История создания романа «Братья Карамазовы»

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Роман «Братья Карамазовы» стал итогом творчества Фёдора Михайловича Достоевского, при этом многие идеи, образы и эпизоды возникли задолго до начала работы над произведением. Первые из них обнаруживаются в творчестве писателя уже в 1846 году; в 1850-х годах на каторге Достоевский знакомится с Дмитрием Ильинским, чья история отцеубийства легла в основу сюжета романа; в творчестве 1850—1860-х годов появляются персонажи, в той или иной мере послужившие предшественниками героев романа «Братья Карамазовы». Осенью 1874 года, во время работы над романом «Подросток», Достоевский в одной из рабочих заметок впервые обрисовывает план «Братьев Карамазовых». В октябре 1877 года Достоевский написал, что займётся «одной художнической работой, сложившейся <…> неприметно и невольно».

На замысел, идеологию романа, его религиозно-философскую концепцию во многом повлияли как произведения других писателей, в частности Виктора Гюго и Льва Толстого, так и работы философов и религиозных мыслителей, таких как Владимир Соловьёв и Николай Фёдоров. К обработке материалов и продумыванию плана Достоевский приступил весной 1878 года, первые черновые записи датируются апрелем 1878 года. 2 декабря 1878 года стало известно, что публикация романа начнётся с январского номера журнала «Русский вестник». Структурно роман был разделён автором на отдельные книги, каждая из которых представляла собой законченную историю. По мере работы над романом Достоевский понимал, что не укладывается в намеченные сроки. Некоторые книги романа по сравнению с планом выросли в объёме более чем в два раза и были разделены, также были добавлены отдельные главы и даже книги, не предусмотренные первоначальным планом. Работа над эпилогом, заключительным фрагментом романа, была закончена к 8 ноября 1880 года.





Предыстория

Роман «Братья Карамазовы» стал итогом творчества Фёдора Михайловича Достоевского, результатом его длительных размышлений над проблемами литературы и искусства. Многие идеи, образы и эпизоды романа присутствуют в более ранних произведениях Достоевского либо возникли во время их написания, но до момента работы над романом оставались в творческом воображении писателя[1].

Раннее творчество

Тема раздвоения личности персонажа впервые в творчестве Достоевского появляется в 1846 году в повести «Двойник», где тайные желания со дна души героя порождают в его сознании образ ненавистного двойника. В 1877 году Достоевский писал об идее двойника в повести: «повесть эта мне положительно не удалась, но идея её была довольно светлая, и серьёзнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил». В главе «Чёрт. Кошмар Ивана Фёдоровича» одиннадцатой книги «Братьев Карамазовых» Достоевский возвращается к идее двойника, показывая её могучие художественные возможности[2].

В 1847 году выходит повесть «Хозяйка», некоторые мысли которой предвосхищают аналогичные идеи Великого инквизитора из одноимённой главы пятой книги «Братьев Карамазовых». Главная героиня повести Катерина по характеру напоминает Грушеньку. Обе героини являются грешницами на распутье между прошлым и чистым настоящим, но только Грушеньке удаётся сделать правильный выбор в сторону новой жизни. В тот же период в творчестве Достоевского возникают темы нищего чиновничьего семейства, образы самоуничтожающихся шутов и городских подростков[3].

От Ильинского к начальной точке романа

В 1850-х годах на каторге в омском остроге Достоевский познакомился с Дмитрием Ильинским, который был несправедливо осуждён за отцеубийство. Его история дважды была изложена писателем в «Записках из мёртвого дома», прежде чем послужить прообразом истории Дмитрия Карамазова. В 1860-х годах после каторги и ссылки Достоевский близко сходится с критиком Аполлоном Григорьевым, чей образ жизни, включающий любовь к кутежам и цыганам, бурные увлечения женщинами и контраст между внешним поведением и высокими романтическими порывами, в определённой степени мог послужить источником некоторых черт характера Дмитрия Карамазова[4].

В произведениях Достоевского 1850—1860-х годов также появляются персонажи, в той или иной мере послужившие предшественниками героев романа «Братья Карамазовы». Среди наиболее значимых отмечаются предшественники Алёши Карамазова: Алёша Валковский из романа «Униженные и оскорблённые» и князь Мышкин из романа «Идиот»; Фёдора Карамазова: Евграф Ежевикин и Фома Опискин из повести «Село Степанчиково и его обитатели», Лебедев из романа «Идиот»; Ивана Карамазова: Ипполит Терентьев из романа «Идиот»; Павла Смердякова: лакей Видоплясов из повести «Село Степанчиково и его обитатели»[5].

…принято обвинять наше столетие, что оно после великих образцов прошлого времени не внесло ничего нового в литературу и в искусство. Это глубоко несправедливо. Проследите все европейские литературы нашего века, и вы увидите во всех следы той же идеи, и, может быть, хоть к концу-то века она воплотится наконец вся, целиком, ясно и могущественно в каком-нибудь таком великом произведении искусства, что выразит стремления и характеристику своего времени так же полно и вековечно, как, например, „Божественная комедия“ выразила свою эпоху средневековых католических верований и идеалов
— Из предисловия Достоевского к переводу романа «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго[1]

В 1862 году в предисловии к переводу романа «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго Достоевский выразил желание «помериться силами с Данте» и создать роман энциклопедического характера, всесторонне выражающий стремления и характеристику своего времени[6]. Созданные после этого романы «Преступление и наказание» и «Идиот», рассказывающие про восстановление погибшего человека, можно рассматривать как подступы к решению поставленной задачи. В годы завершения Львом Толстым романа «Война и мир», Достоевский формулирует замысел эпопеи о восстановлении погибшего человека. В 1868 году в письмах к Аполлону Майкову писатель обрисовывает цикл романов «Атеизм», главный герой которого, путешествуя по России, переходит от веры к безверию, а потом обратно к вере через приобщение к идеалу «русского Христа». В 1869 году «Атеизм» уступает место «Житию великого грешника», преемственно связанному с задуманным циклом. Оба замысла наметили некоторые сюжетные особенности и проблематику «Братьев Карамазовых»[7][5].

В 1870—1872 годах Достоевский работает над романом «Бесы», после чего пишет роман «Подросток» и работает над «Дневником писателя»[7]. Осенью 1874 года, во время работы над «Подростком», Достоевский в одной из рабочих заметок обрисовывает план «Братьев Карамазовых»: «13 сентября 1874 г. Драма. В Тобольске, лет двадцать назад, вроде истории Ильинского. Два брата, старый отец, у одного невеста, в которою тайно и завистливо влюблен второй брат. Но она любит старшего. Но старший, молодой прапорщик, кутит и дурит, ссорится с отцом. Отец исчезает <…> Старшего отдают под суд и осуждают на каторгу <…> Брат через 12 лет приезжает его видеть. Сцена, где безмолвно понимают друг друга <…> День рождения младшего. Гости в сборе. Выходит. „Я убил“. Думают, что удар. Конец: тот возвращается. Этот на пересыльном. Его отсылают. Младший просит старшего быть отцом его детей. „На правый путь ступил!“». Данную заметку писателя, по мнению Фридлендера, можно рассматривать в качестве начальной точки работы над романом[8].

От заметки к созданию

В заметке 1874 года действие будущего произведения сосредоточено вокруг психологической истории преступления и этического перерождения двух братьев без взаимодействия с окружающей общественной жизнью. Отсутствует и тема борьбы и смены поколений. План истории о братьях больше соответствовал психологической драме, чем роману[9]. Только в 1878 году писатель приступает к систематической работе над давним замыслом двухтомного или трёхтомного романа-жития Алексея Карамазова, «великого грешника» из прошлых планов, и его братьев[10]. Спустя четыре года тот самый план послужил фабульным стержнем, вокруг которого постепенно формировался сюжет будущего романа из многочисленных замыслов Достоевского 1874—1878 годов[11].

В начале работы над романом «Подросток» Достоевский замышлял его как произведение о детях. Позже тематика книги сместилась в сторону отцов и детей, однако, от первоначальной задумки остался нереализованный план о трёх братьях: «один брат — атеист. Отчаянье. Другой — весь фанатик. Третий — будущее поколение, живая сила, новые люди» и размышления о «новейшем поколении — детях». В «Братьях Карамазовых» эти задумки находят своё воплощение в лице Ивана, Дмитрия и Алексея Карамазовых, а также в Коле Красоткине и других мальчиках. В тех же подготовительных записях к роману разрабатывался и один из главных мотивов поэмы «Великий инквизитор». После завершения работы над «Подростком», Достоевский назвал этот «роман о русских теперешних детях, ну и, конечно, о теперешних их отцах, в теперешнем взаимном их соотношении» всего лишь первой пробой подобной мысли[11].

Отдельные аспекты детской темы, темы разложения дворянства, экономического упадка в стране, обнищания деревень, темы суда, темы русской церкви и католицизма, темы всеобщего обособления, а также темы Западной Европы и России в её прошедшем, настоящем и будущем анализировались Достоевским в «Дневнике писателя» за 1876—1878 годы, что по мнению исследователей отмечает его «особую роль в истории подготовки замысла „Братьев Карамазовых“». В подготовительных материалах «Дневника» встречаются записи, указывающие на будущий роман, а также некоторые характеры для него. «… Готовясь написать один очень большой роман <…> задумал погрузиться специально в изучение не действительности собственно, я с нею и без того знаком, а подробностей текущего. Одна из самых важных задач в этом текущем для меня <…> молодое поколение и вместе с тем современная русская семья, которая, я предчувствую это, далеко не такова, как всего ещё двадцать лет назад…» — писал Достоевский в 1876 году, отмечая необходимость «Дневника» для подготовительной работы над романом[12].

В 1877 году в октябрьском номере «Дневника писателя» Достоевский написал, что собирается приостановить издание на год или два[13]. В декабрьском номере писатель уточнил, что в 1878 году журнал выходить не будет: «в этот год отдыха от срочного издания я и впрямь займусь одной художнической работой, сложившейся у меня в эти два года издания „Дневника“ неприметно и невольно»[14].

Литературное и философское влияние

Литература

Достоевский всегда интересовался творчеством и восхищался психологической глубиной образов Виктора Гюго, который в «Отверженных» призвал к восстановлению погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков[15]. В 1862 году в предисловии к переводу романа Гюго «Собор Парижской богоматери» Достоевский назвал эту идею французского писателя основной мыслью всего искусства девятнадцатого столетия и заявил, что эта идея должна скоро получить своё воплощение в значительном по художественному масштабу произведении[1]. По словам литературоведа Леонида Гроссмана, именно роман-эпопея «Отверженные» оказал значительное влияние на направление дальнейших творческих исканий Достоевского и стремление создать роман-эпопею о современной для писателя общественной жизни[7].

При этом писатель не во всём соглашался с французским классиком, в частности, отрицательно оценивая необходимость революционного террора во Франции в 1793 году. Как и Гюго, он соглашался с неумолимой логикой развития западноевропейского общества и допускал, что научный политический социализм окажется полезным, однако ставил под сомнение незыблемость закона науки, который, по его мнению, означал борьбу за существование и неминуемое насилие. Вместо этого Достоевский рассматривал закон любви, который привёл бы общество к той же цели, но без ненужных смут, крови и «деспотизма за кусок», лишенных нравственной цели. Эти размышления о несовершенстве человеческого общества и трагической разорванности действительности и справедливости были отражены в «Братьях Карамазовых». Виктор Гюго стал одним из идейных противников, с которыми Достоевский вёл полемический диалог при создании романа. Так, в черновиках главы «Бунт» Иван Карамазов упоминает Людовика XVII, подкрепляя свои доводы примерами из Французской революции. В изданном варианте этих фрагментов не оказалось, но скрытая полемика с Гюго сохранилась в вопросе Ивана о допустимости всеобщего счастья ценой смерти ребёнка, так как Гюго полагал, что смерть малолетнего Людовика XVII была оправдана целью благоденствия французского народа[15].

Выход романа Льва Толстого «Война и мир» поспособствовал более определенному и конкретному характеру мысли Достоевского о создании романа-эпопеи. Критики назвали «Войну и мир» образцом «нового национального русского решения проблемы современного эпоса». В 1868 году Достоевский формирует идею противопоставить историческому роману Толстого эпопею о восстановлении погибшего человека[7].

При написании изначально не запланированной девятой главы «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» одиннадцатой книги романа Достоевский вспоминал трагедию «Фауст» Гёте. В рукописях романа неоднократно встречается упоминание «Слова». Изначально, по мнению филолога Кийко, планировалось, что чёрт затронет более широкие теологические и философские проблемы первых строк «Евангелия», которые переосмысливал и Фауст: «Вначале было Слово, и Слово было у бога, и Слово было бог…». На некоторые прямые аналогии указывают заметки писателя: «Сатана и Михаил», «Сатана и бог», перекликающиеся с некоторыми сценами трагедии Гёте[16].

Философия

На идеологию романа, его религиозно-философскую концепцию во многом повлияли философы и религиозные мыслители Владимир Соловьёв и Николай Фёдоров, к этому времени вошедшие в жизнь Достоевского[13].

Молодой философ Соловьёв обратил на себя внимание писателя своим учением о мистическом преображении мира и смелостью своих построений. Историю философ полагал богочеловеческим процессом, обличал западную цивилизацию с её безбожным человеком и верил, что «великое историческое призвание России <…> есть призвание религиозное». Достоевский разделял взгляды Соловьёва, что привело к их дружбе. По словам жены писателя Анны Григорьевны, их отношения напоминали отношения старца Зосимы и Алёши Карамазова. В начале 1878 года Соловьёв читал в Петербурге лекции «О Богочеловечестве», которые посещал Достоевский. Идеи философа совпадали с мыслями самого Достоевского, ясно и точно их формулировали, в итоге оказав влияние на идейное построение романа. По мнению Соловьёва, «последовательно проведенные и до конца осуществленные обе эти веры — вера в Бога и вера в человека — сходятся в единой, полной и всецелой истине Богочеловечества». Анна Григорьевна также отмечала, что отдельные черты Соловьёва перешли к Ивану Карамазову[17].

Прочитав книгу Николая Фёдорова «Философия общего дела», 24 марта 1878 года Достоевский заметил: «скажу, что, в сущности, совершенно согласен с этими мыслями. Их я прочел как бы за свои». Обращаясь к самому мыслителю, Достоевский писал: «Прочел я вашу рукопись с жадностью и наслаждением духа. <…> Я, со своей стороны, могу только признать вас своим учителем и отцом духовным». В своих трудах Фёдоров призывал к объединению человечества, созданию безклассового общества, представляя религию реальной космической силой, преображающей мир, и ставя перед ней практическую задачу всеобщего воскресения. Завершением богочеловеческого процесса, по Фёдорову, должно стать Царство Божие. Идеи единства, семейственности и братства Достоевского, а также его вера в религиозный смысл истории и в преображение мира любовью совпадали с положениями этого учения. Уйдя из монастыря, Алёша Карамазов приступает к созданию первого человеческого братства. Также он верит в «воскресение реальное, буквальное, личное» на земле, что совпадает со взглядами Фёдорова. По Фёдорову, «для нынешнего века слово отец — самое ненавистное», что в полной мере отразилось в отношениях Фёдора Карамазова и его сыновей[18].

Процесс создания и публикация

Momento (о романе)

— Узнать, можно ли пролежать между рельсами под вагоном, когда он пройдет во весь карьер.
— Справиться, жена осужденного в каторгу, тотчас ли может выйти замуж за другого.
— Имеет ли право идиот держать такую ораву приемных детей, иметь школу и пр.
— Справиться о детской работе на фабриках.
— О гимназиях, быть в гимназии.
— Справиться о том, может ли юноша, дворянин и помещик на много лет заключиться в монастыре (хоть у дяди) послушником? (NB по поводу провонявшего Филарета).
— В детском приюте.
— У Михаила Николаевича (Воспит. Дом).
— О Песталоцци, о Фребеле. Статью Льва Толстого о школьном современном обучении в От. Зап.

— Участвовать в Фребелевской прогулке.
— Одна из первых заметок Достоевского о романе "Братья Карамазовы"[19][20]

Весной 1878 года Достоевский приступил к обработке материалов «Дневника писателя» и продумыванию плана будущего романа[13]. 16 марта 1878 года писатель обращается за советом к педагогу Владимиру Михайлову: «Я замыслил и скоро начну большой роман, в котором, между другими, будут много участвовать дети и именно малолетние, с семи до пятнадцати лет примерно. Детей будет выведено много. Я их изучаю, и всю жизнь изучал, и очень люблю, и сам их имею. Но наблюдения такого человека, как Вы, для меня (я понимаю это), будут драгоценны. Итак, напишите мне об детях то, что сами знаете. И о петербургских детях, звавших вас дяденькой и о елисаветградских детях и о чём знаете. Случаи, привычки, ответы, слова и словечки, черты, семейственность, вера, злодейство и невинность; природа и учитель, латинский язык и проч. и проч. — одним словом, что сами знаете»[21][13][22]. Воспоминания жены Достоевского также подтверждают, что в начале года писатель уже был занят работой над будущим романом[21].

Первые записи в черновых тетрадях, относящиеся к «Братьям Карамазовым», датируются апрелем 1878 года[13]. Из этих записей можно сделать вывод, что план ещё не был продуман полностью, но уже включал в себя видоизменённую историю мнимого отцеубийцы Ильинского, персонажа, схожего с главным героем романа «Идиот», содержащего школу, и юношу-дворянина, ушедшего на несколько лет в монастырь[21][23]. Особенно выделялась в первых набросках детская тема, для разработки которой писатель посещал школы и приюты, читал педагогические работы. Коля Красоткин и остальные дети появляются только в десятой книге романа, но уже весной 1878 года писателя интересовал вопрос, можно ли пролежать под проезжающим поездом[24].

18 апреля 1878 года в своём письме «К московским студентам» Достоевский излагает идеологический план «Братьев Карамазовых». В вопросе отцов и детей писатель занимает сторону последних, полагая, что вся ответственность лежит на отцах и их «лжи со всех сторон». Достоевский отмечает два пути для молодого поколения: ложный путь в европеизм и истинный — в народ. Однако, «чтобы прийти к народу и остаться с ним, надо прежде всего разучиться презирать его. Во-вторых, надо, например, уверовать и в Бога», — пишет Достоевский. В романе Фёдор Карамазов представляет именно описанный в письме тип отцов, а Иван и Алёша — молодое поколение, выбравшее европеизм и путь в народ соответственно[25].

Работа над романом изначально отличалась от привычного писателю метода создания прошлых произведений. Достоевский обычно начинал с фабулы будущей книги, по несколько раз меняя сюжетные линии, иногда самым коренным образом. В случае же с «Братьями Карамазовыми» писатель изначально опирался на историю Ильинского, дополнив её идеями из «Жития великого грешника»[26][27]. Каких-либо резких отклонений от этого плана не произошло. В процессе работы над романом Достоевский несколько раз обращал внимание, что разделение произведения на книги сделано таким образом, что каждая заключает «в себе нечто целое и законченное»[26].

Часть первая

На первые книги романа сильное влияние оказало посещение Достоевским во второй половине июня 1878 года Оптиной пустыни, куда писатель отправился, тяжело переживая смерть своего трёхлетнего сына 16 мая 1878 года[28]. Анна Григорьевна по поводу реакции Достоевского на смерть сына писала: «был страшно поражен этой смертью. Он как-то особенно любил Лешу, почти болезненною любовью, точно предчувствуя, что его скоро лишится. <…> Судя по виду, Ф. М. был спокоен и мужественно выносил разразившийся над нами удар судьбы, но я сильно опасалась, что это сдерживание своей глубокой горести фатально отразится на его и без того пошатнувшемся здоровье». Она упросила философа Владимира Соловьёва уговорить Достоевского поехать в Оптину Пустынь. Писатель давно собирался посетить русский монастырь, чтобы изобразить его в одном из своих произведений. В Оптиной пустыни Достоевский дважды наедине встречался со старцем Амвросием, после чего «вернулся утешенный и с вдохновением приступил к писанию романа»[29][30].

Соловьёв впоследствии утверждал, что в будущем романе центральной идеей должен был стать положительный общественный идеал церкви, что однако, по мнению Кийко, было лишь представлением Соловьёва о взглядах писателя в духе идеалов самого философа. Убеждённый в том, что «ложь со всех сторон», и только народ твёрд и могуч, Достоевский отмечал некоторый паралич современного ему общества и церкви, и поэтому стремился обозначить пути духовного выздоровления в виде утопического идеала свободного духовного союза людей[28].

Книга первая. История одной семейки.

Сохранившиеся заметки к первой книге начинаются с четвёртой главы и относятся к началу сентября 1878 года. Судя по почтовым штемпелям, работа велась в Петербурге и Старой Руссе. В основном, все типы и эпизоды, придуманные писателем, нашли своё место в окончательном тексте. В черновых набросках четвёртой главы «Третий сын Алёша» Алексей Карамазов часто называется Идиотом, что показывает его схожесть в замыслах автора с князем Мышкиным из романа «Идиот». В печатном варианте писатель решил не вызывать прямых ассоциаций. Примиряя в мировоззрении Алёши религию и науку, Достоевский писал в заметках: «он понял, что знание и вера — разное и противоположное»; а реализм религиозных представлений персонажа основывался на ощущении других миров и бессмертия человека, рассуждение о которых Достоевский впоследствии исключил из печатной версии романа, заменив на следующее описание: «Едва только он, задумавшись серьезно, поразился убеждением, что бессмертие и бог существуют, то сейчас же, естественно, сказал себе: „Хочу жить для бессмертия, а половинного компромисса не принимаю“»[31][32]. Изначально Достоевский планировал сделать Алёшу философом, как и его старшего брата Ивана. В заметках намечены многочисленные беседы Алёши с детьми о положении человечества, о дьяволе, об Искушении в пустыне, о социализме и новых людях. Позже его мысли оказались выражены старцем Зосимой, Иваном в главе «Великий инквизитор» и прочими персонажами[33].

Книга вторая. Неуместное собрание.

Черновики второй книги романа относятся к сентябрю-октябрю 1878 года. К концу октября жена писателя, Анна Григорьевна, закончила переписывать первые две книги «Братьев Карамазовых». 7 ноября 1878 года книги были переданы издателю журнала «Русский вестник»[34][35]. Катков остался доволен работой писателя, а его соредактор Любимов «прочел первую треть и нашел все очень оригинальным»[36][37]. Среди черновых набросков второй книги присутствуют конспекты будущих диалогов, темы и разговоры персонажей, характеристики героев; описаны все главные персонажи. Как и в случае с заметками к первой книге, почти все материалы попали в печатный вариант романа. Дмитрий Карамазов в черновиках называется Ильинским. Иван Карамазов — Учёным или Убийцей, что может означать, что на этапе написания второй книги Достоевский предполагал сделать убийцей Фёдора Карамазова именно Ивана[38].

Незадолго до написания Достоевский посещал Оптину пустынь, откуда после встречи со старцем Амвросием вернулся утешенный. Материалом для описания монастыря в романе послужили книги инока Парфения и личные впечатления писателя от Оптиной пустыни. В одной из заметок автор отметил: «старчество из Оптиной: приходили бабы на коленях». В этих заметках ещё не до конца сформировался образ старца Зосимы, которого автор пока называет Макарием по аналогии со странником Макаром из романа «Подросток». Также из личных впечатлений формировался образ монаха Ферапонта — противника Зосимы. Достоевский в заметках писал: «Были в монастыре и враждебные старцу монахи, но их было немного. Молчали, затаив злобу, хотя важные лица. Один постник, другой полуюродивый»[33].

В главе «Верующие бабы» в причитаниях одной из женщин проявляется личное горе писателя: «Сыночка жаль, батюшка, отвечает баба, трехлеточек был, без двух только месяцев и три бы годика ему. По сыночку мучусь, отец, по сыночку. <…> Вот точно он тут передо мною стоит, не отходит. Душу мне иссушил. <…> И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть». Анна Григорьевна также отмечала, что в этой главе отражены многие её сомнения, мысли и даже слова. Тоска писателя о любимом сыне усиливает эмоциональный тон повествования. Анна Григорьевна полагала, что ответ старца Зосимы в романе на самом деле являлся словами старца Амвросия самому Достоевскому: «И не утешайся, и не надо тебе утешаться <…> не утешайся и плачь… И надолго ещё тебе сего <…> плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего. А младенчика твоего помяну за упокой»[39].

Он (убийца) утверждает, что нет закона и что любовь лишь существует из веры в бессмертие.

(Миусов). Я в высшей степени несогласен. Любовь к человечеству лежит в самом человеке, как закон природы.
Все молчат: «Стараться не для чего», бормочет кто-нибудь.
(Иван). Как определить, где предел?
(Миусов). Предел, когда я врежу человечеству.
(Иван). Да для чего стесняться?
(Миусов). Да, чтоб хоть прожить удобнее. Если не будет любви, то устроятся на разуме.
(Иван). Если бы все на разуме, ничего бы не было.
(Миусов). В таком случае можно делать, что угодно?

(Иван). Да, если нет Бога и бессмертия души, то не может быть и любви к человечеству
— Черновой вариант диалога у Зосимы, не вошедший в роман[40]

Изначально главной темой дискуссии у Зосимы должен был стать вопрос: «…есть ли такой закон природы, чтоб любить человечество? Это закон божий. Закона природы такого нет, правда ли?», на который Иван даёт отрицательный ответ[41][33]. В одном из черновых вариантов также упоминался Руссо: «Руссо — любовь, общество само из себя любовь. <…> Если нет бога и бессмертия души, то не может быть и любви к человечеству. <…> „В таком случае можно делать что угодно?“ — спрашивает, очевидно, Миусов. Иван, который везде здесь назван Убийцей, отвечает утвердительно». Здесь нашла отражение проблема любви к человечеству, важность которой для писателя подтверждает отдельная глава в его «Дневнике писателя» в 1876 году. На эпизод в келье также могли повлиять беседы Достоевского с Владимиром Соловьёвым о соотношении природного и нравственного начал человека. Исследователи приводят ещё несколько записей-проблем, упоминаемых в черновике, но не попавших в печатный текст, среди которых: «Все вещи и всё в мире для человека не окончены, а между тем значение всех вещей мира в человеке же заключаются» и «Только владение землей благородит. Без земли же и миллионер — пролетарий»[41]. Заканчивая работу над планом второй книги, Достоевский оставил две заметки, определившие основное направление спора в книге: «Церковный суд» и «Что церковь — для шутки или нет?». Эпизод детально не прорабатывался в черновике, а имеющиеся материалы представляют собой цитаты из статьи Горчакова о церковно-судном праве и возражения писателя, полагавшего, что идеи церкви и государства противоположны. В черновике первых двух книг не упоминается имя Зосима, а персонаж именуется просто Старцем[42].

Книга третья. Сладострастники.

К третьей книге писатель приступил во второй половине ноября 1878 года, после того, как первые две уже были переданы в редакцию «Русского вестника». В черновой рукописи Достоевский несколько изменил структуру продуманного ранее сюжета. Так, Алёша, по замыслу автора, встречал не Дмитрия, а Смердякова с Марьей Кондратьевной, после чего следовал подробный рассказ о соседке Фёдора Карамазова и знакомстве Марьи со Смердяковым. Такой фрагмент уводил сюжет в сторону, и поэтому был исключён писателем. В конце второй главы осталось косвенное свидетельство этого изменения, когда рассказчик отказывается от описания Смердякова: «Очень бы надо примолвить кое-что и о нём специально, но мне совестно столь долго отвлекать внимание моего читателя на столь обыкновенных лакеев, а потому и перехожу к моему рассказу, уповая, что о Смердякове как-нибудь сойдет само собою в дальнейшем течении повести». Намеченный эпизод с участием Смердякова и Марьи был перенесён Достоевским в пятую книгу[43].

2 декабря 1878 года стало известно, что публикация романа начнётся с январского номера «Русского вестника». Текст романа после корректуры в редакции посылался Достоевскому для утверждения, и писатель тщательно просматривал корректурные листы. Это объясняет занятость писателя в декабре 1878 года и январе 1879 года, из-за которой работа над продолжением романа была задержана[44]. 31 января 1879 года Достоевский выслал третью книгу романа в редакцию «Русского вестника»[36]. В письме вместе с рукописью автор писал Николаю Любимову: «Я же эту третью книгу, теперь высылаемую, далеко не считаю дурною, напротив, удавшеюся (простите великодушно маленькое самохвальство…)». После этого писатель планировал сделать месячный перерыв в публикации, чтобы после непрерывно опубликовали книги следующей части[45].

Часть вторая

Книга четвёртая. Надрывы.

С февраля 1879 года Достоевский работал над четвёртой книгой романа[45][46]. В это время писателем создаётся живописная фигура отца Ферапонта, идейного противника старца Зосимы. Прообразами этого образа выступили отец Палладий из «Истории Оптиной Пустыни» и иеромонах Феодосий из жития одного из Оптинских старцев[47]. Отдельные наброски, в частности план первой главы и все намеченные в ней наброски реплик отца Ферапонта, также почти без изменений переносились в текст[48].

В черновиках сохранилась реакция Алёши на замечание отца, что Иван хочет отбить у него невесту: «Тревожное чувство. И вдруг ему померещилось, что он действительно мог сказать это, не в самом деле, а для того, чтоб глаза отвести, зачем он живёт». Алёша интуитивно понимает, что Иван ждёт убийства. В окончательной редакции романа Фёдор Карамазов уже прямо спрашивает Алёшу: «Не зарезать же меня тайком и он приехал сюда?» На что тот смутился ужасно и ответил: «Что вы! Чего вы это так говорите?»[48].

Работая над главой «Надрыв в гостиной», Достоевский одновременно прорабатывал дальнейшие реплики Алёши и Лизы для главы «Сговор» следующей книги, а также обозначил встречу Ивана и Алёши. Из главы «И на чистом воздухе» только две реплики Снегирёва не вошли в печатную версию книги. Рассказывая, что пьяные — самые добрые, штабс-капитан должен был добавить: «Нечего делать, надо бюджет-с. Надо, чтоб Россия в Европе сияла-с, за просвещение Европе надо заплатить-с, вот и пьют наши самые добрые, чтоб за весь этот блеск оплатить. Шутка ли, сколько надо денег, чтоб одних дипломатов держать». Из его размышлений о проблемах воспитания не вошла фраза: «Фребелевскую систему у нас вводят-с, — просвещение-с. Читают. Песенки поют-с». Книга была напечатана в апрельском номере «Русского вестника»[48].

Книга пятая. Pro и contra.

После небольшого перерыва Достоевский приступил к работе над пятой книгой, которую 30 апреля в письме называл кульминационной точкой романа. «Надо выдержать хорошо, а для этого не слишком спешить» — писал автор. Также писатель выделил композиционный принцип, выдерживаемый на протяжении всего романа: «Во всяком случае всё, что будет теперь следовать далее, будет иметь, для каждой книжки, как бы законченный характер. То есть как бы ни был мал или велик отрывок, но он будет заключать в себе нечто целое и законченное». Сохранились как отдельные наброски пятой книги с планами и отдельными эпизодами, так и черновая рукопись Достоевского с переписанным его женой вариантом, что позволяет наблюдать все этапы работы над книгой[49].

Первая глава «Сговор» была намечена ещё при работе над прошлой книгой и, как отмечают исследователи, возможно, изначально планировалась как эпизод в главе «Надрыв в гостиной», судя по отдельным репликам персонажей, связанным со словами Хохлаковой. Однако при работе над текстом Достоевский вынес этот фрагмент в отдельную главу. Из-за переноса «Сговора» также претерпел изменения диалог персонажей, вследствие того что Алёша между посещениями дома Хохлаковой знакомится со Снегирёвым[50]. Изначально в главе «Смердяков с гитарой» присутствовала история романа Смердякова с дочерью соседки Карамазовых Марьей Николаевной. В печатном варианте Алёша только догадывается, с кем разговаривает Смердяков, в то время как в черновом варианте этот момент был детально проработан: «Хозяева домика были — безногая старуха вдова мещанка и её дочь… Старуха ещё года два тому назад могла ходить, кое-что работала, ходила по людям комиссионеркой, вещи продавала и процент брала <…> приехала к ней её двадцатидвухлетняя дочка Марья Николаевна <…> держалась, как барышня, и имела два-три недурных платья. Делать она ничего не умела, даже шить… <…> Марье Николаевне, любившей господ и высшее общество, понравилась именно неподатливость Смердякова, именно его холодный тон и совершенное несходство ни с каким „человеком“ из того класса, в котором пребывал Смердяков. Смердякову же очень понравились два её платья <…> Оба отличали друг в друге высших людей». Присутствовало подробное описание внешности Марьи и её знакомства со Смердяковым, что в целом, дополняло художественный портрет Смердякова в романе. Однако Достоевский, опасаясь, что развитие действия романа замедлится, исключил эпизод из произведения[51].

Главы «Братья знакомятся», «Бунт» и «Великий инквизитор» стали той самой кульминацией, о которой писал автор. Изначально в заметках присутствовал только «бунт» Ивана против созданного богом мира, после чего братья покидали трактир. Позже была добавлена поэма о Великом инквизиторе, которая в итоге заняла столько места, что опровержение слов Ивана уже не поместилось в пятую книгу, а саму книгу для печати пришлось разделить на две части[50]. 10 мая 1879 года Достоевский выслал в «Русский вестник» первые четыре главы пятой книги: «Сговор», «Смердяков с гитарою», «Братья знакомятся» и «Бунт»[52]. В письме к Любимову автор пояснил: «Сегодня выслал на Ваше имя в редакцию „Русского вестника“ два с половиною (minimum) текста „Братьев Карамазовых“ для предстоящей майской книги „Русского вестника“. Это книга пятая, озаглавленная „Pro и contra“, но не вся, а лишь половина её. 2-я половина этой 5-й книги будет выслана (своевременно) для июньской книги, и заключать будет три листа печатных. Я потому принужден был разбить на 2 книги <…> эта 5-я книга в моем воззрении есть кульминационная точка романа, и она должна быть закончена с особенною тщательностью. Мысль её, как Вы уже увидите из посланного текста, есть изображение крайнего богохульства и зерна идеи разрушения нашего времени в России, в среде оторвавшейся от действительности молодежи, и рядом с богохульством и с анархизмом — опровержение их, которое и приготовляется мною теперь в последних словах умирающего старца Зосимы…»[50][52].

В черновиках писателя поэма Ивана «Великий инквизитор» сначала чередовалась с записями для главы «Бунт», но позже была преобразована к итоговому печатному виду. В главе «Великий инквизитор» затрагивались «историко-философские и идейно-нравственные основы» жизни всего европейского человечества. В предварительных заметках Достоевского особенно заметна работа над тезисом Ивана: «…истины нет, бога, то есть того бога, которого Христос проповедовал». Также выделяются мыли о несовершенстве мира: страдания детей бессмысленны, а значит вся историческая действительность абсурдна. В черновике богохульство Ивана было показано Достоевским с большей резкостью: «Я бы желал совершенно уничтожить идею Бога»[50][53]. После этого Достоевский проработал встречу Ивана со Смердяковым в главе «С умным человеком и поговорить любопытно», заметки к которой, кроме последующих ночных раздумий Ивана, полностью вошли в печатный текст. В опущенном тексте раздумий Иван прямо предполагает, что Смердяков хочет убить Фёдора Карамазова, в тексте только упоминается ощущение вины героя при отъезде. 11 июня 1879 года Достоевский писал, что отправил для июньского номера «Русского вестника» вторую половину пятой книги: «В ней закончено то, что „говорят уста гордо и богохульно“. Современный отрицатель, из самых ярых, прямо объявляет себя за то, что советует дьявол, и утверждает, что это вернее для счастья людей, чем Христос»[54][55].

Книга шестая. Русский инок.

В шестой книге Достоевский планировал показать, что «чистый, идеальный христианин — дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное, воочию предстоящее»[56]. В письме к Победоносцеву Достоевский обозначил, что «Русский инок» был задуман, как теодицея. Писатель отказывается от схоластических доказательств бытия Божия, противопоставляя логической аргументации Ивана Карамазова религиозное мировоззрение старца Зосимы[57]. Работа над книгой затянулась, и писатель в письме попросил перенести печать с июля на август. Также Достоевский наметил дальнейший план работы: на сентябрьский и октябрьский номера журнала написать седьмую книгу, после чего сделать перерыв в издании до следующего года, продолжив печатать роман с января. Автор заранее попросил прощения и обещал написать письмо к читателю, в котором собирался объяснить, что «Русский вестник» в задержке не виноват. Одной из причин задержки в работе стала болезнь Достоевского, из-за которой он во второй половине июля отправился на лечение в Эмс, где тем не менее, продолжал работу над «Братьями Карамазовыми»[56].

В черновых заметках Достоевский сначала планировал, что все свои поучения Зосима записывал сам. Позже автор изменил своё решение, и поучения были написаны Алёшей со слов Старца и его ранних записей. 15 июня 1879 года во время обдумывания книги Достоевский в одном из писем писал: «Болезнь и болезненное настроение лежат в корне самого нашего общества, и на того, кто сумеет это заметить и указать, — общее негодование». Исходя из этого письма и предварительных записок, исследователи полагают, что проблема социального быта в России изначально планировалась к рассмотрению в шестой книге; это частично нашло отражение в теме социального неравенства, затронутой в главе «Нечто о господах и слугах и о том, возможно ли господам и слугам стать взаимно по духу братьями» печатной версии книги. Достоевский весьма резко отзывается об общем состоянии русского общества в этих заметках: «Что же, нельзя не сознаться, в России мерзко». Несмотря на планы показать возможность существования идеального монаха, в черновых записях писатель резко отзывается также и о священнослужителях: «…никто не исполнен такого материализма, как духовное сословие»[58]. В поучениях Зосимы содержатся отдельные истории, которых в черновых материалах было больше, чем вошло в изданный роман. Так, исследователями упоминается история гордой девушки-утопленницы, мораль которой записана Достоевским: «Кто же, как не город, виноват? Кажется, так. Но город — значит, другие. Кто же, как не ты, виноват — вот где правда»; а также история про солдата: «Умирающий солдат. Ходил просить прощения к одной женщине»[59].

Спешу выслать Вам при сем книгу шестую „Карамазовых“, всю, для напечатания в 8-й (августовской) книге „Русского вестника“. Назвал эту 6-ю книгу „Русский инок“ — название дерзкое и вызывающее <…> Я же считаю, что против действительности не погрешил: не только как идеал справедливо, но и как действительность справедливо.
Не знаю только, удалось ли мне. Сам считаю, что и 1/10-й доли не удалось того выразить, что хотел
— Из письма к Любимову от 7 августа 1879 года[60]

Работу над шестой книгой Достоевский завершил к 7 августа 1879 года. В письме к Любимову писатель отметил, что изобразил действительность, но выразил далеко не всё, что хотел. Образ русского инока не был принят ни либеральной критикой, ни почитателями древних иноков и святителей; был отвергнут также и оптинскими старцами[59][61].

Часть третья

Книга седьмая. Алёша.

После завершения шестой книги Достоевский предполагал назвать следующую «Грушенька» и относил её ко второй части романа. «… с окончанием этой 2-й части, восполнится совершенно дух и смысл романа. Если не удастся, то моя вина как художника» — писал автор. В середине августа 1879 года Достоевский приступил к работе: «Сел писать роман и пишу, но пишу мало, буквально некогда <…> К приезду моему (3-го или 4-го сентября) дай бог, чтоб привезти половину на сентябрьский-то номер, а остальную половину сяду дописывать на другой же день по приезде, ничего не отдыхая». При этом половиной в этом письме назывались события романа, составившие впоследствии всю седьмую книгу, так как по замыслу автора книга «Грушенька» должна была состоять из двух отдельных повестей. По мнению исследователей, этими повестями стали «Алёша» и «Митя» — седьмая и восьмая книги романа[60].

Из черновиков следует, что писатель неоднократно менял порядок эпизодов и реплики героев в книге, тем не менее в итоге использовав почти все заметки. Только характеристика Ракитина не получила развития из заметок, в которых персонаж являлся побратимом Алёши, раскрывая популярную тему «истребить народ»: «Главное, Ракитину досадно было, что Алеша молчит и с ним не спорит. Крестами поменялись»[62]. В черновых записях в личности Ракитина в большей степени проявлялся «шестидесятник, будущий социалист и обличитель, сторонник европейского „просвещения“ и почитатель Бокля»[63].

Вернувшись в Старую Руссу, Достоевский 8 сентября написал в редакцию, что так как был сильно «изломан дорогой», то опаздывает с написанием, но надеется прислать первую часть седьмой книги до 20 сентября, чтобы успеть напечатать в сентябрьском номере журнала. С 8 по 16 сентября определился размер седьмой книги, в которую вошла только одна из двух задуманных повестей. 16 сентября Достоевский писал в редакцию: «высылаю <…> книгу седьмую „Карамазовых“ <…> В этой книге четыре главы: три высылаю, а 4-ю вышлю через два дня <…> она важнейшая и заключительная <…> Последняя глава (которую вышлю) „Кана Галилейская“ — самая существенная во всей книге, а может быть, и в романе». Название книги сменилось на «Алёша» из-за того, что в этот момент писатель решил посвятить каждому брату отдельную главу[64].

Книга восьмая. Митя.

Высылая седьмую книгу, 16 сентября Достоевский рассчитывал завершить восьмую книгу к октябрьскому номеру «Русского вестника», после чего сделать перерыв. Однако к 8 октября Достоевский пришёл к выводу, что к октябрьскому номеру успеет проработать только половину восьмой книги, так как «во всей этой 8-й книге появилось вдруг много совсем новых лиц, и хоть мельком, но каждое надо было очертить в возможной полноте, а потому книга эта вышла больше». Вторую половину восьмой книги автор рассчитывал напечатать в ноябрьском номере журнала[65].

Старика Карамазова убил слуга Смердяков. Все подробности будут выяснены в дальнейшем ходе романа. Иван Федорович участвовал в убийстве лишь косвенно и отдаленно, единственно тем, что удержался (с намерением) образумить Смердякова во время разговора с ним перед своим отбытием в Москву и высказать ему ясно и категорически свое отвращение к замышляемому им злодеянию (что видел и предчувствовал Иван Федорович ясно) и таким образом как бы позволил Смердякову совершить это злодейство. Позволение же Смердякову было необходимо, впоследствии опять-таки объяснится почему. Дмитрий Федорович в убийстве отца совсем невинен
— Из письма к читательнице от 8 ноября 1879 года[66]

В заметках к этой книге нет предварительного чёткого разбиения по главам, а некоторые из них использовались позже при написании девятой книги. Наиболее полно в черновиках сохранилась третья глава «Золотые прииски». Из четвёртой главы «В темноте» в заметках имеется только кульминационный момент нахождения Мити в саду Фёдора Карамазова, отмеченный отточием после записи: «„Как ты отсюда попала? Гостинчик приготовлен. Пойдем покажу“. „Это он про деньги“, — подумал Митя, и в сердце его вдруг закипела нестерпимая, невозможная злоба». 8 ноября в ответ на вопрос читательницы о том, что же произошло на самом деле, Достоевский подробно объясняет сюжет и мотивы героев, в частности раскрывая интригу романа[66].

Книга девятая. Предварительное следствие.

16 ноября в письме Любимову Достоевский написал, что задуманного суда будет недостаточно, поэтому необходимо описать предварительное следствие, в котором писатель также планировал сильнее наметить характер Мити Карамазова, который «очищается сердцем и совестью под грозой несчастья и ложного обвинения»[67][68]. «…на декабрьскую книгу пришлю ещё 9-ю новую книгу, чтобы тем закончить часть» — говорится в письме. При этом уже имеется в виду третья часть, так как автор замечает, что вторая часть слишком выросла в размере: «Я первоначально действительно хотел сделать лишь в 3-х частях. Но так как пишу книгами, то забыл (или пренебрег) поправить то, что давно замыслил. А потому и пришлю при письме в редакцию и приписку, чтоб эту вторую часть считать за две части, то есть за 2-ю и 3-ю, а в будущем году напечатана будет, стало быть, лишь последняя, четвёртая часть». В ходе работы над книгой её размер вырос в несколько раз, поэтому к назначенному сроку писатель не успел. Увеличение объёма некоторые исследователи объясняют как добавлением незапланированных эпизодов, так и более детальным изображением намеченных ранее глав. В частности, важность книги объясняется изображением начала процесса нравственного очищения Мити. 12 декабря Достоевский прислал для публикации в редакцию «Русского вестника» письмо, в котором объяснял читателям, что в задержке виноват только он, а не издательство[69].

Работу над девятой книгой Достоевский начал в конце ноября 1879 года. В первой главе планировалось разместить события перед допросом, в результате чего её пришлось разделить на две: «Начало карьеры чиновника Перхотина» и «Тревога». Некоторые эпизоды, наоборот, были убраны из окончательного варианта, как, например, разговор должностных лиц после предварительного следствия, в котором разоблачался государственный суд. Книга в целом построена на контрастных сопоставлениях внешних и внутренних скрытых свойств участников следствия и описании внутреннего перерождения Дмитрия Карамазова. В заметках также содержатся вопросы писателя по процессуальной стороне ведения следствия[70]. Из черновых записей следует, что Достоевский задумывал масштабную критику государственного суда, в духе обличений из романа «Воскресение» Льва Толстого. Позже тема нравственного очищения Дмитрия вышла на первый план, смягчив и заслонив критику судопроизводства[68].

14 января 1880 года девятая книга была закончена и отправлена в редакцию «Русского вестника». «Эта 9-я книга <…> вышла несравненно длиннее, чем я предполагал, сидел я за нею 2 месяца и отделывал до последней возможности тщательно. <…> Что делать! Зато на столько же неминуемо сократится 4-я часть, ибо сказанное в „Предварительном следствии“ в 4-й части, естественно, может быть теперь передано уже не в подробности» — писал автор Любимову[70].

Часть четвёртая

21 января 1880 года в письме Достоевский написал, что собирается через неделю приступить к работе над последней частью. Перед тем, как приступить к десятой книге, писатель составил план всей части: первые две книги были проработаны детально, третья только намечена, эпилог изначально не планировался[71].

Книга десятая. Мальчики.

При разработке плана последней части Достоевский не выделял тему мальчиков и не придавал важного идейно-композиционного значения клятве после похорон Илюши. После составления плана писатель начал развивать давно интересовавшую его тему детей, которая в итоге вылилась в целую книгу из-за большого количества материала и использования тем и сюжетов из прежних замыслов: атеист Коля Красоткин рассказывает Алёше о безнравственном поведении мальчиков, обсуждает вопрос переустройства общества. В черновиках сохранились и несостоявшиеся разговоры Коли и Алёши, затрагивающие философские вопросы отсутствия добра, религиозные проблемы теории Дарвина. Затрагивается давно запланированный вопрос того, что Христос был обычным человеком[72]. Работу над десятой книгой Достоевский закончил в начале апреля 1880 года, книга была напечатана в апрельском номере «Русского вестника»[73][74].

Книга одиннадцатая. Брат Иван Федорович.

23 апреля 1880 года Достоевский писал: «не дают писать <…> Виноваты же в том опять-таки „Карамазовы“ <…> ко мне ежедневно приходит столько людей, столько людей ищут моего знакомства, зовут меня к себе — что я решительно здесь потерялся и теперь бегу из Петербурга!». В том же письме автор сообщил, что к майскому выпуску журнала не успеет закончить очередную книгу романа, и рассчитывал продолжить печать с июня. Впервые упоминается будущий эпилог, который первоначально планировалось напечатать в сентябрьском номере журнала. Из-за вынужденного перерыва в работе из-за поездки в Москву в конце мая и первой половине июня работу над книгой писатель заканчивал уже во второй половине июня. Первые пять глав в редакцию были отправлены только 6 июля 1880 года[73].

Исследователи отмечают общее настроение книги, выраженное заметкой писателя: «Все в лихорадочном состоянии и все как бы в своем синтезе». В первоначальный план части были добавлены главы «Больная ножка» и «Черт. Кошмар Ивана Федоровича». Встреча Ивана с Лизой была включена в план уже во время работы над десятой книгой и должна была, по замыслу писателя, способствовать раскрытию карамазовской плотоядности. В предварительном плане книги первые два посещения Смердякова были отделены от третьего рядом эпизодов, однако, обдумывая посещения персонажами Дмитрия Карамазова, Достоевский пришел к окончательному расположению глав. Особое внимание уделялось психологическим мотивам каждого посещения. Изначально Иван задавался вопросом, на самом деле ли он хотел убийства отца, после второго посещения, но позже писатель сделал это сомнение причиной второго визита к Смердякову. По поводу причины третьего визита Ивана Достоевский писал в заметках: «(Когда дошел до своего звонка.) Ревность к Кате. И то, что трус. <…> Причина. Слова Кати: „Я была у Смердякова“. Самолюбие. Была и ещё причина (сатана). <…> 3-е свидание. У звонка (причина свидания, — что говорил Алеша)»[75].

Изначально Достоевский не планировал посещение Ивана чёртом, описанное в девятой главе «Черт. Кошмар Ивана Федоровича». Однако, задумав эту главу, писатель стремился к реалистичности, отметив 15 июня в письме: «…фантастическое в искусстве имеет предел и правила. Фантастическое должно до того соприкасаться с реальным, что Вы должны почти поверить ему». В черновых заметках отражено стремление писателя подчеркнуть реалистичность черта при помощи мелких прозаических штрихов в описании; неправдоподобные эпизоды автор отбрасывал[76]. В письме к Любимову Достоевский подчёркивает, что чёрт является порождением безверия Ивана: «Мой герой, конечно, видит и галлюцинации, но смешивает их и со своими кошмарами. Тут не только физическая (болезненная) черта, когда человек начинает временами терять различие между реальным и призрачным (что почти с каждым человеком хоть раз в жизни случалось), но и душевная, совпадающая с характером героя: отрицая реальность призрака, он, когда исчез призрак, стоит за его реальность. Мучимый безверием, он (бессознательно) желает в то же время, чтобы призрак был не фантазия, а нечто в самом деле»[74]. 10 августа 1880 года писатель закончил работу над одиннадцатой книгой, отправив в «Русский вестник» вторую половину для печати[77][74].

Книга двенадцатая. Судебная ошибка.

Вы не поверите, до какой степени я занят, день и ночь, как в каторжной работе! Именно — кончаю „Карамазовых”, следственно, подвожу итог произведению, которым, я по крайней мере, дорожу, ибо много в нем легло меня и моего. Я же и вообще-то работаю нервно, с мукой и заботой. Когда я усиленно работаю — то болен даже физически. Теперь же подводится итог тому, что 3 года обдумывалось, составлялось, записывалось. Надо сделать хорошо, то есть по крайней мере сколько я в состоянии. Я работы из-за денег на почтовых — не понимаю. Но пришло время, что все-таки надо кончить и кончить не оттягивая. Верите ли, несмотря, что уже три года записывалось, иную главу напишу да и забракую, вновь напишу и вновь напишу. Только вдохновенные места и выходят зараз, залпом, а остальное всё претяжелая работа
— Из письма к И. С. Аксакову от 28 августа 1880 года[77]

Спустя неделю, 17 августа 1880 года, Достоевский приступил к работе над последней двенадцатой книгой романа. Многие заметки относительно судебного процесса были сделаны Достоевским заранее во время пребывания в Петербурге. «Не думаю, чтоб я сделал какие-нибудь технические ошибки в рассказе: советовался предварительно с двумя прокурорами ещё в Петербурге» — писал автор. Тем не менее, боясь что-то упустить или ошибиться, Достоевский словами рассказчика заранее предупреждает об этом. В письме 16 августа Достоевский отметил, что собирается сосредоточить внимание в книге на адвокате и прокуроре. Наибольшее количество черновых заметок было впоследствии посвящено именно этим персонажам[77].

Объём получившейся книги превысил запланированный вдвое. 8 сентября 1880 года писатель отправил в редакцию «Русского вестника» первые пять глав последней книги, написав при этом в письме Любимову: «Как ни старался кончить и прислать Вам всю двенадцатую и последнюю книгу „Карамазовых“, чтоб напечатать зараз, но увидел наконец, что это мне невозможно. Прервал на таком месте, на котором действительно рассказ может представлять нечто целое (хотя, может быть, и не столь эффектное), да и действие кстати у меня на время прерывается (…) Остановил рассказ на перерыве пред „судебными прениями“». К 6 октября Достоевский закончил работу над двенадцатой книгой[78].

Эпилог

Изначально Достоевский не планировал писать эпилог[71]. Впервые писатель сообщает о том, что у романа может появиться эпилог, в письме от 23 апреля 1880 года. В то время автор рассчитывал, что эпилог будет напечатан уже в сентябрьском номере журнала «Русский вестник»[73]. В письме 18 октября 1880 года Достоевский сообщил, что с 20 октября «должен сесть работать, чтоб написать заключительный „Эпилог“». Предварительные заметки к его содержанию были сделаны писателем ещё весной: «…несколько слов о судьбе лиц и совершенно отдельная сцена: похороны Илюши и надгробная речь Алексея Карамазова мальчикам, в которой отчасти отразится смысл всего романа». Почти все запланированное в черновиках в итоге оказалось в окончательной версии романа. Изначально Достоевский задумывал примирить Дмитрия, Грушеньку и Катерину, но впоследствии отказался от этой идеи[79]. Работа над эпилогом была закончена к 8 ноября 1880 года[80][81].

«Ну, вот и кончен роман! Работал его три года, печатал два — знаменательная для меня минута. К рождеству хочу выпустить отдельное издание. Ужасно спрашивают, и здесь, и книгопродавцы по России; присылают уже деньги» — написал Достоевский в письме к Любимову, пересылая в редакцию «Русского вестника» эпилог романа[80][13][30].

Стенографирование

Для ускорения работы над романом Достоевскому помогала его жена Анна Григорьевна, которая переписывала отдельные книги и стенографировала значительную часть произведения под диктовку писателя. Исследователями было обнаружено 28 страниц большого формата со стенографическими записями, которые после расшифровки оказались речами прокурора и адвоката из двенадцатой книги романа. Достоевский вынужден был прибегнуть к помощи жены, так как заключительные книги произведения должны были быть готовы к заранее установленному сроку, чтобы к Рождеству 1881 года роман «Братья Карамазовы» мог выйти отдельным изданием. Из-за работы над «Дневником писателя» и ряда других причин Достоевский, несмотря на «каторжную работу» над текстом, не укладывался в намеченный план. Кроме того, в процессе работы над двенадцатой книгой её объём увеличился почти вдвое[82].

8 сентября 1880 года Достоевский по этому поводу написал Любимову: «Как ни старался кончить и прислать Вам всю двенадцатую и последнюю книгу „Карамазовых“, чтоб напечатать зараз, но увидел наконец, что это мне невозможно. Прервал на таком месте, на котором действительно рассказ может представлять нечто целое». Характер стенографических записей, по мнению исследователей, показывает, что писатель диктовал очень близкую к окончательному виду черновую рукопись романа. Когда Анна Григорьевна не успевала записывать, она не прерывала Достоевского, а оставляла пробелы, которые после заполнял сам автор. При сравнении стенографических записей с окончательным вариантом исследователи отметили, что писатель не только заполнил пробелы, но и дополнительно правил текст. Так, для придания предельной достоверности были убраны домыслы прокурора за Дмитрия Карамазова, поясняющие его мотивы, и полемические характеристики психологического метода в речи адвоката. Кроме того, исследователями был приведён список различий между стенограммой и текстом 6-13 глав двенадцатой книги[82].

Напишите отзыв о статье "История создания романа «Братья Карамазовы»"

Примечания

  1. 1 2 3 Фридлендер, 1976, Примечания. § 1, с. 399.
  2. Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 401—402.
  3. Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 402.
  4. Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 403—404.
  5. 1 2 Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 404.
  6. Фридлендер, 1976, Примечания. § 1, с. 399—400.
  7. 1 2 3 4 Фридлендер, 1976, Примечания. § 1, с. 400.
  8. Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 405.
  9. Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 405—406.
  10. Фридлендер, 1976, Примечания. § 1, с. 400—401.
  11. 1 2 Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 406.
  12. Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 407.
  13. 1 2 3 4 5 6 Мочульский, 1980, с. 465.
  14. Фридлендер, 1976, Примечания. § 2, с. 409.
  15. 1 2 Кийко, 1978, с. 166—172.
  16. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 442—443.
  17. Мочульский, 1980, с. 466—467.
  18. Мочульский, 1980, с. 467—468.
  19. Мочульский, 1980, с. 468—469.
  20. Долинин, 1963, с. 233.
  21. 1 2 3 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 411.
  22. Долинин, 1963, с. 231.
  23. Долинин, 1963, с. 234.
  24. Мочульский, 1980, с. 469.
  25. Мочульский, 1980, с. 469—470.
  26. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 411—412.
  27. Мочульский, 1980, с. 474—475.
  28. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 412—413.
  29. Мочульский, 1980, с. 470—471.
  30. 1 2 Долинин, 1963, с. 237.
  31. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 413—415.
  32. Мочульский, 1980, с. 472—473.
  33. 1 2 3 Мочульский, 1980, с. 473.
  34. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 415.
  35. Мочульский, 1980, с. 472.
  36. 1 2 Мочульский, 1980, с. 476.
  37. Долинин, 1963, с. 236.
  38. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 415—416.
  39. Мочульский, 1980, с. 471—472.
  40. Мочульский, 1980, с. 473—474.
  41. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 417.
  42. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 417—419.
  43. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 419—420.
  44. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 420—421.
  45. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 421.
  46. Мочульский, 1980, с. 477.
  47. Мочульский, 1980, с. 477—478.
  48. 1 2 3 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 421—422.
  49. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 422.
  50. 1 2 3 4 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 422—423.
  51. Мочульский, 1980, с. 479—480.
  52. 1 2 Мочульский, 1980, с. 480.
  53. Мочульский, 1980, с. 481—482.
  54. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 424—425.
  55. Долинин, 1963, с. 290—291.
  56. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 425—426.
  57. Мочульский, 1980, с. 485—486.
  58. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 426—428.
  59. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 428—429.
  60. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 429.
  61. Мочульский, 1980, с. 484.
  62. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 430.
  63. Мочульский, 1980, с. 486—487.
  64. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 429—430.
  65. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 430—431.
  66. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 431—432.
  67. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 432.
  68. 1 2 Мочульский, 1980, с. 487.
  69. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 432—435.
  70. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 435—437.
  71. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 437—438.
  72. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 438—440.
  73. 1 2 3 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 440.
  74. 1 2 3 Мочульский, 1980, с. 488.
  75. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 440—442.
  76. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 442.
  77. 1 2 3 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 445.
  78. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 446.
  79. Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 446—447.
  80. 1 2 Кийко, 1976, Примечания. § 3, с. 447.
  81. Мочульский, 1980, с. 489.
  82. 1 2 Кийко, Пошеманская, 1978, с. 3—12.

Литература

  • Долинин, А. С. Последние романы Достоевского. Как создавались «Подросток» и «Братья Карамазовы». — Москва-Ленинград: Советский писатель, 1963. — 343 с.
  • Кийко, Е. И. Примечания. § 3 // Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах / под ред. Г. М. Фридлендера. — Ленинград: Наука, 1976. — Т. 15. — С. 411—-447. — 624 с. — 200 000 экз.
  • Кийко, Е. И. Достоевский и Гюго (Из истории создания «Братьев Карамазовых») // Достоевский. Материалы и исследования / под ред. Г. М. Фридлендера. — Ленинград: Наука, 1978. — Т. 3. — С. 166—-172. — 296 с. — 27 200 экз.
  • Кийко, Е. И., Пошеманская, Ц. М. Неизвестный источник текста романа «Братья Карамазовы» // Достоевский. Материалы и исследования / под ред. Г. М. Фридлендера. — Ленинград: Наука, 1978. — Т. 3. — С. 3—-12. — 296 с. — 27 200 экз.
  • Мочульский, К. В. Достоевский. Жизнь и творчество. — Париж: Ymca-press, 1980. — 565 с.
  • Фридлендер, Г. М. Примечания. §§ 1—2 // Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах / под ред. Г. М. Фридлендера. — Ленинград: Наука, 1976. — Т. 15. — С. 399—-410. — 624 с. — 200 000 экз.


Отрывок, характеризующий История создания романа «Братья Карамазовы»



В самом счастливом состоянии духа возвращаясь из своего южного путешествия, Пьер исполнил свое давнишнее намерение заехать к своему другу Болконскому, которого он не видал два года.
Богучарово лежало в некрасивой, плоской местности, покрытой полями и срубленными и несрубленными еловыми и березовыми лесами. Барский двор находился на конце прямой, по большой дороге расположенной деревни, за вновь вырытым, полно налитым прудом, с необросшими еще травой берегами, в середине молодого леса, между которым стояло несколько больших сосен.
Барский двор состоял из гумна, надворных построек, конюшень, бани, флигеля и большого каменного дома с полукруглым фронтоном, который еще строился. Вокруг дома был рассажен молодой сад. Ограды и ворота были прочные и новые; под навесом стояли две пожарные трубы и бочка, выкрашенная зеленой краской; дороги были прямые, мосты были крепкие с перилами. На всем лежал отпечаток аккуратности и хозяйственности. Встретившиеся дворовые, на вопрос, где живет князь, указали на небольшой, новый флигелек, стоящий у самого края пруда. Старый дядька князя Андрея, Антон, высадил Пьера из коляски, сказал, что князь дома, и проводил его в чистую, маленькую прихожую.
Пьера поразила скромность маленького, хотя и чистенького домика после тех блестящих условий, в которых последний раз он видел своего друга в Петербурге. Он поспешно вошел в пахнущую еще сосной, не отштукатуренную, маленькую залу и хотел итти дальше, но Антон на цыпочках пробежал вперед и постучался в дверь.
– Ну, что там? – послышался резкий, неприятный голос.
– Гость, – отвечал Антон.
– Проси подождать, – и послышался отодвинутый стул. Пьер быстрыми шагами подошел к двери и столкнулся лицом к лицу с выходившим к нему, нахмуренным и постаревшим, князем Андреем. Пьер обнял его и, подняв очки, целовал его в щеки и близко смотрел на него.
– Вот не ждал, очень рад, – сказал князь Андрей. Пьер ничего не говорил; он удивленно, не спуская глаз, смотрел на своего друга. Его поразила происшедшая перемена в князе Андрее. Слова были ласковы, улыбка была на губах и лице князя Андрея, но взгляд был потухший, мертвый, которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать радостного и веселого блеска. Не то, что похудел, побледнел, возмужал его друг; но взгляд этот и морщинка на лбу, выражавшие долгое сосредоточение на чем то одном, поражали и отчуждали Пьера, пока он не привык к ним.
При свидании после долгой разлуки, как это всегда бывает, разговор долго не мог остановиться; они спрашивали и отвечали коротко о таких вещах, о которых они сами знали, что надо было говорить долго. Наконец разговор стал понемногу останавливаться на прежде отрывочно сказанном, на вопросах о прошедшей жизни, о планах на будущее, о путешествии Пьера, о его занятиях, о войне и т. д. Та сосредоточенность и убитость, которую заметил Пьер во взгляде князя Андрея, теперь выражалась еще сильнее в улыбке, с которою он слушал Пьера, в особенности тогда, когда Пьер говорил с одушевлением радости о прошедшем или будущем. Как будто князь Андрей и желал бы, но не мог принимать участия в том, что он говорил. Пьер начинал чувствовать, что перед князем Андреем восторженность, мечты, надежды на счастие и на добро не приличны. Ему совестно было высказывать все свои новые, масонские мысли, в особенности подновленные и возбужденные в нем его последним путешествием. Он сдерживал себя, боялся быть наивным; вместе с тем ему неудержимо хотелось поскорей показать своему другу, что он был теперь совсем другой, лучший Пьер, чем тот, который был в Петербурге.
– Я не могу вам сказать, как много я пережил за это время. Я сам бы не узнал себя.
– Да, много, много мы изменились с тех пор, – сказал князь Андрей.
– Ну а вы? – спрашивал Пьер, – какие ваши планы?
– Планы? – иронически повторил князь Андрей. – Мои планы? – повторил он, как бы удивляясь значению такого слова. – Да вот видишь, строюсь, хочу к будущему году переехать совсем…
Пьер молча, пристально вглядывался в состаревшееся лицо (князя) Андрея.
– Нет, я спрашиваю, – сказал Пьер, – но князь Андрей перебил его:
– Да что про меня говорить…. расскажи же, расскажи про свое путешествие, про всё, что ты там наделал в своих именьях?
Пьер стал рассказывать о том, что он сделал в своих имениях, стараясь как можно более скрыть свое участие в улучшениях, сделанных им. Князь Андрей несколько раз подсказывал Пьеру вперед то, что он рассказывал, как будто всё то, что сделал Пьер, была давно известная история, и слушал не только не с интересом, но даже как будто стыдясь за то, что рассказывал Пьер.
Пьеру стало неловко и даже тяжело в обществе своего друга. Он замолчал.
– А вот что, душа моя, – сказал князь Андрей, которому очевидно было тоже тяжело и стеснительно с гостем, – я здесь на биваках, и приехал только посмотреть. Я нынче еду опять к сестре. Я тебя познакомлю с ними. Да ты, кажется, знаком, – сказал он, очевидно занимая гостя, с которым он не чувствовал теперь ничего общего. – Мы поедем после обеда. А теперь хочешь посмотреть мою усадьбу? – Они вышли и проходили до обеда, разговаривая о политических новостях и общих знакомых, как люди мало близкие друг к другу. С некоторым оживлением и интересом князь Андрей говорил только об устраиваемой им новой усадьбе и постройке, но и тут в середине разговора, на подмостках, когда князь Андрей описывал Пьеру будущее расположение дома, он вдруг остановился. – Впрочем тут нет ничего интересного, пойдем обедать и поедем. – За обедом зашел разговор о женитьбе Пьера.
– Я очень удивился, когда услышал об этом, – сказал князь Андрей.
Пьер покраснел так же, как он краснел всегда при этом, и торопливо сказал:
– Я вам расскажу когда нибудь, как это всё случилось. Но вы знаете, что всё это кончено и навсегда.
– Навсегда? – сказал князь Андрей. – Навсегда ничего не бывает.
– Но вы знаете, как это всё кончилось? Слышали про дуэль?
– Да, ты прошел и через это.
– Одно, за что я благодарю Бога, это за то, что я не убил этого человека, – сказал Пьер.
– Отчего же? – сказал князь Андрей. – Убить злую собаку даже очень хорошо.
– Нет, убить человека не хорошо, несправедливо…
– Отчего же несправедливо? – повторил князь Андрей; то, что справедливо и несправедливо – не дано судить людям. Люди вечно заблуждались и будут заблуждаться, и ни в чем больше, как в том, что они считают справедливым и несправедливым.
– Несправедливо то, что есть зло для другого человека, – сказал Пьер, с удовольствием чувствуя, что в первый раз со времени его приезда князь Андрей оживлялся и начинал говорить и хотел высказать всё то, что сделало его таким, каким он был теперь.
– А кто тебе сказал, что такое зло для другого человека? – спросил он.
– Зло? Зло? – сказал Пьер, – мы все знаем, что такое зло для себя.
– Да мы знаем, но то зло, которое я знаю для себя, я не могу сделать другому человеку, – всё более и более оживляясь говорил князь Андрей, видимо желая высказать Пьеру свой новый взгляд на вещи. Он говорил по французски. Je ne connais l dans la vie que deux maux bien reels: c'est le remord et la maladie. II n'est de bien que l'absence de ces maux. [Я знаю в жизни только два настоящих несчастья: это угрызение совести и болезнь. И единственное благо есть отсутствие этих зол.] Жить для себя, избегая только этих двух зол: вот вся моя мудрость теперь.
– А любовь к ближнему, а самопожертвование? – заговорил Пьер. – Нет, я с вами не могу согласиться! Жить только так, чтобы не делать зла, чтоб не раскаиваться? этого мало. Я жил так, я жил для себя и погубил свою жизнь. И только теперь, когда я живу, по крайней мере, стараюсь (из скромности поправился Пьер) жить для других, только теперь я понял всё счастие жизни. Нет я не соглашусь с вами, да и вы не думаете того, что вы говорите.
Князь Андрей молча глядел на Пьера и насмешливо улыбался.
– Вот увидишь сестру, княжну Марью. С ней вы сойдетесь, – сказал он. – Может быть, ты прав для себя, – продолжал он, помолчав немного; – но каждый живет по своему: ты жил для себя и говоришь, что этим чуть не погубил свою жизнь, а узнал счастие только тогда, когда стал жить для других. А я испытал противуположное. Я жил для славы. (Ведь что же слава? та же любовь к другим, желание сделать для них что нибудь, желание их похвалы.) Так я жил для других, и не почти, а совсем погубил свою жизнь. И с тех пор стал спокойнее, как живу для одного себя.
– Да как же жить для одного себя? – разгорячаясь спросил Пьер. – А сын, а сестра, а отец?
– Да это всё тот же я, это не другие, – сказал князь Андрей, а другие, ближние, le prochain, как вы с княжной Марьей называете, это главный источник заблуждения и зла. Le prochаin [Ближний] это те, твои киевские мужики, которым ты хочешь сделать добро.
И он посмотрел на Пьера насмешливо вызывающим взглядом. Он, видимо, вызывал Пьера.
– Вы шутите, – всё более и более оживляясь говорил Пьер. Какое же может быть заблуждение и зло в том, что я желал (очень мало и дурно исполнил), но желал сделать добро, да и сделал хотя кое что? Какое же может быть зло, что несчастные люди, наши мужики, люди такие же, как и мы, выростающие и умирающие без другого понятия о Боге и правде, как обряд и бессмысленная молитва, будут поучаться в утешительных верованиях будущей жизни, возмездия, награды, утешения? Какое же зло и заблуждение в том, что люди умирают от болезни, без помощи, когда так легко материально помочь им, и я им дам лекаря, и больницу, и приют старику? И разве не ощутительное, не несомненное благо то, что мужик, баба с ребенком не имеют дня и ночи покоя, а я дам им отдых и досуг?… – говорил Пьер, торопясь и шепелявя. – И я это сделал, хоть плохо, хоть немного, но сделал кое что для этого, и вы не только меня не разуверите в том, что то, что я сделал хорошо, но и не разуверите, чтоб вы сами этого не думали. А главное, – продолжал Пьер, – я вот что знаю и знаю верно, что наслаждение делать это добро есть единственное верное счастие жизни.
– Да, ежели так поставить вопрос, то это другое дело, сказал князь Андрей. – Я строю дом, развожу сад, а ты больницы. И то, и другое может служить препровождением времени. А что справедливо, что добро – предоставь судить тому, кто всё знает, а не нам. Ну ты хочешь спорить, – прибавил он, – ну давай. – Они вышли из за стола и сели на крыльцо, заменявшее балкон.
– Ну давай спорить, – сказал князь Андрей. – Ты говоришь школы, – продолжал он, загибая палец, – поучения и так далее, то есть ты хочешь вывести его, – сказал он, указывая на мужика, снявшего шапку и проходившего мимо их, – из его животного состояния и дать ему нравственных потребностей, а мне кажется, что единственно возможное счастье – есть счастье животное, а ты его то хочешь лишить его. Я завидую ему, а ты хочешь его сделать мною, но не дав ему моих средств. Другое ты говоришь: облегчить его работу. А по моему, труд физический для него есть такая же необходимость, такое же условие его существования, как для меня и для тебя труд умственный. Ты не можешь не думать. Я ложусь спать в 3 м часу, мне приходят мысли, и я не могу заснуть, ворочаюсь, не сплю до утра оттого, что я думаю и не могу не думать, как он не может не пахать, не косить; иначе он пойдет в кабак, или сделается болен. Как я не перенесу его страшного физического труда, а умру через неделю, так он не перенесет моей физической праздности, он растолстеет и умрет. Третье, – что бишь еще ты сказал? – Князь Андрей загнул третий палец.
– Ах, да, больницы, лекарства. У него удар, он умирает, а ты пустил ему кровь, вылечил. Он калекой будет ходить 10 ть лет, всем в тягость. Гораздо покойнее и проще ему умереть. Другие родятся, и так их много. Ежели бы ты жалел, что у тебя лишний работник пропал – как я смотрю на него, а то ты из любви же к нему его хочешь лечить. А ему этого не нужно. Да и потом,что за воображенье, что медицина кого нибудь и когда нибудь вылечивала! Убивать так! – сказал он, злобно нахмурившись и отвернувшись от Пьера. Князь Андрей высказывал свои мысли так ясно и отчетливо, что видно было, он не раз думал об этом, и он говорил охотно и быстро, как человек, долго не говоривший. Взгляд его оживлялся тем больше, чем безнадежнее были его суждения.
– Ах это ужасно, ужасно! – сказал Пьер. – Я не понимаю только – как можно жить с такими мыслями. На меня находили такие же минуты, это недавно было, в Москве и дорогой, но тогда я опускаюсь до такой степени, что я не живу, всё мне гадко… главное, я сам. Тогда я не ем, не умываюсь… ну, как же вы?…
– Отчего же не умываться, это не чисто, – сказал князь Андрей; – напротив, надо стараться сделать свою жизнь как можно более приятной. Я живу и в этом не виноват, стало быть надо как нибудь получше, никому не мешая, дожить до смерти.
– Но что же вас побуждает жить с такими мыслями? Будешь сидеть не двигаясь, ничего не предпринимая…
– Жизнь и так не оставляет в покое. Я бы рад ничего не делать, а вот, с одной стороны, дворянство здешнее удостоило меня чести избрания в предводители: я насилу отделался. Они не могли понять, что во мне нет того, что нужно, нет этой известной добродушной и озабоченной пошлости, которая нужна для этого. Потом вот этот дом, который надо было построить, чтобы иметь свой угол, где можно быть спокойным. Теперь ополчение.
– Отчего вы не служите в армии?
– После Аустерлица! – мрачно сказал князь Андрей. – Нет; покорно благодарю, я дал себе слово, что служить в действующей русской армии я не буду. И не буду, ежели бы Бонапарте стоял тут, у Смоленска, угрожая Лысым Горам, и тогда бы я не стал служить в русской армии. Ну, так я тебе говорил, – успокоиваясь продолжал князь Андрей. – Теперь ополченье, отец главнокомандующим 3 го округа, и единственное средство мне избавиться от службы – быть при нем.
– Стало быть вы служите?
– Служу. – Он помолчал немного.
– Так зачем же вы служите?
– А вот зачем. Отец мой один из замечательнейших людей своего века. Но он становится стар, и он не то что жесток, но он слишком деятельного характера. Он страшен своей привычкой к неограниченной власти, и теперь этой властью, данной Государем главнокомандующим над ополчением. Ежели бы я два часа опоздал две недели тому назад, он бы повесил протоколиста в Юхнове, – сказал князь Андрей с улыбкой; – так я служу потому, что кроме меня никто не имеет влияния на отца, и я кое где спасу его от поступка, от которого бы он после мучился.
– А, ну так вот видите!
– Да, mais ce n'est pas comme vous l'entendez, [но это не так, как вы это понимаете,] – продолжал князь Андрей. – Я ни малейшего добра не желал и не желаю этому мерзавцу протоколисту, который украл какие то сапоги у ополченцев; я даже очень был бы доволен видеть его повешенным, но мне жалко отца, то есть опять себя же.
Князь Андрей всё более и более оживлялся. Глаза его лихорадочно блестели в то время, как он старался доказать Пьеру, что никогда в его поступке не было желания добра ближнему.
– Ну, вот ты хочешь освободить крестьян, – продолжал он. – Это очень хорошо; но не для тебя (ты, я думаю, никого не засекал и не посылал в Сибирь), и еще меньше для крестьян. Ежели их бьют, секут, посылают в Сибирь, то я думаю, что им от этого нисколько не хуже. В Сибири ведет он ту же свою скотскую жизнь, а рубцы на теле заживут, и он так же счастлив, как и был прежде. А нужно это для тех людей, которые гибнут нравственно, наживают себе раскаяние, подавляют это раскаяние и грубеют от того, что у них есть возможность казнить право и неправо. Вот кого мне жалко, и для кого бы я желал освободить крестьян. Ты, может быть, не видал, а я видел, как хорошие люди, воспитанные в этих преданиях неограниченной власти, с годами, когда они делаются раздражительнее, делаются жестоки, грубы, знают это, не могут удержаться и всё делаются несчастнее и несчастнее. – Князь Андрей говорил это с таким увлечением, что Пьер невольно подумал о том, что мысли эти наведены были Андрею его отцом. Он ничего не отвечал ему.
– Так вот кого мне жалко – человеческого достоинства, спокойствия совести, чистоты, а не их спин и лбов, которые, сколько ни секи, сколько ни брей, всё останутся такими же спинами и лбами.
– Нет, нет и тысячу раз нет, я никогда не соглашусь с вами, – сказал Пьер.


Вечером князь Андрей и Пьер сели в коляску и поехали в Лысые Горы. Князь Андрей, поглядывая на Пьера, прерывал изредка молчание речами, доказывавшими, что он находился в хорошем расположении духа.
Он говорил ему, указывая на поля, о своих хозяйственных усовершенствованиях.
Пьер мрачно молчал, отвечая односложно, и казался погруженным в свои мысли.
Пьер думал о том, что князь Андрей несчастлив, что он заблуждается, что он не знает истинного света и что Пьер должен притти на помощь ему, просветить и поднять его. Но как только Пьер придумывал, как и что он станет говорить, он предчувствовал, что князь Андрей одним словом, одним аргументом уронит всё в его ученьи, и он боялся начать, боялся выставить на возможность осмеяния свою любимую святыню.
– Нет, отчего же вы думаете, – вдруг начал Пьер, опуская голову и принимая вид бодающегося быка, отчего вы так думаете? Вы не должны так думать.
– Про что я думаю? – спросил князь Андрей с удивлением.
– Про жизнь, про назначение человека. Это не может быть. Я так же думал, и меня спасло, вы знаете что? масонство. Нет, вы не улыбайтесь. Масонство – это не религиозная, не обрядная секта, как и я думал, а масонство есть лучшее, единственное выражение лучших, вечных сторон человечества. – И он начал излагать князю Андрею масонство, как он понимал его.
Он говорил, что масонство есть учение христианства, освободившегося от государственных и религиозных оков; учение равенства, братства и любви.
– Только наше святое братство имеет действительный смысл в жизни; всё остальное есть сон, – говорил Пьер. – Вы поймите, мой друг, что вне этого союза всё исполнено лжи и неправды, и я согласен с вами, что умному и доброму человеку ничего не остается, как только, как вы, доживать свою жизнь, стараясь только не мешать другим. Но усвойте себе наши основные убеждения, вступите в наше братство, дайте нам себя, позвольте руководить собой, и вы сейчас почувствуете себя, как и я почувствовал частью этой огромной, невидимой цепи, которой начало скрывается в небесах, – говорил Пьер.
Князь Андрей, молча, глядя перед собой, слушал речь Пьера. Несколько раз он, не расслышав от шума коляски, переспрашивал у Пьера нерасслышанные слова. По особенному блеску, загоревшемуся в глазах князя Андрея, и по его молчанию Пьер видел, что слова его не напрасны, что князь Андрей не перебьет его и не будет смеяться над его словами.
Они подъехали к разлившейся реке, которую им надо было переезжать на пароме. Пока устанавливали коляску и лошадей, они прошли на паром.
Князь Андрей, облокотившись о перила, молча смотрел вдоль по блестящему от заходящего солнца разливу.
– Ну, что же вы думаете об этом? – спросил Пьер, – что же вы молчите?
– Что я думаю? я слушал тебя. Всё это так, – сказал князь Андрей. – Но ты говоришь: вступи в наше братство, и мы тебе укажем цель жизни и назначение человека, и законы, управляющие миром. Да кто же мы – люди? Отчего же вы всё знаете? Отчего я один не вижу того, что вы видите? Вы видите на земле царство добра и правды, а я его не вижу.
Пьер перебил его. – Верите вы в будущую жизнь? – спросил он.
– В будущую жизнь? – повторил князь Андрей, но Пьер не дал ему времени ответить и принял это повторение за отрицание, тем более, что он знал прежние атеистические убеждения князя Андрея.
– Вы говорите, что не можете видеть царства добра и правды на земле. И я не видал его и его нельзя видеть, ежели смотреть на нашу жизнь как на конец всего. На земле, именно на этой земле (Пьер указал в поле), нет правды – всё ложь и зло; но в мире, во всем мире есть царство правды, и мы теперь дети земли, а вечно дети всего мира. Разве я не чувствую в своей душе, что я составляю часть этого огромного, гармонического целого. Разве я не чувствую, что я в этом огромном бесчисленном количестве существ, в которых проявляется Божество, – высшая сила, как хотите, – что я составляю одно звено, одну ступень от низших существ к высшим. Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку, то отчего же я предположу, что эта лестница прерывается со мною, а не ведет дальше и дальше. Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всегда буду и всегда был. Я чувствую, что кроме меня надо мной живут духи и что в этом мире есть правда.
– Да, это учение Гердера, – сказал князь Андрей, – но не то, душа моя, убедит меня, а жизнь и смерть, вот что убеждает. Убеждает то, что видишь дорогое тебе существо, которое связано с тобой, перед которым ты был виноват и надеялся оправдаться (князь Андрей дрогнул голосом и отвернулся) и вдруг это существо страдает, мучается и перестает быть… Зачем? Не может быть, чтоб не было ответа! И я верю, что он есть…. Вот что убеждает, вот что убедило меня, – сказал князь Андрей.
– Ну да, ну да, – говорил Пьер, – разве не то же самое и я говорю!
– Нет. Я говорю только, что убеждают в необходимости будущей жизни не доводы, а то, когда идешь в жизни рука об руку с человеком, и вдруг человек этот исчезнет там в нигде, и ты сам останавливаешься перед этой пропастью и заглядываешь туда. И, я заглянул…
– Ну так что ж! вы знаете, что есть там и что есть кто то? Там есть – будущая жизнь. Кто то есть – Бог.
Князь Андрей не отвечал. Коляска и лошади уже давно были выведены на другой берег и уже заложены, и уж солнце скрылось до половины, и вечерний мороз покрывал звездами лужи у перевоза, а Пьер и Андрей, к удивлению лакеев, кучеров и перевозчиков, еще стояли на пароме и говорили.
– Ежели есть Бог и есть будущая жизнь, то есть истина, есть добродетель; и высшее счастье человека состоит в том, чтобы стремиться к достижению их. Надо жить, надо любить, надо верить, – говорил Пьер, – что живем не нынче только на этом клочке земли, а жили и будем жить вечно там во всем (он указал на небо). Князь Андрей стоял, облокотившись на перила парома и, слушая Пьера, не спуская глаз, смотрел на красный отблеск солнца по синеющему разливу. Пьер замолк. Было совершенно тихо. Паром давно пристал, и только волны теченья с слабым звуком ударялись о дно парома. Князю Андрею казалось, что это полосканье волн к словам Пьера приговаривало: «правда, верь этому».
Князь Андрей вздохнул, и лучистым, детским, нежным взглядом взглянул в раскрасневшееся восторженное, но всё робкое перед первенствующим другом, лицо Пьера.
– Да, коли бы это так было! – сказал он. – Однако пойдем садиться, – прибавил князь Андрей, и выходя с парома, он поглядел на небо, на которое указал ему Пьер, и в первый раз, после Аустерлица, он увидал то высокое, вечное небо, которое он видел лежа на Аустерлицком поле, и что то давно заснувшее, что то лучшее что было в нем, вдруг радостно и молодо проснулось в его душе. Чувство это исчезло, как скоро князь Андрей вступил опять в привычные условия жизни, но он знал, что это чувство, которое он не умел развить, жило в нем. Свидание с Пьером было для князя Андрея эпохой, с которой началась хотя во внешности и та же самая, но во внутреннем мире его новая жизнь.


Уже смерклось, когда князь Андрей и Пьер подъехали к главному подъезду лысогорского дома. В то время как они подъезжали, князь Андрей с улыбкой обратил внимание Пьера на суматоху, происшедшую у заднего крыльца. Согнутая старушка с котомкой на спине, и невысокий мужчина в черном одеянии и с длинными волосами, увидав въезжавшую коляску, бросились бежать назад в ворота. Две женщины выбежали за ними, и все четверо, оглядываясь на коляску, испуганно вбежали на заднее крыльцо.
– Это Машины божьи люди, – сказал князь Андрей. – Они приняли нас за отца. А это единственно, в чем она не повинуется ему: он велит гонять этих странников, а она принимает их.
– Да что такое божьи люди? – спросил Пьер.
Князь Андрей не успел отвечать ему. Слуги вышли навстречу, и он расспрашивал о том, где был старый князь и скоро ли ждут его.
Старый князь был еще в городе, и его ждали каждую минуту.
Князь Андрей провел Пьера на свою половину, всегда в полной исправности ожидавшую его в доме его отца, и сам пошел в детскую.
– Пойдем к сестре, – сказал князь Андрей, возвратившись к Пьеру; – я еще не видал ее, она теперь прячется и сидит с своими божьими людьми. Поделом ей, она сконфузится, а ты увидишь божьих людей. C'est curieux, ma parole. [Это любопытно, честное слово.]
– Qu'est ce que c'est que [Что такое] божьи люди? – спросил Пьер
– А вот увидишь.
Княжна Марья действительно сконфузилась и покраснела пятнами, когда вошли к ней. В ее уютной комнате с лампадами перед киотами, на диване, за самоваром сидел рядом с ней молодой мальчик с длинным носом и длинными волосами, и в монашеской рясе.
На кресле, подле, сидела сморщенная, худая старушка с кротким выражением детского лица.
– Andre, pourquoi ne pas m'avoir prevenu? [Андрей, почему не предупредили меня?] – сказала она с кротким упреком, становясь перед своими странниками, как наседка перед цыплятами.
– Charmee de vous voir. Je suis tres contente de vous voir, [Очень рада вас видеть. Я так довольна, что вижу вас,] – сказала она Пьеру, в то время, как он целовал ее руку. Она знала его ребенком, и теперь дружба его с Андреем, его несчастие с женой, а главное, его доброе, простое лицо расположили ее к нему. Она смотрела на него своими прекрасными, лучистыми глазами и, казалось, говорила: «я вас очень люблю, но пожалуйста не смейтесь над моими ». Обменявшись первыми фразами приветствия, они сели.
– А, и Иванушка тут, – сказал князь Андрей, указывая улыбкой на молодого странника.
– Andre! – умоляюще сказала княжна Марья.
– Il faut que vous sachiez que c'est une femme, [Знай, что это женщина,] – сказал Андрей Пьеру.
– Andre, au nom de Dieu! [Андрей, ради Бога!] – повторила княжна Марья.
Видно было, что насмешливое отношение князя Андрея к странникам и бесполезное заступничество за них княжны Марьи были привычные, установившиеся между ними отношения.
– Mais, ma bonne amie, – сказал князь Андрей, – vous devriez au contraire m'etre reconaissante de ce que j'explique a Pierre votre intimite avec ce jeune homme… [Но, мой друг, ты должна бы быть мне благодарна, что я объясняю Пьеру твою близость к этому молодому человеку.]
– Vraiment? [Правда?] – сказал Пьер любопытно и серьезно (за что особенно ему благодарна была княжна Марья) вглядываясь через очки в лицо Иванушки, который, поняв, что речь шла о нем, хитрыми глазами оглядывал всех.
Княжна Марья совершенно напрасно смутилась за своих. Они нисколько не робели. Старушка, опустив глаза, но искоса поглядывая на вошедших, опрокинув чашку вверх дном на блюдечко и положив подле обкусанный кусочек сахара, спокойно и неподвижно сидела на своем кресле, ожидая, чтобы ей предложили еще чаю. Иванушка, попивая из блюдечка, исподлобья лукавыми, женскими глазами смотрел на молодых людей.
– Где, в Киеве была? – спросил старуху князь Андрей.
– Была, отец, – отвечала словоохотливо старуха, – на самое Рожество удостоилась у угодников сообщиться святых, небесных тайн. А теперь из Колязина, отец, благодать великая открылась…
– Что ж, Иванушка с тобой?
– Я сам по себе иду, кормилец, – стараясь говорить басом, сказал Иванушка. – Только в Юхнове с Пелагеюшкой сошлись…
Пелагеюшка перебила своего товарища; ей видно хотелось рассказать то, что она видела.
– В Колязине, отец, великая благодать открылась.
– Что ж, мощи новые? – спросил князь Андрей.
– Полно, Андрей, – сказала княжна Марья. – Не рассказывай, Пелагеюшка.
– Ни… что ты, мать, отчего не рассказывать? Я его люблю. Он добрый, Богом взысканный, он мне, благодетель, рублей дал, я помню. Как была я в Киеве и говорит мне Кирюша юродивый – истинно Божий человек, зиму и лето босой ходит. Что ходишь, говорит, не по своему месту, в Колязин иди, там икона чудотворная, матушка пресвятая Богородица открылась. Я с тех слов простилась с угодниками и пошла…
Все молчали, одна странница говорила мерным голосом, втягивая в себя воздух.
– Пришла, отец мой, мне народ и говорит: благодать великая открылась, у матушки пресвятой Богородицы миро из щечки каплет…
– Ну хорошо, хорошо, после расскажешь, – краснея сказала княжна Марья.
– Позвольте у нее спросить, – сказал Пьер. – Ты сама видела? – спросил он.
– Как же, отец, сама удостоилась. Сияние такое на лике то, как свет небесный, а из щечки у матушки так и каплет, так и каплет…
– Да ведь это обман, – наивно сказал Пьер, внимательно слушавший странницу.
– Ах, отец, что говоришь! – с ужасом сказала Пелагеюшка, за защитой обращаясь к княжне Марье.
– Это обманывают народ, – повторил он.
– Господи Иисусе Христе! – крестясь сказала странница. – Ох, не говори, отец. Так то один анарал не верил, сказал: «монахи обманывают», да как сказал, так и ослеп. И приснилось ему, что приходит к нему матушка Печерская и говорит: «уверуй мне, я тебя исцелю». Вот и стал проситься: повези да повези меня к ней. Это я тебе истинную правду говорю, сама видела. Привезли его слепого прямо к ней, подошел, упал, говорит: «исцели! отдам тебе, говорит, в чем царь жаловал». Сама видела, отец, звезда в ней так и вделана. Что ж, – прозрел! Грех говорить так. Бог накажет, – поучительно обратилась она к Пьеру.
– Как же звезда то в образе очутилась? – спросил Пьер.
– В генералы и матушку произвели? – сказал князь Aндрей улыбаясь.
Пелагеюшка вдруг побледнела и всплеснула руками.
– Отец, отец, грех тебе, у тебя сын! – заговорила она, из бледности вдруг переходя в яркую краску.
– Отец, что ты сказал такое, Бог тебя прости. – Она перекрестилась. – Господи, прости его. Матушка, что ж это?… – обратилась она к княжне Марье. Она встала и чуть не плача стала собирать свою сумочку. Ей, видно, было и страшно, и стыдно, что она пользовалась благодеяниями в доме, где могли говорить это, и жалко, что надо было теперь лишиться благодеяний этого дома.
– Ну что вам за охота? – сказала княжна Марья. – Зачем вы пришли ко мне?…
– Нет, ведь я шучу, Пелагеюшка, – сказал Пьер. – Princesse, ma parole, je n'ai pas voulu l'offenser, [Княжна, я право, не хотел обидеть ее,] я так только. Ты не думай, я пошутил, – говорил он, робко улыбаясь и желая загладить свою вину. – Ведь это я, а он так, пошутил только.
Пелагеюшка остановилась недоверчиво, но в лице Пьера была такая искренность раскаяния, и князь Андрей так кротко смотрел то на Пелагеюшку, то на Пьера, что она понемногу успокоилась.


Странница успокоилась и, наведенная опять на разговор, долго потом рассказывала про отца Амфилохия, который был такой святой жизни, что от ручки его ладоном пахло, и о том, как знакомые ей монахи в последнее ее странствие в Киев дали ей ключи от пещер, и как она, взяв с собой сухарики, двое суток провела в пещерах с угодниками. «Помолюсь одному, почитаю, пойду к другому. Сосну, опять пойду приложусь; и такая, матушка, тишина, благодать такая, что и на свет Божий выходить не хочется».
Пьер внимательно и серьезно слушал ее. Князь Андрей вышел из комнаты. И вслед за ним, оставив божьих людей допивать чай, княжна Марья повела Пьера в гостиную.
– Вы очень добры, – сказала она ему.
– Ах, я право не думал оскорбить ее, я так понимаю и высоко ценю эти чувства!
Княжна Марья молча посмотрела на него и нежно улыбнулась. – Ведь я вас давно знаю и люблю как брата, – сказала она. – Как вы нашли Андрея? – спросила она поспешно, не давая ему времени сказать что нибудь в ответ на ее ласковые слова. – Он очень беспокоит меня. Здоровье его зимой лучше, но прошлой весной рана открылась, и доктор сказал, что он должен ехать лечиться. И нравственно я очень боюсь за него. Он не такой характер как мы, женщины, чтобы выстрадать и выплакать свое горе. Он внутри себя носит его. Нынче он весел и оживлен; но это ваш приезд так подействовал на него: он редко бывает таким. Ежели бы вы могли уговорить его поехать за границу! Ему нужна деятельность, а эта ровная, тихая жизнь губит его. Другие не замечают, а я вижу.
В 10 м часу официанты бросились к крыльцу, заслышав бубенчики подъезжавшего экипажа старого князя. Князь Андрей с Пьером тоже вышли на крыльцо.
– Это кто? – спросил старый князь, вылезая из кареты и угадав Пьера.
– AI очень рад! целуй, – сказал он, узнав, кто был незнакомый молодой человек.
Старый князь был в хорошем духе и обласкал Пьера.
Перед ужином князь Андрей, вернувшись назад в кабинет отца, застал старого князя в горячем споре с Пьером.
Пьер доказывал, что придет время, когда не будет больше войны. Старый князь, подтрунивая, но не сердясь, оспаривал его.
– Кровь из жил выпусти, воды налей, тогда войны не будет. Бабьи бредни, бабьи бредни, – проговорил он, но всё таки ласково потрепал Пьера по плечу, и подошел к столу, у которого князь Андрей, видимо не желая вступать в разговор, перебирал бумаги, привезенные князем из города. Старый князь подошел к нему и стал говорить о делах.
– Предводитель, Ростов граф, половины людей не доставил. Приехал в город, вздумал на обед звать, – я ему такой обед задал… А вот просмотри эту… Ну, брат, – обратился князь Николай Андреич к сыну, хлопая по плечу Пьера, – молодец твой приятель, я его полюбил! Разжигает меня. Другой и умные речи говорит, а слушать не хочется, а он и врет да разжигает меня старика. Ну идите, идите, – сказал он, – может быть приду, за ужином вашим посижу. Опять поспорю. Мою дуру, княжну Марью полюби, – прокричал он Пьеру из двери.
Пьер теперь только, в свой приезд в Лысые Горы, оценил всю силу и прелесть своей дружбы с князем Андреем. Эта прелесть выразилась не столько в его отношениях с ним самим, сколько в отношениях со всеми родными и домашними. Пьер с старым, суровым князем и с кроткой и робкой княжной Марьей, несмотря на то, что он их почти не знал, чувствовал себя сразу старым другом. Они все уже любили его. Не только княжна Марья, подкупленная его кроткими отношениями к странницам, самым лучистым взглядом смотрела на него; но маленький, годовой князь Николай, как звал дед, улыбнулся Пьеру и пошел к нему на руки. Михаил Иваныч, m lle Bourienne с радостными улыбками смотрели на него, когда он разговаривал с старым князем.
Старый князь вышел ужинать: это было очевидно для Пьера. Он был с ним оба дня его пребывания в Лысых Горах чрезвычайно ласков, и велел ему приезжать к себе.
Когда Пьер уехал и сошлись вместе все члены семьи, его стали судить, как это всегда бывает после отъезда нового человека и, как это редко бывает, все говорили про него одно хорошее.


Возвратившись в этот раз из отпуска, Ростов в первый раз почувствовал и узнал, до какой степени сильна была его связь с Денисовым и со всем полком.
Когда Ростов подъезжал к полку, он испытывал чувство подобное тому, которое он испытывал, подъезжая к Поварскому дому. Когда он увидал первого гусара в расстегнутом мундире своего полка, когда он узнал рыжего Дементьева, увидал коновязи рыжих лошадей, когда Лаврушка радостно закричал своему барину: «Граф приехал!» и лохматый Денисов, спавший на постели, выбежал из землянки, обнял его, и офицеры сошлись к приезжему, – Ростов испытывал такое же чувство, как когда его обнимала мать, отец и сестры, и слезы радости, подступившие ему к горлу, помешали ему говорить. Полк был тоже дом, и дом неизменно милый и дорогой, как и дом родительский.
Явившись к полковому командиру, получив назначение в прежний эскадрон, сходивши на дежурство и на фуражировку, войдя во все маленькие интересы полка и почувствовав себя лишенным свободы и закованным в одну узкую неизменную рамку, Ростов испытал то же успокоение, ту же опору и то же сознание того, что он здесь дома, на своем месте, которые он чувствовал и под родительским кровом. Не было этой всей безурядицы вольного света, в котором он не находил себе места и ошибался в выборах; не было Сони, с которой надо было или не надо было объясняться. Не было возможности ехать туда или не ехать туда; не было этих 24 часов суток, которые столькими различными способами можно было употребить; не было этого бесчисленного множества людей, из которых никто не был ближе, никто не был дальше; не было этих неясных и неопределенных денежных отношений с отцом, не было напоминания об ужасном проигрыше Долохову! Тут в полку всё было ясно и просто. Весь мир был разделен на два неровные отдела. Один – наш Павлоградский полк, и другой – всё остальное. И до этого остального не было никакого дела. В полку всё было известно: кто был поручик, кто ротмистр, кто хороший, кто дурной человек, и главное, – товарищ. Маркитант верит в долг, жалованье получается в треть; выдумывать и выбирать нечего, только не делай ничего такого, что считается дурным в Павлоградском полку; а пошлют, делай то, что ясно и отчетливо, определено и приказано: и всё будет хорошо.
Вступив снова в эти определенные условия полковой жизни, Ростов испытал радость и успокоение, подобные тем, которые чувствует усталый человек, ложась на отдых. Тем отраднее была в эту кампанию эта полковая жизнь Ростову, что он, после проигрыша Долохову (поступка, которого он, несмотря на все утешения родных, не мог простить себе), решился служить не как прежде, а чтобы загладить свою вину, служить хорошо и быть вполне отличным товарищем и офицером, т. е. прекрасным человеком, что представлялось столь трудным в миру, а в полку столь возможным.
Ростов, со времени своего проигрыша, решил, что он в пять лет заплатит этот долг родителям. Ему посылалось по 10 ти тысяч в год, теперь же он решился брать только две, а остальные предоставлять родителям для уплаты долга.

Армия наша после неоднократных отступлений, наступлений и сражений при Пултуске, при Прейсиш Эйлау, сосредоточивалась около Бартенштейна. Ожидали приезда государя к армии и начала новой кампании.
Павлоградский полк, находившийся в той части армии, которая была в походе 1805 года, укомплектовываясь в России, опоздал к первым действиям кампании. Он не был ни под Пултуском, ни под Прейсиш Эйлау и во второй половине кампании, присоединившись к действующей армии, был причислен к отряду Платова.
Отряд Платова действовал независимо от армии. Несколько раз павлоградцы были частями в перестрелках с неприятелем, захватили пленных и однажды отбили даже экипажи маршала Удино. В апреле месяце павлоградцы несколько недель простояли около разоренной до тла немецкой пустой деревни, не трогаясь с места.
Была ростепель, грязь, холод, реки взломало, дороги сделались непроездны; по нескольку дней не выдавали ни лошадям ни людям провианта. Так как подвоз сделался невозможен, то люди рассыпались по заброшенным пустынным деревням отыскивать картофель, но уже и того находили мало. Всё было съедено, и все жители разбежались; те, которые оставались, были хуже нищих, и отнимать у них уж было нечего, и даже мало – жалостливые солдаты часто вместо того, чтобы пользоваться от них, отдавали им свое последнее.
Павлоградский полк в делах потерял только двух раненых; но от голоду и болезней потерял почти половину людей. В госпиталях умирали так верно, что солдаты, больные лихорадкой и опухолью, происходившими от дурной пищи, предпочитали нести службу, через силу волоча ноги во фронте, чем отправляться в больницы. С открытием весны солдаты стали находить показывавшееся из земли растение, похожее на спаржу, которое они называли почему то машкин сладкий корень, и рассыпались по лугам и полям, отыскивая этот машкин сладкий корень (который был очень горек), саблями выкапывали его и ели, несмотря на приказания не есть этого вредного растения.
Весною между солдатами открылась новая болезнь, опухоль рук, ног и лица, причину которой медики полагали в употреблении этого корня. Но несмотря на запрещение, павлоградские солдаты эскадрона Денисова ели преимущественно машкин сладкий корень, потому что уже вторую неделю растягивали последние сухари, выдавали только по полфунта на человека, а картофель в последнюю посылку привезли мерзлый и проросший. Лошади питались тоже вторую неделю соломенными крышами с домов, были безобразно худы и покрыты еще зимнею, клоками сбившеюся шерстью.
Несмотря на такое бедствие, солдаты и офицеры жили точно так же, как и всегда; так же и теперь, хотя и с бледными и опухлыми лицами и в оборванных мундирах, гусары строились к расчетам, ходили на уборку, чистили лошадей, амуницию, таскали вместо корма солому с крыш и ходили обедать к котлам, от которых вставали голодные, подшучивая над своею гадкой пищей и своим голодом. Также как и всегда, в свободное от службы время солдаты жгли костры, парились голые у огней, курили, отбирали и пекли проросший, прелый картофель и рассказывали и слушали рассказы или о Потемкинских и Суворовских походах, или сказки об Алеше пройдохе, и о поповом батраке Миколке.
Офицеры так же, как и обыкновенно, жили по двое, по трое, в раскрытых полуразоренных домах. Старшие заботились о приобретении соломы и картофеля, вообще о средствах пропитания людей, младшие занимались, как всегда, кто картами (денег было много, хотя провианта и не было), кто невинными играми – в свайку и городки. Об общем ходе дел говорили мало, частью оттого, что ничего положительного не знали, частью оттого, что смутно чувствовали, что общее дело войны шло плохо.
Ростов жил, попрежнему, с Денисовым, и дружеская связь их, со времени их отпуска, стала еще теснее. Денисов никогда не говорил про домашних Ростова, но по нежной дружбе, которую командир оказывал своему офицеру, Ростов чувствовал, что несчастная любовь старого гусара к Наташе участвовала в этом усилении дружбы. Денисов видимо старался как можно реже подвергать Ростова опасностям, берег его и после дела особенно радостно встречал его целым и невредимым. На одной из своих командировок Ростов нашел в заброшенной разоренной деревне, куда он приехал за провиантом, семейство старика поляка и его дочери, с грудным ребенком. Они были раздеты, голодны, и не могли уйти, и не имели средств выехать. Ростов привез их в свою стоянку, поместил в своей квартире, и несколько недель, пока старик оправлялся, содержал их. Товарищ Ростова, разговорившись о женщинах, стал смеяться Ростову, говоря, что он всех хитрее, и что ему бы не грех познакомить товарищей с спасенной им хорошенькой полькой. Ростов принял шутку за оскорбление и, вспыхнув, наговорил офицеру таких неприятных вещей, что Денисов с трудом мог удержать обоих от дуэли. Когда офицер ушел и Денисов, сам не знавший отношений Ростова к польке, стал упрекать его за вспыльчивость, Ростов сказал ему:
– Как же ты хочешь… Она мне, как сестра, и я не могу тебе описать, как это обидно мне было… потому что… ну, оттого…
Денисов ударил его по плечу, и быстро стал ходить по комнате, не глядя на Ростова, что он делывал в минуты душевного волнения.
– Экая дуг'ацкая ваша пог'ода Г'остовская, – проговорил он, и Ростов заметил слезы на глазах Денисова.


В апреле месяце войска оживились известием о приезде государя к армии. Ростову не удалось попасть на смотр который делал государь в Бартенштейне: павлоградцы стояли на аванпостах, далеко впереди Бартенштейна.
Они стояли биваками. Денисов с Ростовым жили в вырытой для них солдатами землянке, покрытой сучьями и дерном. Землянка была устроена следующим, вошедшим тогда в моду, способом: прорывалась канава в полтора аршина ширины, два – глубины и три с половиной длины. С одного конца канавы делались ступеньки, и это был сход, крыльцо; сама канава была комната, в которой у счастливых, как у эскадронного командира, в дальней, противуположной ступеням стороне, лежала на кольях, доска – это был стол. С обеих сторон вдоль канавы была снята на аршин земля, и это были две кровати и диваны. Крыша устраивалась так, что в середине можно было стоять, а на кровати даже можно было сидеть, ежели подвинуться ближе к столу. У Денисова, жившего роскошно, потому что солдаты его эскадрона любили его, была еще доска в фронтоне крыши, и в этой доске было разбитое, но склеенное стекло. Когда было очень холодно, то к ступеням (в приемную, как называл Денисов эту часть балагана), приносили на железном загнутом листе жар из солдатских костров, и делалось так тепло, что офицеры, которых много всегда бывало у Денисова и Ростова, сидели в одних рубашках.
В апреле месяце Ростов был дежурным. В 8 м часу утра, вернувшись домой, после бессонной ночи, он велел принести жару, переменил измокшее от дождя белье, помолился Богу, напился чаю, согрелся, убрал в порядок вещи в своем уголке и на столе, и с обветрившимся, горевшим лицом, в одной рубашке, лег на спину, заложив руки под голову. Он приятно размышлял о том, что на днях должен выйти ему следующий чин за последнюю рекогносцировку, и ожидал куда то вышедшего Денисова. Ростову хотелось поговорить с ним.
За шалашом послышался перекатывающийся крик Денисова, очевидно разгорячившегося. Ростов подвинулся к окну посмотреть, с кем он имел дело, и увидал вахмистра Топчеенко.
– Я тебе пг'иказывал не пускать их жг'ать этот ког'ень, машкин какой то! – кричал Денисов. – Ведь я сам видел, Лазаг'чук с поля тащил.
– Я приказывал, ваше высокоблагородие, не слушают, – отвечал вахмистр.
Ростов опять лег на свою кровать и с удовольствием подумал: «пускай его теперь возится, хлопочет, я свое дело отделал и лежу – отлично!» Из за стенки он слышал, что, кроме вахмистра, еще говорил Лаврушка, этот бойкий плутоватый лакей Денисова. Лаврушка что то рассказывал о каких то подводах, сухарях и быках, которых он видел, ездивши за провизией.
За балаганом послышался опять удаляющийся крик Денисова и слова: «Седлай! Второй взвод!»
«Куда это собрались?» подумал Ростов.
Через пять минут Денисов вошел в балаган, влез с грязными ногами на кровать, сердито выкурил трубку, раскидал все свои вещи, надел нагайку и саблю и стал выходить из землянки. На вопрос Ростова, куда? он сердито и неопределенно отвечал, что есть дело.
– Суди меня там Бог и великий государь! – сказал Денисов, выходя; и Ростов услыхал, как за балаганом зашлепали по грязи ноги нескольких лошадей. Ростов не позаботился даже узнать, куда поехал Денисов. Угревшись в своем угле, он заснул и перед вечером только вышел из балагана. Денисов еще не возвращался. Вечер разгулялся; около соседней землянки два офицера с юнкером играли в свайку, с смехом засаживая редьки в рыхлую грязную землю. Ростов присоединился к ним. В середине игры офицеры увидали подъезжавшие к ним повозки: человек 15 гусар на худых лошадях следовали за ними. Повозки, конвоируемые гусарами, подъехали к коновязям, и толпа гусар окружила их.
– Ну вот Денисов всё тужил, – сказал Ростов, – вот и провиант прибыл.
– И то! – сказали офицеры. – То то радешеньки солдаты! – Немного позади гусар ехал Денисов, сопутствуемый двумя пехотными офицерами, с которыми он о чем то разговаривал. Ростов пошел к нему навстречу.
– Я вас предупреждаю, ротмистр, – говорил один из офицеров, худой, маленький ростом и видимо озлобленный.
– Ведь сказал, что не отдам, – отвечал Денисов.
– Вы будете отвечать, ротмистр, это буйство, – у своих транспорты отбивать! Наши два дня не ели.
– А мои две недели не ели, – отвечал Денисов.
– Это разбой, ответите, милостивый государь! – возвышая голос, повторил пехотный офицер.
– Да вы что ко мне пристали? А? – крикнул Денисов, вдруг разгорячась, – отвечать буду я, а не вы, а вы тут не жужжите, пока целы. Марш! – крикнул он на офицеров.
– Хорошо же! – не робея и не отъезжая, кричал маленький офицер, – разбойничать, так я вам…
– К чог'ту марш скорым шагом, пока цел. – И Денисов повернул лошадь к офицеру.
– Хорошо, хорошо, – проговорил офицер с угрозой, и, повернув лошадь, поехал прочь рысью, трясясь на седле.
– Собака на забог'е, живая собака на забог'е, – сказал Денисов ему вслед – высшую насмешку кавалериста над верховым пехотным, и, подъехав к Ростову, расхохотался.
– Отбил у пехоты, отбил силой транспорт! – сказал он. – Что ж, не с голоду же издыхать людям?
Повозки, которые подъехали к гусарам были назначены в пехотный полк, но, известившись через Лаврушку, что этот транспорт идет один, Денисов с гусарами силой отбил его. Солдатам раздали сухарей в волю, поделились даже с другими эскадронами.
На другой день, полковой командир позвал к себе Денисова и сказал ему, закрыв раскрытыми пальцами глаза: «Я на это смотрю вот так, я ничего не знаю и дела не начну; но советую съездить в штаб и там, в провиантском ведомстве уладить это дело, и, если возможно, расписаться, что получили столько то провианту; в противном случае, требованье записано на пехотный полк: дело поднимется и может кончиться дурно».
Денисов прямо от полкового командира поехал в штаб, с искренним желанием исполнить его совет. Вечером он возвратился в свою землянку в таком положении, в котором Ростов еще никогда не видал своего друга. Денисов не мог говорить и задыхался. Когда Ростов спрашивал его, что с ним, он только хриплым и слабым голосом произносил непонятные ругательства и угрозы…
Испуганный положением Денисова, Ростов предлагал ему раздеться, выпить воды и послал за лекарем.
– Меня за г'азбой судить – ох! Дай еще воды – пускай судят, а буду, всегда буду подлецов бить, и госудаг'ю скажу. Льду дайте, – приговаривал он.
Пришедший полковой лекарь сказал, что необходимо пустить кровь. Глубокая тарелка черной крови вышла из мохнатой руки Денисова, и тогда только он был в состоянии рассказать все, что с ним было.
– Приезжаю, – рассказывал Денисов. – «Ну, где у вас тут начальник?» Показали. Подождать не угодно ли. «У меня служба, я зa 30 верст приехал, мне ждать некогда, доложи». Хорошо, выходит этот обер вор: тоже вздумал учить меня: Это разбой! – «Разбой, говорю, не тот делает, кто берет провиант, чтоб кормить своих солдат, а тот кто берет его, чтоб класть в карман!» Так не угодно ли молчать. «Хорошо». Распишитесь, говорит, у комиссионера, а дело ваше передастся по команде. Прихожу к комиссионеру. Вхожу – за столом… Кто же?! Нет, ты подумай!…Кто же нас голодом морит, – закричал Денисов, ударяя кулаком больной руки по столу, так крепко, что стол чуть не упал и стаканы поскакали на нем, – Телянин!! «Как, ты нас с голоду моришь?!» Раз, раз по морде, ловко так пришлось… «А… распротакой сякой и… начал катать. Зато натешился, могу сказать, – кричал Денисов, радостно и злобно из под черных усов оскаливая свои белые зубы. – Я бы убил его, кабы не отняли.
– Да что ж ты кричишь, успокойся, – говорил Ростов: – вот опять кровь пошла. Постой же, перебинтовать надо. Денисова перебинтовали и уложили спать. На другой день он проснулся веселый и спокойный. Но в полдень адъютант полка с серьезным и печальным лицом пришел в общую землянку Денисова и Ростова и с прискорбием показал форменную бумагу к майору Денисову от полкового командира, в которой делались запросы о вчерашнем происшествии. Адъютант сообщил, что дело должно принять весьма дурной оборот, что назначена военно судная комиссия и что при настоящей строгости касательно мародерства и своевольства войск, в счастливом случае, дело может кончиться разжалованьем.
Дело представлялось со стороны обиженных в таком виде, что, после отбития транспорта, майор Денисов, без всякого вызова, в пьяном виде явился к обер провиантмейстеру, назвал его вором, угрожал побоями и когда был выведен вон, то бросился в канцелярию, избил двух чиновников и одному вывихнул руку.
Денисов, на новые вопросы Ростова, смеясь сказал, что, кажется, тут точно другой какой то подвернулся, но что всё это вздор, пустяки, что он и не думает бояться никаких судов, и что ежели эти подлецы осмелятся задрать его, он им ответит так, что они будут помнить.
Денисов говорил пренебрежительно о всем этом деле; но Ростов знал его слишком хорошо, чтобы не заметить, что он в душе (скрывая это от других) боялся суда и мучился этим делом, которое, очевидно, должно было иметь дурные последствия. Каждый день стали приходить бумаги запросы, требования к суду, и первого мая предписано было Денисову сдать старшему по себе эскадрон и явиться в штаб девизии для объяснений по делу о буйстве в провиантской комиссии. Накануне этого дня Платов делал рекогносцировку неприятеля с двумя казачьими полками и двумя эскадронами гусар. Денисов, как всегда, выехал вперед цепи, щеголяя своей храбростью. Одна из пуль, пущенных французскими стрелками, попала ему в мякоть верхней части ноги. Может быть, в другое время Денисов с такой легкой раной не уехал бы от полка, но теперь он воспользовался этим случаем, отказался от явки в дивизию и уехал в госпиталь.


В июне месяце произошло Фридландское сражение, в котором не участвовали павлоградцы, и вслед за ним объявлено было перемирие. Ростов, тяжело чувствовавший отсутствие своего друга, не имея со времени его отъезда никаких известий о нем и беспокоясь о ходе его дела и раны, воспользовался перемирием и отпросился в госпиталь проведать Денисова.
Госпиталь находился в маленьком прусском местечке, два раза разоренном русскими и французскими войсками. Именно потому, что это было летом, когда в поле было так хорошо, местечко это с своими разломанными крышами и заборами и своими загаженными улицами, оборванными жителями и пьяными и больными солдатами, бродившими по нем, представляло особенно мрачное зрелище.
В каменном доме, на дворе с остатками разобранного забора, выбитыми частью рамами и стеклами, помещался госпиталь. Несколько перевязанных, бледных и опухших солдат ходили и сидели на дворе на солнушке.
Как только Ростов вошел в двери дома, его обхватил запах гниющего тела и больницы. На лестнице он встретил военного русского доктора с сигарою во рту. За доктором шел русский фельдшер.
– Не могу же я разорваться, – говорил доктор; – приходи вечерком к Макару Алексеевичу, я там буду. – Фельдшер что то еще спросил у него.
– Э! делай как знаешь! Разве не всё равно? – Доктор увидал подымающегося на лестницу Ростова.
– Вы зачем, ваше благородие? – сказал доктор. – Вы зачем? Или пуля вас не брала, так вы тифу набраться хотите? Тут, батюшка, дом прокаженных.
– Отчего? – спросил Ростов.
– Тиф, батюшка. Кто ни взойдет – смерть. Только мы двое с Макеевым (он указал на фельдшера) тут трепемся. Тут уж нашего брата докторов человек пять перемерло. Как поступит новенький, через недельку готов, – с видимым удовольствием сказал доктор. – Прусских докторов вызывали, так не любят союзники то наши.
Ростов объяснил ему, что он желал видеть здесь лежащего гусарского майора Денисова.
– Не знаю, не ведаю, батюшка. Ведь вы подумайте, у меня на одного три госпиталя, 400 больных слишком! Еще хорошо, прусские дамы благодетельницы нам кофе и корпию присылают по два фунта в месяц, а то бы пропали. – Он засмеялся. – 400, батюшка; а мне всё новеньких присылают. Ведь 400 есть? А? – обратился он к фельдшеру.
Фельдшер имел измученный вид. Он, видимо, с досадой дожидался, скоро ли уйдет заболтавшийся доктор.
– Майор Денисов, – повторил Ростов; – он под Молитеном ранен был.
– Кажется, умер. А, Макеев? – равнодушно спросил доктор у фельдшера.
Фельдшер однако не подтвердил слов доктора.
– Что он такой длинный, рыжеватый? – спросил доктор.
Ростов описал наружность Денисова.
– Был, был такой, – как бы радостно проговорил доктор, – этот должно быть умер, а впрочем я справлюсь, у меня списки были. Есть у тебя, Макеев?
– Списки у Макара Алексеича, – сказал фельдшер. – А пожалуйте в офицерские палаты, там сами увидите, – прибавил он, обращаясь к Ростову.
– Эх, лучше не ходить, батюшка, – сказал доктор: – а то как бы сами тут не остались. – Но Ростов откланялся доктору и попросил фельдшера проводить его.
– Не пенять же чур на меня, – прокричал доктор из под лестницы.
Ростов с фельдшером вошли в коридор. Больничный запах был так силен в этом темном коридоре, что Ростов схватился зa нос и должен был остановиться, чтобы собраться с силами и итти дальше. Направо отворилась дверь, и оттуда высунулся на костылях худой, желтый человек, босой и в одном белье.
Он, опершись о притолку, блестящими, завистливыми глазами поглядел на проходящих. Заглянув в дверь, Ростов увидал, что больные и раненые лежали там на полу, на соломе и шинелях.
– А можно войти посмотреть? – спросил Ростов.
– Что же смотреть? – сказал фельдшер. Но именно потому что фельдшер очевидно не желал впустить туда, Ростов вошел в солдатские палаты. Запах, к которому он уже успел придышаться в коридоре, здесь был еще сильнее. Запах этот здесь несколько изменился; он был резче, и чувствительно было, что отсюда то именно он и происходил.
В длинной комнате, ярко освещенной солнцем в большие окна, в два ряда, головами к стенам и оставляя проход по середине, лежали больные и раненые. Большая часть из них были в забытьи и не обратили вниманья на вошедших. Те, которые были в памяти, все приподнялись или подняли свои худые, желтые лица, и все с одним и тем же выражением надежды на помощь, упрека и зависти к чужому здоровью, не спуская глаз, смотрели на Ростова. Ростов вышел на середину комнаты, заглянул в соседние двери комнат с растворенными дверями, и с обеих сторон увидал то же самое. Он остановился, молча оглядываясь вокруг себя. Он никак не ожидал видеть это. Перед самым им лежал почти поперек середняго прохода, на голом полу, больной, вероятно казак, потому что волосы его были обстрижены в скобку. Казак этот лежал навзничь, раскинув огромные руки и ноги. Лицо его было багрово красно, глаза совершенно закачены, так что видны были одни белки, и на босых ногах его и на руках, еще красных, жилы напружились как веревки. Он стукнулся затылком о пол и что то хрипло проговорил и стал повторять это слово. Ростов прислушался к тому, что он говорил, и разобрал повторяемое им слово. Слово это было: испить – пить – испить! Ростов оглянулся, отыскивая того, кто бы мог уложить на место этого больного и дать ему воды.
– Кто тут ходит за больными? – спросил он фельдшера. В это время из соседней комнаты вышел фурштадский солдат, больничный служитель, и отбивая шаг вытянулся перед Ростовым.
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие! – прокричал этот солдат, выкатывая глаза на Ростова и, очевидно, принимая его за больничное начальство.
– Убери же его, дай ему воды, – сказал Ростов, указывая на казака.
– Слушаю, ваше высокоблагородие, – с удовольствием проговорил солдат, еще старательнее выкатывая глаза и вытягиваясь, но не трогаясь с места.
– Нет, тут ничего не сделаешь, – подумал Ростов, опустив глаза, и хотел уже выходить, но с правой стороны он чувствовал устремленный на себя значительный взгляд и оглянулся на него. Почти в самом углу на шинели сидел с желтым, как скелет, худым, строгим лицом и небритой седой бородой, старый солдат и упорно смотрел на Ростова. С одной стороны, сосед старого солдата что то шептал ему, указывая на Ростова. Ростов понял, что старик намерен о чем то просить его. Он подошел ближе и увидал, что у старика была согнута только одна нога, а другой совсем не было выше колена. Другой сосед старика, неподвижно лежавший с закинутой головой, довольно далеко от него, был молодой солдат с восковой бледностью на курносом, покрытом еще веснушками, лице и с закаченными под веки глазами. Ростов поглядел на курносого солдата, и мороз пробежал по его спине.
– Да ведь этот, кажется… – обратился он к фельдшеру.
– Уж как просили, ваше благородие, – сказал старый солдат с дрожанием нижней челюсти. – Еще утром кончился. Ведь тоже люди, а не собаки…
– Сейчас пришлю, уберут, уберут, – поспешно сказал фельдшер. – Пожалуйте, ваше благородие.
– Пойдем, пойдем, – поспешно сказал Ростов, и опустив глаза, и сжавшись, стараясь пройти незамеченным сквозь строй этих укоризненных и завистливых глаз, устремленных на него, он вышел из комнаты.


Пройдя коридор, фельдшер ввел Ростова в офицерские палаты, состоявшие из трех, с растворенными дверями, комнат. В комнатах этих были кровати; раненые и больные офицеры лежали и сидели на них. Некоторые в больничных халатах ходили по комнатам. Первое лицо, встретившееся Ростову в офицерских палатах, был маленький, худой человечек без руки, в колпаке и больничном халате с закушенной трубочкой, ходивший в первой комнате. Ростов, вглядываясь в него, старался вспомнить, где он его видел.
– Вот где Бог привел свидеться, – сказал маленький человек. – Тушин, Тушин, помните довез вас под Шенграбеном? А мне кусочек отрезали, вот… – сказал он, улыбаясь, показывая на пустой рукав халата. – Василья Дмитриевича Денисова ищете? – сожитель! – сказал он, узнав, кого нужно было Ростову. – Здесь, здесь и Тушин повел его в другую комнату, из которой слышался хохот нескольких голосов.