История Византия

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

История Виза́нтия охватывает период от основания города в VII веке до н. э. до 330 года, когда римский император Константин I Великий перенёс в Византий столицу своей империи.

С древнейших времён Босфор был стратегически важной торговой артерией, и контроль его берегов сулил преимущество над конкурентами во всей черноморской торговле. Основанный в середине VII века до н. э. мегарскими колонистами, Византий благодаря своему выгодному местоположению быстро превратился в важный торговый центр античного мира. Значительно пострадав во время греко-персидских войн, в дальнейшем Византий стал ареной острой борьбы между Афинами и Спартой, несколько раз переходя из рук в руки этих могущественных держав. С ростом значения торговли в экономике Византия роль землевладельческой аристократии уменьшалась, а демократически настроенная прослойка купцов и мореходов, напротив, укрепляла свои позиции. Добившись независимости от Афин и разбогатев на посреднической торговле, византийцы[комм. 1] столкнулись с территориальными притязаниями со стороны набиравшей силу Македонии.

В эллинистическую эпоху город долгое время сохранял свою самостоятельность, но вёл частые войны как с пришлыми племенами, так и с другими греческими государствами. Попав под контроль Рима, процветавший Византий продолжительное время пользовался внутренней автономией, пока после долгой осады не был разрушен императором Септимием Севером. Так и не восстановившись после этой катастрофы, при императоре Константине I Великом город стал местом закладки новой столицы Римской империи — Константинополя[комм. 2].





Освоение берегов Босфора и первые поселения

Первые поселения на территории современного Стамбула появились в период неолита (ориентировочно между 6400 и 5800 годами до н. э.). Уже тогда местные жители обрабатывали землю, разводили скот и ловили рыбу на берегах реки, протекавшей на месте нынешнего Босфора и впадавшей во внутреннее озеро, существовавшее на месте нынешнего Мраморного моря[комм. 3][1][2][3]. Позже, когда финикийские и греческие купцы начали осваивать морской торговый путь из Эгейского в Чёрное море, на берегах Босфора возникли их первые склады товаров и небольшие укреплённые поселения, обеспечивавшие нужды мореходов. Финикийцы называли Чёрное море Ашкенас («Море севера»), а древние греки — Понт Эвксинский («Море гостеприимное»). Согласно древнегреческой мифологии, когда через Босфор переправлялась Ио, дочь Инаха, богиня Гера, приревновавшая её к Зевсу, превратила красавицу в корову, отчего пролив и получил название «коровий проход» или «коровий брод». Обнаруженный древними мореходами удобный залив, глубоко врезавшийся в сушу у слияния вод Босфора с водами Мраморного моря, они назвали Золотым Рогом (Страбон называл его Рогом Византия)[4][5].

Уже легенды об аргонавтах и Симплегадах свидетельствуют о том, что древним грекам был хорошо знаком путь через проливы в Колхиду. О плаваниях греческих судов в водах Понта писали античные историки Гекатей Милетский и Гелланик, а также поэты Евмел Коринфский и Гесиод. Корабли греческих полисов везли в Северное Причерноморье ремесленные изделия (керамические вазы, холодное оружие, ткани), вина и оливковое масло, а обратно — зерно, строевой и корабельный лес, скот, пушнину, солёную рыбу, мёд и воск, а также рабов. Полномасштабное освоение греками берегов Геллеспонта, Пропонтиды и Босфора Фракийского началось в эпоху «великой колонизации» (VIII—VII века до н. э.). Первенство в заселении этого региона принадлежало выходцам из Милета, которые основали Кизик, Артаку, Проконнес и Парион, а несколько позже — Абидос, Лампсак, Колоны, Приап и Киос. Вторую волну колонизации возглавили союзники милетцев — выходцы из Мегар, высокоразвитого торгово-ремесленного центра, основавшие Астакос (Астак) и Селимбрию. В освоении северного побережья Пропонтиды участвовали также враги мегарцев — выходцы из Самоса, основавшие Мигдонию (Перинф)[6][7][8].

Основание Византия

Приблизительно в 685 году до н. э. (по другим данным — около 675 года до н. э.) мегарские колонисты попытались обосноваться на берегу Золотого Рога. Но вскоре они были вынуждены перебраться на азиатский берег Босфора и основать там другую колонию — Халкидон (Калхедон)[комм. 4]. По одной из версий, причиной стала невозможность малочисленных переселенцев противостоять местным фракийским племенам. Геродот назвал халкидонян «слепцами», не разглядевшими стратегической ценности района Золотого Рога с его естественной гаванью, обилием рыбы (особенно тунца), плодородными почвами и богатыми лесами. Однако, большинство современных исследователей главной причиной основания Халкидона называет наличие в тех местах довольно крупных месторождений медной руды (χαλκός по-гречески медь). Новый отряд колонистов, большинство из которых составляли выходцы из Мегар, после победы над фракийцами в 660 году до н. э. (по другим данным — в 659 или 657 году до н. э.) всё же основал город, названный Византием[комм. 5][9][10][11].

С историей выбора места для Византия связано множество древнегреческих легенд. Согласно одной из них, основателем города был храбрый воин и охотник Визант — сын Посейдона и нимфы Кероессы, дочери Зевса и Ио (своим именем он был обязан вскормившей его во Фракии нимфе Визии). Когда Визант совершал очередное жертвоприношение, появившийся орёл схватил сердце жертвенного быка и унёс его на вдающийся в Босфор мыс. Визант принял это за божественное предопределение и основал на этом мысу город, названный в его честь (по мнению многих современных учёных, Визант — лишь мифическая фигура, и не он дал имя городу, а название города послужило основой для дальнейшего создания образа эпонимного героя)[комм. 6]. Согласно Дионисию Византийскому, Визант был членом экспедиции аргонавтов, а по словам Диодора Сицилийского, он принимал у себя аргонавтов уже как царь. В изложении Геродота и Евсевия Визант перед отплытием по древнему обычаю обратился к Дельфийскому оракулу, который ответил полководцу пророчеством: «Счастливы будут те, которые в том священном городе поселятся, на фракийском мысе, отовсюду омываемом водою, при устье Понта, где в изобилии водятся рыбы и олени…»[комм. 7][12][13]

Причалив к европейскому берегу Босфора, Визант расположился лагерем между устьями рек Кидарис и Барбис, приступив к положенному в таких случаях жертвоприношению. Прилетевший коршун (или ворон) схватил животное и отнёс его на мыс, что и заставило Византа изменить свой первоначальный план и заложить город на холме у пролива[комм. 8]. По версии Страбона и вторящего ему Тацита, когда мегарцы обратились к оракулу за советом по поводу местоположения будущей колонии, тот ответил им: «Постройте город напротив слепых». Прибыв на место, Визант понял, что оракул имел в виду колонистов, основавших Халкидон на азиатском берегу Босфора, и повелел заложить город напротив них[комм. 9]. Место, куда причалили корабли первых колонистов, в античном Византии называлось Гестия, и позже на этом месте были сооружены жертвенники (по одной легенде, это были жертвенники каждого из городов, участвовавшего в основании колонии, по другой — это были жертвенники семи знатных мегарских родов). С высокой вероятностью можно утверждать, что среди первых переселенцев, обосновавшихся в Византии, были также выходцы из Беотии, Коринфа и Аргоса (через аргосцев в городе распространились культы Геры и Зевса Афасия). Согласно Аристотелю, когда довольно значительная прослойка новых переселенцев (эпойков) открыто выступила против полноправных граждан Византия, те силой изгнали эпойков за пределы города[комм. 10][14][15][16].

Выгодное местоположение на Босфорском мысу и благоприятные природные условия позволили Византию довольно быстро стать одной из наиболее значительных греческих колоний Пропонтиды и Понта. Здесь оседали моряки и рыбаки, купцы и ремесленники, что способствовало росту населения города. Мегары выступали как переселенческий центр, который организовывал и направлял поток колонистов в Византий. Греки вели ожесточённую борьбу с населявшими этот край фракийскими племенами (особенно с воинственными финами[комм. 11]), которые неоднократно осаждали город, нападали на торговые суда и купеческие караваны, а также устанавливали на берегах Босфора и Золотого Рога ложные сигнальные огни, заманивая корабли в ловушку. Несколько раз на помощь Византию приходил флот соседнего Халкидона. После ряда сражений большинство фракийцев покинули эту местность, а оставшиеся признали власть греков Византия (Афиней, ссылаясь на Филарха, утверждал, что византийцы господствовали над порабощёнными фракийцами, как спартанцы над илотами). Акрополь древнего Византия располагался на месте нынешнего дворца Топкапы, точнее — вокруг церкви Святой Ирины, где раньше находились многочисленные храмы[комм. 12], стадион и гимнасий. Между Босфорским мысом и тем местом, где сегодня начинается Галатский мост, располагались три гавани, служившие в классический и эллинистический периоды портом Византия[17][18][19].

Уже первые жители Византия обнесли город мощными каменными стенами со сторожевыми башнями и опоясали его глубокими рвами (наиболее неприступные участки прикрывали мыс с суши). Павсаний писал, что только грандиозные стены Месини превосходили укрепления Византия. Появилась даже легенда, что стены города были сооружены при помощи Посейдона и Аполлона, и поэтому их называли «богоданными»[комм. 13]. Вокруг города располагались поля, виноградники, сады и пастбища, по словам Дионисия Византийского и Полибия, здесь собирали хорошие урожаи зерна, фиников, шелковицы, инжира, плодов земляничного дерева, рос лавр и кипарис, в лесах водились кабаны и олени, в водах Босфора и обоих морей — много рыбы, устриц и раков (очень скоро купцы Византия стали вывозить солёную рыбу на продажу в соседние города), в окрестностях добывали золото и медь. Даже на монетах Византия изображались тунец, бык и дельфин (два последних животных — как элементы герба города). В Византии существовал фонд государственной (городской) земли, который был разделён на наделы и обрабатывался прикреплёнными к ним государственными рабами[комм. 14][комм. 15]. Но главную роль играла торговля, как морская (из Средиземноморья в Чёрное море), так и сухопутная (из Индии и Средней Азии в Европу), позволившая Византию (несмотря на враждебность варварских племён, окружавших город, и недостаток пресной воды) возвыситься среди других греческих колоний Пропонтиды и Понта. Чем более развивалось морское сообщение между городами Древней Греции и черноморскими колониями, тем большее значение приобретала прекрасная естественная гавань Золотого Рога, позволявшая судам укрываться от непогоды. Ни один торговый корабль, следовавший через Босфор, не мог без согласия властей Византия и уплаты налогов миновать город[20][21][22].

В конце VII — начале VI века до н. э. выходцы из Византия и Халкидона уже сами участвовали в заселении мегарских колоний в Причерноморье, в частности, Месембрии. В этот период понтийская торговля ещё не достигла большого оборота, но с расширением колонизации Причерноморья её объёмы постоянно росли. Постепенно Византий всё более отдалялся от Мегар, но в городе вплоть до начала нашей эры сохранялись некоторые учреждения, культы и топонимы, принесённые первыми переселенцами из метрополии. Например, большим влиянием пользовались культы Деметры Малофорос и Артемиды Ортосии, а также некоторые другие культы богов и героев (Гиппосфена и Сарона), характерные для Мегар. Гражданский коллектив делился на «сотни», что также было заимствованно из Мегар и стало характерным для их колоний. Получение византийского гражданства сопровождалось обязательной записью нового гражданина в сотню, любую, согласно его выбору (кроме того, население Византия, как и всякого дорического города, делилось на филы, фратрии и тиосы, имевшие свои общественные земли). Однако, мегарский элемент изначально не являлся доминирующим в Византии, а со временем ещё более был «разбавлен» притоком новых переселенцев, вливавшихся в состав населения полиса в период его экономического расцвета[23][24].

Эпоха греко-персидских войн

Походы персидских царей Кира II и Камбиса II привели к образованию огромной державы, границы которой простирались от берегов Геллеспонта до Инда и от порогов Нила до берегов Чёрного и Каспийского морей. Под властью Персии оказались и греческие города Малой Азии, активно торговавшие с Византием (согласно некоторым сведениям, в частности, рассказу Геродота, и сам Византий оказался под протекторатом Ахеменидов). В 512 году до н. э. Дарий I предпринял большой поход против скифов, целью которого было установление власти персов над Балканами и черноморскими проливами. После переправы войск Дария через Босфор, когда в самом узком месте пролива был сооружён мост, персы захватили Византий. По одним источникам, покинутый жителями город был разрушен до основания, по другим, жители Византия признали власть персов и помогали им в строительстве переправы. И хотя скифский поход окончился для Дария неудачей, персы всё же сумели захватить берега Геллеспонта и побережье Фракии, отрезав греков от жизненно важного для них Понта[25][26].

Установление персидского контроля над проливами прервало долгую связь Мегар с Византием и Халкидоном, подорвало морскую торговлю греческой метрополии и постепенно привело к упадку экономики Мегар, сильно зависевших от контактов со своими колониями. Однако и персидское владычество над покорёнными землями не было столь уж безоблачным[комм. 16]. Многие греческие города восстали против Ахеменидов; войскам полководца Мегабаза, оставленного Дарием в Европе, даже пришлось штурмом брать Перинф (бывшая Мигдония) и силой усмирять остальные полисы. Вскоре другой персидский полководец, Отана, вновь столкнулся со стремлением греческих колоний во Фракии и на берегах черноморских проливов к независимости. И вновь персы силой подавили восстание, захватив на этот раз Византий и Халкидон (значительная часть покорённого населения была обращена в рабство). Когда в 499 году до н. э. вспыхнуло Ионийское восстание, одной из главных целей греков было освобождение Геллеспонта и Босфора от персидского контроля, ведь торговля ионийских городов и Афин с Понтом практически прекратилась, оказавшись в руках их извечных соперников — ставших союзниками персов финикийцев[27][28][29].

На начальном этапе восстания ионийские греки освободили от персов почти все важные города на Геллеспонте и Босфоре, в том числе и Византий, где утвердился милетский тиран Гистией. Он захватывал торговые суда, плывшие через пролив, участвовал в небольших стычках с отрядами персов, но когда узнал о судьбе разрушенного Ахеменидами Милета, то покинул Византий и вскоре был казнён[комм. 17]. В течение 494—493 годов до н. э. персидские войска при поддержке финикийского флота восстановили своё владычество на всём побережье Малой Азии, берегах Геллеспонта, Пропонтиды и Босфора, разрушив при этом Перинф, Селимбрию и Византий (жестокую расправу чинили в основном финикийцы, которым персы доверили карательную операцию в непокорных греческих колониях). По словам Геродота, часть жителей Византия и Халкидона, особенно из числа купцов, всё же бежала в Месембрию[30][31].

Более десяти лет Византий находился под властью большого персидского гарнизона, который осуществлял строгий контроль над торговым путём через Босфор. Как писал Геродот, Ксеркс I во время подготовки переправы через Геллеспонт своими глазами видел караваны гружённых зерном судов, шедших из Понта в Грецию и Малую Азию, и прекрасно понимал важность господства над проливами. После побед при Платеях и Микале в 479 году до н. э. греки приступили к освобождению черноморских проливов (полководец Артабаз I бежал из Греции в Азию не через Геллеспонт, а через Византий, превращённый персами в свой опорный пункт). Весной 478 года до н. э. греческий союзный флот под командованием спартанского полководца Павсания двинулся к Геллеспонту и после недолгой осады овладел Византием. Отныне борьба за контроль над городом развернулась между Афинами и Спартой (интересы последней представлял ставший тираном Византия Павсаний). Античные историки по-разному освещают срок правления Павсания: одни утверждают, что его власть над Византием длилась не более года, другие считают, что он правил около семи или десяти лет[32][33].

Эпоха противостояния Афин и Спарты

Афины с их сильным флотом были традиционно связаны с понтийской торговлей, завися от поставок понтийского зерна, а Спарта вела довольно незначительную торговлю на Востоке. Некогда почитаемый Павсаний стал вести разгульную жизнь, превратившись из храброго военачальника в надменного и честолюбивого политика. Он проводил переговоры о союзе с персами, хотел жениться на персидской царевне, отпустил на волю всех знатных персов, захваченных при взятии Византия, и даже мечтал стать правителем Спарты, чем настроил против себя не только рядовых жителей города, но и своих бывших союзников[комм. 18]. Узнав о тайных контактах своего наместника с врагом, власти Спарты вызвали Павсания на родину, где он сумел, однако, добиться оправдания (уезжая, Павсаний оставил в Византии вместо себя эретрийца Гонгила, которому подчинялся гарнизон, а направленного вместо Павсания спартанца Доркиса не приняли союзники). Вскоре Павсаний без разрешения спартанского правительства вернулся в Византий, но не смог удержать власть в городе (фактически Афины закрывали глаза на присутствие в Византии Павсания, который к тому же своей борьбой за власть ослаблял силы Спарты). В итоге Павсаний был вынужден вернуться на родину, где в 467 году до н. э. и принял мучительную смерть[34][35].

Тем временем Афины сочли момент благоприятным и примерно в 470—469 году до н. э. захватили Византий, присоединив его к Афинскому морскому союзу[комм. 19]. Флот афинян господствовал на море и решительно пресекал попытки союзных городов добиться самостоятельности. Под контролем Афин находились торговля союзных городов и морской путь через Босфор, а Византий стал играть роль опорного пункта Афинского морского союза в причерноморской торговле (особенно с Боспорским и Одрисским царствами). Середина V века до н. э. стала временем бурного роста и процветания города[комм. 20]. В гавани строились склады для хранения товаров, торговая жизнь настолько оживилась, что в обиход широко вошло слово προυνίκους — грузчик (эта профессия была настолько типична для Византия, что название «грузчик» превратилось в кличку для самих византийцев), а пошлина за право захода в порт стала главным источником благосостояния Византия (в это время уже существовал обычай даровать иностранцам в виде почётной привилегии право свободного пользования гаванью города). Ранее игравшая ведущую роль в жизни Византия и окрестностей землевладельческая знать постепенно уступила первенство купцам, ремесленникам и мореходам (таким образом пришлые элементы потеснили потомков первых колонистов, составлявших костяк местной аристократии). Византий был в числе тех городов Афинского морского союза, которые долгое время выплачивали Афинам самый большой форос (больше платили лишь Тасос, Парос и Эгина, а, к примеру, соседний Халкидон платил почти вдвое меньше, чем Византий)[комм. 21]. Суда и воины Византия участвовали в военных экспедициях Афин по усмирению непокорных городов морской державы[36][37].

По примеру Афин в Византии произошла замена олигархического правления рабовладельческой демократией, сопровождавшаяся острой социальной борьбой между землевладельческой аристократией и демосом. Носителем верховной власти стало всё свободное население города, народное собрание принимало законы, объявляло войны и заключало перемирия, ведало международными отношениями (с фракийскими племенами и греческими государствами), продажей и арендой общественных земель, устанавливало налоги и монополии на некоторые виды деятельности, даровало гражданские права[комм. 22]. Вторым по важности законодательным органом власти был совет (др.-греч. βουλά), рекомендации и решения которого подлежали утверждению народным собранием[комм. 23]. Часть прежних олигархов приняла новый порядок и занялась торговлей, но многие были настроены враждебно и затаили обиду. Случай выступить против демократии и Афин представился им во время восстания, поднятого олигархами Самоса, которые мечтали отнять у афинян гегемонию в Эгейском море и вынашивали планы установления контроля над черноморскими проливами (ради этого самосцы заручились поддержкой персов и части византийских олигархов, недовольной демократией[комм. 24]). Когда в 440—439 годах до н. э. самосские олигархи открыто восстали против Афин, Византий поддержал мятежников. Город активно не участвовал в войне, но заявил о своём выходе из союза и отказался вносить форос в союзную казну. После подавления восстания Самос был сурово наказан, но Византию удалось избежать жестокой кары (Афины, заинтересованные в лояльности византийской верхушки, лишь немного повысили сумму фороса (менее чем на три таланта) и отторгли от Византия некоторые его владения, в частности, город Каллиполь, после чего Византий вновь стал важным торговым центром державы)[комм. 25][38][39].

В преддверии и годы Пелопоннесской войны значение торгового пути через черноморские проливы сильно возросло, и Афины ужесточили контроль над Геллеспонтом и Босфором. Сторожевая служба (έλλησποντοφύλακες) строго следила за тем, чтобы через проливы проходили только суда афинян и их союзников. В порт Византия свозилось всё зерно с берегов Северного Причерноморья, и уже отсюда его распределяли по городам Афинского морского союза[комм. 26]. В 416 году до н. э. византийские войска при поддержке отрядов фракийцев нанесли тяжёлое поражение вифинцам, напавшим на союзный Халкидон. После поражения в Сицилийской экспедиции кончился период безраздельного владычества Афин на море, и Афинский морской союз стал распадаться (в 412 году до н. э. на сторону Спарты перешли Хиос, Лесбос, Эрифры, Клазомены, Теос и Милет). В 411 году до н. э. небольшая эскадра под командованием мегарского полководца Геликса легко овладела Византием, давно питавшим недовольство финансовыми поборами и торговыми ограничениями Афин (в 430 году до н. э. сумма фороса превысила 21 талант, а в 413 году до н. э. форос был заменён пятипроцентной пошлиной на все ввозимые и вывозимые товары). Проливы перешли под контроль Спарты, верховная власть в Византии оказалась в руках спартанского наместника Клеарха, который не слишком вмешивался во внутренние дела города, а Халкидон захватили персы[40][41].

Предвидя угрозу голодной блокады и истощения своей казны от потери контроля над проливами, Афины собрали все свои уцелевшие военные корабли и снарядили экспедицию для освобождения важнейшей для них торговой артерии. После нескольких морских сражений в конце 411 — начале 410 годов до н. э. (особенно в ключевой битве при Кизике) афиняне нанесли поражение флоту пелопоннесцев, которых поддержали персы. Изгнав спартанцев из проливов, полководец Алкивиад не стал осаждать хорошо укреплённый Византий, а создал в наиболее узком месте Босфора (у Хрисополя на азиатском берегу) укреплённую таможню. Место было выбрано крайне удачно, так как сильное течение относило проходящие мимо суда к прибрежной крепости, что сводило возможность проплыть мимо таможни незамеченным к минимуму. Афиняне взимали десятипроцентную пошлину со стоимости всех провозимых товаров, наглядно демонстрируя серьёзность своих намерений с помощью постоянно курсировавшей по Босфору эскадры из 30 кораблей[комм. 27]. Проливы вновь оказались под контролем Афин, а ценность спартанского присутствия в Византии сошла на нет[42][43].

В 409 году до н. э., после того как Алкивиад нанёс поражение персидскому сатрапу Малой Азии Фарнабазу и восстановил власть Афин над Халкидоном, его флот начал осаду Византия. Вскоре гарнизон Клеарха, состоявший из спартанцев, беотийцев и мегарцев, столкнулся с угрозой голода и конфисковал имевшиеся в городе запасы продовольствия, что вызвало антиспартанские настроения у жителей Византия. Этим воспользовался Алкивиад, установивший контакты с недовольными спартанским присутствием горожанами (среди них было много торговцев, терпевших значительные убытки от наличия афинской таможни у Хрисополя). Клеарх, передав командование союзным полководцам Геликсу и Кератаду, отправился просить деньги у Фарнабаза. Афиняне прибегли к военной хитрости: сделали вид, что сняли осаду и начали отвод флота, а сами ночью предприняли атаку на гавань. Пока гарнизон отражал угрозу со стороны моря, союзники Алкивиада открыли ворота со стороны суши, и в Византий ворвались ждавшие этого момента афинские воины (по словам Диодора — перелезли через стены). В уличных боях приняли участие не только спартанцы и афиняне, но и сторонники обоих лагерей из числа византийцев. Когда Алкивиад объявил, что в случае прекращения сопротивления никто из жителей Византия не будет наказан победителями, чаша весов склонилась на сторону афинян, которые без труда уничтожили спартанский гарнизон[44][45].

В конце Пелопоннесской войны спартанцы всё же установили своё господство в Эгейском и Мраморном морях. В 405 году до н. э. их флот под командованием Лисандра захватил Византий, воспользовавшись помощью сторонников Спарты из числа местных олигархов, которые открыли ворота города. Часть населения Византия, поддерживавшая демократию, успела бежать в Афины и Боспорское царство (не оказавшие существенного сопротивления и сдавшиеся в плен воины гарнизона были высланы в Афины). Спартанцы не раздумывая уничтожили демократический строй и восстановили власть олигархии, но реальным хозяином города сделался спартанский наместник (гармост), правивший с помощью подконтрольного правительства[комм. 28]. Прекращение торговли с Афинами негативно сказалось на благосостоянии большого числа местных торговцев, ремесленников и рабочих порта. Недовольство демоса, волнения окрестных фракийских племён, воспользовавшихся внутренней борьбой среди византийцев, и ненадёжное наёмное войско, частично укомплектованное из тех же фракийцев, привели к тому, что опасавшиеся бунта олигархи Византия запросили увеличения спартанского гарнизона и возвращения в город знакомого им Клеарха[46][47].

Клеарх во главе большого отряда спартанцев вступил в Византий, собрал на встречу всех местных военачальников и неожиданно перебил их. Затем он казнил многих представителей гражданских властей, которые ранее выказывали антиспартанские или демократические настроения, а также убил или изгнал из Византия многих богатых горожан, присвоив их имущество. Тирания Клеарха оказалась настолько жестокой, что вскоре против него ополчилась даже часть олигархической партии, начавшая слать жалобы в Спарту. Слишком самостоятельный наместник Византия разругался даже со спартанским правительством, и в 403 году до н. э. был изгнан из города новым гармостом Панфидом[комм. 29]. Постепенно Византий превратился в важный военный форпост Спарты и место базирования части спартанского флота. С конца V века до н. э. и вплоть до периода правления императора Галлиена Византий с небольшими перерывами чеканил свою монету (в период греко-персидских войн из всех крупных греческих городов только Спарта и Византий не чеканили свою монету; в Византии это было обусловлено монопольным положением кизикского статера, но с ростом торгового значения города власти приступили к выпуску собственных монет). Византий чеканил серебряные, медные, а также железные (как в Спарте, Мегарах и Аргосе) монеты. Серебряные использовались для расчётов с другими государствами, для уплаты фороса, дани и жалования войскам, а медные и железные имели хождение только внутри города (железные деньги чеканились преимущественно в периоды войн и финансовых затруднений)[комм. 30][48][49].

В 400 году до н. э. в Византии произошли столкновения между спартанцами и греческими наёмниками, участвовавшими в походе персидского сатрапа Малой Азии Кира Младшего (они были набраны с молчаливого согласия Спарты в различных городах Пелопоннеса, многие из них были выходцами из Спарты). После гибели Кира и примкнувшего к нему Клеарха отряды наёмников под командованием Ксенофонта добрались до Византия, но командующий спартанским флотом (наварх) Анаксибий и наместник города Клеандр под предлогом военного построения вывели их за городские стены и закрыли перед ними ворота. Тогда наёмники силой прорвали оборону Византия, подвергли город разграблению и вскоре двинулись во Фракию[комм. 31]. Внутренние смуты, частые смены власти и осады внешних врагов, а также потеря афинского рынка зерна привели к упадку торговли и ремёсел Византия, который прежде славился именно как посредник в понтийской зерновой торговле между Афинами и Боспорским царством (объём рынка Спарты не шёл ни в какое сравнение с ёмким рынком Афин; для спартанцев проливы и Византий имели главным образом стратегическое, а не экономическое значение). С каждым годом спартанского владычества в проливах казна Византия всё более пустела, лишённая притока торговых и портовых сборов, что привело к усилению проафинских настроений среди жителей города[комм. 32][50][51].

Во время Коринфской войны Афинам удалось восстановить свой флот и лишить Спарту превосходства на море. В 389 году до н. э. жители Византия с радостью встретили большую афинскую эскадру под командованием Фрасибула, который изгнал спартанского наместника, ликвидировал олигархический строй и вернул демократическое правление[комм. 33]. Фрасибул учредил в Византии новую таможню, взимавшую с торговых судов десятипроцентную пошлину за проход через проливы, причём право взимания этой пошлины афиняне передали на откуп византийцам. Таким образом Афины вернули себе контроль над черноморскими проливами, жизненно необходимыми для их торговли, повысили торговое значение Византия и соответственно благосостояние его жителей, а также создали очень важную связь с Византием, базировавшуюся на обоюдной экономической заинтересованности. Оживление торговли и ремёсел привело к наступлению полосы нового подъёма и процветания. Купцы Византия имели контакты не только с давними партнёрами (городами материковой Греции, Пропонтиды и Понта Эвксинского), но и активно осваивали относительно новые рынки (торговые центры Малой Азии и южной части Эгейского моря)[комм. 34]. Многим византийским купцам Афины даровали проксению и другие привилегии. Возросла роль менял и ростовщиков: многочисленные меняльные лавки (τραπέζαι) занимались не только разменом денег, но и кредитовали купцов и власти города, а также принимали участие в откупе таможенного сбора за проход через проливы (система откупов существовала и в кредитном деле, когда одной меняльной конторе или объединению менял отдавали на откуп весь рынок размена денег и сопряжённые с этим операции)[52][53].

К моменту заключения Анталкидова мира (387 год до н. э.) Византий фактически являлся независимым государством и самостоятельно вступал в различные союзы (находясь параллельно в союзе с Афинами). Анталкидов мир лишь подтвердил ту автономию, которой Византий уже реально пользовался. В 378 году до н. э. Византий и другие греческие полисы с демократическим устройством приняли решение заключить союзный договор с Афинами, воевавшими со Спартой, создав таким образом Второй афинский морской союз (ядро союза составили Хиос, Митилена и Византий). В отличие от прежнего союза теперь несколько десятков присоединившихся городов обладали закреплённой в соглашении автономией во внутренних делах и вносили добровольные взносы на военные нужды союза, а в компетенцию Афин входили главным образом вопросы внешней политики[комм. 35]. Общесоюзными делами согласованно ведали афинское народное собрание и синедрион союзников, постоянно заседавший в Афинах. Византий получил защиту от посягательств Спарты и необходимые условия для развития торговых связей. Но вскоре стремление к гегемонии возобладало, и Афины вновь стали вмешиваться во внутренние дела Византия, вызвав тем самым рост антиафинских настроений среди горожан[54][55].

В 364 году до н. э. в черноморские проливы прибыла фиванская эскадра под командованием Эпаминонда, и Византий вышел из Второго афинского морского союза, решив в дальнейшем опираться на поддержку влиятельных Фив (из союза вышли также Хиос, Родос и Митилена). Однако Афины выслали к непокорному городу большой флот под командованием Тимофея и силой вернули Византий в лоно союза. С тех пор отношения Афин и Византия перестали быть дружественными, афинянам приходилось регулярно посылать в проливы свои военные суда для охраны морских караванов с зерном (о напряжённых отношениях между бывшими союзниками говорит тот факт, что даже военный флот Афин перебазировался из гавани Византия в порт Иерон на азиатском берегу Босфора). Формально находясь в составе Афинского союза, Византий проводил профиванскую политику и даже после крушения фиванской гегемонии всячески пытался помочь Фивам (во время Третьей Священной войны Византий финансировал беотийцев в их борьбе с фокидянами)[комм. 36][56][57].

Обретение независимости и противостояние с Македонией

В 357 году до н. э. Византий заключил союз с некоторыми городами (Хиос, Родос, Кос, Селимбрия и Халкидон), которые, как и он, стремились разорвать тягостные союзные отношения с Афинами. Когда Афины направили против них свой флот, ему не удалось одержать победу и овладеть Византием[комм. 37]. Отныне Афины навсегда утратили превосходство в черноморских проливах и контроль над Византием, который богател на транзитной торговле боспорским зерном. Постепенно важными источниками доходов для византийской казны становились работорговля и государственные монополии на рыбный промысел, солеварение (это наиболее ранние из известных в античном мире монополий на данные виды деятельности)[комм. 38] и обмен денег. Своевременно реагируя на постоянно возрастающий объём торговли, всё более расширялся и порт Византия, принимавший суда всех крупнейших торговых центров Средиземного и Чёрного морей. Значительную часть доходов власти города направляли на содержание собственного мощного флота и сильной армии, которые помогали Византию постепенно расширять своё влияние на соседние прибрежные районы Пропонтиды (в частности, к середине IV века до н. э. под контролем Византия оказались Халкидон и Селимбрия)[комм. 39][комм. 40]. Кроме того, немалые средства шли на строительство городских укреплений, причалов, маяков и военных судов, расширение и обустройство гавани, производство оружия и боеприпасов, а также на военные походы против фракийских племён. На нужды гражданского строительства (храмов, стадионов, гимнасиев) и государственных праздников также требовались крупные суммы, поэтому зажиточных горожан власти облагали дополнительными сборами в виде литургий и триерархий[58][59].

Землевладельческая знать почти полностью утратила своё былое влияние, уступив первенство торговцам, владельцам судов и мастерских[комм. 41]. Гражданскими правами обладала небольшая часть горожан, так как их были лишены многочисленные в Византии рабы и метеки (в периоды особой нужды власти Византия продавали право гражданства метекам, среди которых встречались богатые купцы и ростовщики). Дешёвый рабский труд, широко распространённый в сельском хозяйстве и ремесленном производстве, негативно сказывался на положении свободных крестьян и ремесленников[комм. 42]. Рабы трудились не только в порту, на галерах, непосредственно прилегавших к городу полях и пастбищах, но и во владениях Византия на азиатском берегу Босфора, в Мизии и Троаде (об их продолжительном существовании писали Полибий и Страбон). К этому периоду истории города относится рассказ Исихия Милетского о византийском стратеге Протомахе, который жестоко подавил восстание фракийцев, обратив их в рабство (в ознаменование этой победы в городе даже был воздвигнут бронзовый памятник). Со второй половины IV века до н. э. в результате сближения Византия с влиятельным Родосом изменился и весовой стандарт византийских монет: от персидской системы город перешёл к чеканке монет родосского стандарта. На монетах, кроме монограмм, стали появляться полное название города и имена некоторых магистратов (как, например, в III веке до н. э. имена Гекатодора и Олимпиодора)[комм. 43]. На рубеже IV—III веков до н. э. имущественное расслоение различных категорий жителей Византия (особенно полярно расположенных друг к другу — крупнейших купцов и городской бедноты) нередко приводило к острым социальным конфликтам[60][61][62].

Только окрепнув и достигнув благосостояния, Византий столкнулся с территориальными притязаниями со стороны Македонии, которая устанавливала свою гегемонию над Грецией, и скифов[комм. 44]. Когда войска Филиппа II вторглись в Южную Фракию, он сделал Византий своим союзником в борьбе с фракийским царём Керсаблептом. Но, одержав победу, македоняне стали открыто претендовать на господство в проливах. Флот Филиппа II стал чинить препятствия торговым судам, захватывать их, таким образом причиняя ущерб Византию. Это не могло не сказаться на позиции городской верхушки, которая стала склоняться к союзу с Афинами против Македонии. Когда Филипп II потребовал от Византия участия в войне против Афин, тот отказался. Тогда же для возобновления нормальных отношений в Византий прибыл Демосфен (он же для борьбы с македонской угрозой призвал в коалицию Родос, Хиос и Персию). В 340 году до н. э. македоняне осадили Перинф, на помощь которому поспешили войска союзного Византия и отряд наёмников персидского царя Артаксеркса III[комм. 45]. Тогда Филипп II разделил свою армию и, не снимая осады Перинфа, напал на почти беззащитный Византий. Благодаря героизму гарнизона и мудрости руководителя обороны Леона Византийского город смог отбить неожиданный штурм и последовавшую за ним упорную осаду. По одной из легенд, защитникам Византия покровительствовала Артемида, осветившая чудесным светом город и тем самым разбудившая жителей во время ночной атаки противника (это нашло отражение даже на монетах Византия[комм. 46])[63][64].

Упорное сопротивление дало возможность Византию продержаться до прибытия подкрепления из Хиоса, Родоса, Коса и Афин, что вынудило Филиппа снять морскую осаду города. Однако он усилил осаду со стороны суши и с помощью подложного письма оклеветал в измене Леона Византийского, который не стал ждать самосуда и повесился. Македоняне стянули к стенам Византия самые мощные осадные орудия, построили мост через Золотой Рог для снабжения войск и разорили все окрестности города, но господствовавший в проливах флот союзников регулярно доставлял в Византий провизию и воинов. Защитники города мужественно отражали все атаки врага и вовремя ликвидировали подкопы под стенами, а армия Филиппа Македонского начала уставать от затянувшейся осады. В конце концов Филипп II был вынужден снять осаду и отступить, потеряв почти весь свой флот, разбитый афинянами[комм. 47]. Но и Византий понёс серьёзные потери — погибли тысячи жителей, были разрушены многие здания, существенно пострадали городские стены и башни. Закончив реконструкцию оборонительного кольца и пострадавших строений, жители Византия воздвигли в городе статую и храм Гекаты Светоносной, ставшей с тех пор самой почитаемой богиней. Согласно легенде, она в решающую ночь обороны Византия, желая предупредить об опасности, зажгла факел, и защитники города были подняты на ноги лаем собак (эта легенда переплетается с похожей легендой об Артемиде, что в дальнейшем нашло отражение в сближении их культов, но античные историки приводят эти легенды как две разные истории). Кроме того, по свидетельству Демосфена, благодарные византийцы и перинфяне поставили три колоссальные мраморные скульптуры в честь своих союзников-афинян[65][66].

Эллинистическая эпоха

Победа Византия повысила его престиж в глазах соседей, усилила роль города в политической жизни греческих государств и ещё более укрепила независимое положение Византия в качестве свободного торгового полиса[комм. 48]. Византий сохранил независимость даже в период создания Коринфского (или Эллинского) союза, который объединил под властью македонян большую часть Греции. Правда, Византий поддержал завоевательные походы Александра Македонского, который никогда не посягал на самостоятельность города (купцы Византия были заинтересованы в хороших отношениях с огромной империей и даже предоставляли свои суда для нужд Александра)[комм. 49]. В неспокойный период распада империи Александра Македонского Византий благодаря своему экономическому значению, военной мощи и искусной дипломатии придерживался нейтралитета, сохраняя при этом полную независимость. Город даже отказал послам могущественных диадохов Лисимаха и Антигона I Одноглазого, которые пытались присоединить Византий к своим державам или хотя бы подписать с ним союзные договора (глубоко уязвлённый отказом византийцев, Лисимах всё же не решился на военные действия, а с Антигоном Византию даже удалось сохранить нормальные отношения[комм. 50]). В эпоху эллинизма к союзу с Византием, имевшим высокий авторитет в греческом мире, стремились многие влиятельные правители[комм. 51]. В 319 году до н. э. Византий помог оружием дружественному Кизику, осаждённому сатрапом Геллеспонтской Фригии Арридеем, который после угроз со стороны Антигона I был вынужден отступить (в ответ и Византий оказывал услуги Антигону, сохраняя при этом нейтралитет[комм. 52]). В III веке до н. э. Византий часто выступал в роли посредника в спорах и войнах между эллинистическими державами[комм. 53][67][68][69].

В 278 году до н. э. окрестности Византия сильно пострадали в ходе нашествия галатов, племена которых совершали опустошительные набеги на Балканы и Малую Азию (один из отрядов под командованием Леоннория и Лотария разорил прилегающие к городу поля и разрушил небольшие крепости). Византийцам удалось откупиться от галатов (огромную по тем временам сумму собирали даже в союзных городах), однако это была лишь временная мера[комм. 54]. После того как галаты покорили соседние с Византием фракийские племена, они создали свою державу, простиравшуюся от берегов Дуная до Босфора. Отряды галатов постоянно разоряли соседей Византия, а сам город почти полстолетия был вынужден платить всё возраставшую дань предводителям галатов (эта дань не была регулярным налогом, она скорее походила на подарки, которыми Византий пытался задобрить галатов, и колебалась от 3 до 10 тыс. золотых). В середине III века до н. э. усилению влияния Византия в западной части Понта попытались воспрепятствовать Галатис (Каллатис или Каллатия) и его союзник Истрия, но они были разбиты византийскими войсками, которые разорили окрестности городов. В 260 году до н. э. попытку захватить Византий предприняли войска Селевкидов, но осада не удалась. Жители города оказали решительное сопротивление Антиоху II, на помощь к ним пришли отряды дружественных городов Пропонтиды и Понта (одна только Гераклея Понтийская отправила 40 судов), и вскоре войска Селевкидов были вынуждены отойти от мощных стен Византия[комм. 55]. Значительные военные расходы и обременительная дань галатам опустошили казну Византия, вынудив власти города начать взимать пошлину с торговых судов, проходивших через Босфор (она не взималась со времён распада Второго афинского морского союза). Однако эта мера вызвала недовольство со стороны других греческих городов, заинтересованных в сохранении свободного мореплавания проливами[70][71].

От имени всех недовольных нововведением к Византию обратились послы ранее дружественного Родоса, но получили решительный отказ. В 220 году до н. э. между Византием и Родосом вспыхнула война. На сторону последнего перешла Вифиния, также заинтересованная в свободе мореплавания черноморскими проливами (союзниками Византия стали пергамский царь Аттал I Сотер, селевкидский полководец Ахей и вифинский аристократ Тибойт). Большое войско царя Прусия I захватило все владения Византия на азиатском берегу Босфора (в том числе порт Иерон[комм. 56]) и в Мизии, а мощный флот Родоса под командованием наварха Ксенофонта блокировал Геллеспонт, что сильно ударило по доходам византийцев. После повторного отказа отменить пошлины вифинские войска при поддержке многочисленных фракийских наёмников начали осаду Византия, оставшегося без поддержки извне (в обмен на освобождение отца из египетского плена Ахей перешёл на сторону Родоса, Тибойт умер по пути из Македонии в Византий, а греческие города Понта нейтралитетом выразили своё несогласие с фискальной политикой Византия). Когда галатский царь Кавар, опасавшийся потерять своего крупнейшего данника (к 220 году до н. э. дань возросла до огромной суммы в 80 талантов), выступил посредником между враждующими сторонами, Византий был вынужден пойти на уступки и отказаться от взимания пошлин с кораблей, получив взамен свои азиатские владения[комм. 57]. Но вскоре для Византия наступило облегчение — город перестал выплачивать дань галатам, разбитым и истреблённым усилившимися фракийцами[72][73].

Серебряная тетрадрахма, которую чеканили в Византии во II веке до н. э. от имени Лисимаха. На аверсе изображена голова Александра Македонского, на реверсе — сидящая на троне Афина Никифорос, одной рукой опирающаяся на щит, а в другой держащая Нику. Отличительным знаком византийских монет является трезубец с двумя дельфинами по сторонам рукояти, помещённый в нижней части.

В эпоху эллинизма на монетах Византия наряду с дельфином стали чеканить изображения богов, прежде всего Деметры в венке из колосьев, Посейдона с трезубцем, Аполлона в лавровом венке, Афины Паллады в коринфском шлеме, Диониса с виноградной лозой, а также рог изобилия и вершу. В этот период Византий для удобства международных расчётов чеканил монеты, аналогичные царским. Самым распространённым типом монет Византия в эпоху эллинизма были серебряные и золотые статеры с именем Лисимаха. Даже несмотря на то, что Византий отказался войти в государство Лисимаха, монеты город чеканил по образцу монет этого монарха (таким образом, византийские лисимаховские статеры стали самой ходовой монетой Причерноморья, особенно в Крыму и на Кавказе, а в Боспорском царстве с конца III века до н. э. и вплоть до эпохи Митридата VIII золотые монеты византийской чеканки составляли основу золотого обращения и были более известны, чем боспорские статеры[комм. 58]). Кроме чеканки собственных монет, Византий широко использовал при помощи надчеканки монеты других государств, нанося на них буквенные монограммы, значки, изображения дельфина, грозди винограда или амфоры (указанные надчеканки встречаются на монетах Птолемея I Сотера и Лисимаха). В периоды финансовых трудностей византийцы надчеканивали и свои деньги, например, при изменении номинала монеты для повышения её стоимости. Во второй половине III века до н. э. монетный союз Византия и Халкидона породил совместные медные монеты, о чём свидетельствуют надписи на них, состоящие из названий обоих городов (ΒΥΣΑΝ ΚΑΛΧΑ). Месембрия и Одессос по примеру боспорских царей чеканили монеты такого же типа, как и Византий[74].

Конец IV и весь III век до н. э. были периодом экономического расцвета Византия, роль которого в понтийской торговле в эллинистическую эпоху только возросла. Область его торговых сношений охватывала весь Понт и города Эгейского моря. На первое место во внешней торговле, оттеснив Афины, выдвинулся Родос (дружественные отношения Родоса с Византием быстро восстановились даже после непродолжительной войны, вспыхнувшей между государствами в 220 году до н. э.). Кроме того, византийские купцы поставляли зерно на крупнейший хлебный рынок эпохи эллинизма — остров Делос, а также на Хиос и в Селевкию. Однако, понтийское зерно, бывшее в IV веке до н. э. основной статьёй реэкспорта Византия, в III веке до н. э. отступило на задний план, будучи потеснённым с рынка Греции более дешёвым египетским хлебом. Постепенно Византий превратился в крупный центр работорговли, поставляя невольников из Скифии, Вифинии и Фракии в города Греции. Другими важными товарами, вывозимыми из греческих городов Понта, были скот, солёная и вяленая рыба, мёд и воск. Из Греции через Византий шли оливковое масло, вино, ткани, керамические и металлические изделия. Значительно расширились торговые связи Византия с Фракией (но они часто прерывались из-за военных конфликтов с фракийскими племенами), Египтом (на это указывает широкое распространение в денежном обращении Византия египетских монет, которые имели хождение наравне с византийскими деньгами, а также расцвет в городе культов Сераписа и Исиды) и государством Селевкидов. Продолжали играть значительную роль в экономике Византия различные ремёсла (производство судов, оружия, обуви, тканей, керамических и металлических изделий, продуктов питания, выделка кож, постройка зданий и храмов), земледелие и животноводство (но процветанию сельского хозяйства в окрестностях города мешали частые опустошительные набеги фракийцев)[75].

Эллинистическая эпоха была периодом расцвета в Виза́нтии изобразительного искусства, архитектуры, литературы, точных наук, спорта и музыки. Особенно славилось строительное искусство византийцев, в том числе его крепостные стены с семью башнями[комм. 59] и многочисленные храмы (стены которых возводились из полированного камня, помещения украшались картинами, мозаиками и скульптурами). Византий поддерживал широкие культурные связи с державами античного мира; византийские послы, спортсмены, кифареды и артисты принимали участие в общегреческих празднествах (правда, ни один гимнаст из Византия так и не стал победителем Олимпиады). В самом городе регулярно устраивались Дионисии, которые сопровождались театральными постановками, и Боспорий, во время которого проходили состязания по бегу с факелами. Среди современников были известны историк Деметрий Византийский (автор более двадцати книг), поэтесса Миро и поэт Парменон Византийский (их произведения не дошли до наших дней, об этих литераторах упоминают лишь историки)[76].

Агрессивная политика македонского царя Филиппа V вынудила Византий нарушить свой нейтралитет и ввязаться в так называемую Критскую войну на стороне своих давних союзников — Родоса, Пергама, Кизика и Афин. Филипп захватил Халкидон и отторгнул от союза с Византием Перинф, но в 202 году до н. э. союзный флот нанёс поражение македонянам у Хиоса. В итоге Родос обратился за помощью к Риму, а отказ Филиппа прекратить войну привёл к началу Второй Македонской войны. Таким образом, Византий, ранее так горячо ратовавший за недопущение римлян в Грецию, сам превратился в их союзников (с помощью войск Рима византийцы вернули себе Перинф и добились освобождения Халкидона)[77].

Римская эпоха

На рубеже III—II веков до н. э. в борьбу за господство в восточном Средиземноморье вступил могущественный Рим. Завоевав Фракию и сделав её административным центром Перинф, римляне вплотную приблизились к владениям Византия. Первоначально их отношения складывались благоприятно для византийцев, ведь римляне признавали независимость Византия и его статус свободного города-государства, они объявили Византий своим союзником, покровительствовали византийским купцам и даже сохранили за Византием его доходы от таможенных пошлин[комм. 60]. Но с ростом своего влияния в Средиземноморье Рим всё сильнее подчинял себе Византий. Особо не вмешиваясь во внутренние дела города, римляне тем не менее вынудили византийцев уступить им сбор таможенных пошлин с судов, проходивших через Босфор, чем положили начало постепенному превращению вольного города в одно из римских владений[78][79].

В начале нашей эры Византий при наличии римского наместника всё ещё сохранял автономию во внутренних делах, но в правление императора Веспасиана город был лишён автономии, и вся полнота власти оказалась в руках наместника. Однако, не желая вызывать недовольство среди жителей такого стратегически важного для римлян торгового центра, императоры вернули Византию автономию в делах городского управления, которая просуществовала до конца II века. Первые два столетия нашей эры стали для Византия периодом процветания, экономического роста, бурного развития науки и искусства. Особенно славились византийские архитекторы и строители, которых приглашали для возведения храмов и крепостей во многие города Причерноморья. В Византии той поры жили известные учёные, в том числе историк и географ Дионисий Византийский, а также поэты, прозаики, философы, музыканты, актёры и скульпторы. Вдоль пролива располагались 29 крупных святилищ, построенных в эллинистическую и римскую эпохи[комм. 61]. Кроме того, в Византии и Халкидоне образовались христианские общины, здесь проповедовали Андрей Первозванный (по традиции он считается первым епископом Византийским, основателем и небесным покровителем Константинопольской православной церкви), Стахий, Онисим, Поликарп I, Плутарх и другие деятели Церкви. В годы епископства Пертинакса на месте современного района Галата были построены новые церковь и резиденция епископа, положившие начало небольшому христианскому анклаву. Размеренное течение жизни нарушилось после смерти императора Коммода[80][81].

Различные римские легионы почти одновременно провозгласили императорами трёх своих военачальников — легата Британии Клодия Альбина, легата Паннонии Септимия Севера и легата Сирии Песценния Нигера. Септимий Север быстро занял Рим, заключил союз с Клодием Альбином и отправился в поход против Нигера, который к этому времени подчинил себе восточную часть империи. Обычно осторожный и дальновидный в делах политики, Византий на этот раз совершил стратегическую ошибку и поставил на Нигера, оказав ему помощь в борьбе с Севером. После гибели Нигера в 194 году Септимий Север решил наказать всех его сторонников, наложив на них тяжёлую контрибуцию. В 196 году войска Севера осадили Византий, не пожелавший сдаваться без сопротивления. Изнурительная осада длилась три года, доведя население города до крайнего изнеможения. В конце концов голод и отсутствие надежды сломили стойкость защитников Византия, и город сдался на милость победителя[82][83].

Септимий Север приказал казнить всех уцелевших воинов и магистратов, разрушить все значительные здания и срыть мощные городские стены, которые многие века оберегали Византий от врагов. Кроме того, он отнял у Византия автономию, подчинив его Перинфу, и принудил жителей платить огромную подать. Некоторое время спустя Север раскаялся в своей жестокости и начал восстанавливать город (историки приписывают заслугу в восстановлении Византия его сыну — будущему императору Каракалле)[комм. 62]. Однако последствия осады и дальнейшего разрушения оказались столь катастрофичны, что город ещё долго не мог оправиться от тех трагических событий. Он утратил не только былое величие, но и исключительную роль в средиземноморской торговле, погрузившись на столетие в положение прозябающей римской периферии. Упадок Византия ещё более усилился после того, как во время очередной смуты в правление императора Галлиена римские войска вновь опустошили город[84][85].

Всё изменилось при императоре Константине I Великом, который решил создать на месте древнего Византия новую столицу Римской империи. Согласно одной из легенд, впервые Константин познакомился с окрестностями Византия, когда расположился рядом с ним лагерем во время войны с Лицинием. Однажды устав от длительной прогулки, Константин прилёг и уснул. Во сне ему явилась знатная, но уставшая женщина, вскоре она превратилась в молодую и красивую девушку, на которую Константин возложил знаки императорской власти. Поражённый сном, Константин трактовал его по-своему — в образе женщины перед ним предстал Византий, которому император должен вернуть величие и богатство. Согласно другому рассказу, во время осады Византия, занятого войсками Лициния, Константин оценил всю выгоду его уникального местоположения и пришёл к выводу, что именно здесь должна располагаться его новая столица. Кроме того, на решение Константина повлияла и неспокойная обстановка в самом Риме, издревле подверженном смутам и заговорам. Как бы там ни было, в 324 году состоялась закладка нового города, который вскоре многократно превзошёл славу своего предшественника. Началось возведение великолепного императорского дворца, для украшения которого из различных мест Греции привезли лучшие произведения искусства, терм, библиотеки и огромного ипподрома[86][87].

Напишите отзыв о статье "История Византия"

Примечания

Комментарии
  1. Далее по тексту под византийцами подразумеваются жители города Византий, не следует их путать с жителями Византийской империи.
  2. Основными источниками по истории Византия являются сведения, взятые из литературного, эпиграфического и нумизматического материала, в меньшей степени — из результатов археологических исследований.
  3. Одной из археологических культур, существовавших здесь в период неолита, была культура Фикиртепе.
  4. О Мегарах как о метрополии Халкидона в своих трудах упоминали Фукидид, Страбон, Помпоний Мела и Евстафий Эпифанский, другую версию высказывал лишь Исихий Милетский.
  5. Об основании города мегарцами писали Дионисий Галикарнасский, Псевдо-Скимн, Эфор Кимский, Стефан Византийский, Евстафий Эпифанский, Филострат Старший и Иоанн Лидийский; версии об участии в основании Византия, помимо мегарцев, выходцев из других греческих городов высказывали Дионисий Византийский, Исихий Милетский, Константин VII Багрянородный; вообще не включали мегарцев в число основателей города Гай Веллей Патеркул, Марк Юниан Юстин, Павел Орозий, Диодор Сицилийский, Аммиан Марцеллин и Иосиф Генезий. Разные даты основания города указывали в своих трудах Евсевий Кесарийский, Геродот, Исихий Милетский, Иоанн Лидийский и Псевдо-Кодин.
  6. Существует несколько свидетельств о фракийском происхождении названия Византий и имени Визант. Согласно одной из легенд, Визант был сыном нимфы Семестры — покровительницы этих мест; её алтарь находился в верховьях Золотого Рога, у впадения в него рек Кидарис и Барбис. По другой легенде, матерью Византа была нимфа Кероесса — эпонимная героиня Золотого Рога. Имя вскормившей его нимфы Визии также имеет фракийские корни.
  7. Это пророчество, упоминаемое также Стефаном Византийским, Исихием Милетским и Евстафием Эпифанским, в отличие от фальсифицированного пророчества о «слепых», считается первым и наиболее правдоподобным.
  8. Согласно исследованиям, между устьями рек Кидарис и Барбис, рядом с будущим алтарём Семестры, и находилось фракийское поселение, давшее название Византию, а на холме, где была заложена мегарская колония, по словам Плиния Старшего, существовало фракийское поселение Лигос.
  9. Изначально меткое высказывание о «слепых» приписывалось персу Мегабазу, а уже потом было оформлено в виде изречения оракула. Не исключено, что само изречение могло возникнуть значительно позже, когда ведущая роль Византия в регионе уже определилась и появилось снисходительно-насмешливое отношение к его менее удачливому соседу.
  10. Долгое время гражданские права и связанные с ними права на землю имели только потомки первых колонистов, образовавшие привилегированную верхушку (они также были освобождены от подушного налога).
  11. Около 700 года до н. э. основная часть вифинских племён переселилась из Европы в Азию, а именно в Вифинию, другая часть, называемая финами, осталась на территории Фракии.
  12. Среди наиболее грандиозных святилищ античного Византия выделялись храмы Афродиты, Афины, Посейдона и Диониса, а также жертвенник Артемиды Орфосии. Храм Геры был сожжён персами во время скифского похода Дария (по другим данным — во время карательной экспедиции финикийского флота), деревянный храм Плутона, находившийся за городскими стенами, был разрушен во время македонской осады.
  13. Эта легенда перекликается с мегарской легендой, согласно которой стены Мегар были построены Алкафоем с помощью Аполлона.
  14. Неплодородные земли (др.-греч. ακαρπα) в случае необходимости продавались властями в частные руки, а плодородные (κάρπίμα) — сдавались в долгосрочную аренду с единовременной выплатой причитающихся сумм или продавались, но с правом обратного выкупа после определённого времени. Владеть землёй в Византии могли только полноправные граждане, а метеки, даже имевшие гражданином одного из родителей, этим правом не обладали.
  15. Большую часть государственных рабов составляли покорённые фракийцы. Они жили отдельными сёлами, сохраняли свои общинные порядки и сообща обрабатывали землю, отдавая установленную часть урожая византийцам.
  16. Прямых свидетельств мятежа против персидского ставленника Аристона нет, но ещё во время пребывания Дария в Скифии жители Византия и Халкидона разрушили босфорский мост, а византийцы к тому же повалили поставленные Дарием на берегу Босфора два белых мраморных столба с надписями, перечислявшими участвовавшие в его походах народы (позже эти столбы византийцы использовали для жертвенника Артемиде Орфосии, а камень с ассирийскими письменами лежал у храма Диониса).
  17. Уходя, Гистией оставил в городе своим преемником Бисальту, уроженца Абидоса.
  18. Против Павсания выступили командиры самосской и хиосской эскадр Улиад и Антагор, перешедшие на сторону афинян, но его поддерживала значительная часть персофильской олигархии Византия.
  19. Во время повторного захвата города Кимон вновь пленил много знатных персов, которые при Павсании вольготно себя чувствовали в Византии. Согласно Плутарху, Кимон во время раздела трофеев предложил союзникам на выбор персидских вельмож или их украшения. Союзники с радостью выбрали золото, а дальновидный Кимон получил за пленных огромный выкуп от их родственников.
  20. Византий поздно начал чеканку своей монеты и сначала выпускал их в небольшом количестве, так как в этот период монопольное положение в области Пропонтиды занимали золотые статеры Кизика.
  21. Византий, входивший в состав Геллеспонтского округа, платил форос с 454 по 406 год до н. э. Изначально его сумма составляла 15 талантов, позже возросла до 21.
  22. Точное место и периодичность сборов народного собрания не известны, возможно, они происходили на Фракийской площади города — обычном месте военных сборов и смотров.
  23. Претворением в жизнь постановлений народного собрания и совета занимались «коллегия пятнадцати» (др.-греч. πεντεκαίδεκα), коллегия стратегов и высшие финансовые чины — синагоры (συνάγοροι). Другим важным чином Византия был верховный жрец — иеромнемон (ίερομνήμων).
  24. Форос и дополнительные военные повинности тяжёлым бременем ложились на городские финансы и наиболее зажиточных горожан. Купцы и владельцы судов с лихвой покрывали эти суммы доходами от торговли с Афинами, но у землевладельческой олигархии эти поборы вызывали ненависть как к городскому демосу, так и к Афинам.
  25. Местные демократы самостоятельно справились с мятежом олигархов и, не дожидаясь прибытия афинского флота, заявили о возвращении города в Афинский союз. Вскоре после Самосской войны Перикл предпринял экспедицию в Понт и, по всей видимости, посетил также Византий (хотя документальных свидетельств этому визиту нет).
  26. Другим важным сборным пунктом для перевозивших зерно кораблей был порт Иерон (Гиерон), расположенный возле Халкидона. Во время войны суда афинских союзников приходили в Византий и Иерон лишь для загрузки зерном согласно квотам, введённым Афинами; вести самостоятельную хлебную торговлю в Понте им было запрещено. Даже купцы Византия, сами закупавшие зерно в Боспорском царстве, продавали его по правилам, установленным Афинами.
  27. Первыми стратегами, которым Алкивиад поручил патрулировать Босфор, были Ферамен и Евмах.
  28. Первым спартанским наместником, общим для Византия и Халкидона, был Сфенелай.
  29. Раненный в Византии Клеарх укрылся в Селимбрии, откуда планировал продолжить борьбу, а затем перебрался к персам.
  30. На начальном этапе, с конца V и до середины IV века до н. э. монеты Византия, как и многих других городов Малой Азии, чеканились по персидскому стандарту. Обычными изображениями на них были бык, плывущий на дельфине, легенда ΓY, обозначающая начальный слог названия города, и квадрат, разделённый перпендикулярными перегородками на четыре части, поверхность которых испещрена точками. Изображение быка (или коровы) на дельфине связано с мифом об Ио, пересекающей Босфор.
  31. Часть наёмников даже предлагала Ксенофонту провозгласить его тираном Византия, но тот, не желая войны со Спартой, отклонил предложение своих солдат, уладил конфликт и вывел наёмников за городские стены. Оставшиеся в городе наёмники после ухода основных сил были проданы спартанским наместником в рабство, а войска Ксенофонта тем временем ввязались в междоусобный конфликт фракийских вождей.
  32. К другим проблемам Византия в этот период историки относят разорение мелких землевладельцев и их приток в город (в надежде найти работу в некогда оживлённом порту), общее обнищание свободных граждан и разгул пиратов, которых не пугал слабый спартанский флот.
  33. Попытка Анаксибия изгнать афинян из проливов с помощью флота и сухопутного наёмного войска закончилась поражением, нанесённым ему при Абидосе афинским полководцем Ификратом (сам Анаксибий погиб в этом сражении).
  34. Об этом свидетельствуют союзные монеты, которые в начале IV века до н. э. совместно чеканили Византий, Самос, Родос, Книд, Иасос и Эфес. На лицевой стороне этих монет изображался Геракл, убивающий двух змей, а на оборотной — различные гербовые особенности чеканивших их городов (на монетах Эфеса — пчёлы, Самоса — лев, Книда — голова Афродиты, Иасоса — голова Аполлона, Родоса — цветок, Византия — бык на дельфине).
  35. Членам союза гарантировалась свобода от присутствия на их территории чужих гарнизонов, они имели право на любое государственное устройство. Помимо взносов (а согласно мнению Георга Бузольта — вместо них) Византий поставлял для союзного флота корабли, гребцов и солдат.
  36. Согласно Демосфену, византийцы даже позволяли себе принуждать афинские корабли заходить в гавань Византия, где их так же под принуждением разгружали. Эти данные заставили некоторых учёных усомниться в словах Корнелия Непота о подчинении Византия Афинам и предположить, что Византий уже в 364 году до н. э. окончательно порвал с Афинами.
  37. Для ведения Союзнической войны Византий выделил крупные военные силы, и Афины посчитали, что легко захватят город, но флот союзников снял осаду Самоса и перебросил все корабли для обороны Византия, чем сорвал планы Афин вернуть себе власть над проливами. После того, как появилась угроза, что в войну вступит и Персия, Афины были вынуждены смириться с отпадением союзников.
  38. Нередко в виде компенсации за конфискованные земли власти Византия предоставляли пострадавшей стороне права на рыболовство и торговлю солью.
  39. Именно в этот период ополчение Византия было окончательно заменено на наёмные войска.
  40. Артабаз II, в сатрапию которого входил Халкидон, не имел сил противостоять росту влияния Византия, так как сам в это время был занят войной с царём Артаксерксом III.
  41. Среди занятий, получивших распространение в Византии и окрестностях, античные авторы называли соление рыбы, производство сетей и других рыболовных снастей, а также торговых и военных судов, бытовой керамики, вина, холодного и метательного оружия, добычу строительного камня, медной руды и золотого песка.
  42. Многие крестьяне и ремесленники, не выдержавшие конкуренции с рабским трудом, попадали в зависимость к ростовщикам и разорялись. Их имущество закладывалось и становилось предметом спекуляций. Разорившиеся горожане пополняли ряды бедноты и становились питательной средой для всякого рода оппозиционных сил.
  43. Родос стал играть всё большую роль в понтийской торговле; количество родосских судов, заходивших в Византий, было так велико, что один из причалов гавани стали называть «Родосской стеной».
  44. Скифы под руководством царя Атея захватили часть Фракии и попытались обложить данью Византий.
  45. Союзные отношения Византия и Перинфа установились на почве совместной борьбы с фракийцами, а именно с Керсаблептом, сыном Котиса I.
  46. После осады на них чеканили изображение Артемиды с колчаном и её атрибуты — полумесяц, звёзды и светильники. Полумесяц со звездой даже стал символом Византия и после захвата Константинополя был заимствован турками как символ Османской империи.
  47. Афинскими эскадрами командовали Харес, Фокион и Кефисофон. Леон Византийский был знаком с Фокионом по Афинской академии и поручился за него перед городом, поэтому солдат Фокиона расквартировали по домам византийцев, в то время как силы Хареса оставались на судах.
  48. Византий расширял территорию государства за счёт покупки земель у соседей и даров эллинистических монархов, постепенно став гегемоном городов Пропонтиды.
  49. В 335 году до н. э. византийские суда участвовали в экспедиции Александра против фракийского племени трибаллов.
  50. Антигон удовлетворился заключением союза с Халкидоном, освободив город от осады вифинского царя Зипойта. Лисимах же в 309 году до н. э. основал на Галлипольском полуострове город Лисимахия, который, впрочем, не смог заменить Византий в качестве торгового центра Пропонтиды.
  51. Общие торговые интересы и борьба с диадохами заставили Византий создать так называемую «Северную лигу», в которую, кроме него, вошли Халкидон, Гераклея Понтийская, Киос и Тиос, а также некоторое время входили Антигон II Гонат. Союзники поддерживали друг друга в борьбе с Селевком I Никатором и его сыном Антиохом I Сотером, посягавшими на их владения.
  52. Во время битвы между войсками Полиперхона, Эвмена и Арригона, с одной стороны, и Антигона, Кассандра и Птолемея, с другой, разгоревшейся в 318 году до н. э. недалеко от Византия, византийские корабли помогли переправить отряды Антигона на азиатский берег, что и предопределило их победу.
  53. Например, между Птолемеем II и Антиохом I, Филиппом V и Этолийским союзом.
  54. Вскоре союзник византийцев по «Северной лиге», вифинский царь Никомед I привлёк Леоннория и Лотария на свою сторону в качестве наёмников и переправил их в Азию, чем на время спас Византий от опасных пришельцев, но на их место пришли отряды галатов под руководством Комонтория, осевшие севернее города.
  55. Кроме того, существенную помощь Византию зерном, деньгами и стрелами оказал Птолемей II Филадельф, за что византийцы посвятили ему храм.
  56. Издавна гавань, крепость и святилище Иерона принадлежали Халкидону, но фактически контролировались Византием. Затем Иерон был захвачен Селевкидами, и лишь накануне войны с Родосом Византий выкупил его у селевкидского полководца Каллимела.
  57. Для заключения мира в Византий на трёх триерах прибыли родосские послы Ардика и Полемокл. Прусий вернул Византию без выкупа все захваченные ранее земли и корабли, а также угнанных в плен жителей.
  58. Византийские монеты занимали настолько монопольное положение в торговом обороте Боспорского царства, что его правители рядом со своими собственными именами ставили на боспорских статерах византийский символ — трезубец.
  59. Башне Геракла даже приписывали необыкновенное свойство — якобы она могла передавать находящимся в ней защитникам тайные планы врагов, осаждавших город.
  60. Кроме того, Византий сохранял и свой сильный флот. Так, во время Второй Македонской войны византийская военная эскадра посетила Пирей, где была тепло принята афинянами.
  61. Дионисий Византийский и другие историки упоминают храмы Афины, Афродиты, Посейдона, Земли, Цереры и Прозерпины, Диссипатории, Зевса, Деметры, Артемиды, Сераписа и Исиды, жертвенники Афине, Семестре, Аполлону, фригийской матери богов, мегарским и местным героям.
  62. Среди наиболее значительных построек времён Септимия Севера историки отмечают новые стены, возведённые чуть дальше старых, и построенный в 203 году ипподром, позже значительно расширенный Константином Великим.
Использованная литература и источники
  1. Пальцева Л. А., 1999, с. 185, 186.
  2. Sarah Rainsford. [news.bbc.co.uk/2/hi/europe/7820924.stm Istanbul's ancient past unearthed] (англ.). BBC (10 January 2009). Проверено 5 июля 2013. [www.webcitation.org/6JKd2pKZu Архивировано из первоисточника 2 сентября 2013].
  3. [www.hurriyet.com.tr/gundem/10027341.asp?gid=229&sz=32429 Bu keşif tarihi değiştirir] (тур.). Hürriyet (3 октября 2008). Проверено 5 июля 2013. [www.webcitation.org/6JKd4FlVX Архивировано из первоисточника 2 сентября 2013].
  4. Петросян и Юсупов, 1977, с. 7, 8.
  5. Невская В. П., 1953, с. 14, 151.
  6. Петросян и Юсупов, 1977, с. 8, 9, 14.
  7. Пальцева Л. А., 1999, с. 147, 148, 157, 174.
  8. Невская В. П., 1953, с. 13, 14, 17, 32.
  9. Петросян и Юсупов, 1977, с. 10.
  10. Пальцева Л. А., 1999, с. 151, 164—166, 168, 176, 177, 180—181.
  11. Невская В. П., 1953, с. 17.
  12. Петросян и Юсупов, 1977, с. 10, 11.
  13. Пальцева Л. А., 1999, с. 180, 182, 183, 223.
  14. Петросян и Юсупов, 1977, с. 11, 12.
  15. Пальцева Л. А., 1999, с. 166, 178—180, 183, 184, 222.
  16. Невская В. П., 1953, с. 17—19, 39—40, 52.
  17. Петросян и Юсупов, 1977, с. 12.
  18. Пальцева Л. А., 1999, с. 170, 180, 186—188.
  19. Невская В. П., 1953, с. 20, 26—27, 41, 45, 64, 119, 148.
  20. Петросян и Юсупов, 1977, с. 12, 13, 15.
  21. Пальцева Л. А., 1999, с. 187, 189—190.
  22. Невская В. П., 1953, с. 25, 27—28, 38—39, 41—42.
  23. Пальцева Л. А., 1999, с. 190, 191, 207.
  24. Невская В. П., 1953, с. 17, 32, 53—54.
  25. Петросян и Юсупов, 1977, с. 15, 16.
  26. Невская В. П., 1953, с. 59—60.
  27. Петросян и Юсупов, 1977, с. 16.
  28. Пальцева Л. А., 1999, с. 275.
  29. Невская В. П., 1953, с. 60—62.
  30. Петросян и Юсупов, 1977, с. 16, 17.
  31. Невская В. П., 1953, с. 62—64.
  32. Петросян и Юсупов, 1977, с. 17.
  33. Невская В. П., 1953, с. 33, 63—65.
  34. Петросян и Юсупов, 1977, с. 18.
  35. Невская В. П., 1953, с. 66—70, 80.
  36. Петросян и Юсупов, 1977, с. 18, 19.
  37. Невская В. П., 1953, с. 33, 36—37, 50, 68, 71—72, 76, 78.
  38. Петросян и Юсупов, 1977, с. 19, 20.
  39. Невская В. П., 1953, с. 56—58, 71, 79—85.
  40. Петросян и Юсупов, 1977, с. 20, 21.
  41. Невская В. П., 1953, с. 33—35, 86—89.
  42. Петросян и Юсупов, 1977, с. 21, 22.
  43. Невская В. П., 1953, с. 35—36, 89.
  44. Петросян и Юсупов, 1977, с. 22, 23.
  45. Невская В. П., 1953, с. 89—91.
  46. Петросян и Юсупов, 1977, с. 23.
  47. Невская В. П., 1953, с. 92—95.
  48. Петросян и Юсупов, 1977, с. 24.
  49. Невская В. П., 1953, с. 46—47, 78—79, 96.
  50. Петросян и Юсупов, 1977, с. 24, 25.
  51. Невская В. П., 1953, с. 97—100.
  52. Петросян и Юсупов, 1977, с. 25, 26.
  53. Невская В. П., 1953, с. 36, 48, 100—103.
  54. Петросян и Юсупов, 1977, с. 26.
  55. Невская В. П., 1953, с. 104—106.
  56. Петросян и Юсупов, 1977, с. 26, 27.
  57. Невская В. П., 1953, с. 106—107.
  58. Петросян и Юсупов, 1977, с. 27.
  59. Невская В. П., 1953, с. 42—43, 50—51, 108—109, 111.
  60. Петросян и Юсупов, 1977, с. 28.
  61. Пальцева Л. А., 1999, с. 189.
  62. Невская В. П., 1953, с. 38, 44—45, 47—48, 50, 103—104, 109—110.
  63. Петросян и Юсупов, 1977, с. 28, 29.
  64. Невская В. П., 1953, с. 111—118.
  65. Петросян и Юсупов, 1977, с. 29, 30.
  66. Невская В. П., 1953, с. 4, 116—121, 133.
  67. Петросян и Юсупов, 1977, с. 30, 31.
  68. Невская В. П., 1953, с. 123, 131, 134—137, 145.
  69. Дэвид Лэнг, 2004, с. 143.
  70. Петросян и Юсупов, 1977, с. 31, 32.
  71. Невская В. П., 1953, с. 51, 123, 130—131, 137—142.
  72. Петросян и Юсупов, 1977, с. 32, 33.
  73. Невская В. П., 1953, с. 51, 139—140, 142—145.
  74. Невская В. П., 1953, с. 26, 37—38, 43, 47—49, 124—125, 128—129.
  75. Невская В. П., 1953, с. 122—124, 126—127, 129—131, 145.
  76. Невская В. П., 1953, с. 147—150.
  77. Невская В. П., 1953, с. 146.
  78. Петросян и Юсупов, 1977, с. 34.
  79. Невская В. П., 1953, с. 133.
  80. Петросян и Юсупов, 1977, с. 35.
  81. Невская В. П., 1953, с. 148—149, 151.
  82. Петросян и Юсупов, 1977, с. 36.
  83. Машкин Н. А., 1950, с. 562, 563.
  84. Петросян и Юсупов, 1977, с. 36, 37.
  85. Машкин Н. А., 1950, с. 563.
  86. Петросян и Юсупов, 1977, с. 37, 38.
  87. Машкин Н. А., 1950, с. 605, 606.

Литература

  • Лэнг Д. Армяне. Народ-созидатель. — М.: Центрполиграф, 2004. — 350 с. — ISBN 5-9524-0954-7.
  • Машкин Н. А. История Древнего Рима. — М.: Политиздат, 1950. — 736 с.
  • Невская В. П. Византий в классическую и эллинистическую эпохи. — М.: Изд-во АН СССР, 1953. — 159 с.
  • Пальцева Л. А. Из истории архаической Греции: Мегары и мегарские колонии. — СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 1999. — 304 с. — ISBN 5-288-01800-6.
  • Петросян Ю. А., Юсупов А. Р. Город на двух континентах. — М.: Наука. Гл. ред. вост. лит., 1977. — 288 с.

Отрывок, характеризующий История Византия

Волк приостановил бег, неловко, как больной жабой, повернул свою лобастую голову к собакам, и также мягко переваливаясь прыгнул раз, другой и, мотнув поленом (хвостом), скрылся в опушку. В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где пролез (пробежал) волк. Вслед за гончими расступились кусты орешника и показалась бурая, почерневшая от поту лошадь Данилы. На длинной спине ее комочком, валясь вперед, сидел Данила без шапки с седыми, встрепанными волосами над красным, потным лицом.
– Улюлюлю, улюлю!… – кричал он. Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
– Ж… – крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа.
– Про…ли волка то!… охотники! – И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было: он, в объезд по кустам, заскакивал волка от засеки. С двух сторон также перескакивали зверя борзятники. Но волк пошел кустами и ни один охотник не перехватил его.


Николай Ростов между тем стоял на своем месте, ожидая зверя. По приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по приближению, отдалению и возвышению голосов доезжачих, он чувствовал то, что совершалось в острове. Он знал, что в острове были прибылые (молодые) и матерые (старые) волки; он знал, что гончие разбились на две стаи, что где нибудь травили, и что что нибудь случилось неблагополучное. Он всякую секунду на свою сторону ждал зверя. Он делал тысячи различных предположений о том, как и с какой стороны побежит зверь и как он будет травить его. Надежда сменялась отчаянием. Несколько раз он обращался к Богу с мольбою о том, чтобы волк вышел на него; он молился с тем страстным и совестливым чувством, с которым молятся люди в минуты сильного волнения, зависящего от ничтожной причины. «Ну, что Тебе стоит, говорил он Богу, – сделать это для меня! Знаю, что Ты велик, и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога сделай, чтобы на меня вылез матерый, и чтобы Карай, на глазах „дядюшки“, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло». Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Ростов опушку лесов с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из за куста направо.
«Нет, не будет этого счастья, думал Ростов, а что бы стоило! Не будет! Мне всегда, и в картах, и на войне, во всем несчастье». Аустерлиц и Долохов ярко, но быстро сменяясь, мелькали в его воображении. «Только один раз бы в жизни затравить матерого волка, больше я не желаю!» думал он, напрягая слух и зрение, оглядываясь налево и опять направо и прислушиваясь к малейшим оттенкам звуков гона. Он взглянул опять направо и увидал, что по пустынному полю навстречу к нему бежало что то. «Нет, это не может быть!» подумал Ростов, тяжело вздыхая, как вздыхает человек при совершении того, что было долго ожидаемо им. Совершилось величайшее счастье – и так просто, без шума, без блеска, без ознаменования. Ростов не верил своим глазам и сомнение это продолжалось более секунды. Волк бежал вперед и перепрыгнул тяжело рытвину, которая была на его дороге. Это был старый зверь, с седою спиной и с наеденным красноватым брюхом. Он бежал не торопливо, очевидно убежденный, что никто не видит его. Ростов не дыша оглянулся на собак. Они лежали, стояли, не видя волка и ничего не понимая. Старый Карай, завернув голову и оскалив желтые зубы, сердито отыскивая блоху, щелкал ими на задних ляжках.
– Улюлюлю! – шопотом, оттопыривая губы, проговорил Ростов. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай почесал свою ляжку и встал, насторожив уши и слегка мотнул хвостом, на котором висели войлоки шерсти.
– Пускать – не пускать? – говорил сам себе Николай в то время как волк подвигался к нему, отделяясь от леса. Вдруг вся физиономия волка изменилась; он вздрогнул, увидав еще вероятно никогда не виданные им человеческие глаза, устремленные на него, и слегка поворотив к охотнику голову, остановился – назад или вперед? Э! всё равно, вперед!… видно, – как будто сказал он сам себе, и пустился вперед, уже не оглядываясь, мягким, редким, вольным, но решительным скоком.
– Улюлю!… – не своим голосом закричал Николай, и сама собою стремглав понеслась его добрая лошадь под гору, перескакивая через водомоины в поперечь волку; и еще быстрее, обогнав ее, понеслись собаки. Николай не слыхал своего крика, не чувствовал того, что он скачет, не видал ни собак, ни места, по которому он скачет; он видел только волка, который, усилив свой бег, скакал, не переменяя направления, по лощине. Первая показалась вблизи зверя чернопегая, широкозадая Милка и стала приближаться к зверю. Ближе, ближе… вот она приспела к нему. Но волк чуть покосился на нее, и вместо того, чтобы наддать, как она это всегда делала, Милка вдруг, подняв хвост, стала упираться на передние ноги.
– Улюлюлюлю! – кричал Николай.
Красный Любим выскочил из за Милки, стремительно бросился на волка и схватил его за гачи (ляжки задних ног), но в ту ж секунду испуганно перескочил на другую сторону. Волк присел, щелкнул зубами и опять поднялся и поскакал вперед, провожаемый на аршин расстояния всеми собаками, не приближавшимися к нему.
– Уйдет! Нет, это невозможно! – думал Николай, продолжая кричать охрипнувшим голосом.
– Карай! Улюлю!… – кричал он, отыскивая глазами старого кобеля, единственную свою надежду. Карай из всех своих старых сил, вытянувшись сколько мог, глядя на волка, тяжело скакал в сторону от зверя, наперерез ему. Но по быстроте скока волка и медленности скока собаки было видно, что расчет Карая был ошибочен. Николай уже не далеко впереди себя видел тот лес, до которого добежав, волк уйдет наверное. Впереди показались собаки и охотник, скакавший почти на встречу. Еще была надежда. Незнакомый Николаю, муругий молодой, длинный кобель чужой своры стремительно подлетел спереди к волку и почти опрокинул его. Волк быстро, как нельзя было ожидать от него, приподнялся и бросился к муругому кобелю, щелкнул зубами – и окровавленный, с распоротым боком кобель, пронзительно завизжав, ткнулся головой в землю.
– Караюшка! Отец!.. – плакал Николай…
Старый кобель, с своими мотавшимися на ляжках клоками, благодаря происшедшей остановке, перерезывая дорогу волку, был уже в пяти шагах от него. Как будто почувствовав опасность, волк покосился на Карая, еще дальше спрятав полено (хвост) между ног и наддал скоку. Но тут – Николай видел только, что что то сделалось с Караем – он мгновенно очутился на волке и с ним вместе повалился кубарем в водомоину, которая была перед ними.
Та минута, когда Николай увидал в водомоине копошащихся с волком собак, из под которых виднелась седая шерсть волка, его вытянувшаяся задняя нога, и с прижатыми ушами испуганная и задыхающаяся голова (Карай держал его за горло), минута, когда увидал это Николай, была счастливейшею минутою его жизни. Он взялся уже за луку седла, чтобы слезть и колоть волка, как вдруг из этой массы собак высунулась вверх голова зверя, потом передние ноги стали на край водомоины. Волк ляскнул зубами (Карай уже не держал его за горло), выпрыгнул задними ногами из водомоины и, поджав хвост, опять отделившись от собак, двинулся вперед. Карай с ощетинившейся шерстью, вероятно ушибленный или раненый, с трудом вылезал из водомоины.
– Боже мой! За что?… – с отчаянием закричал Николай.
Охотник дядюшки с другой стороны скакал на перерез волку, и собаки его опять остановили зверя. Опять его окружили.
Николай, его стремянной, дядюшка и его охотник вертелись над зверем, улюлюкая, крича, всякую минуту собираясь слезть, когда волк садился на зад и всякий раз пускаясь вперед, когда волк встряхивался и подвигался к засеке, которая должна была спасти его. Еще в начале этой травли, Данила, услыхав улюлюканье, выскочил на опушку леса. Он видел, как Карай взял волка и остановил лошадь, полагая, что дело было кончено. Но когда охотники не слезли, волк встряхнулся и опять пошел на утек. Данила выпустил своего бурого не к волку, а прямой линией к засеке так же, как Карай, – на перерез зверю. Благодаря этому направлению, он подскакивал к волку в то время, как во второй раз его остановили дядюшкины собаки.
Данила скакал молча, держа вынутый кинжал в левой руке и как цепом молоча своим арапником по подтянутым бокам бурого.
Николай не видал и не слыхал Данилы до тех пор, пока мимо самого его не пропыхтел тяжело дыша бурый, и он услыхал звук паденья тела и увидал, что Данила уже лежит в середине собак на заду волка, стараясь поймать его за уши. Очевидно было и для собак, и для охотников, и для волка, что теперь всё кончено. Зверь, испуганно прижав уши, старался подняться, но собаки облепили его. Данила, привстав, сделал падающий шаг и всей тяжестью, как будто ложась отдыхать, повалился на волка, хватая его за уши. Николай хотел колоть, но Данила прошептал: «Не надо, соструним», – и переменив положение, наступил ногою на шею волку. В пасть волку заложили палку, завязали, как бы взнуздав его сворой, связали ноги, и Данила раза два с одного бока на другой перевалил волка.
С счастливыми, измученными лицами, живого, матерого волка взвалили на шарахающую и фыркающую лошадь и, сопутствуемые визжавшими на него собаками, повезли к тому месту, где должны были все собраться. Молодых двух взяли гончие и трех борзые. Охотники съезжались с своими добычами и рассказами, и все подходили смотреть матёрого волка, который свесив свою лобастую голову с закушенною палкой во рту, большими, стеклянными глазами смотрел на всю эту толпу собак и людей, окружавших его. Когда его трогали, он, вздрагивая завязанными ногами, дико и вместе с тем просто смотрел на всех. Граф Илья Андреич тоже подъехал и потрогал волка.
– О, материщий какой, – сказал он. – Матёрый, а? – спросил он у Данилы, стоявшего подле него.
– Матёрый, ваше сиятельство, – отвечал Данила, поспешно снимая шапку.
Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.
– Однако, брат, ты сердит, – сказал граф. – Данила ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски кроткой и приятной улыбкой.


Старый граф поехал домой; Наташа с Петей обещались сейчас же приехать. Охота пошла дальше, так как было еще рано. В середине дня гончих пустили в поросший молодым частым лесом овраг. Николай, стоя на жнивье, видел всех своих охотников.
Насупротив от Николая были зеленя и там стоял его охотник, один в яме за выдавшимся кустом орешника. Только что завели гончих, Николай услыхал редкий гон известной ему собаки – Волторна; другие собаки присоединились к нему, то замолкая, то опять принимаясь гнать. Через минуту подали из острова голос по лисе, и вся стая, свалившись, погнала по отвершку, по направлению к зеленям, прочь от Николая.
Он видел скачущих выжлятников в красных шапках по краям поросшего оврага, видел даже собак, и всякую секунду ждал того, что на той стороне, на зеленях, покажется лисица.
Охотник, стоявший в яме, тронулся и выпустил собак, и Николай увидал красную, низкую, странную лисицу, которая, распушив трубу, торопливо неслась по зеленям. Собаки стали спеть к ней. Вот приблизились, вот кругами стала вилять лисица между ними, всё чаще и чаще делая эти круги и обводя вокруг себя пушистой трубой (хвостом); и вот налетела чья то белая собака, и вслед за ней черная, и всё смешалось, и звездой, врозь расставив зады, чуть колеблясь, стали собаки. К собакам подскакали два охотника: один в красной шапке, другой, чужой, в зеленом кафтане.
«Что это такое? подумал Николай. Откуда взялся этот охотник? Это не дядюшкин».
Охотники отбили лисицу и долго, не тороча, стояли пешие. Около них на чумбурах стояли лошади с своими выступами седел и лежали собаки. Охотники махали руками и что то делали с лисицей. Оттуда же раздался звук рога – условленный сигнал драки.
– Это Илагинский охотник что то с нашим Иваном бунтует, – сказал стремянный Николая.
Николай послал стремяного подозвать к себе сестру и Петю и шагом поехал к тому месту, где доезжачие собирали гончих. Несколько охотников поскакало к месту драки.
Николай слез с лошади, остановился подле гончих с подъехавшими Наташей и Петей, ожидая сведений о том, чем кончится дело. Из за опушки выехал дравшийся охотник с лисицей в тороках и подъехал к молодому барину. Он издалека снял шапку и старался говорить почтительно; но он был бледен, задыхался, и лицо его было злобно. Один глаз был у него подбит, но он вероятно и не знал этого.
– Что у вас там было? – спросил Николай.
– Как же, из под наших гончих он травить будет! Да и сука то моя мышастая поймала. Поди, судись! За лисицу хватает! Я его лисицей ну катать. Вот она, в тороках. А этого хочешь?… – говорил охотник, указывая на кинжал и вероятно воображая, что он всё еще говорит с своим врагом.
Николай, не разговаривая с охотником, попросил сестру и Петю подождать его и поехал на то место, где была эта враждебная, Илагинская охота.
Охотник победитель въехал в толпу охотников и там, окруженный сочувствующими любопытными, рассказывал свой подвиг.
Дело было в том, что Илагин, с которым Ростовы были в ссоре и процессе, охотился в местах, по обычаю принадлежавших Ростовым, и теперь как будто нарочно велел подъехать к острову, где охотились Ростовы, и позволил травить своему охотнику из под чужих гончих.
Николай никогда не видал Илагина, но как и всегда в своих суждениях и чувствах не зная середины, по слухам о буйстве и своевольстве этого помещика, всей душой ненавидел его и считал своим злейшим врагом. Он озлобленно взволнованный ехал теперь к нему, крепко сжимая арапник в руке, в полной готовности на самые решительные и опасные действия против своего врага.
Едва он выехал за уступ леса, как он увидал подвигающегося ему навстречу толстого барина в бобровом картузе на прекрасной вороной лошади, сопутствуемого двумя стремянными.
Вместо врага Николай нашел в Илагине представительного, учтивого барина, особенно желавшего познакомиться с молодым графом. Подъехав к Ростову, Илагин приподнял бобровый картуз и сказал, что очень жалеет о том, что случилось; что велит наказать охотника, позволившего себе травить из под чужих собак, просит графа быть знакомым и предлагает ему свои места для охоты.
Наташа, боявшаяся, что брат ее наделает что нибудь ужасное, в волнении ехала недалеко за ним. Увидав, что враги дружелюбно раскланиваются, она подъехала к ним. Илагин еще выше приподнял свой бобровый картуз перед Наташей и приятно улыбнувшись, сказал, что графиня представляет Диану и по страсти к охоте и по красоте своей, про которую он много слышал.
Илагин, чтобы загладить вину своего охотника, настоятельно просил Ростова пройти в его угорь, который был в версте, который он берег для себя и в котором было, по его словам, насыпано зайцев. Николай согласился, и охота, еще вдвое увеличившаяся, тронулась дальше.
Итти до Илагинского угоря надо было полями. Охотники разровнялись. Господа ехали вместе. Дядюшка, Ростов, Илагин поглядывали тайком на чужих собак, стараясь, чтобы другие этого не замечали, и с беспокойством отыскивали между этими собаками соперниц своим собакам.
Ростова особенно поразила своей красотой небольшая чистопсовая, узенькая, но с стальными мышцами, тоненьким щипцом (мордой) и на выкате черными глазами, краснопегая сучка в своре Илагина. Он слыхал про резвость Илагинских собак, и в этой красавице сучке видел соперницу своей Милке.
В середине степенного разговора об урожае нынешнего года, который завел Илагин, Николай указал ему на его краснопегую суку.
– Хороша у вас эта сучка! – сказал он небрежным тоном. – Резва?
– Эта? Да, эта – добрая собака, ловит, – равнодушным голосом сказал Илагин про свою краснопегую Ерзу, за которую он год тому назад отдал соседу три семьи дворовых. – Так и у вас, граф, умолотом не хвалятся? – продолжал он начатый разговор. И считая учтивым отплатить молодому графу тем же, Илагин осмотрел его собак и выбрал Милку, бросившуюся ему в глаза своей шириной.
– Хороша у вас эта чернопегая – ладна! – сказал он.
– Да, ничего, скачет, – отвечал Николай. «Вот только бы побежал в поле матёрый русак, я бы тебе показал, какая эта собака!» подумал он, и обернувшись к стремянному сказал, что он дает рубль тому, кто подозрит, т. е. найдет лежачего зайца.
– Я не понимаю, – продолжал Илагин, – как другие охотники завистливы на зверя и на собак. Я вам скажу про себя, граф. Меня веселит, знаете, проехаться; вот съедешься с такой компанией… уже чего же лучше (он снял опять свой бобровый картуз перед Наташей); а это, чтобы шкуры считать, сколько привез – мне всё равно!
– Ну да.
– Или чтоб мне обидно было, что чужая собака поймает, а не моя – мне только бы полюбоваться на травлю, не так ли, граф? Потом я сужу…
– Ату – его, – послышался в это время протяжный крик одного из остановившихся борзятников. Он стоял на полубугре жнивья, подняв арапник, и еще раз повторил протяжно: – А – ту – его! (Звук этот и поднятый арапник означали то, что он видит перед собой лежащего зайца.)
– А, подозрил, кажется, – сказал небрежно Илагин. – Что же, потравим, граф!
– Да, подъехать надо… да – что ж, вместе? – отвечал Николай, вглядываясь в Ерзу и в красного Ругая дядюшки, в двух своих соперников, с которыми еще ни разу ему не удалось поровнять своих собак. «Ну что как с ушей оборвут мою Милку!» думал он, рядом с дядюшкой и Илагиным подвигаясь к зайцу.
– Матёрый? – спрашивал Илагин, подвигаясь к подозрившему охотнику, и не без волнения оглядываясь и подсвистывая Ерзу…
– А вы, Михаил Никанорыч? – обратился он к дядюшке.
Дядюшка ехал насупившись.
– Что мне соваться, ведь ваши – чистое дело марш! – по деревне за собаку плачены, ваши тысячные. Вы померяйте своих, а я посмотрю!
– Ругай! На, на, – крикнул он. – Ругаюшка! – прибавил он, невольно этим уменьшительным выражая свою нежность и надежду, возлагаемую на этого красного кобеля. Наташа видела и чувствовала скрываемое этими двумя стариками и ее братом волнение и сама волновалась.
Охотник на полугорке стоял с поднятым арапником, господа шагом подъезжали к нему; гончие, шедшие на самом горизонте, заворачивали прочь от зайца; охотники, не господа, тоже отъезжали. Всё двигалось медленно и степенно.
– Куда головой лежит? – спросил Николай, подъезжая шагов на сто к подозрившему охотнику. Но не успел еще охотник отвечать, как русак, чуя мороз к завтрашнему утру, не вылежал и вскочил. Стая гончих на смычках, с ревом, понеслась под гору за зайцем; со всех сторон борзые, не бывшие на сворах, бросились на гончих и к зайцу. Все эти медленно двигавшиеся охотники выжлятники с криком: стой! сбивая собак, борзятники с криком: ату! направляя собак – поскакали по полю. Спокойный Илагин, Николай, Наташа и дядюшка летели, сами не зная как и куда, видя только собак и зайца, и боясь только потерять хоть на мгновение из вида ход травли. Заяц попался матёрый и резвый. Вскочив, он не тотчас же поскакал, а повел ушами, прислушиваясь к крику и топоту, раздавшемуся вдруг со всех сторон. Он прыгнул раз десять не быстро, подпуская к себе собак, и наконец, выбрав направление и поняв опасность, приложил уши и понесся во все ноги. Он лежал на жнивьях, но впереди были зеленя, по которым было топко. Две собаки подозрившего охотника, бывшие ближе всех, первые воззрились и заложились за зайцем; но еще далеко не подвинулись к нему, как из за них вылетела Илагинская краснопегая Ерза, приблизилась на собаку расстояния, с страшной быстротой наддала, нацелившись на хвост зайца и думая, что она схватила его, покатилась кубарем. Заяц выгнул спину и наддал еще шибче. Из за Ерзы вынеслась широкозадая, чернопегая Милка и быстро стала спеть к зайцу.
– Милушка! матушка! – послышался торжествующий крик Николая. Казалось, сейчас ударит Милка и подхватит зайца, но она догнала и пронеслась. Русак отсел. Опять насела красавица Ерза и над самым хвостом русака повисла, как будто примеряясь как бы не ошибиться теперь, схватить за заднюю ляжку.
– Ерзанька! сестрица! – послышался плачущий, не свой голос Илагина. Ерза не вняла его мольбам. В тот самый момент, как надо было ждать, что она схватит русака, он вихнул и выкатил на рубеж между зеленями и жнивьем. Опять Ерза и Милка, как дышловая пара, выровнялись и стали спеть к зайцу; на рубеже русаку было легче, собаки не так быстро приближались к нему.
– Ругай! Ругаюшка! Чистое дело марш! – закричал в это время еще новый голос, и Ругай, красный, горбатый кобель дядюшки, вытягиваясь и выгибая спину, сравнялся с первыми двумя собаками, выдвинулся из за них, наддал с страшным самоотвержением уже над самым зайцем, сбил его с рубежа на зеленя, еще злей наддал другой раз по грязным зеленям, утопая по колена, и только видно было, как он кубарем, пачкая спину в грязь, покатился с зайцем. Звезда собак окружила его. Через минуту все стояли около столпившихся собак. Один счастливый дядюшка слез и отпазанчил. Потряхивая зайца, чтобы стекала кровь, он тревожно оглядывался, бегая глазами, не находя положения рукам и ногам, и говорил, сам не зная с кем и что.
«Вот это дело марш… вот собака… вот вытянул всех, и тысячных и рублевых – чистое дело марш!» говорил он, задыхаясь и злобно оглядываясь, как будто ругая кого то, как будто все были его враги, все его обижали, и только теперь наконец ему удалось оправдаться. «Вот вам и тысячные – чистое дело марш!»
– Ругай, на пазанку! – говорил он, кидая отрезанную лапку с налипшей землей; – заслужил – чистое дело марш!
– Она вымахалась, три угонки дала одна, – говорил Николай, тоже не слушая никого, и не заботясь о том, слушают ли его, или нет.
– Да это что же в поперечь! – говорил Илагинский стремянный.
– Да, как осеклась, так с угонки всякая дворняшка поймает, – говорил в то же время Илагин, красный, насилу переводивший дух от скачки и волнения. В то же время Наташа, не переводя духа, радостно и восторженно визжала так пронзительно, что в ушах звенело. Она этим визгом выражала всё то, что выражали и другие охотники своим единовременным разговором. И визг этот был так странен, что она сама должна бы была стыдиться этого дикого визга и все бы должны были удивиться ему, ежели бы это было в другое время.
Дядюшка сам второчил русака, ловко и бойко перекинул его через зад лошади, как бы упрекая всех этим перекидыванием, и с таким видом, что он и говорить ни с кем не хочет, сел на своего каураго и поехал прочь. Все, кроме его, грустные и оскорбленные, разъехались и только долго после могли притти в прежнее притворство равнодушия. Долго еще они поглядывали на красного Ругая, который с испачканной грязью, горбатой спиной, побрякивая железкой, с спокойным видом победителя шел за ногами лошади дядюшки.
«Что ж я такой же, как и все, когда дело не коснется до травли. Ну, а уж тут держись!» казалось Николаю, что говорил вид этой собаки.
Когда, долго после, дядюшка подъехал к Николаю и заговорил с ним, Николай был польщен тем, что дядюшка после всего, что было, еще удостоивает говорить с ним.


Когда ввечеру Илагин распростился с Николаем, Николай оказался на таком далеком расстоянии от дома, что он принял предложение дядюшки оставить охоту ночевать у него (у дядюшки), в его деревеньке Михайловке.
– И если бы заехали ко мне – чистое дело марш! – сказал дядюшка, еще бы того лучше; видите, погода мокрая, говорил дядюшка, отдохнули бы, графинечку бы отвезли в дрожках. – Предложение дядюшки было принято, за дрожками послали охотника в Отрадное; а Николай с Наташей и Петей поехали к дядюшке.
Человек пять, больших и малых, дворовых мужчин выбежало на парадное крыльцо встречать барина. Десятки женщин, старых, больших и малых, высунулись с заднего крыльца смотреть на подъезжавших охотников. Присутствие Наташи, женщины, барыни верхом, довело любопытство дворовых дядюшки до тех пределов, что многие, не стесняясь ее присутствием, подходили к ней, заглядывали ей в глаза и при ней делали о ней свои замечания, как о показываемом чуде, которое не человек, и не может слышать и понимать, что говорят о нем.
– Аринка, глянь ка, на бочькю сидит! Сама сидит, а подол болтается… Вишь рожок!
– Батюшки светы, ножик то…
– Вишь татарка!
– Как же ты не перекувыркнулась то? – говорила самая смелая, прямо уж обращаясь к Наташе.
Дядюшка слез с лошади у крыльца своего деревянного заросшего садом домика и оглянув своих домочадцев, крикнул повелительно, чтобы лишние отошли и чтобы было сделано всё нужное для приема гостей и охоты.
Всё разбежалось. Дядюшка снял Наташу с лошади и за руку провел ее по шатким досчатым ступеням крыльца. В доме, не отштукатуренном, с бревенчатыми стенами, было не очень чисто, – не видно было, чтобы цель живших людей состояла в том, чтобы не было пятен, но не было заметно запущенности.
В сенях пахло свежими яблоками, и висели волчьи и лисьи шкуры. Через переднюю дядюшка провел своих гостей в маленькую залу с складным столом и красными стульями, потом в гостиную с березовым круглым столом и диваном, потом в кабинет с оборванным диваном, истасканным ковром и с портретами Суворова, отца и матери хозяина и его самого в военном мундире. В кабинете слышался сильный запах табаку и собак. В кабинете дядюшка попросил гостей сесть и расположиться как дома, а сам вышел. Ругай с невычистившейся спиной вошел в кабинет и лег на диван, обчищая себя языком и зубами. Из кабинета шел коридор, в котором виднелись ширмы с прорванными занавесками. Из за ширм слышался женский смех и шопот. Наташа, Николай и Петя разделись и сели на диван. Петя облокотился на руку и тотчас же заснул; Наташа и Николай сидели молча. Лица их горели, они были очень голодны и очень веселы. Они поглядели друг на друга (после охоты, в комнате, Николай уже не считал нужным выказывать свое мужское превосходство перед своей сестрой); Наташа подмигнула брату и оба удерживались недолго и звонко расхохотались, не успев еще придумать предлога для своего смеха.
Немного погодя, дядюшка вошел в казакине, синих панталонах и маленьких сапогах. И Наташа почувствовала, что этот самый костюм, в котором она с удивлением и насмешкой видала дядюшку в Отрадном – был настоящий костюм, который был ничем не хуже сюртуков и фраков. Дядюшка был тоже весел; он не только не обиделся смеху брата и сестры (ему в голову не могло притти, чтобы могли смеяться над его жизнию), а сам присоединился к их беспричинному смеху.
– Вот так графиня молодая – чистое дело марш – другой такой не видывал! – сказал он, подавая одну трубку с длинным чубуком Ростову, а другой короткий, обрезанный чубук закладывая привычным жестом между трех пальцев.
– День отъездила, хоть мужчине в пору и как ни в чем не бывало!
Скоро после дядюшки отворила дверь, по звуку ног очевидно босая девка, и в дверь с большим уставленным подносом в руках вошла толстая, румяная, красивая женщина лет 40, с двойным подбородком, и полными, румяными губами. Она, с гостеприимной представительностью и привлекательностью в глазах и каждом движеньи, оглянула гостей и с ласковой улыбкой почтительно поклонилась им. Несмотря на толщину больше чем обыкновенную, заставлявшую ее выставлять вперед грудь и живот и назад держать голову, женщина эта (экономка дядюшки) ступала чрезвычайно легко. Она подошла к столу, поставила поднос и ловко своими белыми, пухлыми руками сняла и расставила по столу бутылки, закуски и угощенья. Окончив это она отошла и с улыбкой на лице стала у двери. – «Вот она и я! Теперь понимаешь дядюшку?» сказало Ростову ее появление. Как не понимать: не только Ростов, но и Наташа поняла дядюшку и значение нахмуренных бровей, и счастливой, самодовольной улыбки, которая чуть морщила его губы в то время, как входила Анисья Федоровна. На подносе были травник, наливки, грибки, лепешечки черной муки на юраге, сотовой мед, мед вареный и шипучий, яблоки, орехи сырые и каленые и орехи в меду. Потом принесено было Анисьей Федоровной и варенье на меду и на сахаре, и ветчина, и курица, только что зажаренная.
Всё это было хозяйства, сбора и варенья Анисьи Федоровны. Всё это и пахло и отзывалось и имело вкус Анисьи Федоровны. Всё отзывалось сочностью, чистотой, белизной и приятной улыбкой.
– Покушайте, барышня графинюшка, – приговаривала она, подавая Наташе то то, то другое. Наташа ела все, и ей показалось, что подобных лепешек на юраге, с таким букетом варений, на меду орехов и такой курицы никогда она нигде не видала и не едала. Анисья Федоровна вышла. Ростов с дядюшкой, запивая ужин вишневой наливкой, разговаривали о прошедшей и о будущей охоте, о Ругае и Илагинских собаках. Наташа с блестящими глазами прямо сидела на диване, слушая их. Несколько раз она пыталась разбудить Петю, чтобы дать ему поесть чего нибудь, но он говорил что то непонятное, очевидно не просыпаясь. Наташе так весело было на душе, так хорошо в этой новой для нее обстановке, что она только боялась, что слишком скоро за ней приедут дрожки. После наступившего случайно молчания, как это почти всегда бывает у людей в первый раз принимающих в своем доме своих знакомых, дядюшка сказал, отвечая на мысль, которая была у его гостей:
– Так то вот и доживаю свой век… Умрешь, – чистое дело марш – ничего не останется. Что ж и грешить то!
Лицо дядюшки было очень значительно и даже красиво, когда он говорил это. Ростов невольно вспомнил при этом всё, что он хорошего слыхал от отца и соседей о дядюшке. Дядюшка во всем околотке губернии имел репутацию благороднейшего и бескорыстнейшего чудака. Его призывали судить семейные дела, его делали душеприказчиком, ему поверяли тайны, его выбирали в судьи и другие должности, но от общественной службы он упорно отказывался, осень и весну проводя в полях на своем кауром мерине, зиму сидя дома, летом лежа в своем заросшем саду.
– Что же вы не служите, дядюшка?
– Служил, да бросил. Не гожусь, чистое дело марш, я ничего не разберу. Это ваше дело, а у меня ума не хватит. Вот насчет охоты другое дело, это чистое дело марш! Отворите ка дверь то, – крикнул он. – Что ж затворили! – Дверь в конце коридора (который дядюшка называл колидор) вела в холостую охотническую: так называлась людская для охотников. Босые ноги быстро зашлепали и невидимая рука отворила дверь в охотническую. Из коридора ясно стали слышны звуки балалайки, на которой играл очевидно какой нибудь мастер этого дела. Наташа уже давно прислушивалась к этим звукам и теперь вышла в коридор, чтобы слышать их яснее.
– Это у меня мой Митька кучер… Я ему купил хорошую балалайку, люблю, – сказал дядюшка. – У дядюшки было заведено, чтобы, когда он приезжает с охоты, в холостой охотнической Митька играл на балалайке. Дядюшка любил слушать эту музыку.
– Как хорошо, право отлично, – сказал Николай с некоторым невольным пренебрежением, как будто ему совестно было признаться в том, что ему очень были приятны эти звуки.
– Как отлично? – с упреком сказала Наташа, чувствуя тон, которым сказал это брат. – Не отлично, а это прелесть, что такое! – Ей так же как и грибки, мед и наливки дядюшки казались лучшими в мире, так и эта песня казалась ей в эту минуту верхом музыкальной прелести.
– Еще, пожалуйста, еще, – сказала Наташа в дверь, как только замолкла балалайка. Митька настроил и опять молодецки задребезжал Барыню с переборами и перехватами. Дядюшка сидел и слушал, склонив голову на бок с чуть заметной улыбкой. Мотив Барыни повторился раз сто. Несколько раз балалайку настраивали и опять дребезжали те же звуки, и слушателям не наскучивало, а только хотелось еще и еще слышать эту игру. Анисья Федоровна вошла и прислонилась своим тучным телом к притолке.
– Изволите слушать, – сказала она Наташе, с улыбкой чрезвычайно похожей на улыбку дядюшки. – Он у нас славно играет, – сказала она.
– Вот в этом колене не то делает, – вдруг с энергическим жестом сказал дядюшка. – Тут рассыпать надо – чистое дело марш – рассыпать…
– А вы разве умеете? – спросила Наташа. – Дядюшка не отвечая улыбнулся.
– Посмотри ка, Анисьюшка, что струны то целы что ль, на гитаре то? Давно уж в руки не брал, – чистое дело марш! забросил.
Анисья Федоровна охотно пошла своей легкой поступью исполнить поручение своего господина и принесла гитару.
Дядюшка ни на кого не глядя сдунул пыль, костлявыми пальцами стукнул по крышке гитары, настроил и поправился на кресле. Он взял (несколько театральным жестом, отставив локоть левой руки) гитару повыше шейки и подмигнув Анисье Федоровне, начал не Барыню, а взял один звучный, чистый аккорд, и мерно, спокойно, но твердо начал весьма тихим темпом отделывать известную песню: По у ли и ице мостовой. В раз, в такт с тем степенным весельем (тем самым, которым дышало всё существо Анисьи Федоровны), запел в душе у Николая и Наташи мотив песни. Анисья Федоровна закраснелась и закрывшись платочком, смеясь вышла из комнаты. Дядюшка продолжал чисто, старательно и энергически твердо отделывать песню, изменившимся вдохновенным взглядом глядя на то место, с которого ушла Анисья Федоровна. Чуть чуть что то смеялось в его лице с одной стороны под седым усом, особенно смеялось тогда, когда дальше расходилась песня, ускорялся такт и в местах переборов отрывалось что то.
– Прелесть, прелесть, дядюшка; еще, еще, – закричала Наташа, как только он кончил. Она, вскочивши с места, обняла дядюшку и поцеловала его. – Николенька, Николенька! – говорила она, оглядываясь на брата и как бы спрашивая его: что же это такое?
Николаю тоже очень нравилась игра дядюшки. Дядюшка второй раз заиграл песню. Улыбающееся лицо Анисьи Федоровны явилось опять в дверях и из за ней еще другие лица… «За холодной ключевой, кричит: девица постой!» играл дядюшка, сделал опять ловкий перебор, оторвал и шевельнул плечами.
– Ну, ну, голубчик, дядюшка, – таким умоляющим голосом застонала Наташа, как будто жизнь ее зависела от этого. Дядюшка встал и как будто в нем было два человека, – один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную и аккуратную выходку перед пляской.
– Ну, племянница! – крикнул дядюшка взмахнув к Наташе рукой, оторвавшей аккорд.
Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, забежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движение плечами и стала.
Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала – эта графинечка, воспитанная эмигранткой француженкой, этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de chale давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, не изучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка. Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро весело, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошел и они уже любовались ею.
Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала ей необходимый для ее дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять всё то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке.
– Ну, графинечка – чистое дело марш, – радостно смеясь, сказал дядюшка, окончив пляску. – Ай да племянница! Вот только бы муженька тебе молодца выбрать, – чистое дело марш!
– Уж выбран, – сказал улыбаясь Николай.
– О? – сказал удивленно дядюшка, глядя вопросительно на Наташу. Наташа с счастливой улыбкой утвердительно кивнула головой.
– Еще какой! – сказала она. Но как только она сказала это, другой, новый строй мыслей и чувств поднялся в ней. Что значила улыбка Николая, когда он сказал: «уж выбран»? Рад он этому или не рад? Он как будто думает, что мой Болконский не одобрил бы, не понял бы этой нашей радости. Нет, он бы всё понял. Где он теперь? подумала Наташа и лицо ее вдруг стало серьезно. Но это продолжалось только одну секунду. – Не думать, не сметь думать об этом, сказала она себе и улыбаясь, подсела опять к дядюшке, прося его сыграть еще что нибудь.
Дядюшка сыграл еще песню и вальс; потом, помолчав, прокашлялся и запел свою любимую охотническую песню.
Как со вечера пороша
Выпадала хороша…
Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает, а что напев – так только, для складу. От этого то этот бессознательный напев, как бывает напев птицы, и у дядюшки был необыкновенно хорош. Наташа была в восторге от пения дядюшки. Она решила, что не будет больше учиться на арфе, а будет играть только на гитаре. Она попросила у дядюшки гитару и тотчас же подобрала аккорды к песне.
В десятом часу за Наташей и Петей приехали линейка, дрожки и трое верховых, посланных отыскивать их. Граф и графиня не знали где они и крепко беспокоились, как сказал посланный.
Петю снесли и положили как мертвое тело в линейку; Наташа с Николаем сели в дрожки. Дядюшка укутывал Наташу и прощался с ней с совершенно новой нежностью. Он пешком проводил их до моста, который надо было объехать в брод, и велел с фонарями ехать вперед охотникам.
– Прощай, племянница дорогая, – крикнул из темноты его голос, не тот, который знала прежде Наташа, а тот, который пел: «Как со вечера пороша».
В деревне, которую проезжали, были красные огоньки и весело пахло дымом.
– Что за прелесть этот дядюшка! – сказала Наташа, когда они выехали на большую дорогу.
– Да, – сказал Николай. – Тебе не холодно?
– Нет, мне отлично, отлично. Мне так хорошо, – с недоумением даже cказала Наташа. Они долго молчали.
Ночь была темная и сырая. Лошади не видны были; только слышно было, как они шлепали по невидной грязи.
Что делалось в этой детской, восприимчивой душе, так жадно ловившей и усвоивавшей все разнообразнейшие впечатления жизни? Как это всё укладывалось в ней? Но она была очень счастлива. Уже подъезжая к дому, она вдруг запела мотив песни: «Как со вечера пороша», мотив, который она ловила всю дорогу и наконец поймала.
– Поймала? – сказал Николай.
– Ты об чем думал теперь, Николенька? – спросила Наташа. – Они любили это спрашивать друг у друга.
– Я? – сказал Николай вспоминая; – вот видишь ли, сначала я думал, что Ругай, красный кобель, похож на дядюшку и что ежели бы он был человек, то он дядюшку всё бы еще держал у себя, ежели не за скачку, так за лады, всё бы держал. Как он ладен, дядюшка! Не правда ли? – Ну а ты?
– Я? Постой, постой. Да, я думала сначала, что вот мы едем и думаем, что мы едем домой, а мы Бог знает куда едем в этой темноте и вдруг приедем и увидим, что мы не в Отрадном, а в волшебном царстве. А потом еще я думала… Нет, ничего больше.
– Знаю, верно про него думала, – сказал Николай улыбаясь, как узнала Наташа по звуку его голоса.
– Нет, – отвечала Наташа, хотя действительно она вместе с тем думала и про князя Андрея, и про то, как бы ему понравился дядюшка. – А еще я всё повторяю, всю дорогу повторяю: как Анисьюшка хорошо выступала, хорошо… – сказала Наташа. И Николай услыхал ее звонкий, беспричинный, счастливый смех.
– А знаешь, – вдруг сказала она, – я знаю, что никогда уже я не буду так счастлива, спокойна, как теперь.
– Вот вздор, глупости, вранье – сказал Николай и подумал: «Что за прелесть эта моя Наташа! Такого другого друга у меня нет и не будет. Зачем ей выходить замуж, всё бы с ней ездили!»
«Экая прелесть этот Николай!» думала Наташа. – А! еще огонь в гостиной, – сказала она, указывая на окна дома, красиво блестевшие в мокрой, бархатной темноте ночи.


Граф Илья Андреич вышел из предводителей, потому что эта должность была сопряжена с слишком большими расходами. Но дела его всё не поправлялись. Часто Наташа и Николай видели тайные, беспокойные переговоры родителей и слышали толки о продаже богатого, родового Ростовского дома и подмосковной. Без предводительства не нужно было иметь такого большого приема, и отрадненская жизнь велась тише, чем в прежние годы; но огромный дом и флигеля всё таки были полны народом, за стол всё так же садилось больше человек. Всё это были свои, обжившиеся в доме люди, почти члены семейства или такие, которые, казалось, необходимо должны были жить в доме графа. Таковы были Диммлер – музыкант с женой, Иогель – танцовальный учитель с семейством, старушка барышня Белова, жившая в доме, и еще многие другие: учителя Пети, бывшая гувернантка барышень и просто люди, которым лучше или выгоднее было жить у графа, чем дома. Не было такого большого приезда как прежде, но ход жизни велся тот же, без которого не могли граф с графиней представить себе жизни. Та же была, еще увеличенная Николаем, охота, те же 50 лошадей и 15 кучеров на конюшне, те же дорогие подарки в именины, и торжественные на весь уезд обеды; те же графские висты и бостоны, за которыми он, распуская всем на вид карты, давал себя каждый день на сотни обыгрывать соседям, смотревшим на право составлять партию графа Ильи Андреича, как на самую выгодную аренду.
Граф, как в огромных тенетах, ходил в своих делах, стараясь не верить тому, что он запутался и с каждым шагом всё более и более запутываясь и чувствуя себя не в силах ни разорвать сети, опутавшие его, ни осторожно, терпеливо приняться распутывать их. Графиня любящим сердцем чувствовала, что дети ее разоряются, что граф не виноват, что он не может быть не таким, каким он есть, что он сам страдает (хотя и скрывает это) от сознания своего и детского разорения, и искала средств помочь делу. С ее женской точки зрения представлялось только одно средство – женитьба Николая на богатой невесте. Она чувствовала, что это была последняя надежда, и что если Николай откажется от партии, которую она нашла ему, надо будет навсегда проститься с возможностью поправить дела. Партия эта была Жюли Карагина, дочь прекрасных, добродетельных матери и отца, с детства известная Ростовым, и теперь богатая невеста по случаю смерти последнего из ее братьев.
Графиня писала прямо к Карагиной в Москву, предлагая ей брак ее дочери с своим сыном и получила от нее благоприятный ответ. Карагина отвечала, что она с своей стороны согласна, что всё будет зависеть от склонности ее дочери. Карагина приглашала Николая приехать в Москву.
Несколько раз, со слезами на глазах, графиня говорила сыну, что теперь, когда обе дочери ее пристроены – ее единственное желание состоит в том, чтобы видеть его женатым. Она говорила, что легла бы в гроб спокойной, ежели бы это было. Потом говорила, что у нее есть прекрасная девушка на примете и выпытывала его мнение о женитьбе.
В других разговорах она хвалила Жюли и советовала Николаю съездить в Москву на праздники повеселиться. Николай догадывался к чему клонились разговоры его матери, и в один из таких разговоров вызвал ее на полную откровенность. Она высказала ему, что вся надежда поправления дел основана теперь на его женитьбе на Карагиной.
– Что ж, если бы я любил девушку без состояния, неужели вы потребовали бы, maman, чтобы я пожертвовал чувством и честью для состояния? – спросил он у матери, не понимая жестокости своего вопроса и желая только выказать свое благородство.
– Нет, ты меня не понял, – сказала мать, не зная, как оправдаться. – Ты меня не понял, Николинька. Я желаю твоего счастья, – прибавила она и почувствовала, что она говорит неправду, что она запуталась. – Она заплакала.
– Маменька, не плачьте, а только скажите мне, что вы этого хотите, и вы знаете, что я всю жизнь свою, всё отдам для того, чтобы вы были спокойны, – сказал Николай. Я всем пожертвую для вас, даже своим чувством.
Но графиня не так хотела поставить вопрос: она не хотела жертвы от своего сына, она сама бы хотела жертвовать ему.
– Нет, ты меня не понял, не будем говорить, – сказала она, утирая слезы.
«Да, может быть, я и люблю бедную девушку, говорил сам себе Николай, что ж, мне пожертвовать чувством и честью для состояния? Удивляюсь, как маменька могла мне сказать это. Оттого что Соня бедна, то я и не могу любить ее, думал он, – не могу отвечать на ее верную, преданную любовь. А уж наверное с ней я буду счастливее, чем с какой нибудь куклой Жюли. Пожертвовать своим чувством я всегда могу для блага своих родных, говорил он сам себе, но приказывать своему чувству я не могу. Ежели я люблю Соню, то чувство мое сильнее и выше всего для меня».
Николай не поехал в Москву, графиня не возобновляла с ним разговора о женитьбе и с грустью, а иногда и озлоблением видела признаки всё большего и большего сближения между своим сыном и бесприданной Соней. Она упрекала себя за то, но не могла не ворчать, не придираться к Соне, часто без причины останавливая ее, называя ее «вы», и «моя милая». Более всего добрая графиня за то и сердилась на Соню, что эта бедная, черноглазая племянница была так кротка, так добра, так преданно благодарна своим благодетелям, и так верно, неизменно, с самоотвержением влюблена в Николая, что нельзя было ни в чем упрекнуть ее.
Николай доживал у родных свой срок отпуска. От жениха князя Андрея получено было 4 е письмо, из Рима, в котором он писал, что он уже давно бы был на пути в Россию, ежели бы неожиданно в теплом климате не открылась его рана, что заставляет его отложить свой отъезд до начала будущего года. Наташа была так же влюблена в своего жениха, так же успокоена этой любовью и так же восприимчива ко всем радостям жизни; но в конце четвертого месяца разлуки с ним, на нее начинали находить минуты грусти, против которой она не могла бороться. Ей жалко было самое себя, жалко было, что она так даром, ни для кого, пропадала всё это время, в продолжение которого она чувствовала себя столь способной любить и быть любимой.
В доме Ростовых было невесело.


Пришли святки, и кроме парадной обедни, кроме торжественных и скучных поздравлений соседей и дворовых, кроме на всех надетых новых платьев, не было ничего особенного, ознаменовывающего святки, а в безветренном 20 ти градусном морозе, в ярком ослепляющем солнце днем и в звездном зимнем свете ночью, чувствовалась потребность какого нибудь ознаменования этого времени.
На третий день праздника после обеда все домашние разошлись по своим комнатам. Было самое скучное время дня. Николай, ездивший утром к соседям, заснул в диванной. Старый граф отдыхал в своем кабинете. В гостиной за круглым столом сидела Соня, срисовывая узор. Графиня раскладывала карты. Настасья Ивановна шут с печальным лицом сидел у окна с двумя старушками. Наташа вошла в комнату, подошла к Соне, посмотрела, что она делает, потом подошла к матери и молча остановилась.
– Что ты ходишь, как бесприютная? – сказала ей мать. – Что тебе надо?
– Его мне надо… сейчас, сию минуту мне его надо, – сказала Наташа, блестя глазами и не улыбаясь. – Графиня подняла голову и пристально посмотрела на дочь.
– Не смотрите на меня. Мама, не смотрите, я сейчас заплачу.
– Садись, посиди со мной, – сказала графиня.
– Мама, мне его надо. За что я так пропадаю, мама?… – Голос ее оборвался, слезы брызнули из глаз, и она, чтобы скрыть их, быстро повернулась и вышла из комнаты. Она вышла в диванную, постояла, подумала и пошла в девичью. Там старая горничная ворчала на молодую девушку, запыхавшуюся, с холода прибежавшую с дворни.
– Будет играть то, – говорила старуха. – На всё время есть.
– Пусти ее, Кондратьевна, – сказала Наташа. – Иди, Мавруша, иди.
И отпустив Маврушу, Наташа через залу пошла в переднюю. Старик и два молодые лакея играли в карты. Они прервали игру и встали при входе барышни. «Что бы мне с ними сделать?» подумала Наташа. – Да, Никита, сходи пожалуста… куда бы мне его послать? – Да, сходи на дворню и принеси пожалуста петуха; да, а ты, Миша, принеси овса.
– Немного овса прикажете? – весело и охотно сказал Миша.
– Иди, иди скорее, – подтвердил старик.
– Федор, а ты мелу мне достань.
Проходя мимо буфета, она велела подавать самовар, хотя это было вовсе не время.
Буфетчик Фока был самый сердитый человек из всего дома. Наташа над ним любила пробовать свою власть. Он не поверил ей и пошел спросить, правда ли?
– Уж эта барышня! – сказал Фока, притворно хмурясь на Наташу.
Никто в доме не рассылал столько людей и не давал им столько работы, как Наташа. Она не могла равнодушно видеть людей, чтобы не послать их куда нибудь. Она как будто пробовала, не рассердится ли, не надуется ли на нее кто из них, но ничьих приказаний люди не любили так исполнять, как Наташиных. «Что бы мне сделать? Куда бы мне пойти?» думала Наташа, медленно идя по коридору.
– Настасья Ивановна, что от меня родится? – спросила она шута, который в своей куцавейке шел навстречу ей.
– От тебя блохи, стрекозы, кузнецы, – отвечал шут.
– Боже мой, Боже мой, всё одно и то же. Ах, куда бы мне деваться? Что бы мне с собой сделать? – И она быстро, застучав ногами, побежала по лестнице к Фогелю, который с женой жил в верхнем этаже. У Фогеля сидели две гувернантки, на столе стояли тарелки с изюмом, грецкими и миндальными орехами. Гувернантки разговаривали о том, где дешевле жить, в Москве или в Одессе. Наташа присела, послушала их разговор с серьезным задумчивым лицом и встала. – Остров Мадагаскар, – проговорила она. – Ма да гас кар, – повторила она отчетливо каждый слог и не отвечая на вопросы m me Schoss о том, что она говорит, вышла из комнаты. Петя, брат ее, был тоже наверху: он с своим дядькой устраивал фейерверк, который намеревался пустить ночью. – Петя! Петька! – закричала она ему, – вези меня вниз. с – Петя подбежал к ней и подставил спину. Она вскочила на него, обхватив его шею руками и он подпрыгивая побежал с ней. – Нет не надо – остров Мадагаскар, – проговорила она и, соскочив с него, пошла вниз.
Как будто обойдя свое царство, испытав свою власть и убедившись, что все покорны, но что всё таки скучно, Наташа пошла в залу, взяла гитару, села в темный угол за шкапчик и стала в басу перебирать струны, выделывая фразу, которую она запомнила из одной оперы, слышанной в Петербурге вместе с князем Андреем. Для посторонних слушателей у ней на гитаре выходило что то, не имевшее никакого смысла, но в ее воображении из за этих звуков воскресал целый ряд воспоминаний. Она сидела за шкапчиком, устремив глаза на полосу света, падавшую из буфетной двери, слушала себя и вспоминала. Она находилась в состоянии воспоминания.
Соня прошла в буфет с рюмкой через залу. Наташа взглянула на нее, на щель в буфетной двери и ей показалось, что она вспоминает то, что из буфетной двери в щель падал свет и что Соня прошла с рюмкой. «Да и это было точь в точь также», подумала Наташа. – Соня, что это? – крикнула Наташа, перебирая пальцами на толстой струне.
– Ах, ты тут! – вздрогнув, сказала Соня, подошла и прислушалась. – Не знаю. Буря? – сказала она робко, боясь ошибиться.
«Ну вот точно так же она вздрогнула, точно так же подошла и робко улыбнулась тогда, когда это уж было», подумала Наташа, «и точно так же… я подумала, что в ней чего то недостает».
– Нет, это хор из Водоноса, слышишь! – И Наташа допела мотив хора, чтобы дать его понять Соне.
– Ты куда ходила? – спросила Наташа.
– Воду в рюмке переменить. Я сейчас дорисую узор.
– Ты всегда занята, а я вот не умею, – сказала Наташа. – А Николай где?
– Спит, кажется.
– Соня, ты поди разбуди его, – сказала Наташа. – Скажи, что я его зову петь. – Она посидела, подумала о том, что это значит, что всё это было, и, не разрешив этого вопроса и нисколько не сожалея о том, опять в воображении своем перенеслась к тому времени, когда она была с ним вместе, и он влюбленными глазами смотрел на нее.
«Ах, поскорее бы он приехал. Я так боюсь, что этого не будет! А главное: я стареюсь, вот что! Уже не будет того, что теперь есть во мне. А может быть, он нынче приедет, сейчас приедет. Может быть приехал и сидит там в гостиной. Может быть, он вчера еще приехал и я забыла». Она встала, положила гитару и пошла в гостиную. Все домашние, учителя, гувернантки и гости сидели уж за чайным столом. Люди стояли вокруг стола, – а князя Андрея не было, и была всё прежняя жизнь.
– А, вот она, – сказал Илья Андреич, увидав вошедшую Наташу. – Ну, садись ко мне. – Но Наташа остановилась подле матери, оглядываясь кругом, как будто она искала чего то.
– Мама! – проговорила она. – Дайте мне его , дайте, мама, скорее, скорее, – и опять она с трудом удержала рыдания.
Она присела к столу и послушала разговоры старших и Николая, который тоже пришел к столу. «Боже мой, Боже мой, те же лица, те же разговоры, так же папа держит чашку и дует точно так же!» думала Наташа, с ужасом чувствуя отвращение, подымавшееся в ней против всех домашних за то, что они были всё те же.
После чая Николай, Соня и Наташа пошли в диванную, в свой любимый угол, в котором всегда начинались их самые задушевные разговоры.


– Бывает с тобой, – сказала Наташа брату, когда они уселись в диванной, – бывает с тобой, что тебе кажется, что ничего не будет – ничего; что всё, что хорошее, то было? И не то что скучно, а грустно?
– Еще как! – сказал он. – У меня бывало, что всё хорошо, все веселы, а мне придет в голову, что всё это уж надоело и что умирать всем надо. Я раз в полку не пошел на гулянье, а там играла музыка… и так мне вдруг скучно стало…
– Ах, я это знаю. Знаю, знаю, – подхватила Наташа. – Я еще маленькая была, так со мной это бывало. Помнишь, раз меня за сливы наказали и вы все танцовали, а я сидела в классной и рыдала, никогда не забуду: мне и грустно было и жалко было всех, и себя, и всех всех жалко. И, главное, я не виновата была, – сказала Наташа, – ты помнишь?
– Помню, – сказал Николай. – Я помню, что я к тебе пришел потом и мне хотелось тебя утешить и, знаешь, совестно было. Ужасно мы смешные были. У меня тогда была игрушка болванчик и я его тебе отдать хотел. Ты помнишь?
– А помнишь ты, – сказала Наташа с задумчивой улыбкой, как давно, давно, мы еще совсем маленькие были, дяденька нас позвал в кабинет, еще в старом доме, а темно было – мы это пришли и вдруг там стоит…
– Арап, – докончил Николай с радостной улыбкой, – как же не помнить? Я и теперь не знаю, что это был арап, или мы во сне видели, или нам рассказывали.
– Он серый был, помнишь, и белые зубы – стоит и смотрит на нас…
– Вы помните, Соня? – спросил Николай…
– Да, да я тоже помню что то, – робко отвечала Соня…
– Я ведь спрашивала про этого арапа у папа и у мама, – сказала Наташа. – Они говорят, что никакого арапа не было. А ведь вот ты помнишь!
– Как же, как теперь помню его зубы.
– Как это странно, точно во сне было. Я это люблю.
– А помнишь, как мы катали яйца в зале и вдруг две старухи, и стали по ковру вертеться. Это было, или нет? Помнишь, как хорошо было?
– Да. А помнишь, как папенька в синей шубе на крыльце выстрелил из ружья. – Они перебирали улыбаясь с наслаждением воспоминания, не грустного старческого, а поэтического юношеского воспоминания, те впечатления из самого дальнего прошедшего, где сновидение сливается с действительностью, и тихо смеялись, радуясь чему то.
Соня, как и всегда, отстала от них, хотя воспоминания их были общие.
Соня не помнила многого из того, что они вспоминали, а и то, что она помнила, не возбуждало в ней того поэтического чувства, которое они испытывали. Она только наслаждалась их радостью, стараясь подделаться под нее.
Она приняла участие только в том, когда они вспоминали первый приезд Сони. Соня рассказала, как она боялась Николая, потому что у него на курточке были снурки, и ей няня сказала, что и ее в снурки зашьют.
– А я помню: мне сказали, что ты под капустою родилась, – сказала Наташа, – и помню, что я тогда не смела не поверить, но знала, что это не правда, и так мне неловко было.
Во время этого разговора из задней двери диванной высунулась голова горничной. – Барышня, петуха принесли, – шопотом сказала девушка.
– Не надо, Поля, вели отнести, – сказала Наташа.
В середине разговоров, шедших в диванной, Диммлер вошел в комнату и подошел к арфе, стоявшей в углу. Он снял сукно, и арфа издала фальшивый звук.
– Эдуард Карлыч, сыграйте пожалуста мой любимый Nocturiene мосье Фильда, – сказал голос старой графини из гостиной.
Диммлер взял аккорд и, обратясь к Наташе, Николаю и Соне, сказал: – Молодежь, как смирно сидит!
– Да мы философствуем, – сказала Наташа, на минуту оглянувшись, и продолжала разговор. Разговор шел теперь о сновидениях.
Диммлер начал играть. Наташа неслышно, на цыпочках, подошла к столу, взяла свечу, вынесла ее и, вернувшись, тихо села на свое место. В комнате, особенно на диване, на котором они сидели, было темно, но в большие окна падал на пол серебряный свет полного месяца.
– Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шопотом, придвигаясь к Николаю и Соне, когда уже Диммлер кончил и всё сидел, слабо перебирая струны, видимо в нерешительности оставить, или начать что нибудь новое, – что когда так вспоминаешь, вспоминаешь, всё вспоминаешь, до того довоспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…
– Это метампсикова, – сказала Соня, которая всегда хорошо училась и все помнила. – Египтяне верили, что наши души были в животных и опять пойдут в животных.
– Нет, знаешь, я не верю этому, чтобы мы были в животных, – сказала Наташа тем же шопотом, хотя музыка и кончилась, – а я знаю наверное, что мы были ангелами там где то и здесь были, и от этого всё помним…
– Можно мне присоединиться к вам? – сказал тихо подошедший Диммлер и подсел к ним.
– Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? – сказал Николай. – Нет, это не может быть!
– Не ниже, кто тебе сказал, что ниже?… Почему я знаю, чем я была прежде, – с убеждением возразила Наташа. – Ведь душа бессмертна… стало быть, ежели я буду жить всегда, так я и прежде жила, целую вечность жила.
– Да, но трудно нам представить вечность, – сказал Диммлер, который подошел к молодым людям с кроткой презрительной улыбкой, но теперь говорил так же тихо и серьезно, как и они.
– Отчего же трудно представить вечность? – сказала Наташа. – Нынче будет, завтра будет, всегда будет и вчера было и третьего дня было…
– Наташа! теперь твой черед. Спой мне что нибудь, – послышался голос графини. – Что вы уселись, точно заговорщики.
– Мама! мне так не хочется, – сказала Наташа, но вместе с тем встала.
Всем им, даже и немолодому Диммлеру, не хотелось прерывать разговор и уходить из уголка диванного, но Наташа встала, и Николай сел за клавикорды. Как всегда, став на средину залы и выбрав выгоднейшее место для резонанса, Наташа начала петь любимую пьесу своей матери.
Она сказала, что ей не хотелось петь, но она давно прежде, и долго после не пела так, как она пела в этот вечер. Граф Илья Андреич из кабинета, где он беседовал с Митинькой, слышал ее пенье, и как ученик, торопящийся итти играть, доканчивая урок, путался в словах, отдавая приказания управляющему и наконец замолчал, и Митинька, тоже слушая, молча с улыбкой, стоял перед графом. Николай не спускал глаз с сестры, и вместе с нею переводил дыхание. Соня, слушая, думала о том, какая громадная разница была между ей и ее другом и как невозможно было ей хоть на сколько нибудь быть столь обворожительной, как ее кузина. Старая графиня сидела с счастливо грустной улыбкой и слезами на глазах, изредка покачивая головой. Она думала и о Наташе, и о своей молодости, и о том, как что то неестественное и страшное есть в этом предстоящем браке Наташи с князем Андреем.
Диммлер, подсев к графине и закрыв глаза, слушал.
– Нет, графиня, – сказал он наконец, – это талант европейский, ей учиться нечего, этой мягкости, нежности, силы…
– Ах! как я боюсь за нее, как я боюсь, – сказала графиня, не помня, с кем она говорит. Ее материнское чутье говорило ей, что чего то слишком много в Наташе, и что от этого она не будет счастлива. Наташа не кончила еще петь, как в комнату вбежал восторженный четырнадцатилетний Петя с известием, что пришли ряженые.
Наташа вдруг остановилась.
– Дурак! – закричала она на брата, подбежала к стулу, упала на него и зарыдала так, что долго потом не могла остановиться.
– Ничего, маменька, право ничего, так: Петя испугал меня, – говорила она, стараясь улыбаться, но слезы всё текли и всхлипывания сдавливали горло.
Наряженные дворовые, медведи, турки, трактирщики, барыни, страшные и смешные, принеся с собою холод и веселье, сначала робко жались в передней; потом, прячась один за другого, вытеснялись в залу; и сначала застенчиво, а потом всё веселее и дружнее начались песни, пляски, хоровые и святочные игры. Графиня, узнав лица и посмеявшись на наряженных, ушла в гостиную. Граф Илья Андреич с сияющей улыбкой сидел в зале, одобряя играющих. Молодежь исчезла куда то.
Через полчаса в зале между другими ряжеными появилась еще старая барыня в фижмах – это был Николай. Турчанка был Петя. Паяс – это был Диммлер, гусар – Наташа и черкес – Соня, с нарисованными пробочными усами и бровями.
После снисходительного удивления, неузнавания и похвал со стороны не наряженных, молодые люди нашли, что костюмы так хороши, что надо было их показать еще кому нибудь.
Николай, которому хотелось по отличной дороге прокатить всех на своей тройке, предложил, взяв с собой из дворовых человек десять наряженных, ехать к дядюшке.
– Нет, ну что вы его, старика, расстроите! – сказала графиня, – да и негде повернуться у него. Уж ехать, так к Мелюковым.
Мелюкова была вдова с детьми разнообразного возраста, также с гувернантками и гувернерами, жившая в четырех верстах от Ростовых.
– Вот, ma chere, умно, – подхватил расшевелившийся старый граф. – Давай сейчас наряжусь и поеду с вами. Уж я Пашету расшевелю.
Но графиня не согласилась отпустить графа: у него все эти дни болела нога. Решили, что Илье Андреевичу ехать нельзя, а что ежели Луиза Ивановна (m me Schoss) поедет, то барышням можно ехать к Мелюковой. Соня, всегда робкая и застенчивая, настоятельнее всех стала упрашивать Луизу Ивановну не отказать им.
Наряд Сони был лучше всех. Ее усы и брови необыкновенно шли к ней. Все говорили ей, что она очень хороша, и она находилась в несвойственном ей оживленно энергическом настроении. Какой то внутренний голос говорил ей, что нынче или никогда решится ее судьба, и она в своем мужском платье казалась совсем другим человеком. Луиза Ивановна согласилась, и через полчаса четыре тройки с колокольчиками и бубенчиками, визжа и свистя подрезами по морозному снегу, подъехали к крыльцу.
Наташа первая дала тон святочного веселья, и это веселье, отражаясь от одного к другому, всё более и более усиливалось и дошло до высшей степени в то время, когда все вышли на мороз, и переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
Две тройки были разгонные, третья тройка старого графа с орловским рысаком в корню; четвертая собственная Николая с его низеньким, вороным, косматым коренником. Николай в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский, подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи.
Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших под темным навесом подъезда.
В сани Николая сели Наташа, Соня, m me Schoss и две девушки. В сани старого графа сели Диммлер с женой и Петя; в остальные расселись наряженные дворовые.
– Пошел вперед, Захар! – крикнул Николай кучеру отца, чтобы иметь случай перегнать его на дороге.
Тройка старого графа, в которую сел Диммлер и другие ряженые, визжа полозьями, как будто примерзая к снегу, и побрякивая густым колокольцом, тронулась вперед. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая как сахар крепкий и блестящий снег.
Николай тронулся за первой тройкой; сзади зашумели и завизжали остальные. Сначала ехали маленькой рысью по узкой дороге. Пока ехали мимо сада, тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны, но как только выехали за ограду, алмазно блестящая, с сизым отблеском, снежная равнина, вся облитая месячным сиянием и неподвижная, открылась со всех сторон. Раз, раз, толконул ухаб в передних санях; точно так же толконуло следующие сани и следующие и, дерзко нарушая закованную тишину, одни за другими стали растягиваться сани.
– След заячий, много следов! – прозвучал в морозном скованном воздухе голос Наташи.
– Как видно, Nicolas! – сказал голос Сони. – Николай оглянулся на Соню и пригнулся, чтоб ближе рассмотреть ее лицо. Какое то совсем новое, милое, лицо, с черными бровями и усами, в лунном свете, близко и далеко, выглядывало из соболей.
«Это прежде была Соня», подумал Николай. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
– Вы что, Nicolas?
– Ничего, – сказал он и повернулся опять к лошадям.
Выехав на торную, большую дорогу, примасленную полозьями и всю иссеченную следами шипов, видными в свете месяца, лошади сами собой стали натягивать вожжи и прибавлять ходу. Левая пристяжная, загнув голову, прыжками подергивала свои постромки. Коренной раскачивался, поводя ушами, как будто спрашивая: «начинать или рано еще?» – Впереди, уже далеко отделившись и звеня удаляющимся густым колокольцом, ясно виднелась на белом снегу черная тройка Захара. Слышны были из его саней покрикиванье и хохот и голоса наряженных.
– Ну ли вы, разлюбезные, – крикнул Николай, с одной стороны подергивая вожжу и отводя с кнутом pуку. И только по усилившемуся как будто на встречу ветру, и по подергиванью натягивающих и всё прибавляющих скоку пристяжных, заметно было, как шибко полетела тройка. Николай оглянулся назад. С криком и визгом, махая кнутами и заставляя скакать коренных, поспевали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, не думая сбивать и обещая еще и еще наддать, когда понадобится.
Николай догнал первую тройку. Они съехали с какой то горы, выехали на широко разъезженную дорогу по лугу около реки.
«Где это мы едем?» подумал Николай. – «По косому лугу должно быть. Но нет, это что то новое, чего я никогда не видал. Это не косой луг и не Дёмкина гора, а это Бог знает что такое! Это что то новое и волшебное. Ну, что бы там ни было!» И он, крикнув на лошадей, стал объезжать первую тройку.
Захар сдержал лошадей и обернул свое уже объиндевевшее до бровей лицо.
Николай пустил своих лошадей; Захар, вытянув вперед руки, чмокнул и пустил своих.
– Ну держись, барин, – проговорил он. – Еще быстрее рядом полетели тройки, и быстро переменялись ноги скачущих лошадей. Николай стал забирать вперед. Захар, не переменяя положения вытянутых рук, приподнял одну руку с вожжами.
– Врешь, барин, – прокричал он Николаю. Николай в скок пустил всех лошадей и перегнал Захара. Лошади засыпали мелким, сухим снегом лица седоков, рядом с ними звучали частые переборы и путались быстро движущиеся ноги, и тени перегоняемой тройки. Свист полозьев по снегу и женские взвизги слышались с разных сторон.
Опять остановив лошадей, Николай оглянулся кругом себя. Кругом была всё та же пропитанная насквозь лунным светом волшебная равнина с рассыпанными по ней звездами.
«Захар кричит, чтобы я взял налево; а зачем налево? думал Николай. Разве мы к Мелюковым едем, разве это Мелюковка? Мы Бог знает где едем, и Бог знает, что с нами делается – и очень странно и хорошо то, что с нами делается». Он оглянулся в сани.
– Посмотри, у него и усы и ресницы, всё белое, – сказал один из сидевших странных, хорошеньких и чужих людей с тонкими усами и бровями.
«Этот, кажется, была Наташа, подумал Николай, а эта m me Schoss; а может быть и нет, а это черкес с усами не знаю кто, но я люблю ее».
– Не холодно ли вам? – спросил он. Они не отвечали и засмеялись. Диммлер из задних саней что то кричал, вероятно смешное, но нельзя было расслышать, что он кричал.
– Да, да, – смеясь отвечали голоса.
– Однако вот какой то волшебный лес с переливающимися черными тенями и блестками алмазов и с какой то анфиладой мраморных ступеней, и какие то серебряные крыши волшебных зданий, и пронзительный визг каких то зверей. «А ежели и в самом деле это Мелюковка, то еще страннее то, что мы ехали Бог знает где, и приехали в Мелюковку», думал Николай.
Действительно это была Мелюковка, и на подъезд выбежали девки и лакеи со свечами и радостными лицами.
– Кто такой? – спрашивали с подъезда.
– Графские наряженные, по лошадям вижу, – отвечали голоса.


Пелагея Даниловна Мелюкова, широкая, энергическая женщина, в очках и распашном капоте, сидела в гостиной, окруженная дочерьми, которым она старалась не дать скучать. Они тихо лили воск и смотрели на тени выходивших фигур, когда зашумели в передней шаги и голоса приезжих.
Гусары, барыни, ведьмы, паясы, медведи, прокашливаясь и обтирая заиндевевшие от мороза лица в передней, вошли в залу, где поспешно зажигали свечи. Паяц – Диммлер с барыней – Николаем открыли пляску. Окруженные кричавшими детьми, ряженые, закрывая лица и меняя голоса, раскланивались перед хозяйкой и расстанавливались по комнате.
– Ах, узнать нельзя! А Наташа то! Посмотрите, на кого она похожа! Право, напоминает кого то. Эдуард то Карлыч как хорош! Я не узнала. Да как танцует! Ах, батюшки, и черкес какой то; право, как идет Сонюшке. Это еще кто? Ну, утешили! Столы то примите, Никита, Ваня. А мы так тихо сидели!
– Ха ха ха!… Гусар то, гусар то! Точно мальчик, и ноги!… Я видеть не могу… – слышались голоса.
Наташа, любимица молодых Мелюковых, с ними вместе исчезла в задние комнаты, куда была потребована пробка и разные халаты и мужские платья, которые в растворенную дверь принимали от лакея оголенные девичьи руки. Через десять минут вся молодежь семейства Мелюковых присоединилась к ряженым.
Пелагея Даниловна, распорядившись очисткой места для гостей и угощениями для господ и дворовых, не снимая очков, с сдерживаемой улыбкой, ходила между ряжеными, близко глядя им в лица и никого не узнавая. Она не узнавала не только Ростовых и Диммлера, но и никак не могла узнать ни своих дочерей, ни тех мужниных халатов и мундиров, которые были на них.
– А это чья такая? – говорила она, обращаясь к своей гувернантке и глядя в лицо своей дочери, представлявшей казанского татарина. – Кажется, из Ростовых кто то. Ну и вы, господин гусар, в каком полку служите? – спрашивала она Наташу. – Турке то, турке пастилы подай, – говорила она обносившему буфетчику: – это их законом не запрещено.
Иногда, глядя на странные, но смешные па, которые выделывали танцующие, решившие раз навсегда, что они наряженные, что никто их не узнает и потому не конфузившиеся, – Пелагея Даниловна закрывалась платком, и всё тучное тело ее тряслось от неудержимого доброго, старушечьего смеха. – Сашинет то моя, Сашинет то! – говорила она.
После русских плясок и хороводов Пелагея Даниловна соединила всех дворовых и господ вместе, в один большой круг; принесли кольцо, веревочку и рублик, и устроились общие игры.
Через час все костюмы измялись и расстроились. Пробочные усы и брови размазались по вспотевшим, разгоревшимся и веселым лицам. Пелагея Даниловна стала узнавать ряженых, восхищалась тем, как хорошо были сделаны костюмы, как шли они особенно к барышням, и благодарила всех за то, что так повеселили ее. Гостей позвали ужинать в гостиную, а в зале распорядились угощением дворовых.
– Нет, в бане гадать, вот это страшно! – говорила за ужином старая девушка, жившая у Мелюковых.
– Отчего же? – спросила старшая дочь Мелюковых.
– Да не пойдете, тут надо храбрость…
– Я пойду, – сказала Соня.
– Расскажите, как это было с барышней? – сказала вторая Мелюкова.
– Да вот так то, пошла одна барышня, – сказала старая девушка, – взяла петуха, два прибора – как следует, села. Посидела, только слышит, вдруг едет… с колокольцами, с бубенцами подъехали сани; слышит, идет. Входит совсем в образе человеческом, как есть офицер, пришел и сел с ней за прибор.
– А! А!… – закричала Наташа, с ужасом выкатывая глаза.
– Да как же, он так и говорит?
– Да, как человек, всё как должно быть, и стал, и стал уговаривать, а ей бы надо занять его разговором до петухов; а она заробела; – только заробела и закрылась руками. Он ее и подхватил. Хорошо, что тут девушки прибежали…
– Ну, что пугать их! – сказала Пелагея Даниловна.
– Мамаша, ведь вы сами гадали… – сказала дочь.
– А как это в амбаре гадают? – спросила Соня.
– Да вот хоть бы теперь, пойдут к амбару, да и слушают. Что услышите: заколачивает, стучит – дурно, а пересыпает хлеб – это к добру; а то бывает…
– Мама расскажите, что с вами было в амбаре?
Пелагея Даниловна улыбнулась.
– Да что, я уж забыла… – сказала она. – Ведь вы никто не пойдете?
– Нет, я пойду; Пепагея Даниловна, пустите меня, я пойду, – сказала Соня.
– Ну что ж, коли не боишься.
– Луиза Ивановна, можно мне? – спросила Соня.
Играли ли в колечко, в веревочку или рублик, разговаривали ли, как теперь, Николай не отходил от Сони и совсем новыми глазами смотрел на нее. Ему казалось, что он нынче только в первый раз, благодаря этим пробочным усам, вполне узнал ее. Соня действительно этот вечер была весела, оживлена и хороша, какой никогда еще не видал ее Николай.
«Так вот она какая, а я то дурак!» думал он, глядя на ее блестящие глаза и счастливую, восторженную, из под усов делающую ямочки на щеках, улыбку, которой он не видал прежде.
– Я ничего не боюсь, – сказала Соня. – Можно сейчас? – Она встала. Соне рассказали, где амбар, как ей молча стоять и слушать, и подали ей шубку. Она накинула ее себе на голову и взглянула на Николая.
«Что за прелесть эта девочка!» подумал он. «И об чем я думал до сих пор!»
Соня вышла в коридор, чтобы итти в амбар. Николай поспешно пошел на парадное крыльцо, говоря, что ему жарко. Действительно в доме было душно от столпившегося народа.
На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только было еще светлее. Свет был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
«Дурак я, дурак! Чего ждал до сих пор?» подумал Николай и, сбежав на крыльцо, он обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажени дров, на них был снег, от них падала тень; через них и с боку их, переплетаясь, падали тени старых голых лип на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Рубленная стена амбара и крыша, покрытая снегом, как высеченная из какого то драгоценного камня, блестели в месячном свете. В саду треснуло дерево, и опять всё совершенно затихло. Грудь, казалось, дышала не воздухом, а какой то вечно молодой силой и радостью.