История культуры

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

История культуры — раздел исторической науки и культурологии, в рамках которого изучаются явления и процессы, связанные с развитием и взаимодействием тех аспектов человеческой деятельности, которые так или иначе связаны с культурой. Также история культуры является социально-гуманитарной академической дисциплиной.

Предмет истории культуры — ценностный мир исторических эпох, народов, индивидов и других носителей исторического процесса[1].

Изучение истории культуры существует столько же, сколько и историческая наука, однако само понятие истории культуры трактуется, зачастую, по-разному. В связи со сложившейся в России традицией изучения культуры, преимущественно, искусствоведами, в рамках истории культуры зачастую преподаётся история искусств[2].





Возникновение и развитие культурной истории

Впервые вопрос об определении культурной истории сформулировал немецкий историк Карл Лампрехт в 1897 году[3]. Многие историки видят истоки дисциплины в XIX или в XVIII веках: в трудах Якоба Буркхардта или даже в работах более ранних мыслителей — Джамбаттиста Вико или Вольтера[4]. Современный британский историк Питер Бёрк выделяет четыре этапа развития культурной истории: классический период (XIX век и первая половина XX века); изучение социальной истории искусства (с 1930-х годов); появление истории народной культуры (с 1960-х годов); «новая культурная история»[5]. Такой подход, однако, оспаривается: так, немецкий историк Уте Даниэль полагает, что не следует писать «историю культурной истории», которая является современной дисциплиной[6].

Как пишет П. Бёрк, для истоков науки имеет большое значение германская традиция XIX-XX веков (Kulturgeschichte)[К 1], оказавшая влияние на всё последующее развитие дисциплины, в особенности на американских исследователей; хотя в последние полвека ее вклад в науку уменьшился[7]. Немецкий термин Kulturgeschichte является сложным словом, в котором Kultur (культура) находится в атрибутивной позиции по отношению к определяемому слову – Geschichte (история). В германской традиции термин Kultur был довольно двусмысленным и отражал историческую ситуацию. Германские интеллектуалы рубежа XIX — XX веков противопоставляли духовную и моральную Kultur поверхностно и утилитаристской англо-французской цивилизации, основанной на деньгах и моде[8]. Тем не менее, именно термин цивилизация в английском и других языках можно рассматривать как наиболее близкий эквивалент немецкому слову Kultur[9][К 2].

К классическому периоду услвно можно отнести работы Якоба Буркхардта («Цивилизация Возрождения в Италии», 1860), Йохана Хейзинги («Осень Средневековья», 1919) и Дж. М. Янга («Викторианская Англия, 1936). Классические историки изучали историю искусства, литературы, философии, науки, пытались понять «дух времени» той или иной эпохи [10]. Так, Буркхардт на обширном материале искал «непреходящие, постоянные и типичные» элементы культуры, находя в эпохе Возрождения индивидуализм, самосознание, состязательность и т.д. Концепция Буркхардта на долгие годы стала образцовым изображением итальянского Ренессанса, хотя и подвергалось впоследствии яростной критике; в центре его подхода был тезис о «развитии индивида» в эпоху Возрождения, что имплицитно заставляло рассматривать Средневековье как период коллективных идентичностей и образов жизни[11]. Критик и в то же время последователь Буркхардта Йохан Хейзинга полагал, что Возрождение было кардинально отличным от Средневековья. Он считал задачей историка находить те или иные «культурные образцы» в литературе и искусстве конкретной исторической эпохи (изучая «темы», «символы», «формы поведения», «чувства»; например, рыцарственность, страх смерти, любовь или война)[12].

Последователь Буркхардта немецкий историк Аби Варбург изучал культурные схемы (например, человеческие жесты). Схожим образом Эрнст-Роберт Курциус анализировал риторические топосы в литературе (метафоры, пейзажи и т.д.) Идеи Варбурга были развиты Эрнестом Гомбрихом в более поздней книге «Искусство и иллюзия» (1960) и группой учёных, занимавшихся историей символов (Эрнст Кассирер) и историей искусства (Эрвин Панофски, Эдгар Винд и др.) Так, Э. Панофски в классическом исследовании «Смысл и толкование изобразительного искусства» (1932) интерпретировал визуальные образы, вводя различие между иконографией (частная интерпретация) и иконологией (интерпретация какой-либо культуры в более широком смысле). В других своих работах Панофски обнаруживал связь между разными культурными областями, например, между готикой в архитектуре и философией схоластов, и называл эту связь «ментальной привычкой»[13]. В первой половине ХХ века большую роль в развитии культурной истории сыграли труды социологов — работа Макса Вебера «Протестантская этика и дух капитализма» (1904) и книга Норберта Элиаса «Процесс цивилизации» (1939). Вебер пытался объяснить экономические изменения сквозь призму культуры, обращая внимание на ценности протестантизма. Позже Н. Элиас, следуя Веберу, Фрейду и Хейзинге, в исторических изменениях столового этикета видел усиление контроля над эмоциями, самоконтроля у европейской аристократии; эти процессы связывались с управленческой централизацией. Сам Элиас считал предметом своих исследований «цивилизацию» как «поверхность человеческого существования», в противоположность «глубинам человеческого духа»[14].

В США и во Франции в первой половине ХХ века употреблялось в основном понятие «цивилизация»; в США наиболее распространены были исследования по «истории идей», как и в Великобритании, где развивалось историческое литературоведение[15]. Позже американцы стали называть себя «культурными историками», а британские учёные использовали понятие «социальная антропология»[7]. Среди немногих работ по культурной истории можно назвать, например, «Создание Европы» (1932) К. Доусона или «Постижение истории» А. Тойнби (1934—1961)[16]. В первой половине ХХ века на британскую науку существенное влияние оказали левые эмигранты из Центральной Европы, члены Будапештского кружка Дьердя Лукача, — социологи Карл Маннгейм и Арнольд Хаузер, историк искусства Фредерик Антал. Так, для Ф. Антала культура «отражала» общество; он находил отражение буржуазных взглядов в искусстве Возрождения (учениками Антала были историки Фрэнсис Клингендер, Энтони Блант, Джон Бергер). Марксист А. Хаузер более жестко соотносил культуру с классовыми противоречиями и экономикой[17]. В Великобритании в марксистских и близких к марксизму подходах в 1960-е годы произошло переоткрытие[К 3] истории «народной культуры». Одной из первых работ было исследование Эрика Хобсбаума «Сцена джаза» (1959), в котором джаз рассматривался в широком социальном, экономическом и политическом контексте. Большое влияние на историков имела работа Эдварда П. Томпсона «Формирование английского рабочего класса» (1963); Томпсон анализировал не только социально-экономические условия, но и ритуалы, символы, чувства в жизни бедняков. Вначале изучение истории народной культуры в основном ограничивалось англоязычными странами, однако затем исследования Томпсона и его последователей сблизились с подходами французских учёных школы Анналов (Жак Ле Гофф и др.)[18].

Во французской традиции термин «культурная история» («histoire culturelle») долгое время не был известен. Вместо него французские историки использовали понятия «коллективные ментальности», «социальное воображаемое» (наряду с более общим «цивилизация», в изучении которых добились больших успехов (разные поколения школы Анналов, от Люсьена Февра и Марка Блока до Эмманюэля Ле Руа Ладюри и Жака Ле Гоффа) и материальной культуры (Фернан Бродель)[19][20]. Тем не менее, в настоящее время такие французские историки, как Роже Шартье и другие, считают себя культурными историками[20].

Проблематика культурной истории. Методологические проблемы

С XIX века предмет изучения культурной истории существенно расширился, что, в свою очередь, привело к некоторому размыванию его границ[21]. Прежде всего, необходимо отметить различие между «историей культуры» и «культурной историей». История культуры рассматривает культуру как предмет исследования, разграничивая её, например, от политики или экономики. Культурная история занимается изучением исторических объектов (событий, тем и т.д.) и не имеет четких границ исследуемых областей; поэтому культурная история является одним из возможных подходов к истории в целом[22]. Вместе с тем, у учёных нет единства в отношении предмета культурной истории и её отличительных черт, поскольку превращение «истории культуры» в «культурную историю» само по себе исторично; не все историки признают употребление прилагательного «культурный» в названии дисциплины[8]. Так, французская энциклопедия Univeralis, в русле национальной научной традиции, относит к предмету культурной истории коллективные представления, свойственные тому или иному обществу[23]. Составляющие культуру представления разделяются всеми членами той или иной социальной группы, поэтому являются социальными феноменами и, в отличие от социальной истории, рассматриваются прежде всего как символические[23]. Внимание к символической области и интерпретациям является характерно для всех учёных, занимающихся культурной историей[21].

Среди историков имеются разногласия по методам исследований. Одни, как, например, в XIX веке Якоб Буркхардт, придерживаются интуитивного метода. Некоторые ученые используют количественные методики. Часть историков считает, что необходимо находить смысл, другая часть ученых исследует практики и представления. С точки зрения одних, историю нужно должным образом описывать; по мнению других, культурная история является таким же повествованием, как и история политическая[21].

Серьёзной методологической проблемой культурной истории является интерпретация источников. Классики дисциплины считали, что суждения историков могут быть достоверными, а источники — точными и беспристрастными[24]. Противопоставляя культурную историю политической истории, Якоб Буркхардт писал[25]:

Культурная история же, напротив, обладает высшей степенью точности, поскольку состоит по большей части из материала, переданного письменными источниками и материальными памятниками непреднамеренным, незаинтересованным образом или даже невольно.

С другой стороны, источники прошлого — тексты, образы, картины — могут быть пристрастными и идеологизированными, созданными, чтобы побуждать к тем или иным действиям. Методы таких историков конца XIX — начала ХХ века, как Якоб Буркхардт или Йохан Хейзинга, критиковались за излишний субъективизм, поскольку на их описания той или иной эпохи влияли личные впечатления. Одним из возможных решений проблемы субъективизма является так называемая «серийная история», в рамках которой источники анализируются хронологически. Серийный подход, возникший в 1960-е годы во Франции, используется во многих направлениях культурной истории, с его помощью изучается, например, распространение грамотности или количество изданных книг, исследуются исторические документы (завещания, уставы и т.д.), рассматривается динамика изменений религиозных образов и т.д.[26]. Другим методом является «контент-анализ», способ изучения текста или группы текстов, выявляющий частоту употребления тех или иных слов. Слабостью контент-анализа является дескриптивность и механистичность: при использовании количественных методов трудно учитывать семантическое разнообразие и переходить к тематическим обобщениям[27].

Традиционные подходы в культурной истории подвергались критике со стороны историков-марксистов. Они считали, что, во-первых, культура оказывается вне связей с экономической и социальной сферами; во-вторых, классики дисциплины не учитывали роль конфликтов и представляли культуру однородным явлением[К 4]. С этой точки зрения, классический подход не мог описать культурные противоречия между социальными классами, различия между полами, поколениями, «временными зонами». Различные социальные классы живут в разных временах, — писал марксист Эрнст Блох в 1930-е годы[28]. Вместе с тем, и марксистский подход имеет недостатки, поскольку содержит в себе парадокс: марксизм вынужден изучать то, что в его теории рассматривается как «надстройка». Одним из вариантов решения было понятие «культурной гегемонии», разработанное Антонио Грамши и привлекшее внимание ряда ученых. Такой подход позволял лучше исследовать отношения между социальными классами, однако и он смог решить марксистские проблемы: с одной стороны, марксизм лишается своей специфики; с другой стороны, отказ от холизма ограничивает работу исследователя изучением фрагментов культуры[29].

Недостатком методологий классических авторов (Буркхардт), а также марксистских историков, можно считать гегельянские установки, то есть допущение о «духе времени» (Zeitgest) той или иной эпохи[30]. Наиболее известна критика Эрнста Гомбриха, который в 1967 году раскритиковал Буркхардта и его последователей. Гомбрих утверждал, что они в конечном счете зависели от гегелевской философии истории, в которой нет места упадку, а есть логическое развитие Духа, проявляющего себя в различных формах[11][30].

Периодизация истории культуры

Общепринятая историческая периодизация истории культуры:

Напишите отзыв о статье "История культуры"

Комментарии

  1. В германскую традицию входит, например, датская традиция).
  2. Хорошим примером может быть перевод на английский классической работы Якоба Буркхарта об итальянском Ренессансе: Kultur в названии была переведена как Civilization.
  3. Впервые «народную культуру» — сказки, танцы, ремесла и т.д. — открыли в Германии в конце XVIII века, однако тогда история народной культуры осталась за рамками академической науки.
  4. Второй аргумент ярко выразил Эдвард П. Томпсон, который высказал мнение, что само использование термина «культура» игнорирует социальные различия и приводит к необоснованному холизму.

Примечания

  1. [pokrov-forum.ru/science/prav_phil_kult/programs_kurs/teor_istor_kulture.php#program Посадский А.В., Посадский С.В. Теория истории культуры]
  2. [yanko.lib.ru/books/cultur/kuznecova-cultur-ist_mir_kult-a.htm Культурология. История мировой культуры под ред. Т.Ф. Кузнецовой М., 2007, С. 21]
  3. Бёрк, 2015, с. 12.
  4. Arcangeli, 2012, pp. 18—19.
  5. Бёрк, 2015, с. 19.
  6. Arcangeli, 2012, pp. 18.
  7. 1 2 Бёрк, 2015, с. 14.
  8. 1 2 Arcangeli, 2012, pp. 3.
  9. Arcangeli, 2012, pp. 3—4.
  10. Бёрк, 2015, с. 19—20.
  11. 1 2 Arcangeli, 2012, p. 20.
  12. Бёрк, 2015, с. 21—23.
  13. Бёрк, 2015, с. 25—28.
  14. Бёрк, 2015, с. 23—25.
  15. Бёрк, 2015, с. 28—29.
  16. Бёрк, 2015, с. 30.
  17. Бёрк, 2015, с. 32—33.
  18. Бёрк, 2015, с. 34—36.
  19. Бёрк, 2015, с. 15.
  20. 1 2 Маловичко, 2014, с. 241.
  21. 1 2 3 Бёрк, 2015, с. 13.
  22. Arcangeli, 2012, pp. 2—3.
  23. 1 2 Ory, Pascal [www.universalis.fr/encyclopedie/histoire-domaines-et-champs-histoire-culturelle/1-une-definition/# Histoire culturelle] (фр.). Encyclopædia Universalis. — Культурная история в энциклопедии Universalis.
  24. Бёрк, 2015, с. 38—39.
  25. Бёрк, 2015, с. 39.
  26. Бёрк, 2015, с. 39—40.
  27. Бёрк, 2015, с. 40—41.
  28. Бёрк, 2015, с. 42—43.
  29. Бёрк, 2015, с. 44—45.
  30. 1 2 Бёрк, 2015, с. 42.

Литература

  • Бёрк, Питер. Что такое культуральная история?. — М.: Изд. дом Высшей школы экономики, 2015. — 240 с. — ISBN 978-5-7598-1207-4.
  • Маловичко С.И. Культурная история // Теория и методология исторической науки. Терминологический словарь // Отв. ред. А. О. Чубарьян. — М.: Аквилон, 2014. — С. 240—242. — ISBN 978-5-906578-03-7.
  • Arcangeli, Alessandro. Cultural History: A Concise Introduction. — N.Y.: Routledge, 2012. — ISBN 978-0-203-78924-7.

Отрывок, характеризующий История культуры

– Ну, так так и скажи ему.
– Мама, вы сердитесь? Вы не сердитесь, голубушка, ну в чем же я виновата?
– Нет, да что же, мой друг? Хочешь, я пойду скажу ему, – сказала графиня, улыбаясь.
– Нет, я сама, только научите. Вам всё легко, – прибавила она, отвечая на ее улыбку. – А коли бы видели вы, как он мне это сказал! Ведь я знаю, что он не хотел этого сказать, да уж нечаянно сказал.
– Ну всё таки надо отказать.
– Нет, не надо. Мне так его жалко! Он такой милый.
– Ну, так прими предложение. И то пора замуж итти, – сердито и насмешливо сказала мать.
– Нет, мама, мне так жалко его. Я не знаю, как я скажу.
– Да тебе и нечего говорить, я сама скажу, – сказала графиня, возмущенная тем, что осмелились смотреть, как на большую, на эту маленькую Наташу.
– Нет, ни за что, я сама, а вы слушайте у двери, – и Наташа побежала через гостиную в залу, где на том же стуле, у клавикорд, закрыв лицо руками, сидел Денисов. Он вскочил на звук ее легких шагов.
– Натали, – сказал он, быстрыми шагами подходя к ней, – решайте мою судьбу. Она в ваших руках!
– Василий Дмитрич, мне вас так жалко!… Нет, но вы такой славный… но не надо… это… а так я вас всегда буду любить.
Денисов нагнулся над ее рукою, и она услыхала странные, непонятные для нее звуки. Она поцеловала его в черную, спутанную, курчавую голову. В это время послышался поспешный шум платья графини. Она подошла к ним.
– Василий Дмитрич, я благодарю вас за честь, – сказала графиня смущенным голосом, но который казался строгим Денисову, – но моя дочь так молода, и я думала, что вы, как друг моего сына, обратитесь прежде ко мне. В таком случае вы не поставили бы меня в необходимость отказа.
– Г'афиня, – сказал Денисов с опущенными глазами и виноватым видом, хотел сказать что то еще и запнулся.
Наташа не могла спокойно видеть его таким жалким. Она начала громко всхлипывать.
– Г'афиня, я виноват перед вами, – продолжал Денисов прерывающимся голосом, – но знайте, что я так боготво'ю вашу дочь и всё ваше семейство, что две жизни отдам… – Он посмотрел на графиню и, заметив ее строгое лицо… – Ну п'ощайте, г'афиня, – сказал он, поцеловал ее руку и, не взглянув на Наташу, быстрыми, решительными шагами вышел из комнаты.

На другой день Ростов проводил Денисова, который не хотел более ни одного дня оставаться в Москве. Денисова провожали у цыган все его московские приятели, и он не помнил, как его уложили в сани и как везли первые три станции.
После отъезда Денисова, Ростов, дожидаясь денег, которые не вдруг мог собрать старый граф, провел еще две недели в Москве, не выезжая из дому, и преимущественно в комнате барышень.
Соня была к нему нежнее и преданнее чем прежде. Она, казалось, хотела показать ему, что его проигрыш был подвиг, за который она теперь еще больше любит его; но Николай теперь считал себя недостойным ее.
Он исписал альбомы девочек стихами и нотами, и не простившись ни с кем из своих знакомых, отослав наконец все 43 тысячи и получив росписку Долохова, уехал в конце ноября догонять полк, который уже был в Польше.



После своего объяснения с женой, Пьер поехал в Петербург. В Торжке на cтанции не было лошадей, или не хотел их смотритель. Пьер должен был ждать. Он не раздеваясь лег на кожаный диван перед круглым столом, положил на этот стол свои большие ноги в теплых сапогах и задумался.
– Прикажете чемоданы внести? Постель постелить, чаю прикажете? – спрашивал камердинер.
Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и всё продолжал думать о том же – о столь важном, что он не обращал никакого .внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало то, что он позже или раньше приедет в Петербург, или то, что будет или не будет ему места отдохнуть на этой станции, но всё равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.
Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения задранных ног, смотрел на них через очки, и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его. А его занимали всё одни и те же вопросы с самого того дня, как он после дуэли вернулся из Сокольников и провел первую, мучительную, бессонную ночь; только теперь в уединении путешествия, они с особенной силой овладели им. О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить, и не мог перестать задавать себе. Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. Винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его.
Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель очевидно врал и хотел только получить с проезжего лишние деньги. «Дурно ли это было или хорошо?», спрашивал себя Пьер. «Для меня хорошо, для другого проезжающего дурно, а для него самого неизбежно, потому что ему есть нечего: он говорил, что его прибил за это офицер. А офицер прибил за то, что ему ехать надо было скорее. А я стрелял в Долохова за то, что я счел себя оскорбленным, а Людовика XVI казнили за то, что его считали преступником, а через год убили тех, кто его казнил, тоже за что то. Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить, и что такое я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем?», спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, не логического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «умрешь – всё кончится. Умрешь и всё узнаешь, или перестанешь спрашивать». Но и умереть было страшно.
Торжковская торговка визгливым голосом предлагала свой товар и в особенности козловые туфли. «У меня сотни рублей, которых мне некуда деть, а она в прорванной шубе стоит и робко смотрит на меня, – думал Пьер. И зачем нужны эти деньги? Точно на один волос могут прибавить ей счастья, спокойствия души, эти деньги? Разве может что нибудь в мире сделать ее и меня менее подверженными злу и смерти? Смерть, которая всё кончит и которая должна притти нынче или завтра – всё равно через мгновение, в сравнении с вечностью». И он опять нажимал на ничего не захватывающий винт, и винт всё так же вертелся на одном и том же месте.
Слуга его подал ему разрезанную до половины книгу романа в письмах m mе Suza. [мадам Сюза.] Он стал читать о страданиях и добродетельной борьбе какой то Аmelie de Mansfeld. [Амалии Мансфельд.] «И зачем она боролась против своего соблазнителя, думал он, – когда она любила его? Не мог Бог вложить в ее душу стремления, противного Его воле. Моя бывшая жена не боролась и, может быть, она была права. Ничего не найдено, опять говорил себе Пьер, ничего не придумано. Знать мы можем только то, что ничего не знаем. И это высшая степень человеческой премудрости».
Всё в нем самом и вокруг него представлялось ему запутанным, бессмысленным и отвратительным. Но в этом самом отвращении ко всему окружающему Пьер находил своего рода раздражающее наслаждение.
– Осмелюсь просить ваше сиятельство потесниться крошечку, вот для них, – сказал смотритель, входя в комнату и вводя за собой другого, остановленного за недостатком лошадей проезжающего. Проезжающий был приземистый, ширококостый, желтый, морщинистый старик с седыми нависшими бровями над блестящими, неопределенного сероватого цвета, глазами.
Пьер снял ноги со стола, встал и перелег на приготовленную для него кровать, изредка поглядывая на вошедшего, который с угрюмо усталым видом, не глядя на Пьера, тяжело раздевался с помощью слуги. Оставшись в заношенном крытом нанкой тулупчике и в валеных сапогах на худых костлявых ногах, проезжий сел на диван, прислонив к спинке свою очень большую и широкую в висках, коротко обстриженную голову и взглянул на Безухого. Строгое, умное и проницательное выражение этого взгляда поразило Пьера. Ему захотелось заговорить с проезжающим, но когда он собрался обратиться к нему с вопросом о дороге, проезжающий уже закрыл глаза и сложив сморщенные старые руки, на пальце одной из которых был большой чугунный перстень с изображением Адамовой головы, неподвижно сидел, или отдыхая, или о чем то глубокомысленно и спокойно размышляя, как показалось Пьеру. Слуга проезжающего был весь покрытый морщинами, тоже желтый старичек, без усов и бороды, которые видимо не были сбриты, а никогда и не росли у него. Поворотливый старичек слуга разбирал погребец, приготовлял чайный стол, и принес кипящий самовар. Когда всё было готово, проезжающий открыл глаза, придвинулся к столу и налив себе один стакан чаю, налил другой безбородому старичку и подал ему. Пьер начинал чувствовать беспокойство и необходимость, и даже неизбежность вступления в разговор с этим проезжающим.
Слуга принес назад свой пустой, перевернутый стакан с недокусанным кусочком сахара и спросил, не нужно ли чего.
– Ничего. Подай книгу, – сказал проезжающий. Слуга подал книгу, которая показалась Пьеру духовною, и проезжающий углубился в чтение. Пьер смотрел на него. Вдруг проезжающий отложил книгу, заложив закрыл ее и, опять закрыв глаза и облокотившись на спинку, сел в свое прежнее положение. Пьер смотрел на него и не успел отвернуться, как старик открыл глаза и уставил свой твердый и строгий взгляд прямо в лицо Пьеру.
Пьер чувствовал себя смущенным и хотел отклониться от этого взгляда, но блестящие, старческие глаза неотразимо притягивали его к себе.


– Имею удовольствие говорить с графом Безухим, ежели я не ошибаюсь, – сказал проезжающий неторопливо и громко. Пьер молча, вопросительно смотрел через очки на своего собеседника.
– Я слышал про вас, – продолжал проезжающий, – и про постигшее вас, государь мой, несчастье. – Он как бы подчеркнул последнее слово, как будто он сказал: «да, несчастье, как вы ни называйте, я знаю, что то, что случилось с вами в Москве, было несчастье». – Весьма сожалею о том, государь мой.
Пьер покраснел и, поспешно спустив ноги с постели, нагнулся к старику, неестественно и робко улыбаясь.
– Я не из любопытства упомянул вам об этом, государь мой, но по более важным причинам. – Он помолчал, не выпуская Пьера из своего взгляда, и подвинулся на диване, приглашая этим жестом Пьера сесть подле себя. Пьеру неприятно было вступать в разговор с этим стариком, но он, невольно покоряясь ему, подошел и сел подле него.
– Вы несчастливы, государь мой, – продолжал он. – Вы молоды, я стар. Я бы желал по мере моих сил помочь вам.
– Ах, да, – с неестественной улыбкой сказал Пьер. – Очень вам благодарен… Вы откуда изволите проезжать? – Лицо проезжающего было не ласково, даже холодно и строго, но несмотря на то, и речь и лицо нового знакомца неотразимо привлекательно действовали на Пьера.
– Но если по каким либо причинам вам неприятен разговор со мною, – сказал старик, – то вы так и скажите, государь мой. – И он вдруг улыбнулся неожиданно, отечески нежной улыбкой.
– Ах нет, совсем нет, напротив, я очень рад познакомиться с вами, – сказал Пьер, и, взглянув еще раз на руки нового знакомца, ближе рассмотрел перстень. Он увидал на нем Адамову голову, знак масонства.
– Позвольте мне спросить, – сказал он. – Вы масон?
– Да, я принадлежу к братству свободных каменьщиков, сказал проезжий, все глубже и глубже вглядываясь в глаза Пьеру. – И от себя и от их имени протягиваю вам братскую руку.
– Я боюсь, – сказал Пьер, улыбаясь и колеблясь между доверием, внушаемым ему личностью масона, и привычкой насмешки над верованиями масонов, – я боюсь, что я очень далек от пониманья, как это сказать, я боюсь, что мой образ мыслей насчет всего мироздания так противоположен вашему, что мы не поймем друг друга.
– Мне известен ваш образ мыслей, – сказал масон, – и тот ваш образ мыслей, о котором вы говорите, и который вам кажется произведением вашего мысленного труда, есть образ мыслей большинства людей, есть однообразный плод гордости, лени и невежества. Извините меня, государь мой, ежели бы я не знал его, я бы не заговорил с вами. Ваш образ мыслей есть печальное заблуждение.
– Точно так же, как я могу предполагать, что и вы находитесь в заблуждении, – сказал Пьер, слабо улыбаясь.
– Я никогда не посмею сказать, что я знаю истину, – сказал масон, всё более и более поражая Пьера своею определенностью и твердостью речи. – Никто один не может достигнуть до истины; только камень за камнем, с участием всех, миллионами поколений, от праотца Адама и до нашего времени, воздвигается тот храм, который должен быть достойным жилищем Великого Бога, – сказал масон и закрыл глаза.
– Я должен вам сказать, я не верю, не… верю в Бога, – с сожалением и усилием сказал Пьер, чувствуя необходимость высказать всю правду.
Масон внимательно посмотрел на Пьера и улыбнулся, как улыбнулся бы богач, державший в руках миллионы, бедняку, который бы сказал ему, что нет у него, у бедняка, пяти рублей, могущих сделать его счастие.
– Да, вы не знаете Его, государь мой, – сказал масон. – Вы не можете знать Его. Вы не знаете Его, оттого вы и несчастны.
– Да, да, я несчастен, подтвердил Пьер; – но что ж мне делать?
– Вы не знаете Его, государь мой, и оттого вы очень несчастны. Вы не знаете Его, а Он здесь, Он во мне. Он в моих словах, Он в тебе, и даже в тех кощунствующих речах, которые ты произнес сейчас! – строгим дрожащим голосом сказал масон.
Он помолчал и вздохнул, видимо стараясь успокоиться.
– Ежели бы Его не было, – сказал он тихо, – мы бы с вами не говорили о Нем, государь мой. О чем, о ком мы говорили? Кого ты отрицал? – вдруг сказал он с восторженной строгостью и властью в голосе. – Кто Его выдумал, ежели Его нет? Почему явилось в тебе предположение, что есть такое непонятное существо? Почему ты и весь мир предположили существование такого непостижимого существа, существа всемогущего, вечного и бесконечного во всех своих свойствах?… – Он остановился и долго молчал.
Пьер не мог и не хотел прерывать этого молчания.
– Он есть, но понять Его трудно, – заговорил опять масон, глядя не на лицо Пьера, а перед собою, своими старческими руками, которые от внутреннего волнения не могли оставаться спокойными, перебирая листы книги. – Ежели бы это был человек, в существовании которого ты бы сомневался, я бы привел к тебе этого человека, взял бы его за руку и показал тебе. Но как я, ничтожный смертный, покажу всё всемогущество, всю вечность, всю благость Его тому, кто слеп, или тому, кто закрывает глаза, чтобы не видать, не понимать Его, и не увидать, и не понять всю свою мерзость и порочность? – Он помолчал. – Кто ты? Что ты? Ты мечтаешь о себе, что ты мудрец, потому что ты мог произнести эти кощунственные слова, – сказал он с мрачной и презрительной усмешкой, – а ты глупее и безумнее малого ребенка, который бы, играя частями искусно сделанных часов, осмелился бы говорить, что, потому что он не понимает назначения этих часов, он и не верит в мастера, который их сделал. Познать Его трудно… Мы веками, от праотца Адама и до наших дней, работаем для этого познания и на бесконечность далеки от достижения нашей цели; но в непонимании Его мы видим только нашу слабость и Его величие… – Пьер, с замиранием сердца, блестящими глазами глядя в лицо масона, слушал его, не перебивал, не спрашивал его, а всей душой верил тому, что говорил ему этот чужой человек. Верил ли он тем разумным доводам, которые были в речи масона, или верил, как верят дети интонациям, убежденности и сердечности, которые были в речи масона, дрожанию голоса, которое иногда почти прерывало масона, или этим блестящим, старческим глазам, состарившимся на том же убеждении, или тому спокойствию, твердости и знанию своего назначения, которые светились из всего существа масона, и которые особенно сильно поражали его в сравнении с своей опущенностью и безнадежностью; – но он всей душой желал верить, и верил, и испытывал радостное чувство успокоения, обновления и возвращения к жизни.