Попов трижды избирался деканом факультета (1873—1876, 1877—1880 и 1882—1885); в 1876 году деканом был Н. С. Тихонравов (до избрания его в 1877 году ректором университета).

Этот период дал множество известнейших выпускников:

В августе 1884 года был утверждён новый университетский Устав, по которому на факультете была учреждена кафедра географии и этнографии, которую возглавил Д. Н. Анучин. В это период лекции читали: В. И. Герье — по новой истории, П. Г. Виноградов — по истории Греции, Ф. Е. Корш — по классической филологии, Н. Я. Грот — по психологии, В. О. Ключевский — по русской истории, М. С. Корелин — по древней истории семитического Востока; практические занятия по древнегреческому языку вёл С. И. Соболевский.

Хотя факультет готовил историков и филологов, на нём велась основательная философская подготовка: на 1-м курсе (1895/1896 уч. год) М. М. Троицкий читал логику, Л. М. Лопатин — историю древней философии, С. Н. Трубецкой для желающих вёл семинарий по древней философии; на 2-м курсе — Н. Я. Грот читал курс психологии, С. Н. Трубецкой — философию Отцов Церкви, а М. М. Троицкий вёл семинарий по психологии; на 3-м курсе Л. М. Лопатин читал историю новой философии и вёл семинарий по этой дисциплине, А. С. Белкин[9] читал историю средневековой философии, а Н. Я. Грот для студентов классического отделения вёл курс «Платон и Аристотель»[10].

Деканами факультета были: Г. А. Иванов (1885—1887, 1894—1899), В. О. Ключевский (1887—1889), М. М. Троицкий (первый срок 1880—1884 годы, второй — 1889—1891 годы, третий — 1893—1894), А. В. Никитский (1906—1908), М. К. Любавский (1909—1911), А. А. Грушка (1911—1918).

Многие выпускники конца XIX века стали известными общественными деятелями: П. Н. Милюков, А. И. Гучков, Ф. В. Татаринов, С. Д. Урусов, П. Д. Долгоруков, А. Д. Самарин, В. А. Маклаков с братом Николаем, В. Н. Львов. Среди выпускников также: философ С. Н. Трубецкой; литературоведы М. О. Гершензон, В. М. Фриче, А. С. Орлов; филолог М. М. Покровский; историки А. А. Кизеветтер, М. Н. Покровский, Ю. В. Готье, С. А. Котляревский.

3 марта 1919 года Наркомпрос РСФСР принял постановление об открытии в университетах факультетов общественных наук (ФОНов). В ФОН 1-го Московского университета (такое название имел Московский университет с 1918 по 1930 год) вошло историческое отделение историко-филологического факультета, а также некоторые кафедры упраздненного юридического факультета; историко-филологический факультет стал именоваться филологическим — произошло окончательное разделение филологии и истории.

Источники

  1. Белявский М. Т. М. В. Ломоносов и основание Московского университета. — М., 1955. — С. 278.
  2. Кафедру красноречия с 1804 по 1830 годы занимал А. Ф. Мерзляков.
  3. [new.philos.msu.ru/fmu/bule_iogann_gottlib_gerkhard/ Философы Московского университета]
  4. [dic.academic.ru/dic.nsf/enc_biography/16073/Черепанов Биографии] на "АКАДЕМИК"е.
  5. 1 2 [museum.guru.ru/personalii/rectors2.phtml?LastName=&Position=%C4%C5%CB%C1%CE&Start=&Stop=&Facultet=1+%CF%D4%C4%C5%CC%C5%CE%C9%C5+%C6%C9%CC%CF%D3%CF%C6%D3%CB%CF%C7%CF&Sort=1&strt=1&lngth=20 Ректоры и деканы Московского университета]
  6. [imwerden.de/pdf/o_merzljakove_ljubzhin_biografia.pdf Любжин А. Алексей Федорович Мерзляков]
  7. О нём см. в словаре Брокгауза.
  8. Лермонтовская энциклопедия. — М.: Советская Энциклопедия, 1981.
  9. Приват-доцент Алексей Сергеевич Белкин (ум. 1909) работал на факультете в период 1895—1909 годов.
  10. [old.philos.msu.ru/fac/history/pavlov/pavlov-2.html Университетская философия как предпосылка религиозно-философского возрождения в России начала XX века]

Напишите отзыв о статье "Историко-филологический факультет Московского университета"

Отрывок, характеризующий Историко-филологический факультет Московского университета

С Каратаевым, на третий день выхода из Москвы, сделалась та лихорадка, от которой он лежал в московском гошпитале, и по мере того как Каратаев ослабевал, Пьер отдалялся от него. Пьер не знал отчего, но, с тех пор как Каратаев стал слабеть, Пьер должен был делать усилие над собой, чтобы подойти к нему. И подходя к нему и слушая те тихие стоны, с которыми Каратаев обыкновенно на привалах ложился, и чувствуя усилившийся теперь запах, который издавал от себя Каратаев, Пьер отходил от него подальше и не думал о нем.
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину – он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был бы несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал оттого, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и пригревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как теперь, когда он шел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что, когда он, как ему казалось, по собственной своей воле женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню. Из всего того, что потом и он называл страданием, но которое он тогда почти не чувствовал, главное были босые, стертые, заструпелые ноги. (Лошадиное мясо было вкусно и питательно, селитренный букет пороха, употребляемого вместо соли, был даже приятен, холода большого не было, и днем на ходу всегда бывало жарко, а ночью были костры; вши, евшие тело, приятно согревали.) Одно было тяжело в первое время – это ноги.
Во второй день перехода, осмотрев у костра свои болячки, Пьер думал невозможным ступить на них; но когда все поднялись, он пошел, прихрамывая, и потом, когда разогрелся, пошел без боли, хотя к вечеру страшнее еще было смотреть на ноги. Но он не смотрел на них и думал о другом.
Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму.
Он не видал и не слыхал, как пристреливали отсталых пленных, хотя более сотни из них уже погибли таким образом. Он не думал о Каратаеве, который слабел с каждым днем и, очевидно, скоро должен был подвергнуться той же участи. Еще менее Пьер думал о себе. Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления.


22 го числа, в полдень, Пьер шел в гору по грязной, скользкой дороге, глядя на свои ноги и на неровности пути. Изредка он взглядывал на знакомую толпу, окружающую его, и опять на свои ноги. И то и другое было одинаково свое и знакомое ему. Лиловый кривоногий Серый весело бежал стороной дороги, изредка, в доказательство своей ловкости и довольства, поджимая заднюю лапу и прыгая на трех и потом опять на всех четырех бросаясь с лаем на вороньев, которые сидели на падали. Серый был веселее и глаже, чем в Москве. Со всех сторон лежало мясо различных животных – от человеческого до лошадиного, в различных степенях разложения; и волков не подпускали шедшие люди, так что Серый мог наедаться сколько угодно.
Дождик шел с утра, и казалось, что вот вот он пройдет и на небе расчистит, как вслед за непродолжительной остановкой припускал дождик еще сильнее. Напитанная дождем дорога уже не принимала в себя воды, и ручьи текли по колеям.
Пьер шел, оглядываясь по сторонам, считая шаги по три, и загибал на пальцах. Обращаясь к дождю, он внутренне приговаривал: ну ка, ну ка, еще, еще наддай.
Ему казалось, что он ни о чем не думает; но далеко и глубоко где то что то важное и утешительное думала его душа. Это что то было тончайшее духовное извлечение из вчерашнего его разговора с Каратаевым.
Вчера, на ночном привале, озябнув у потухшего огня, Пьер встал и перешел к ближайшему, лучше горящему костру. У костра, к которому он подошел, сидел Платон, укрывшись, как ризой, с головой шинелью, и рассказывал солдатам своим спорым, приятным, но слабым, болезненным голосом знакомую Пьеру историю. Было уже за полночь. Это было то время, в которое Каратаев обыкновенно оживал от лихорадочного припадка и бывал особенно оживлен. Подойдя к костру и услыхав слабый, болезненный голос Платона и увидав его ярко освещенное огнем жалкое лицо, Пьера что то неприятно кольнуло в сердце. Он испугался своей жалости к этому человеку и хотел уйти, но другого костра не было, и Пьер, стараясь не глядеть на Платона, подсел к костру.
– Что, как твое здоровье? – спросил он.
– Что здоровье? На болезнь плакаться – бог смерти не даст, – сказал Каратаев и тотчас же возвратился к начатому рассказу.
– …И вот, братец ты мой, – продолжал Платон с улыбкой на худом, бледном лице и с особенным, радостным блеском в глазах, – вот, братец ты мой…
Пьер знал эту историю давно, Каратаев раз шесть ему одному рассказывал эту историю, и всегда с особенным, радостным чувством. Но как ни хорошо знал Пьер эту историю, он теперь прислушался к ней, как к чему то новому, и тот тихий восторг, который, рассказывая, видимо, испытывал Каратаев, сообщился и Пьеру. История эта была о старом купце, благообразно и богобоязненно жившем с семьей и поехавшем однажды с товарищем, богатым купцом, к Макарью.
Остановившись на постоялом дворе, оба купца заснули, и на другой день товарищ купца был найден зарезанным и ограбленным. Окровавленный нож найден был под подушкой старого купца. Купца судили, наказали кнутом и, выдернув ноздри, – как следует по порядку, говорил Каратаев, – сослали в каторгу.
– И вот, братец ты мой (на этом месте Пьер застал рассказ Каратаева), проходит тому делу годов десять или больше того. Живет старичок на каторге. Как следовает, покоряется, худого не делает. Только у бога смерти просит. – Хорошо. И соберись они, ночным делом, каторжные то, так же вот как мы с тобой, и старичок с ними. И зашел разговор, кто за что страдает, в чем богу виноват. Стали сказывать, тот душу загубил, тот две, тот поджег, тот беглый, так ни за что. Стали старичка спрашивать: ты за что, мол, дедушка, страдаешь? Я, братцы мои миленькие, говорит, за свои да за людские грехи страдаю. А я ни душ не губил, ни чужого не брал, акромя что нищую братию оделял. Я, братцы мои миленькие, купец; и богатство большое имел. Так и так, говорит. И рассказал им, значит, как все дело было, по порядку. Я, говорит, о себе не тужу. Меня, значит, бог сыскал. Одно, говорит, мне свою старуху и деток жаль. И так то заплакал старичок. Случись в их компании тот самый человек, значит, что купца убил. Где, говорит, дедушка, было? Когда, в каком месяце? все расспросил. Заболело у него сердце. Подходит таким манером к старичку – хлоп в ноги. За меня ты, говорит, старичок, пропадаешь. Правда истинная; безвинно напрасно, говорит, ребятушки, человек этот мучится. Я, говорит, то самое дело сделал и нож тебе под голова сонному подложил. Прости, говорит, дедушка, меня ты ради Христа.
Каратаев замолчал, радостно улыбаясь, глядя на огонь, и поправил поленья.
– Старичок и говорит: бог, мол, тебя простит, а мы все, говорит, богу грешны, я за свои грехи страдаю. Сам заплакал горючьми слезьми. Что же думаешь, соколик, – все светлее и светлее сияя восторженной улыбкой, говорил Каратаев, как будто в том, что он имел теперь рассказать, заключалась главная прелесть и все значение рассказа, – что же думаешь, соколик, объявился этот убийца самый по начальству. Я, говорит, шесть душ загубил (большой злодей был), но всего мне жальче старичка этого. Пускай же он на меня не плачется. Объявился: списали, послали бумагу, как следовает. Место дальнее, пока суд да дело, пока все бумаги списали как должно, по начальствам, значит. До царя доходило. Пока что, пришел царский указ: выпустить купца, дать ему награждения, сколько там присудили. Пришла бумага, стали старичка разыскивать. Где такой старичок безвинно напрасно страдал? От царя бумага вышла. Стали искать. – Нижняя челюсть Каратаева дрогнула. – А его уж бог простил – помер. Так то, соколик, – закончил Каратаев и долго, молча улыбаясь, смотрел перед собой.
Не самый рассказ этот, но таинственный смысл его, та восторженная радость, которая сияла в лице Каратаева при этом рассказе, таинственное значение этой радости, это то смутно и радостно наполняло теперь душу Пьера.


– A vos places! [По местам!] – вдруг закричал голос.
Между пленными и конвойными произошло радостное смятение и ожидание чего то счастливого и торжественного. Со всех сторон послышались крики команды, и с левой стороны, рысью объезжая пленных, показались кавалеристы, хорошо одетые, на хороших лошадях. На всех лицах было выражение напряженности, которая бывает у людей при близости высших властей. Пленные сбились в кучу, их столкнули с дороги; конвойные построились.
– L'Empereur! L'Empereur! Le marechal! Le duc! [Император! Император! Маршал! Герцог!] – и только что проехали сытые конвойные, как прогремела карета цугом, на серых лошадях. Пьер мельком увидал спокойное, красивое, толстое и белое лицо человека в треугольной шляпе. Это был один из маршалов. Взгляд маршала обратился на крупную, заметную фигуру Пьера, и в том выражении, с которым маршал этот нахмурился и отвернул лицо, Пьеру показалось сострадание и желание скрыть его.