Керсновская, Евфросиния Антоновна

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Евфросиния Антоновна Керсновская
Род деятельности:

прозаик, художник, мемуарист

Место рождения:

Одесса,
Херсонская губерния,
Российская империя

Гражданство:

СССР СССР, Россия Россия

Подданство:

Российская империя Российская империя, Румыния Румыния

Место смерти:

Ессентуки,
Ставропольский край,
Российская Федерация

Отец:

Антон Антонович Керсновский

Мать:

Александра Алексеевна Керсновская (Каравасили)

Евфроси́ния Анто́новна Керсно́вская (1908 — 1994) — бессарабская помещица, русская писательница (мемуаристка) и художница, заключенная ГУЛАГа, высланная из Бессарабии на поселение и принудительные работы в Сибирь в 1941 году, а затем осуждённая на длительный срок исправительно-трудовых лагерей.

Автор мемуаров (2200 рукописных страниц), сопровождённых 700 рисунками, о своих детских годах в Одессе и Бессарабии, высылке и пребывании в ГУЛАГе. Полный текст мемуаров Евфросинии Керсновской в 6 томах был опубликован только в 2001—2002 годах.





Биография

Ранняя жизнь

Евфросиния Керсновская родилась 8 января 1908 года в Одессе в семье юриста-криминолога Антона Керсновского (умер в 1936 или 1939) и лицеистской преподавательницы иностранных языков Александры Каравасили (1878—1964). Отец работал в Одесской судебной палате. У Евфросинии был старший брат Антон (1907[1] — 1944). Дед Евфросинии по отцовской линии был поляком. В 1919 году в период Гражданской войны, после того, как Антона Керсновского-старшего в числе царских юристов арестовала Чрезвычайная комиссия и только чудом не расстреляла, семья бежала в соседнюю Бессарабию (в то время часть Румынии) и поселилась в родовом имении Керсновских в деревне Цепилово в 7 км от Сорок, где жило несколько их родственников.

В середине 1920-х Антон-младший уехал в Европу получать образование, в конце концов он поселился в Париже и стал военным историком. Когда началась Вторая мировая война его в 1940 призвали в ряды французской армии. В мае того же года Евфросиния с Александрой получили извещение о его смерти, хотя на самом деле Антон-младший был ранен и умер только в 1944 году от туберкулеза (его статьи и труды об истории русской армии получили мировое признание, но в России были опубликованы только после распада СССР). Евфросиния закончила гимназию, а после — ветеринарные курсы. Поскольку Антон-старший совсем не занимался хозяйством, то им начала заниматься Ефросиния. На их 40 гектарах она занималась земледелием, выращивая виноград и зерно. После смерти отца ей пришлось заняться выращиванием зерна высокой кондиции на поставку на экспорт, чтобы расплатиться за его кредиты. В свободное время она увлекалась конными и пешими путешествиями и любила велосипедные поездки к Чёрному морю с двоюродными братьями и сестрами.

Ссылка

28 июня 1940 года СССР аннексировал Бессарабию, которая была преобразована в МССР. Сразу же там начались массовые репрессии и в июле Евфросинию с Александрой выселили из их дома с полной конфискацией имущества. Когда дядя Евфросинии по отцу Борис Керсновский, тоже лишённый имущества, вместе с многодетной семьей уехал в Королевство Румыния, то в августе Евфросиния, желая уберечь мать от лишений, отправила её вслед за ним в Бухарест. Сама она ехать отказалась, так как отрицательно относилась к румынской оккупации.

Евфросиния начала искать работу, чтобы заработать достаточно денег для того, чтобы потом содержать мать, но, как «бывшая помещица», она была ущемлена во всех правах, в том числе и в праве на труд, и только в качестве сезонной работницы смогла устроиться на ферму Сорокского технико-агрономического училища и далее работала по частному найму: на выкорчевке деревьев, заготовке дров в лесу и распилке дров. Она работала одна, так как НКВД запретил людям с ней работать, угрожая им исключением из профсоюза. Начиная с сентября 1940 Евфросиния ночевала на улице, потому что, не имея советского гражданства, подлежала изоляции от общества. На зиму её приютила знакомая её матери. Накануне выборов 1 января 1941 года ей выдали советский паспорт, но с параграфом № 39. На выборах Ефросиния стала единственной, кто поставил на бюллетене один сплошной крест, так как среди кандидатов она увидела имя женщины, которая до установления советской власти работала проституткой. В ночь на 13 июня 1941 года сотрудники НКВД пришли за Евфросинией в её отсутствие. Она, узнав об этом, отказалась скрываться и 14 июня добровольно последовала в ссылку вместе с другими бессарабцами. Несмотря на то, что у неё несколько раз появлялась возможность сбежать, Евфросиния ею так и не воспользовалась (как она писала в своих мемуарах, ею тогда руководил принцип, что «хуже уже быть не может»).

В Нарымских Болотах

14 июня Евфросиния и другие бессарабцы были помещены в товарные вагоны состава, который отправился в неизвестном направлении. В мемуарах Евфросиния пишет, что в её вагоне она была единственной дворянкой, остальными в основном были крестьяне. Когда поезд проезжал Омск, Евфросиния, несмотря на запреты конвоиров, сумела выбраться из вагона и набрать ведро воды для одной женщины (у которой в поезде произошли роды и нужно было обмыть ребёнка), за что её посадили в карцер — железный шкаф с коленчатой вентиляционной трубой, находящийся в последнем в составе служебном вагоне, но вскоре выпустили (однако, в её личном деле из-за этого инцидента стояла соответствующая пометка, из-за чего за Ефросинией следили гораздо тщательней, чем за другими). 22 июня состав сделал остановку на станции «Чик» под Новосибирском, где Ефросиния и остальные ссыльные узнали о нападении Германии на СССР, однако, на процессе ссылки это никак не отразилось. Когда состав приехал в посёлок Кузедеево, конвоиры обманом отняли у Евфросинии её паспорт, который она по случайности сумела сохранить в начале ссылки. Через месяц после начала ссылки ее перевезли в Нарымский округ (сегодня Томская область).

Во время переправы через реку Обь у Евфросинии была возможность остаться в одном из приобских сёл в колхозе, но, узнав, что те, кто отправятся дальше, будут работать на лесозаготовках, она захотела работать там, потому что работа с лесом была знакома ей по Бессарабии и ей казалось, что этот труд будет лучше оплачиваться. Так она попала в самый отдаленный посёлок на реке Анга, где валила лес для прокладки узкоколейки и зимней дороги. Несмотря на тяжёлые, как и в других ссылках ГУЛАГа, условия труда и климата, Евфросиния всё же не так тяжело переносила их, как другие ссыльные, потому что раннее в прошлом вместе с двоюродной сестрой Ирой заранее готовила себя к тяжёлой жизни. Вскоре Евфросинию и других ссыльных перевели в Харск, где почти не было работы, а соответственно, и пищи, а с наступлением зимы их переселили в Усть-Тьярм. Евфросиния не взяла с собой зимнюю одежду, так как думала, что сможет купить все необходимое там, но в этих районах в магазинах почти ничего не продавалось, ссыльные могли купить товары только по особому разрешению начальства, и лишь с наступлением 40-градусных морозов Евфросинии разрешили купить валенки и телогрейку.

Нормы выработки (в кубометрах леса) были завышены, учитывали к оплате только качественный лес, а лес в болотистой тайге был плохого качества, что не всегда позволяло выполнять норму. Относительно хорошая оплата начиналась только после выполнения 40 норм, а Евфросинии всё время меняли вид работы и такого количества норм у неё просто не набиралось. В начале декабря начальник суйгинского леспромхоза Дмитрий Хохрин перевёл Евфросинию работать в Суйгу на самый трудный участок, надеясь таким образом скорее избавиться от неё — Евфросиния была единственно из ссыльных, кто отличалась от других тем, что она говорила то, что думала, а на собраниях лесорубов в местном клубе критиковала Хохрина за завышенные нормы выработки, за запрет членам бригады помогать друг другу и за то, что на его совести лежит голодание детей ссыльных и прочих иждивенцев (в Суйге тогда иждивенцы получали лишь 150 граммов хлеба в день). Этому же предшествовал и другой эпизод — 3 декабря 1941 года Евфросиния присутствовала на собрании в местном клубе, где лектор рассказывал о поддержке США Советскому Союзу. Евфросиния тогда имела неосторожность поинтересоваться, не означает ли это, что США, за помощь СССР, могут нарваться на войну с Японской империей, имея в виду Антикоминтерновский пакт? Спустя много времени она узнала, что Хохрин после этого написал на неё донос (всего он их на неё написал 111) в НКВД, в котором её вопрос охарактеризовал, как «гнусную клевету на миролюбивую Японию». Спустя 5 дней после этого случая произошло нападение на Пёрл-Харбор, однако, Евфросиния об этом узнала не скоро.

Побег

В феврале 1942 года Евфросиния заболела и не могла выходить на работу. Хохрин велел назначенной им фельдшерице не выписывать ей освобождение от работы и лишил её пайка. Это стало последней каплей и 26 февраля 1942 года она попыталась убить Хохрина, но в последний момент передумала и сбежала из села, благо оно совсем не охранялось. Позже Евфросиния выяснила, что доносы Хохрина на её имя тогда не дошли до НКВД, потому что зимой лесозаготовки были отрезаны от районного центра. Тем не менее, весной НКВД их получил и люди оттуда приехали в Суйгу и, обнаружив, что Евфросиния исчезла, объявили её в розыск.

Путь побега пролегал по всей Западной Сибири. Евфросиния несколько дней шла по руслам рек на запад и перешла с правого берега Оби на левый. В первом же встреченной ею деревне Нарга она узнала, что НКВД велел коренным жителям Сибири сдавать ему беглых ссыльных. Не имея первое время чёткой цели, она чаще всего ночевала в лесу и реже — в помещениях. Зима в той местности была сезоном заготовки топлива, и на пропитание Евфросиния зарабатывала заготовкой дров для местных жителей. Затем, будучи в селе Парабель, Евфросиния решила идти в Омск, но на пути ей стали часто попадаться мёртвые деревни и, сильно мучаясь от голода, Евфросиния повернула обратно к селу Бакчар. По пути в одном из лесных посёлков она застала ссыльных поляков, чьи условия содержания были лучше, так как их содержание оплачивали Англия и США. От них она узнала, что в Томске формируется польская армия, которая будет воевать с фашистами. Евфросиния решила пойти туда к польскому консулу и, сославшись на своё происхождение по линии отца, записаться в польскую армию в качестве медсестры. Но этот план также не удался, потому что Томск находился на правом берегу Оби, а Евфросиния — на левом, и когда она пришла туда, то застала ледоход. Реку можно было переплыть только на пароме, но для этого требовалось показать документы, которых у Евфросинии не было. Тогда она решила идти дальше на юг.

Всего Евфросиния находилась в бегах 6 месяцев, в течение которых прошла 1500 километров. Весной и летом 1942 года она несколько раз сталкивалась с последствиями «Закона о трёх колосках», когда множество деревней и сёл в глубине РСФСР пришли в запустение. За этот период её три раза задерживали из-за отсутствия документов и подозрений в шпионаже, но по чистой случайности потом отпускали. 24 августа 1942 года её окончательно задержали, опять же из-за отсутствия документов, и доставили в КПЗ районного центра Краснозерское Новосибирской области.

Новый приговор

На допросах в КПЗ Евфросиния ничего не скрывала. Её незаурядность и знания иностранных языков навели районного следователя на мысль отличиться по службе и он обвинил её в шпионаже, ссылаясь на якобы найденный недалеко в степи парашют, на котором её сбросили, после чего Евфросинию на поезде отправили в Тюрьму №1 в Барнауле. Там её неделю держали в одиночной камере. В своих мемуарах Евфросиния вспоминала, что эта неделя «оказалась самым светлым периодом на протяжении [её] ближайших лет», хотя в её камере почти никогда не горел свет (в те редкие минуты, когда его зажигали, она видела, что все стены исцарапаны надписями «Я не виновен!», повторяющимися множество раз). Затем её перевели в общую камеру Внутренней тюрьмы НКВД и начались ночные допросы, при этом днём ей спать не давали. Дело вели три следователя, которые применяли к ней разную тактику допросов и психологической обработки. Когда Евфросиния отказалась в очередной раз признавать свою «вину», версия о шпионаже развалилась и Евфросинию пришлось отправить туда, откуда она бежала из ссылки.

Её переправили в пересылочную тюрьму Новосибирска и осенью 1942 года её доставили под конвоем на теплоход, который по Оби доставил её обратно в Нарымский округ. Всю зиму 1942 года Евфросиния провела в неотапливаемой камере предварительного заключения в селе Молчаново. На допросах её обвиняли в «антисоветской пропаганде» и в «критике распоряжений начальства». У прокурора она ознакомилась с материалом следствия, построенном на доносах Хохрина, и отказалась подписаться под измышлениями следователей. Начальник местного НКВД пытался угрозами принудить её подписать материалы дела, но запугать Евфросинию ему не удалось, а попытка избить её у него сорвалась — Евфросиния сумела дать силовой отпор. Евфросинии были предъявлены обвинения по статье 58-10, части 2-й («клеветала на жизнь трудящихся в СССР») и по статье 82, части 2 («совершила побег из места обязательного поселения»). Выездная сессия судебной коллегии Нарымского окружного суда Новосибирской области вынесла ей приговор — расстрел. Ей было предложено написать прошение о помиловании — это было средством выбить у неё признание своей «вины», — но она отказалась просить помилования, а на листке бумаги, который ей выдали для прошения, написала:

Требовать справедливости — не могу, просить милости — не хочу. Дон-Кихот.

24 февраля 1943 года расстрельный приговор заменили 10 годами исправительно-трудовых лагерей и поражением в гражданских правах на 5 лет, после чего пешим этапом Евфросинию вместе с другими заключёнными отправили в Томск. Евфросиния, и без того страдая от сильного недоедания, с трудом его выдержала. Там, в Томской области, Евфросиния попала в лагпункт № 3 Межаниновка, где какое-то время работала бондарем, затем занималась выжиганием в местной художественной мастерской. Только благодаря своему бригадиру ей удавалось уложиться в норму. В этот период в исправительных лагерях была массовая гибель людей от голода и пеллагры и лишь благодаря помощи лагерного врача Сарры Гордон Евфросиния попала в лагерный стационар, где сумела не заболеть. Затем в июне 1943 года Евфросинию переправили в лаготделение № 4 на станции Ельцовка под Новосибирском, где она работала в ночной смене в шапочной мастерской в бригаде по починке шапок, привезенных с фронта, а днём — в подсобном хозяйстве, где подкреплялась сырыми овощами. Но в сентябре Евфросиния лишилась этой работы, потому что половину своего пайка и те овощи, которые могла тайком принести с поля, она отдавала беременной солагернице Вере Таньковой (в мемуарах Евфросиния пишет, что та была из рода Невельских), а не своему бригадиру (как того требовал негласный свод правил среди заключённых). Её перевели в лагерь на строительство военного завода под Новосибирском, где заключённые работали без применения строительных механизмов: в начале зимы 1943 года Евфросиния возила тачки с раствором и материалами по трапам на пятый этаж.

Третий приговор

Вскоре Евфросинию как ветеринара по специальности вызвали на лагерную свиноферму, в которой разразилась эпидемия неизвестной болезни. Она вызвалась спасти умирающих свиней, определив с помощью анализов, как их лечить, и сделав им необходимые прививки. Евфросиния очень рисковала, так как Сарра Гордон советовала ей не браться за эту работу, потому что, если бы прививки не помогли, то Евфросинию (учитывая, что она была только фельдшером) могли обвинить во вредительстве и расстрелять. Однако свиней удалось спасти и Евфросиния принялась налаживать работу свинофермы. Работа Евфросинии ветеринаром не устраивала лагерное начальство, потому что она отказывалась подписывать фиктивные акты о гибели свиней, по которым охранники могли получать парное мясо сверх себе положенного. Несмотря на предыдущие события Евфросиния продолжала действовать прямодушно, открыто высказывала все, что думала (в частности, она покритиковала Владимира Маяковского за его антирелигиозную поэзию), и это послужило поводом для доносов на неё. Сначала её перевели со свинофермы на строительство клуба комсомола — Евфросиния не знала, что это всегда делали с заключёнными, которых собирались повторно арестовать. 18 апреля 1944 года Евфросиния была вновь арестована и её посадили в подземную тюрьму лагеря.

22 июня постоянная сессия Новосибирского областного суда по делам ИТЛиК НКВД на основании статьи 58-10 приговорила Евфросинию к ещё 10 годам лишения свободы и 5 годам поражения в гражданских правах. Неотбытая мера наказания предыдущего приговора поглощалась данным приговором, из-за чего вместо оставшихся восьми лет ей осталось сидеть десять.

Норильлаг

После приговора суда Евфросинию перевели в барак усиленного режима лагеря Ельцовка под Новосибирском к уголовникам-рецидивистам, где она работала в прачечной, где вручную стирала окровавленное белье, доставленное с фронта. Вскоре Евфросинию с другими рецидивистами отправили в Красноярск. Там, в порту Злобино, где Норильский горно-металлургический комбинат отбирал заключённых для работы, она вместе с другими заключёнными занималась погрузкой барж. Затем её вместе с остальными повезли в общей каюте по Енисею в Норильск. Во время пути Евфросиния заступилась за учёного профессора Николая Федоровского, над которым издевались уголовники, за что была ими избита, но осталась жива.

В Норильск Евфросиния прибыла в августе 1944 года и работала там на строительстве пятиэтажного городского дома. Асфальтировать крышу порой приходилось на четвереньках и она повредила ногу. Её не лечили, и болезнь перешла в общее заражение крови. Только когда у Евфросинии началась лихорадка, её госпитализировали в Центральную больницу Норильского лагеря.

В 1944 году получила ещё один 10-летний срок за «контрреволюционную агитацию». Отбывала этот срок в Норильлаге.

После освобождения в 1952 году жила сначала в Норильске, а затем в Ессентуках, где в 19641968 годах написала мемуары. Её мемуары состоят из 2,2 млн букв, написанных на полях 680 рисунков. В 1982 году они были распространены через самиздат, a в 1990 году — опубликованы в журналах Огонёк, Знамя и британском The Observer.

Керсновская скончалась 8 марта 1994 года в городе Ессентуки.

Об истории Керсновской снят документальный фильм «Альбом Евфросинии» (режиссёр Г. Л. Илугдин).

Воспоминания

Может ли человек, попавший под поезд, остаться живым? Нет-нет, его не задело буфером, не сшибло под насыпь. Он лежал между рельсами и чувствовал, как над ним тяжко и грозно громыхает смерть. К тому же он знал, что последний вагон оснащен стальным штырем, последней преградой к спасению. Таким человеком была Ефросиния Антоновна Керсновская, а поезд, прогромыхавший над нею, — ссылка, лесоповал, ГУЛАГ— власть Советов, выбросившая её из оккупированной Бессарабии в 1940 году.- Александр Зорин, Журнальный зал, 2012.

Ефросинья Керсновская пишет отрывисто. Так, как будто еще не отдышавшись, вернулась откуда-то издалека и пытается рассказать все, что с ней произошло. Уместить 13 лет в 300 страниц, в несколько часов рассказа. Импрессионизм её синтаксических и смысловых мазков не нужно рассматривать отойдя подальше, как Моне, в них нужно вглядеться и по очереди смотреть на все элементы этой мозаики, в которой отражены реальные воспоминания.

Вообще цель этих мемуаров — показать то, о чем официально, казалось, никто никогда не узнает. Необходимо донести до людей эту важную информацию, открыть им глаза на то, что происходило за пределами столицы, а (и это открытие, которое шокирует саму Керсновскую), может и в столице. Поводом для написания воспоминаний была смерть матери, которой автор посвятила не только их, но и вообще всю свою жизнь. Не создав семью, не имея детей, она жила исключительно с матерью, а во время лагерей — ради матери. И именно мать, как ей кажется, своими молитвами отвела от неё беду и гибель, которая слишком уж часто дышала на неё своим смрадным дыханием.- Александра Гузева, Частный Корреспондент, 2014.

Сочинения

  • Керсновская Е. А. Наскальная живопись. — М.: Квадрат, 1991.
  • Kersnovskaja Е. Ach Herr wenn unsre Sünden uns verklagen. — Kiel: Neuer Malik Verlag, 1991.
  • Kersnovskaja Е. Coupable de rien. — Paris: PLON, 1994.
  • Керсновская Е. А. [www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/auth_pagesf1b4.html?Key=16968&page=55 Сколько стоит человек]: Повесть о пережитом : в 6 т. — М.: Можайск-ТЕРРА, 2000—2001.

В кино

Напишите отзыв о статье "Керсновская, Евфросиния Антоновна"

Примечания

  1. [www.gulag.su/album/index.php?eng=&page=1&list=1&foto=2 По другим данным] Антон Керсновский родился в 1905 году
  2. [www.novayagazeta.ru/gulag/45844.html Новая Газета: Керсновская победила Сталина]

Ссылки

  • [www.gulag.su Е. Керсновская «Сколько стоит человек»]
  • [www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=author&i=1243 Керсновская Евфросиния Антоновна (1907—1994). Земледелец, ветеринар, шахтёр, художник] (Биография на сайте sakharov-center.ru)


Отрывок, характеризующий Керсновская, Евфросиния Антоновна


Москва между тем была пуста. В ней были еще люди, в ней оставалась еще пятидесятая часть всех бывших прежде жителей, но она была пуста. Она была пуста, как пуст бывает домирающий обезматочивший улей.
В обезматочившем улье уже нет жизни, но на поверхностный взгляд он кажется таким же живым, как и другие.
Так же весело в жарких лучах полуденного солнца вьются пчелы вокруг обезматочившего улья, как и вокруг других живых ульев; так же издалека пахнет от него медом, так же влетают и вылетают из него пчелы. Но стоит приглядеться к нему, чтобы понять, что в улье этом уже нет жизни. Не так, как в живых ульях, летают пчелы, не тот запах, не тот звук поражают пчеловода. На стук пчеловода в стенку больного улья вместо прежнего, мгновенного, дружного ответа, шипенья десятков тысяч пчел, грозно поджимающих зад и быстрым боем крыльев производящих этот воздушный жизненный звук, – ему отвечают разрозненные жужжания, гулко раздающиеся в разных местах пустого улья. Из летка не пахнет, как прежде, спиртовым, душистым запахом меда и яда, не несет оттуда теплом полноты, а с запахом меда сливается запах пустоты и гнили. У летка нет больше готовящихся на погибель для защиты, поднявших кверху зады, трубящих тревогу стражей. Нет больше того ровного и тихого звука, трепетанья труда, подобного звуку кипенья, а слышится нескладный, разрозненный шум беспорядка. В улей и из улья робко и увертливо влетают и вылетают черные продолговатые, смазанные медом пчелы грабительницы; они не жалят, а ускользают от опасности. Прежде только с ношами влетали, а вылетали пустые пчелы, теперь вылетают с ношами. Пчеловод открывает нижнюю колодезню и вглядывается в нижнюю часть улья. Вместо прежде висевших до уза (нижнего дна) черных, усмиренных трудом плетей сочных пчел, держащих за ноги друг друга и с непрерывным шепотом труда тянущих вощину, – сонные, ссохшиеся пчелы в разные стороны бредут рассеянно по дну и стенкам улья. Вместо чисто залепленного клеем и сметенного веерами крыльев пола на дне лежат крошки вощин, испражнения пчел, полумертвые, чуть шевелящие ножками и совершенно мертвые, неприбранные пчелы.
Пчеловод открывает верхнюю колодезню и осматривает голову улья. Вместо сплошных рядов пчел, облепивших все промежутки сотов и греющих детву, он видит искусную, сложную работу сотов, но уже не в том виде девственности, в котором она бывала прежде. Все запущено и загажено. Грабительницы – черные пчелы – шныряют быстро и украдисто по работам; свои пчелы, ссохшиеся, короткие, вялые, как будто старые, медленно бродят, никому не мешая, ничего не желая и потеряв сознание жизни. Трутни, шершни, шмели, бабочки бестолково стучатся на лету о стенки улья. Кое где между вощинами с мертвыми детьми и медом изредка слышится с разных сторон сердитое брюзжание; где нибудь две пчелы, по старой привычке и памяти очищая гнездо улья, старательно, сверх сил, тащат прочь мертвую пчелу или шмеля, сами не зная, для чего они это делают. В другом углу другие две старые пчелы лениво дерутся, или чистятся, или кормят одна другую, сами не зная, враждебно или дружелюбно они это делают. В третьем месте толпа пчел, давя друг друга, нападает на какую нибудь жертву и бьет и душит ее. И ослабевшая или убитая пчела медленно, легко, как пух, спадает сверху в кучу трупов. Пчеловод разворачивает две средние вощины, чтобы видеть гнездо. Вместо прежних сплошных черных кругов спинка с спинкой сидящих тысяч пчел и блюдущих высшие тайны родного дела, он видит сотни унылых, полуживых и заснувших остовов пчел. Они почти все умерли, сами не зная этого, сидя на святыне, которую они блюли и которой уже нет больше. От них пахнет гнилью и смертью. Только некоторые из них шевелятся, поднимаются, вяло летят и садятся на руку врагу, не в силах умереть, жаля его, – остальные, мертвые, как рыбья чешуя, легко сыплются вниз. Пчеловод закрывает колодезню, отмечает мелом колодку и, выбрав время, выламывает и выжигает ее.
Так пуста была Москва, когда Наполеон, усталый, беспокойный и нахмуренный, ходил взад и вперед у Камерколлежского вала, ожидая того хотя внешнего, но необходимого, по его понятиям, соблюдения приличий, – депутации.
В разных углах Москвы только бессмысленно еще шевелились люди, соблюдая старые привычки и не понимая того, что они делали.
Когда Наполеону с должной осторожностью было объявлено, что Москва пуста, он сердито взглянул на доносившего об этом и, отвернувшись, продолжал ходить молча.
– Подать экипаж, – сказал он. Он сел в карету рядом с дежурным адъютантом и поехал в предместье.
– «Moscou deserte. Quel evenemeDt invraisemblable!» [«Москва пуста. Какое невероятное событие!»] – говорил он сам с собой.
Он не поехал в город, а остановился на постоялом дворе Дорогомиловского предместья.
Le coup de theatre avait rate. [Не удалась развязка театрального представления.]


Русские войска проходили через Москву с двух часов ночи и до двух часов дня и увлекали за собой последних уезжавших жителей и раненых.
Самая большая давка во время движения войск происходила на мостах Каменном, Москворецком и Яузском.
В то время как, раздвоившись вокруг Кремля, войска сперлись на Москворецком и Каменном мостах, огромное число солдат, пользуясь остановкой и теснотой, возвращались назад от мостов и украдчиво и молчаливо прошныривали мимо Василия Блаженного и под Боровицкие ворота назад в гору, к Красной площади, на которой по какому то чутью они чувствовали, что можно брать без труда чужое. Такая же толпа людей, как на дешевых товарах, наполняла Гостиный двор во всех его ходах и переходах. Но не было ласково приторных, заманивающих голосов гостинодворцев, не было разносчиков и пестрой женской толпы покупателей – одни были мундиры и шинели солдат без ружей, молчаливо с ношами выходивших и без ноши входивших в ряды. Купцы и сидельцы (их было мало), как потерянные, ходили между солдатами, отпирали и запирали свои лавки и сами с молодцами куда то выносили свои товары. На площади у Гостиного двора стояли барабанщики и били сбор. Но звук барабана заставлял солдат грабителей не, как прежде, сбегаться на зов, а, напротив, заставлял их отбегать дальше от барабана. Между солдатами, по лавкам и проходам, виднелись люди в серых кафтанах и с бритыми головами. Два офицера, один в шарфе по мундиру, на худой темно серой лошади, другой в шинели, пешком, стояли у угла Ильинки и о чем то говорили. Третий офицер подскакал к ним.
– Генерал приказал во что бы то ни стало сейчас выгнать всех. Что та, это ни на что не похоже! Половина людей разбежалась.
– Ты куда?.. Вы куда?.. – крикнул он на трех пехотных солдат, которые, без ружей, подобрав полы шинелей, проскользнули мимо него в ряды. – Стой, канальи!
– Да, вот извольте их собрать! – отвечал другой офицер. – Их не соберешь; надо идти скорее, чтобы последние не ушли, вот и всё!
– Как же идти? там стали, сперлися на мосту и не двигаются. Или цепь поставить, чтобы последние не разбежались?
– Да подите же туда! Гони ж их вон! – крикнул старший офицер.
Офицер в шарфе слез с лошади, кликнул барабанщика и вошел с ним вместе под арки. Несколько солдат бросилось бежать толпой. Купец, с красными прыщами по щекам около носа, с спокойно непоколебимым выражением расчета на сытом лице, поспешно и щеголевато, размахивая руками, подошел к офицеру.
– Ваше благородие, – сказал он, – сделайте милость, защитите. Нам не расчет пустяк какой ни на есть, мы с нашим удовольствием! Пожалуйте, сукна сейчас вынесу, для благородного человека хоть два куска, с нашим удовольствием! Потому мы чувствуем, а это что ж, один разбой! Пожалуйте! Караул, что ли, бы приставили, хоть запереть дали бы…
Несколько купцов столпилось около офицера.
– Э! попусту брехать то! – сказал один из них, худощавый, с строгим лицом. – Снявши голову, по волосам не плачут. Бери, что кому любо! – И он энергическим жестом махнул рукой и боком повернулся к офицеру.
– Тебе, Иван Сидорыч, хорошо говорить, – сердито заговорил первый купец. – Вы пожалуйте, ваше благородие.
– Что говорить! – крикнул худощавый. – У меня тут в трех лавках на сто тысяч товару. Разве убережешь, когда войско ушло. Эх, народ, божью власть не руками скласть!
– Пожалуйте, ваше благородие, – говорил первый купец, кланяясь. Офицер стоял в недоумении, и на лице его видна была нерешительность.
– Да мне что за дело! – крикнул он вдруг и пошел быстрыми шагами вперед по ряду. В одной отпертой лавке слышались удары и ругательства, и в то время как офицер подходил к ней, из двери выскочил вытолкнутый человек в сером армяке и с бритой головой.
Человек этот, согнувшись, проскочил мимо купцов и офицера. Офицер напустился на солдат, бывших в лавке. Но в это время страшные крики огромной толпы послышались на Москворецком мосту, и офицер выбежал на площадь.
– Что такое? Что такое? – спрашивал он, но товарищ его уже скакал по направлению к крикам, мимо Василия Блаженного. Офицер сел верхом и поехал за ним. Когда он подъехал к мосту, он увидал снятые с передков две пушки, пехоту, идущую по мосту, несколько поваленных телег, несколько испуганных лиц и смеющиеся лица солдат. Подле пушек стояла одна повозка, запряженная парой. За повозкой сзади колес жались четыре борзые собаки в ошейниках. На повозке была гора вещей, и на самом верху, рядом с детским, кверху ножками перевернутым стульчиком сидела баба, пронзительно и отчаянно визжавшая. Товарищи рассказывали офицеру, что крик толпы и визги бабы произошли оттого, что наехавший на эту толпу генерал Ермолов, узнав, что солдаты разбредаются по лавкам, а толпы жителей запружают мост, приказал снять орудия с передков и сделать пример, что он будет стрелять по мосту. Толпа, валя повозки, давя друг друга, отчаянно кричала, теснясь, расчистила мост, и войска двинулись вперед.


В самом городе между тем было пусто. По улицам никого почти не было. Ворота и лавки все были заперты; кое где около кабаков слышались одинокие крики или пьяное пенье. Никто не ездил по улицам, и редко слышались шаги пешеходов. На Поварской было совершенно тихо и пустынно. На огромном дворе дома Ростовых валялись объедки сена, помет съехавшего обоза и не было видно ни одного человека. В оставшемся со всем своим добром доме Ростовых два человека были в большой гостиной. Это были дворник Игнат и казачок Мишка, внук Васильича, оставшийся в Москве с дедом. Мишка, открыв клавикорды, играл на них одним пальцем. Дворник, подбоченившись и радостно улыбаясь, стоял пред большим зеркалом.
– Вот ловко то! А? Дядюшка Игнат! – говорил мальчик, вдруг начиная хлопать обеими руками по клавишам.
– Ишь ты! – отвечал Игнат, дивуясь на то, как все более и более улыбалось его лицо в зеркале.
– Бессовестные! Право, бессовестные! – заговорил сзади их голос тихо вошедшей Мавры Кузминишны. – Эка, толсторожий, зубы то скалит. На это вас взять! Там все не прибрано, Васильич с ног сбился. Дай срок!
Игнат, поправляя поясок, перестав улыбаться и покорно опустив глаза, пошел вон из комнаты.
– Тетенька, я полегоньку, – сказал мальчик.
– Я те дам полегоньку. Постреленок! – крикнула Мавра Кузминишна, замахиваясь на него рукой. – Иди деду самовар ставь.
Мавра Кузминишна, смахнув пыль, закрыла клавикорды и, тяжело вздохнув, вышла из гостиной и заперла входную дверь.
Выйдя на двор, Мавра Кузминишна задумалась о том, куда ей идти теперь: пить ли чай к Васильичу во флигель или в кладовую прибрать то, что еще не было прибрано?
В тихой улице послышались быстрые шаги. Шаги остановились у калитки; щеколда стала стучать под рукой, старавшейся отпереть ее.
Мавра Кузминишна подошла к калитке.
– Кого надо?
– Графа, графа Илью Андреича Ростова.
– Да вы кто?
– Я офицер. Мне бы видеть нужно, – сказал русский приятный и барский голос.
Мавра Кузминишна отперла калитку. И на двор вошел лет восемнадцати круглолицый офицер, типом лица похожий на Ростовых.
– Уехали, батюшка. Вчерашнего числа в вечерни изволили уехать, – ласково сказала Мавра Кузмипишна.
Молодой офицер, стоя в калитке, как бы в нерешительности войти или не войти ему, пощелкал языком.
– Ах, какая досада!.. – проговорил он. – Мне бы вчера… Ах, как жалко!..
Мавра Кузминишна между тем внимательно и сочувственно разглядывала знакомые ей черты ростовской породы в лице молодого человека, и изорванную шинель, и стоптанные сапоги, которые были на нем.
– Вам зачем же графа надо было? – спросила она.
– Да уж… что делать! – с досадой проговорил офицер и взялся за калитку, как бы намереваясь уйти. Он опять остановился в нерешительности.
– Видите ли? – вдруг сказал он. – Я родственник графу, и он всегда очень добр был ко мне. Так вот, видите ли (он с доброй и веселой улыбкой посмотрел на свой плащ и сапоги), и обносился, и денег ничего нет; так я хотел попросить графа…
Мавра Кузминишна не дала договорить ему.
– Вы минуточку бы повременили, батюшка. Одною минуточку, – сказала она. И как только офицер отпустил руку от калитки, Мавра Кузминишна повернулась и быстрым старушечьим шагом пошла на задний двор к своему флигелю.
В то время как Мавра Кузминишна бегала к себе, офицер, опустив голову и глядя на свои прорванные сапоги, слегка улыбаясь, прохаживался по двору. «Как жалко, что я не застал дядюшку. А славная старушка! Куда она побежала? И как бы мне узнать, какими улицами мне ближе догнать полк, который теперь должен подходить к Рогожской?» – думал в это время молодой офицер. Мавра Кузминишна с испуганным и вместе решительным лицом, неся в руках свернутый клетчатый платочек, вышла из за угла. Не доходя несколько шагов, она, развернув платок, вынула из него белую двадцатипятирублевую ассигнацию и поспешно отдала ее офицеру.
– Были бы их сиятельства дома, известно бы, они бы, точно, по родственному, а вот может… теперича… – Мавра Кузминишна заробела и смешалась. Но офицер, не отказываясь и не торопясь, взял бумажку и поблагодарил Мавру Кузминишну. – Как бы граф дома были, – извиняясь, все говорила Мавра Кузминишна. – Христос с вами, батюшка! Спаси вас бог, – говорила Мавра Кузминишна, кланяясь и провожая его. Офицер, как бы смеясь над собою, улыбаясь и покачивая головой, почти рысью побежал по пустым улицам догонять свой полк к Яузскому мосту.
А Мавра Кузминишна еще долго с мокрыми глазами стояла перед затворенной калиткой, задумчиво покачивая головой и чувствуя неожиданный прилив материнской нежности и жалости к неизвестному ей офицерику.


В недостроенном доме на Варварке, внизу которого был питейный дом, слышались пьяные крики и песни. На лавках у столов в небольшой грязной комнате сидело человек десять фабричных. Все они, пьяные, потные, с мутными глазами, напруживаясь и широко разевая рты, пели какую то песню. Они пели врозь, с трудом, с усилием, очевидно, не для того, что им хотелось петь, но для того только, чтобы доказать, что они пьяны и гуляют. Один из них, высокий белокурый малый в чистой синей чуйке, стоял над ними. Лицо его с тонким прямым носом было бы красиво, ежели бы не тонкие, поджатые, беспрестанно двигающиеся губы и мутные и нахмуренные, неподвижные глаза. Он стоял над теми, которые пели, и, видимо воображая себе что то, торжественно и угловато размахивал над их головами засученной по локоть белой рукой, грязные пальцы которой он неестественно старался растопыривать. Рукав его чуйки беспрестанно спускался, и малый старательно левой рукой опять засучивал его, как будто что то было особенно важное в том, чтобы эта белая жилистая махавшая рука была непременно голая. В середине песни в сенях и на крыльце послышались крики драки и удары. Высокий малый махнул рукой.
– Шабаш! – крикнул он повелительно. – Драка, ребята! – И он, не переставая засучивать рукав, вышел на крыльцо.
Фабричные пошли за ним. Фабричные, пившие в кабаке в это утро под предводительством высокого малого, принесли целовальнику кожи с фабрики, и за это им было дано вино. Кузнецы из соседних кузень, услыхав гульбу в кабаке и полагая, что кабак разбит, силой хотели ворваться в него. На крыльце завязалась драка.
Целовальник в дверях дрался с кузнецом, и в то время как выходили фабричные, кузнец оторвался от целовальника и упал лицом на мостовую.
Другой кузнец рвался в дверь, грудью наваливаясь на целовальника.
Малый с засученным рукавом на ходу еще ударил в лицо рвавшегося в дверь кузнеца и дико закричал:
– Ребята! наших бьют!
В это время первый кузнец поднялся с земли и, расцарапывая кровь на разбитом лице, закричал плачущим голосом:
– Караул! Убили!.. Человека убили! Братцы!..
– Ой, батюшки, убили до смерти, убили человека! – завизжала баба, вышедшая из соседних ворот. Толпа народа собралась около окровавленного кузнеца.
– Мало ты народ то грабил, рубахи снимал, – сказал чей то голос, обращаясь к целовальнику, – что ж ты человека убил? Разбойник!
Высокий малый, стоя на крыльце, мутными глазами водил то на целовальника, то на кузнецов, как бы соображая, с кем теперь следует драться.
– Душегуб! – вдруг крикнул он на целовальника. – Вяжи его, ребята!
– Как же, связал одного такого то! – крикнул целовальник, отмахнувшись от набросившихся на него людей, и, сорвав с себя шапку, он бросил ее на землю. Как будто действие это имело какое то таинственно угрожающее значение, фабричные, обступившие целовальника, остановились в нерешительности.
– Порядок то я, брат, знаю очень прекрасно. Я до частного дойду. Ты думаешь, не дойду? Разбойничать то нонче никому не велят! – прокричал целовальник, поднимая шапку.
– И пойдем, ишь ты! И пойдем… ишь ты! – повторяли друг за другом целовальник и высокий малый, и оба вместе двинулись вперед по улице. Окровавленный кузнец шел рядом с ними. Фабричные и посторонний народ с говором и криком шли за ними.
У угла Маросейки, против большого с запертыми ставнями дома, на котором была вывеска сапожного мастера, стояли с унылыми лицами человек двадцать сапожников, худых, истомленных людей в халатах и оборванных чуйках.
– Он народ разочти как следует! – говорил худой мастеровой с жидкой бородйой и нахмуренными бровями. – А что ж, он нашу кровь сосал – да и квит. Он нас водил, водил – всю неделю. А теперь довел до последнего конца, а сам уехал.
Увидав народ и окровавленного человека, говоривший мастеровой замолчал, и все сапожники с поспешным любопытством присоединились к двигавшейся толпе.
– Куда идет народ то?
– Известно куда, к начальству идет.
– Что ж, али взаправду наша не взяла сила?
– А ты думал как! Гляди ко, что народ говорит.
Слышались вопросы и ответы. Целовальник, воспользовавшись увеличением толпы, отстал от народа и вернулся к своему кабаку.
Высокий малый, не замечая исчезновения своего врага целовальника, размахивая оголенной рукой, не переставал говорить, обращая тем на себя общее внимание. На него то преимущественно жался народ, предполагая от него получить разрешение занимавших всех вопросов.
– Он покажи порядок, закон покажи, на то начальство поставлено! Так ли я говорю, православные? – говорил высокий малый, чуть заметно улыбаясь.
– Он думает, и начальства нет? Разве без начальства можно? А то грабить то мало ли их.
– Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого.
У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу.
– Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу.
Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала.
«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.