Книгопечатник

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Книгопечатник или типогра́фщик (от греч. typos, отпечаток + γράφω, пишу) — содержатель или владелец типографии; человек, понимающий в типографском искусстве и занимающийся им; книгопечатник[1].

Типографу старого времени приходилось поневоле быть и наборщиком, и печатником, словолитчиком[2] и механиком[3].





История

В средние века, между 1041 и 1049 гг. некто Пихинг, по ремеслу кузнец, придумал изготовлять подвижные слова из жжёной глины; его способ печатания был, вероятно, такой же, как и в Китае; после его смерти значки были утеряны, а способ печатания забыт.[4]

Изобретение книгопечатания

Почти все западноевропейские народы оспаривали у немцев честь изобретения книгопечатания. С наибольшей энергией отстаивали свои притязания голландцы, приписывающие изобретение книгопечатания Костеру (ок. 1370—1440). У итальянцев Памфилио Кастальди в Фельтре считался изобретателем подвижных букв: как рассказывают, он не придавал своему изобретению никакого значения и уступил его Фусту, который, с товарищами, и воспользовался им, учредив типографию в Майнце. До нас не дошло, однако, ни одной строчки напечатанной Кастальди, которая могла бы подтвердить достоверность этого рассказа.[4]

К свидетельствам современников, говорящих в пользу Иоганна Гутенберга, нужно отнести указание Петера Шёффера, зятя Фуста и продолжателя его дела: в издании Институций Юстиниана 1468 г. он указывает на Гутенберга и Фуста как на первых печатников. Движимый родственным чувством, он, вероятно, приписал и Фусту честь изобретения, принадлежащего одному Гутенбергу. В 1472 г. Гийом Фише (Guillaume Fichet, 1433—1480), ректор Парижского университета, в письме к Роберу Гагену (Robert Gaguin, 1433—1501) говорит: «Передают, что недалеко от города Майнца был некто Иоанн Бонемонтан (Гутенберг), который первый выдумал искусство книгопечатания». Матвей Пальмерий (Mattheus Palmerius) в продолжении «Хроники» Евсевия, напечатанной в 1483 г. в Венеции, указывает, что «искусство печатать книги было изобретено в 1440 г. Гутенбергом в Майнце». Наконец, Иоанн Шеффер (Johann Schoeffer), сын Петера Шёффера, в посвящении к переводу Тита Ливия 1505 г. указывает на Гутенберга как на первого печатника, хотя в других местах приписывает это изобретение Фусту.[4]

Первопечатные книги сохранились в крайне незначительном числе экземпляров; они совершенно сходны с рукописными книгами как в шрифте, так и вообще по своей внешности. Первопечатники во всём подражали рукописям, ведь последние ценились гораздо дороже, да и публика в первое время по привычке требовала рукописи, подозревая в печати вмешательство дьявола; на первых печатных экземплярах, выпускавшихся в виде рукописей, не отмечалось ни года, ни места напечатания, ни имени типографа.[4]

После Гутенберга

Изобретённый Гутенбергом новый способ печатания книг не мог долго содержаться в тайне. Уже в 1458 г. Иоганн Ментелин имел типографию в Страсбурге, Пфистер — в 1461 г. в Бамберге. После взятия Майнца герцогом Нассауским, когда типография Шеффера и Фуста была уничтожена, работники, или, как их называли, «дети Гутенберга», разбежались во все стороны и разнесли с собой и типографское искусство. В Кёльне Ульрих Целль работал уже в 1466 г.; за ним следуют Базель, с 1471 г.; Аугсбург, где Гюнгер Цайнер работал с 1468 г.; Ульм — с 1469 г.; Нюрнберг — Генр. Кеффер и Иог. Зензеншмидт, с 1470 г. Для северной Германии раньше всего основана была типография во Франкфурте-на-Майне, а затем в Любеке, Лейпциге, Эрфурте и др. В Вене первая типография открыта в 1482 г., но постоянная — лишь в 1491 г. В целом, к концу XV века в Германии было свыше 50 типографий, а печатников — свыше 200.[4]

Из Германии новое искусство распространилось по другим странам. В Италии первыми печатниками были немцы Конрад Свейнхейм и Арнольд Паннарц, которые были приглашены монахами из Субьяко, близ Рима, в 1465 г., а в 1467 г. переехали в Рим. В Венеции Иоганн Шпейерский получил привилегию на печатание книг в 1469 г.; он умер в следующем году, и его дело продолжал его брат, Венделин Шпейерский, в сообществе с Иоганном Кёльнским; в том же году там поселился искусный гравер Николя Жансон, по происхождению француз. Вообще, печатное дело в Венеции достигло высокой степени развития, так что насчитывают там в XV в. до 250 типографий; тогда же была основана знаменитая Альдова типография (1495). За Венецией следовали Болонья (1471), Неаполь (1471), Флоренция (1472) и др.[4]

В Испании первая типография была основана в 1474 г. в Валенсии; первыми печатниками были немцы и голландцы. В Португалии печатное искусство было занесено впервые евреями в 1484 году в город Лейрию; в 1495 г. королева Элеонора вызвала в Лиссабон немецких печатников.[4]

Во Франции первая типография возникла сравнительно поздно. Ни один из «детей Гутенберга», рассеявшихся по разным странам, не прибыл в Париж: вероятно, они не были допущены туда происками переписчиков и книгопродавцев, опасавшихся возникавшей конкуренции. Между тем Фуст дважды привозил в Париж и продавал там в большом количестве свои произведения. Лишь в 1470 г. благодаря стараниям двух профессоров Сорбонны, Иоганна Гейлина из Штейна (de Lapide) близ Констанца и Гийома Фише из Савойи, были вызваны в Париж три немецких печатника из Мюнстера: Ульрих Геринг, Михаил Фрибургер и Мартин Кранц. Первая напечатанная ими книга была «Письмовник» Гаспарена де Бергамо (Gasparii (Barsisii) Pergamensis epistolae, 1470); затем они продолжали печатать книги гуманистического направления, но, когда их покровители покинули Париж, они начали печатать более ходкие сочинения теологическо-канонического содержания и популярные книги. В 1477 г. Кранц и Фрибургер покинули Францию, а вместо них появились другие печатники, например, Паскье Боном, напечатавший первую книгу на французском языке: «Большие французские хроники» (Les Grandes Chroniques, 1477), и Антуан Верар (Antoine Vérard, 1485—1512), издатель поэтов и рыцарских романов; они ввели в употребление шрифт, подобный французскому письму (так называемый «батард»), и вообще обращали особое внимание на изящную отделку книг.[4]

За Парижем следует Лион, где первая книга была отпечатана в 1473 г.; затем там возникло до конца XV века свыше 50 типографий; Лион имел большое значение также как книжный рынок.[4]

В Нидерландах первый город, в котором была основана типография, был Утрехт (в 1473 г., Николаем Кетелером и Жераром фон Леемптом); за ним следуют Лёвен (1474), Брюгге (1475) и Антверпен (1476).

В Англии первая типография основана Уильямом Кекстоном около 1474 г., первоначально в Вестминстере, затем в Лондоне; число его изданий превышает цифру 400. Вообще книгопечатание в Англии не распространилось с такой быстротой, как на континенте: до конца XV века были основаны типографии, кроме Лондона, лишь в Оксфорде (1479) и С.-Альбане (1480).[4]

В скандинавских странах книгопечатание было введено в Одензее (Фиония) в 1482 году Иоанном Снелль; в Копенгагене — в 1490 г. Готфридом фон Гемен; в Стокгольме — в 1483 г. В Христиании первая типография основана лишь в XVII в.[4]

В Турции книги печатались тайно евреями; в 1490 г. вышла «История народа Божьего», сочинение Иосифа бен Горион.

Конец XV века

Таким образом, книгопечатание уже в XV в. распространилось почти по всей Европе; известно до 1000 имён печатников того времени, число же изданий, вероятно, доходит до 30000 (так называемые инкунабулы); 6/7 этого количества составляют сочинения религиозные и схоластические, остальные — научные и древняя и новая литература. Формат — in folio, разделённый на два столбца, или in quarto.[4]

Шрифт остался прежний — письменный, готический, прямоугольный; только в Италии печатники начали применять употреблявшийся там еще с XIV в. круглый шрифт, так называемый римский, который впоследствии и вытеснил там готический.[4]

XVI век

В XVI веке печатное дело все более и более распространялось: религиозные споры давали громадный материал для печати. Во Франции Сорбонна всеми силами старалась наложить запрещение на книгопечатание. Франциск I в 1534 г. издал приказ закрыть все типографии, но сопротивление парламента спасло печатников от угрожавшей им опасности. В Англии было ограничено число типографий; вообще во всех странах, кроме Германии, был установлен бдительный надзор за типографиями.[4]

В том столетии особенно известен венецианский печатник и гуманист Альд Мануций: он много заботился об издании греческих и латинских классиков, при издании которых впервые применил формат in octavo, раньше употреблявшийся лишь для богослужебных книг; он же ввел новый итальянский шрифт, названный альдинским.[4]

По примеру Альда Мануция печатание классических произведений распространилось по всей Европе. Особенную известность получил Этьенн в Париже: его издания благодаря красивым буквам, качеству бумаги и чернил, изяществу и богатству орнаментных рисунков доставили ему выдающееся место в ряду других современных издателей.[4]

В Антверпене жил знаменитый печатник Христофор Плантен, основавший типографию в 1555 г.; по поручению Филиппа II он напечатал Библию Poliglota, на латинском, греческом, еврейском, сирийском и халдейском языках (1569—1573). Плантен был монопольным издателем церковных книг для всех испанских владений; он издал 60 тыс. молитвенников, 100 тыс. требников и 400 тыс. часословов, а всего до 1500 изданий; он сделался родоначальником целой династии печатников, Плантенов-Моретов.

XVII век

В XVII веке в Германии вследствие 30-летней войны типографское дело пришло в упадок, несмотря на появление тогда впервые газет. В Англии печатное дело терпело сильные преследования; во Франции оно также было в упадке: отличались лишь своим изяществом произведения королевской луврской типографии, основанной в 1640 г.[4]

Только в Нидерландах типографское искусство свободно развивалось: выдвигается в Лейдене и Амстердаме фамилия Эльзевиров, из которых Абрам ввёл в книжном деле весьма удобный формат in 12° (In-duodecimo); так называемые «эльзевиры» отличались красивой ровной печатью и безошибочным набором, а также дешевизной. Печатник Блаеу улучшил печатный станок. В то же время увеличилось количество шрифтов; особенно вошли в употребление мелкие шрифты (нонпарель и петит).

В 1638 г. печатником Стивеном Дейемоснована первая типография в Америке, в Кембридже (Массачусетс), затем в Бостоне, Филадельфии и Нью-Йорке; в то же время благодаря иезуитам книгопечатание появилось в Ост-Индии и Японии.[4]

XVIII век

XVIII век считается, в целом, эпохой упадка типографского искусства. В количественном отношении печатное дело сильно подвинулось вперёд благодаря развитию литературы. Из тогдашних типографий выделялись[4]:

Для сохранения набора таких книг, которые благодаря своей ходкости требовали частых изданий без перемен (напр., Библия, классики, словари), была изобретена стереотипия проповедником И. Мюллером в Лейдене (1711); впрочем, в XVIII веке она не вышла за пределы опытов.[4]

Конец того века был ознаменован решительной переменой в положении типографского дела. Французская революция уничтожила всякого рода патенты на это занятие и объявила его свободным для всех. Хотя это разрешение было скоро отменено, но однажды данный толчок не остался безрезультатным.[4]

XIX век

В начале XIX века были уничтожены во многих государствах Германии цехи, чем типографское дело было освобождено от многих пут и к нему привлечены новые силы и новые капиталы. В XVIII в. в Германии насчитывалось всего 434 города с типографиями, а в 1855 г. было уже в 818 городах 2565 типо- и литографий, в 1890 г. — в 1891 городе 6530 заведений, с 36 612 мастерами. В такой же прогрессии распространились типографское заведения и в остальных странах Европы.[4]

Распространению типографского дела много способствовали также изобретения и улучшения в технике этого дела[4]:

  • изобретены особые машины для отливки букв (в 1805 г., Вингом и Вайтом);
  • улучшена стереотипия (лордом Стенгоп, в 1804 г.);
  • изобретён станок, дававший возможность печатать одновременно на обеих сторонах листа (им же, в 1800 г.);
  • в 1810 г. изобретён Кенигом паровой печатный станок;
  • ротационная машина дала возможность печатать до 12 000 листов в час.

Печатное искусство перестало ограничиваться одной лишь типографией: неотъемлемой принадлежностью большой типографии стала литография; ей же служили гравировка на дереве и металле, цинкография, фото- и гелиография и т. п., так что большие типографии стали представлять собой полиграфические институты. Только в Америке в типографском деле появилась специализация труда: там существовали особые заведения для приготовления набора или стереотипа, особые — для печатания; в большом употреблении там были маленькие печатные машины, позволявшие каждому иметь у себя дома печатню для собственных целей.[4]

XX век

Школы печатного дела

Технические школы для подготовления типографских мастеров обыкновенно имели трёхлетний курс, с отделениями для наборщиков и печатников; проходили в них историю и технику печатного дела и родственных ему графических искусств, новые языки, бухгалтерию, стенографию, арифметику, рисование и др. Эти школы обыкновенно содержались или городами, или союзами типографщиков; занятия проходили большей частью по вечерам. Такие школы существовали в Берлине, Лейпциге, Дрездене, Вене, Париже, Лондоне и других городах.[4]

При Лейпцигской академии искусств было основано в 1891 г. отделение для типографов, с четырёхлетним курсом; там изучали типографское рисование, учение о стиле и орнаментах.[4]

В Париже с 1889 году существует муниципальная школа печатного дела под названием Ecole municipale Estienne des industries du livre, с четырёхлетним курсом; принимала интернов и экстернов.[4]

В России школы типографского дела существовали в Петербурге: первая русская школа печатного дела Императорского Русского технического общества, основанная в 1884 г., и школа при типографии А. С. Суворина. В первой курс был двухлетним; кроме того, имелся приготовительный класс. Занятия происходили по вечерам. Предметы преподавания: закон божий, русский язык, история, арифметика, география, черчение, чтение печатного и рукописного текстов и техника печатного дела. Учащиеся должны были состоять учениками типографий и быть не моложе 14 лет. За первое десятилетие там обучалось всего 387 учеников, окончило курс 115 уч. В 1895—96 учебном году обучалось 81 ученика, кончило курс 9.[4]

Специализация

Типографу старого времени приходилось поневоле быть и наборщиком, и печатником, словолитчиком и механиком[3]. Позже в каждой типографии рабочие стали выполнять совершенно обособленные функции и лишь по исключению, приучившись к одному мастерству, меняли его на другое[3]:

  • наборщики составляли из отдельных подвижных литер и знаков полосы и таблицы,
  • метранпажи руководили наборщиками,
  • тискальщики печатали на ручном станке оттиски, предназначенные для просмотра корректур,
  • батырщики накатывали краску на полосы набора,
  • печатники следили за печатанием на машинах, производили «приправку», делали для рисунков «вырезки» и наблюдали за накладчиками и приёмщиками;
  • накладчики во время печатания на машинах накладывали листы бумаги, на которых затем получались печатные оттиски;
  • приёмщики носили, заключали и обкладывали наборные формы, принимали на машинах отпечатки, а по окончании печатания смывали с форм краску;
  • мочильщики считали принимаемые от кладовщика листы бумаги и смачивали их водой, так как печатание большею частью велось на сырой бумаге и пр.

Санитарные условия труда

Врачи и представители медицинской статистики считали работу в типографиях опасной для здоровья, ведущей к чахотке и вызывающей хронические расстройства питания и свинцовое отравление.

Еще в середине XVIII столетия французский врач Нефвалль, разбирая среднюю продолжительность жизни и причины смерти 22 сословий и профессий, утверждал, что одной из главных причин смерти у наборщиков служит чахотка легких. Несколько позже Гольсбек указал, что 25 % всех наборщиков погибало от чахотки и что, кроме того, эти рабочие часто страдали заболеванием нервной системы, преимущественно «паралитическим» дрожанием рук (последствие свинцового отравления); он также видел у этих рабочих трещины и язвы на губах, происходившие, по его мнению, от дурной привычки наборщиков брать в рот очищенный натронной щёлочью шрифт раньше, чем он высохнет. Танкерель в своей статистике приводил 96 страдавших свинцовым отравлением литейщиков шрифта и 24 наборщиков, поражённых свинцовой коликой, артральгией и параличами. Гирт уверял, что вдыхающие свинцовую пыль наборщики страдали поражением дыхательных органов, а в особенности чахоткой, гораздо чаще, чем рабочие, находившиеся под влиянием железной или медной пыли; он полагал, что из 100 наборщиков уже на шестой год по поступлении в типографию 8—10 обнаруживают признаки свинцового отравления. Вообще, Гирт считал санитарные условия типографской работы весьма неблагоприятными, тем более, что свинец, отравляя организм, уменьшал его устойчивость в отношении чахотки.[3].

По статистике Ричардсона, в Англии смертность типографов во всех возрастных группах, а в особенности после 35-летнего возраста, значительно превышала среднюю смертность всех профессий вообще (115:100). По другой статистике, относящейся к 1880—82 гг., смертность от чахотки английских наборщиков в 4 раза превышала смертность сельского населения в соответственных возрастах (25—65 лет) и относилась к смертности от той же болезни портных как 5:3. Даже общая смертность среди наборщиков больше, чем среди портных: если, по Огле, смертность рыбаков в возрасте 25—65 лет принять за 100, то для портных получалось 238, а для наборщиков — 317.[3].

В списке коэффициента смертности, составленном Огле для 44 профессий и для возрастов 25—65 лет, наборщики занимали 28-е место; смертность их относились к смертности священников как 191:100. Во Франции, по данным Бертильона, типографы вместе с литографщиками и граверами занимают второе по силе смертности место: из 1000 лавочников в возрасте 30—40 лет в течение года умирало только 7, из типографщиков того же возраста — не менее 24; для возрастной группы 40—50 лет соответственные величины равнялись 8,7 и 26,7, для 20—30 лет — 6,6 и 17,8; рабочих в типографиях в этом отношении можно было сравнить лишь с малярами. Доктор Мюллер показал, что в Цюрихе в течение пятилетия 1865—69 гг. из 100 способных к работе типографщиков умирало от чахотки 13 чел. в год, тогда как в тот же срок из 1000 сельских жителей от этой болезни умирали только 1,1, из того же числа сапожников — 2,6, токарей — 2,9, слесарей — 4,1, камнетёсов — 4,7, портных — 5. По исследованию докторов Шулера и Буркгардта, обработавших статистический материал больничных касс на швейцарских фабриках, наибольшее число заболеваний среди рабочих, занимавшихся в типографском деле, падало на литейщиков шрифта и на наборщиков; число заболеваний чахоткой между ними было весьма значительно. В Германии, по Зомерфельду, типографщики по силе смертности от чахотки из 38 профессий занимали 5-е место. Альбрехт и Гейманн, изучавшие в Берлине материал местной больничной кассы типографщиков с 1857 по 1889 и с 1889 по 1894 гг., нашли, что 47,6 и 49,08 % всех случаев смерти среди этих рабочих падали на лёгочную чахотку.[3].

Средняя продолжительность жизни наборщиков в XIX веке не превышала 49 лет, тогда как во многих профессиях она достигала 60—65 лет. Сильные и ясно выраженные формы свинцового отравления — свинцовая колика, дрожание мышц, параличи — встречаются среди наборщиков не очень часто; но было, однако, основание полагать, что многочисленные заболевания ревматизмом, артральгией, желудочными и нервными страданиями и т. п. хотя отчасти являлись последствиями свинцового отравления.[3]

См. также

Напишите отзыв о статье "Книгопечатник"

Примечания

  1. Словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка. — Чудинов А. Н., 1910.
  2. Рабочий словолитни. Толковый словарь Д. Н. Ушакова. 1935—1940.
  3. 1 2 3 4 5 6 7 Типографское дело // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 Печатное дело // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Книгопечатник

– Он вспотел, – сказал князь Андрей.
– Я шла к тебе, чтобы сказать это.
Ребенок во сне чуть пошевелился, улыбнулся и потерся лбом о подушку.
Князь Андрей посмотрел на сестру. Лучистые глаза княжны Марьи, в матовом полусвете полога, блестели более обыкновенного от счастливых слёз, которые стояли в них. Княжна Марья потянулась к брату и поцеловала его, слегка зацепив за полог кроватки. Они погрозили друг другу, еще постояли в матовом свете полога, как бы не желая расстаться с этим миром, в котором они втроем были отделены от всего света. Князь Андрей первый, путая волосы о кисею полога, отошел от кроватки. – Да. это одно что осталось мне теперь, – сказал он со вздохом.


Вскоре после своего приема в братство масонов, Пьер с полным написанным им для себя руководством о том, что он должен был делать в своих имениях, уехал в Киевскую губернию, где находилась большая часть его крестьян.
Приехав в Киев, Пьер вызвал в главную контору всех управляющих, и объяснил им свои намерения и желания. Он сказал им, что немедленно будут приняты меры для совершенного освобождения крестьян от крепостной зависимости, что до тех пор крестьяне не должны быть отягчаемы работой, что женщины с детьми не должны посылаться на работы, что крестьянам должна быть оказываема помощь, что наказания должны быть употребляемы увещательные, а не телесные, что в каждом имении должны быть учреждены больницы, приюты и школы. Некоторые управляющие (тут были и полуграмотные экономы) слушали испуганно, предполагая смысл речи в том, что молодой граф недоволен их управлением и утайкой денег; другие, после первого страха, находили забавным шепелявенье Пьера и новые, неслыханные ими слова; третьи находили просто удовольствие послушать, как говорит барин; четвертые, самые умные, в том числе и главноуправляющий, поняли из этой речи то, каким образом надо обходиться с барином для достижения своих целей.
Главноуправляющий выразил большое сочувствие намерениям Пьера; но заметил, что кроме этих преобразований необходимо было вообще заняться делами, которые были в дурном состоянии.
Несмотря на огромное богатство графа Безухого, с тех пор, как Пьер получил его и получал, как говорили, 500 тысяч годового дохода, он чувствовал себя гораздо менее богатым, чем когда он получал свои 10 ть тысяч от покойного графа. В общих чертах он смутно чувствовал следующий бюджет. В Совет платилось около 80 ти тысяч по всем имениям; около 30 ти тысяч стоило содержание подмосковной, московского дома и княжон; около 15 ти тысяч выходило на пенсии, столько же на богоугодные заведения; графине на прожитье посылалось 150 тысяч; процентов платилось за долги около 70 ти тысяч; постройка начатой церкви стоила эти два года около 10 ти тысяч; остальное около 100 та тысяч расходилось – он сам не знал как, и почти каждый год он принужден был занимать. Кроме того каждый год главноуправляющий писал то о пожарах, то о неурожаях, то о необходимости перестроек фабрик и заводов. И так, первое дело, представившееся Пьеру, было то, к которому он менее всего имел способности и склонности – занятие делами.
Пьер с главноуправляющим каждый день занимался . Но он чувствовал, что занятия его ни на шаг не подвигали дела. Он чувствовал, что его занятия происходят независимо от дела, что они не цепляют за дело и не заставляют его двигаться. С одной стороны главноуправляющий выставлял дела в самом дурном свете, показывая Пьеру необходимость уплачивать долги и предпринимать новые работы силами крепостных мужиков, на что Пьер не соглашался; с другой стороны, Пьер требовал приступления к делу освобождения, на что управляющий выставлял необходимость прежде уплатить долг Опекунского совета, и потому невозможность быстрого исполнения.
Управляющий не говорил, что это совершенно невозможно; он предлагал для достижения этой цели продажу лесов Костромской губернии, продажу земель низовых и крымского именья. Но все эти операции в речах управляющего связывались с такою сложностью процессов, снятия запрещений, истребований, разрешений и т. п., что Пьер терялся и только говорил ему:
– Да, да, так и сделайте.
Пьер не имел той практической цепкости, которая бы дала ему возможность непосредственно взяться за дело, и потому он не любил его и только старался притвориться перед управляющим, что он занят делом. Управляющий же старался притвориться перед графом, что он считает эти занятия весьма полезными для хозяина и для себя стеснительными.
В большом городе нашлись знакомые; незнакомые поспешили познакомиться и радушно приветствовали вновь приехавшего богача, самого большого владельца губернии. Искушения по отношению главной слабости Пьера, той, в которой он признался во время приема в ложу, тоже были так сильны, что Пьер не мог воздержаться от них. Опять целые дни, недели, месяцы жизни Пьера проходили так же озабоченно и занято между вечерами, обедами, завтраками, балами, не давая ему времени опомниться, как и в Петербурге. Вместо новой жизни, которую надеялся повести Пьер, он жил всё тою же прежней жизнью, только в другой обстановке.
Из трех назначений масонства Пьер сознавал, что он не исполнял того, которое предписывало каждому масону быть образцом нравственной жизни, и из семи добродетелей совершенно не имел в себе двух: добронравия и любви к смерти. Он утешал себя тем, что за то он исполнял другое назначение, – исправление рода человеческого и имел другие добродетели, любовь к ближнему и в особенности щедрость.
Весной 1807 года Пьер решился ехать назад в Петербург. По дороге назад, он намеревался объехать все свои именья и лично удостовериться в том, что сделано из того, что им предписано и в каком положении находится теперь тот народ, который вверен ему Богом, и который он стремился облагодетельствовать.
Главноуправляющий, считавший все затеи молодого графа почти безумством, невыгодой для себя, для него, для крестьян – сделал уступки. Продолжая дело освобождения представлять невозможным, он распорядился постройкой во всех имениях больших зданий школ, больниц и приютов; для приезда барина везде приготовил встречи, не пышно торжественные, которые, он знал, не понравятся Пьеру, но именно такие религиозно благодарственные, с образами и хлебом солью, именно такие, которые, как он понимал барина, должны были подействовать на графа и обмануть его.
Южная весна, покойное, быстрое путешествие в венской коляске и уединение дороги радостно действовали на Пьера. Именья, в которых он не бывал еще, были – одно живописнее другого; народ везде представлялся благоденствующим и трогательно благодарным за сделанные ему благодеяния. Везде были встречи, которые, хотя и приводили в смущение Пьера, но в глубине души его вызывали радостное чувство. В одном месте мужики подносили ему хлеб соль и образ Петра и Павла, и просили позволения в честь его ангела Петра и Павла, в знак любви и благодарности за сделанные им благодеяния, воздвигнуть на свой счет новый придел в церкви. В другом месте его встретили женщины с грудными детьми, благодаря его за избавление от тяжелых работ. В третьем именьи его встречал священник с крестом, окруженный детьми, которых он по милостям графа обучал грамоте и религии. Во всех имениях Пьер видел своими глазами по одному плану воздвигавшиеся и воздвигнутые уже каменные здания больниц, школ, богаделен, которые должны были быть, в скором времени, открыты. Везде Пьер видел отчеты управляющих о барщинских работах, уменьшенных против прежнего, и слышал за то трогательные благодарения депутаций крестьян в синих кафтанах.
Пьер только не знал того, что там, где ему подносили хлеб соль и строили придел Петра и Павла, было торговое село и ярмарка в Петров день, что придел уже строился давно богачами мужиками села, теми, которые явились к нему, а что девять десятых мужиков этого села были в величайшем разорении. Он не знал, что вследствие того, что перестали по его приказу посылать ребятниц женщин с грудными детьми на барщину, эти самые ребятницы тем труднейшую работу несли на своей половине. Он не знал, что священник, встретивший его с крестом, отягощал мужиков своими поборами, и что собранные к нему ученики со слезами были отдаваемы ему, и за большие деньги были откупаемы родителями. Он не знал, что каменные, по плану, здания воздвигались своими рабочими и увеличили барщину крестьян, уменьшенную только на бумаге. Он не знал, что там, где управляющий указывал ему по книге на уменьшение по его воле оброка на одну треть, была наполовину прибавлена барщинная повинность. И потому Пьер был восхищен своим путешествием по именьям, и вполне возвратился к тому филантропическому настроению, в котором он выехал из Петербурга, и писал восторженные письма своему наставнику брату, как он называл великого мастера.
«Как легко, как мало усилия нужно, чтобы сделать так много добра, думал Пьер, и как мало мы об этом заботимся!»
Он счастлив был выказываемой ему благодарностью, но стыдился, принимая ее. Эта благодарность напоминала ему, на сколько он еще больше бы был в состоянии сделать для этих простых, добрых людей.
Главноуправляющий, весьма глупый и хитрый человек, совершенно понимая умного и наивного графа, и играя им, как игрушкой, увидав действие, произведенное на Пьера приготовленными приемами, решительнее обратился к нему с доводами о невозможности и, главное, ненужности освобождения крестьян, которые и без того были совершенно счастливы.
Пьер втайне своей души соглашался с управляющим в том, что трудно было представить себе людей, более счастливых, и что Бог знает, что ожидало их на воле; но Пьер, хотя и неохотно, настаивал на том, что он считал справедливым. Управляющий обещал употребить все силы для исполнения воли графа, ясно понимая, что граф никогда не будет в состоянии поверить его не только в том, употреблены ли все меры для продажи лесов и имений, для выкупа из Совета, но и никогда вероятно не спросит и не узнает о том, как построенные здания стоят пустыми и крестьяне продолжают давать работой и деньгами всё то, что они дают у других, т. е. всё, что они могут давать.


В самом счастливом состоянии духа возвращаясь из своего южного путешествия, Пьер исполнил свое давнишнее намерение заехать к своему другу Болконскому, которого он не видал два года.
Богучарово лежало в некрасивой, плоской местности, покрытой полями и срубленными и несрубленными еловыми и березовыми лесами. Барский двор находился на конце прямой, по большой дороге расположенной деревни, за вновь вырытым, полно налитым прудом, с необросшими еще травой берегами, в середине молодого леса, между которым стояло несколько больших сосен.
Барский двор состоял из гумна, надворных построек, конюшень, бани, флигеля и большого каменного дома с полукруглым фронтоном, который еще строился. Вокруг дома был рассажен молодой сад. Ограды и ворота были прочные и новые; под навесом стояли две пожарные трубы и бочка, выкрашенная зеленой краской; дороги были прямые, мосты были крепкие с перилами. На всем лежал отпечаток аккуратности и хозяйственности. Встретившиеся дворовые, на вопрос, где живет князь, указали на небольшой, новый флигелек, стоящий у самого края пруда. Старый дядька князя Андрея, Антон, высадил Пьера из коляски, сказал, что князь дома, и проводил его в чистую, маленькую прихожую.
Пьера поразила скромность маленького, хотя и чистенького домика после тех блестящих условий, в которых последний раз он видел своего друга в Петербурге. Он поспешно вошел в пахнущую еще сосной, не отштукатуренную, маленькую залу и хотел итти дальше, но Антон на цыпочках пробежал вперед и постучался в дверь.
– Ну, что там? – послышался резкий, неприятный голос.
– Гость, – отвечал Антон.
– Проси подождать, – и послышался отодвинутый стул. Пьер быстрыми шагами подошел к двери и столкнулся лицом к лицу с выходившим к нему, нахмуренным и постаревшим, князем Андреем. Пьер обнял его и, подняв очки, целовал его в щеки и близко смотрел на него.
– Вот не ждал, очень рад, – сказал князь Андрей. Пьер ничего не говорил; он удивленно, не спуская глаз, смотрел на своего друга. Его поразила происшедшая перемена в князе Андрее. Слова были ласковы, улыбка была на губах и лице князя Андрея, но взгляд был потухший, мертвый, которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать радостного и веселого блеска. Не то, что похудел, побледнел, возмужал его друг; но взгляд этот и морщинка на лбу, выражавшие долгое сосредоточение на чем то одном, поражали и отчуждали Пьера, пока он не привык к ним.
При свидании после долгой разлуки, как это всегда бывает, разговор долго не мог остановиться; они спрашивали и отвечали коротко о таких вещах, о которых они сами знали, что надо было говорить долго. Наконец разговор стал понемногу останавливаться на прежде отрывочно сказанном, на вопросах о прошедшей жизни, о планах на будущее, о путешествии Пьера, о его занятиях, о войне и т. д. Та сосредоточенность и убитость, которую заметил Пьер во взгляде князя Андрея, теперь выражалась еще сильнее в улыбке, с которою он слушал Пьера, в особенности тогда, когда Пьер говорил с одушевлением радости о прошедшем или будущем. Как будто князь Андрей и желал бы, но не мог принимать участия в том, что он говорил. Пьер начинал чувствовать, что перед князем Андреем восторженность, мечты, надежды на счастие и на добро не приличны. Ему совестно было высказывать все свои новые, масонские мысли, в особенности подновленные и возбужденные в нем его последним путешествием. Он сдерживал себя, боялся быть наивным; вместе с тем ему неудержимо хотелось поскорей показать своему другу, что он был теперь совсем другой, лучший Пьер, чем тот, который был в Петербурге.
– Я не могу вам сказать, как много я пережил за это время. Я сам бы не узнал себя.
– Да, много, много мы изменились с тех пор, – сказал князь Андрей.
– Ну а вы? – спрашивал Пьер, – какие ваши планы?
– Планы? – иронически повторил князь Андрей. – Мои планы? – повторил он, как бы удивляясь значению такого слова. – Да вот видишь, строюсь, хочу к будущему году переехать совсем…
Пьер молча, пристально вглядывался в состаревшееся лицо (князя) Андрея.
– Нет, я спрашиваю, – сказал Пьер, – но князь Андрей перебил его:
– Да что про меня говорить…. расскажи же, расскажи про свое путешествие, про всё, что ты там наделал в своих именьях?
Пьер стал рассказывать о том, что он сделал в своих имениях, стараясь как можно более скрыть свое участие в улучшениях, сделанных им. Князь Андрей несколько раз подсказывал Пьеру вперед то, что он рассказывал, как будто всё то, что сделал Пьер, была давно известная история, и слушал не только не с интересом, но даже как будто стыдясь за то, что рассказывал Пьер.
Пьеру стало неловко и даже тяжело в обществе своего друга. Он замолчал.
– А вот что, душа моя, – сказал князь Андрей, которому очевидно было тоже тяжело и стеснительно с гостем, – я здесь на биваках, и приехал только посмотреть. Я нынче еду опять к сестре. Я тебя познакомлю с ними. Да ты, кажется, знаком, – сказал он, очевидно занимая гостя, с которым он не чувствовал теперь ничего общего. – Мы поедем после обеда. А теперь хочешь посмотреть мою усадьбу? – Они вышли и проходили до обеда, разговаривая о политических новостях и общих знакомых, как люди мало близкие друг к другу. С некоторым оживлением и интересом князь Андрей говорил только об устраиваемой им новой усадьбе и постройке, но и тут в середине разговора, на подмостках, когда князь Андрей описывал Пьеру будущее расположение дома, он вдруг остановился. – Впрочем тут нет ничего интересного, пойдем обедать и поедем. – За обедом зашел разговор о женитьбе Пьера.
– Я очень удивился, когда услышал об этом, – сказал князь Андрей.
Пьер покраснел так же, как он краснел всегда при этом, и торопливо сказал:
– Я вам расскажу когда нибудь, как это всё случилось. Но вы знаете, что всё это кончено и навсегда.
– Навсегда? – сказал князь Андрей. – Навсегда ничего не бывает.
– Но вы знаете, как это всё кончилось? Слышали про дуэль?
– Да, ты прошел и через это.
– Одно, за что я благодарю Бога, это за то, что я не убил этого человека, – сказал Пьер.
– Отчего же? – сказал князь Андрей. – Убить злую собаку даже очень хорошо.
– Нет, убить человека не хорошо, несправедливо…
– Отчего же несправедливо? – повторил князь Андрей; то, что справедливо и несправедливо – не дано судить людям. Люди вечно заблуждались и будут заблуждаться, и ни в чем больше, как в том, что они считают справедливым и несправедливым.
– Несправедливо то, что есть зло для другого человека, – сказал Пьер, с удовольствием чувствуя, что в первый раз со времени его приезда князь Андрей оживлялся и начинал говорить и хотел высказать всё то, что сделало его таким, каким он был теперь.
– А кто тебе сказал, что такое зло для другого человека? – спросил он.
– Зло? Зло? – сказал Пьер, – мы все знаем, что такое зло для себя.
– Да мы знаем, но то зло, которое я знаю для себя, я не могу сделать другому человеку, – всё более и более оживляясь говорил князь Андрей, видимо желая высказать Пьеру свой новый взгляд на вещи. Он говорил по французски. Je ne connais l dans la vie que deux maux bien reels: c'est le remord et la maladie. II n'est de bien que l'absence de ces maux. [Я знаю в жизни только два настоящих несчастья: это угрызение совести и болезнь. И единственное благо есть отсутствие этих зол.] Жить для себя, избегая только этих двух зол: вот вся моя мудрость теперь.
– А любовь к ближнему, а самопожертвование? – заговорил Пьер. – Нет, я с вами не могу согласиться! Жить только так, чтобы не делать зла, чтоб не раскаиваться? этого мало. Я жил так, я жил для себя и погубил свою жизнь. И только теперь, когда я живу, по крайней мере, стараюсь (из скромности поправился Пьер) жить для других, только теперь я понял всё счастие жизни. Нет я не соглашусь с вами, да и вы не думаете того, что вы говорите.
Князь Андрей молча глядел на Пьера и насмешливо улыбался.
– Вот увидишь сестру, княжну Марью. С ней вы сойдетесь, – сказал он. – Может быть, ты прав для себя, – продолжал он, помолчав немного; – но каждый живет по своему: ты жил для себя и говоришь, что этим чуть не погубил свою жизнь, а узнал счастие только тогда, когда стал жить для других. А я испытал противуположное. Я жил для славы. (Ведь что же слава? та же любовь к другим, желание сделать для них что нибудь, желание их похвалы.) Так я жил для других, и не почти, а совсем погубил свою жизнь. И с тех пор стал спокойнее, как живу для одного себя.
– Да как же жить для одного себя? – разгорячаясь спросил Пьер. – А сын, а сестра, а отец?
– Да это всё тот же я, это не другие, – сказал князь Андрей, а другие, ближние, le prochain, как вы с княжной Марьей называете, это главный источник заблуждения и зла. Le prochаin [Ближний] это те, твои киевские мужики, которым ты хочешь сделать добро.
И он посмотрел на Пьера насмешливо вызывающим взглядом. Он, видимо, вызывал Пьера.
– Вы шутите, – всё более и более оживляясь говорил Пьер. Какое же может быть заблуждение и зло в том, что я желал (очень мало и дурно исполнил), но желал сделать добро, да и сделал хотя кое что? Какое же может быть зло, что несчастные люди, наши мужики, люди такие же, как и мы, выростающие и умирающие без другого понятия о Боге и правде, как обряд и бессмысленная молитва, будут поучаться в утешительных верованиях будущей жизни, возмездия, награды, утешения? Какое же зло и заблуждение в том, что люди умирают от болезни, без помощи, когда так легко материально помочь им, и я им дам лекаря, и больницу, и приют старику? И разве не ощутительное, не несомненное благо то, что мужик, баба с ребенком не имеют дня и ночи покоя, а я дам им отдых и досуг?… – говорил Пьер, торопясь и шепелявя. – И я это сделал, хоть плохо, хоть немного, но сделал кое что для этого, и вы не только меня не разуверите в том, что то, что я сделал хорошо, но и не разуверите, чтоб вы сами этого не думали. А главное, – продолжал Пьер, – я вот что знаю и знаю верно, что наслаждение делать это добро есть единственное верное счастие жизни.
– Да, ежели так поставить вопрос, то это другое дело, сказал князь Андрей. – Я строю дом, развожу сад, а ты больницы. И то, и другое может служить препровождением времени. А что справедливо, что добро – предоставь судить тому, кто всё знает, а не нам. Ну ты хочешь спорить, – прибавил он, – ну давай. – Они вышли из за стола и сели на крыльцо, заменявшее балкон.
– Ну давай спорить, – сказал князь Андрей. – Ты говоришь школы, – продолжал он, загибая палец, – поучения и так далее, то есть ты хочешь вывести его, – сказал он, указывая на мужика, снявшего шапку и проходившего мимо их, – из его животного состояния и дать ему нравственных потребностей, а мне кажется, что единственно возможное счастье – есть счастье животное, а ты его то хочешь лишить его. Я завидую ему, а ты хочешь его сделать мною, но не дав ему моих средств. Другое ты говоришь: облегчить его работу. А по моему, труд физический для него есть такая же необходимость, такое же условие его существования, как для меня и для тебя труд умственный. Ты не можешь не думать. Я ложусь спать в 3 м часу, мне приходят мысли, и я не могу заснуть, ворочаюсь, не сплю до утра оттого, что я думаю и не могу не думать, как он не может не пахать, не косить; иначе он пойдет в кабак, или сделается болен. Как я не перенесу его страшного физического труда, а умру через неделю, так он не перенесет моей физической праздности, он растолстеет и умрет. Третье, – что бишь еще ты сказал? – Князь Андрей загнул третий палец.