Констебл, Джон

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Джон Констебл
John Constable

Автопортрет, 1806 г., Галерея Тейт
Дата рождения:

11 июня 1776(1776-06-11)

Место рождения:

Ист-Бергхолт (Саффолк)

Дата смерти:

31 марта 1837(1837-03-31) (60 лет)

Место смерти:

Лондон

Гражданство:

Великобритания Великобритания

Учёба:

Королевская академия художеств

Стиль:

романтизм

Покровители:

.

Влияние на:

Барбизонская школа
импрессионизм

Джон Консте́бл или Констэбль (англ. John Constable; 11 июня 1776, Ист-Бергхоулт, Саффолк — 31 марта 1837, Лондон) — английский художник-романтик. Наибольшую известность ему принесли пейзажи, в частности с видами окрестностей Саффолка, откуда художник был родом. Его картины прославили Дедхэм Вэйл, который называют Земля Констэбля (англ. Constable Country). В своём письме другу Джону Фишеру в 1821 году, Констэбль писал:

Более остального я должен писать родные места. Живопись - не что иное, как выражение чувств...
Джон Констэбль[1]

Среди наиболее известных его работ Dedham Vale (1802) и The Hay Wain (1821). В настоящее время работы Констэбля высоко ценятся и весьма популярны у коллекционеров, однако при жизни художник не добился финансового успеха. Членом Королевской академии художеств он стал в 52 года. Констэблю удалось продать больше своих картин во Франции, нежели на родине в Англии.





Биография

Ранние годы

Констэбль родился в небольшой деревушке Ист-Бергхоулт на берегу реки Стаур (англ. river Stour), в семье зажиточного мельника Голдинга и Энн Констэблей (отцовская мельница несколько раз появляется на его полотнах). Голдинг Констэбль также владел небольшим кораблём «Телеграф», который он пришвартовывал в Мистли близ устья реки Стаур и использовал для перевозки зерна в Лондон. Отец художника был двоюродным братом лондонского торговца чаем Абрама Ньюмана. Джон был вторым сыном в семье, но по причине нездоровья его старшего брата основные надежды семьи возлагались именно на Джона. Своё образование художник начал в интернате Лавенхема, а позднее был переведён в дневную школу в Дедхэме. После окончания школы Джон работал на мельнице, но через некоторое время заботы о семейном бизнесе на себя взял младший брат Голдинга, Абрам. В юности Констэбль много путешествовал по окрестностям, где делал зарисовки и этюды. По словам самого художника, эти сценки "сделали его художником, за что он очень благодарен"[1].

Художник замечал: «Шум воды на мельничной плотине, ивы, старые сгнившие доски, столбы, покрытые зелёной слизью, кирпичная кладка - мне нравилось всё это». ("The sound of water escaping from mill dams etc., willows old rotten planks, slimy posts, and brickwork, I love such things"). Большое влияние на дальнейшую судьбу Констэбля оказало знакомство с коллекционером Джорджем Бомоном (англ. George Beaumont, 1753-1827), который показал Констэблю жемчужину своей коллекции - картину Клода Лоррена «Пейзаж с Агарью и Ангелом» (англ. "Hagar and the Angel", 1646 год), вдохновившую Констэбля. Позднее Констэбль познакомился с профессиональным художником Джоном Томасом Смитом (англ. John Thomas Smith, 1766–1833), который дал Констэблю несколько советов по живописи, но посоветовал не посвящать жизнь искусству, а заняться семейным бизнесом на мельнице.

В 1799 году Констэбль принял важное решение просить разрешения отца позволить ему посвятить себя искусству. На удивление, художник не встретил возражений на свою просьбу и даже получил от отца некоторую сумму денег.В этом же году Констэбль поступил в Королевскую Академию художеств в Лондоне, но основную школу прошел, самостоятельно работая на натуре. В этот период на него глубоко влияли работы Томаса Гейнсборо, Клода Лоррена, Якоба ван Рейсдаля, Питера Пауля Рубенса, Аннибале Карраччи.В то же время Констэбль был поклонником поэзии и ценителем жанра проповеди, что позднее привнесло в его творчество особую лиричность и выразительность. Уже к 1803 году Констэбль получает право выставляться в Королевской академии художеств.Тем не менее в 1802 Констэбль оставил должность учителя рисования, которую он занимал в школе Great Marlow Military College. Этот его шаг Бенджамин Уэст, в то время занимавший пост президента Королевской академии художеств, счёл началом конца карьеры художника. Однако именно в этом году Констэбль первый раз выставил свои работы. В письме к другу, Джону Данторну, Констэбль выразил решимость стать профессиональным художником-пейзажистом:

В течение последних двух лет я гонялся за картинами в поисках истины из третьих рук.
Я не пытался воспроизводить природу с тем же величием ума, с которым начинал,
я скорее старался сделать свои работы похожими на чужие...
Здесь достаточно места для пейзажистов. Главным недостатком наших дней является
безупречное исполнение, попытка сделать что-то, выходящее за рамки истинности.
Джон Констэбль[2]

Зрелые годы

По стилю ранние работы Констэбля мало отличались от его зрелых работ: тот же свет, цвета и мазки, которые во многом выдавали влияние на творчество Констэбля так называемых старых мастеров (англ. Old Masters), особенно Клода Лоррена[1]. Сюжеты картин Констэбля были взяты им из жизни и представляли собой бытовые сценки, что для его времен не было модным, поскольку в большей моде были романтические сюжеты с дикими пейзажами и руинами.

В 1803 году Констэбль провёл целый месяц на борту судна Ост-Индской компании «Coutts», на котором посетил несколько юго-восточных портов, а в 1806 году предпринял двухмесячное путешествие в Озёрный край[1]. Своему другу, а позднее биографу Чарльзу Лесли (англ. Charles Robert Leslie, 1794-1859), Констэбль говорил, что уединенность гор действует на него угнетающе; Лесли потом писал[3]:

Он по природе был очень светским человеком и не мог в полной мере наслаждаться видами,
какими бы величественными они не были, если они были лишены социально-бытовых сюжетов.
Ему были нужны деревеньки, церквушки, фермы и коттеджи.

Чтобы сводить концы с концами Констэбль начал писать портреты, это занятие он считал скучным, хотя и создал несколько прекрасных работ. Среди его работ встречались картины с религиозными сюжетами, однако по мнению Джона Уолкера[4] «Констэбль как религиозный живописец не состоялся»[5].

У Констэбля установилась привычка проводить зиму в Лондоне, а летом возвращаться в родной Ист Бергхоулт и заниматься живописью. В 1811 году Констэбль гостит у Джона Фишера (англ. John Fisher) в Солсбери, кафедральный собор и окрестности которого вдохновили Констэбля на создание большинства его шедевров.

Примерно с 1809 года детская дружба художника с Марией Бикнелл (англ. Maria Bicknell) перерастает в глубокую взаимную любовь. В 1816 году против помолвки Джона и Марии резко выступает дед Марии, др. Раддл (англ. Dr. Rhudde), который считал, что Констэбль занимает слишком низкое положение в обществе, и пригрозил Марии лишением наследства.

Отец Марии, Чарльз Бикнелл, юрист, не желал видеть, как дочь разбазаривает наследство, но сама Мария отмечала, что безденежный брак лишит Джона возможности сделать карьеру художника.

Родители Констэбля не противились браку, но и не выразили намерений поддержать его, пока Джон не обретет финансовую самостоятельность. Они, однако, умерли вскоре после этого, а Констэбль унаследовал пятую часть семейного бизнеса.

Брак и последние годы

Джон и Мария поженились в октябре 1816 года. Свадьба состоялась в церкви Сент-Мартин-ин-зе-Филдс, богослужение совершал Джон Фишер. Медовый месяц они провели на южном побережье, а морские пейзажи Уэймута и Брайтона вдохновили Констэбля на развитие живописной техники и манеры: чистого яркого цвета и динамичного мазка. В этот же период в картинах Констэбля появляется эмоциональная составляющая — настроение[1]. Свою первую картину, «Белая лошадь» (англ. The White Horse), он продал лишь в 1819 году. Она ознаменовала серию работ, которые из-за размера Констэбль называл «шестифутовиками». В том же году он был принят в Королевскую академию художеств. В 1821 году на выставке Академии он представил свою картину «Телега для сена». В то время в Лондоне гостил французский художник Теодор Жерико. Ему понравилась картина Констэбля и он пригласил художника в Париж. Один из дилеров, Джон Эрроусмит (англ. John Arrowsmith) купил четыре работы, в том числе и «Телегу для сена», которая была выставлена на Парижском салоне в 1824 году и получила золотую медаль.

О художественной манере Констэбля Эжен Делакруа так писал в своем журнале: «Констэбль говорит, что превосходство зеленого цвета его полей достигается сочетанием множества зеленых красок различных оттенков… То, что он говорит здесь о зелени полей, приложимо ко всякому другому цвету»[6]. Под впечатлением от работ Констэбля, выставленных в галерее Эрроусмита, Делакруа переписал фон своей знаменитой картины «Резня на Хиосе». Цветовые решения Констэбля, по признанию самого Делакруа, помогли ему многое познать в живописи.

За всю свою жизнь Констэбль продал лишь двенадцать своих работ в Англии, тогда как во Франции за несколько лет продал почти двадцать картин. Несмотря на это, он отказался от предложения ездить с турне по другим странам, предлагая свои работы. Своему другу Фрэнсису Дарби[7] он писал: «Уж лучше я буду бедным [в Англии], чем богатым, но за границей» [8].

В 1825 году, возможно из-за волнений за слабое здоровье жены, неустроенностью жизни в Брайтоне, а также под грузом накопившихся долгов по комиссионным, Джон Констэбль поссорился с Эрроусмитом и потерял французский рынок.

После рождения седьмого ребенка в январе 1828 года Мария тяжело заболела и умерла в ноябре того же года от туберкулёза в возрасте 41 года. Констэбль очень тяжело переживал её смерть, в письме своему брату он писал[1]: «Ежеминутно ощущаю я потерю моего усопшего Ангела. Одному Богу известно, как теперь будут расти мои дети… Весь мир рухнул для меня» [9].

Всю оставшуюся жизнь после смерти Марии он носил траур, и как утверждал Лесли[3] «предавался меланхолии и тревожным размышлениям». Он самостоятельно заботился о всех семерых своих детях до конца жизни.

Незадолго до её собственной смерти, скончался отец Мари, оставив ей £20,000. Этими деньгами Констэбль распорядился катастрофически: делал эстампы со своих картин, подготавливая их к печати в составе альбома «Английский пейзаж». Он работал вместе с мастером Дэвидом Лукасом, который сделал более 40 эстампов его пейзажей, один из которых прошел более 13-ти корректур, был доработан Констэблем вручную и раскрашен. Констэблю нравилась работа, он так отзывался об этом: «Лукас представил меня миру без единой неточности». Предприятие, однако, финансового успеха не имело[10].

В феврале 1829 года его избрали членом Королевской академии художеств, а в 1831 году был назначен Инспектором Академии, где снискал большую популярность среди студентов.

Констэбль стал читать лекции по истории пейзажной живописи. Эти лекции были весьма популярны у широкой публики. На одной из таких лекций в Королевском институте (англ. Royal Institution) он сформулировал три правила: во-первых, пейзажная живопись столь же технична, сколь и поэтична; во-вторых, воображение не может в одиночку породить художественное мастерство, которое выдержало бы сравнение с действительностью; и в-третьих, ни один из великих художников не был самоучкой.

Позднее он открыто критиковал новое движение в искусстве — Неоготику, которую по-сути считал простой имитацией.

В 1835 году он дал свою последнюю лекцию студентам Королевской академии, в которой он восхвалял Рафаэля, а Академию назвал «колыбелью Британского искусства»[1]. Он умер 31 марта, по всей видимости от диспепсии. Джона Констэбля похоронили рядом с его любимой женой на городском кладбище Хампстеда.

Творчество

«Землей Констэбля» стала долина реки Дедам в Саффолке. Его лучшие работы, включая знаменитые «Собор в Солсбери», «Белая лошадь», «Плотина в Дедаме», «Телега для сена», связаны с этими местами и созданы в десятилетие зрелого творчества между 1815 и 1825 годом. В 1819 Констебл побывал в Венеции и Риме.

В своём понимании искусства Констэбль расходился с установками, сложившимися в художественных кругах, о том, что необходимо отдавать предпочтение воображению, а не самой природе. Сам художник признавался в письме к Лесли: «Когда я сажусь писать этюд с натуры, первое, что я делаю, стараюсь забыть все те картины, которые я видел ранее». (Оригинальный текст (англ.) - "When I sit down to make a sketch from nature, the first thing I try to do is to forget that I have ever seen a picture").

Констэбль писал картины всю свою жизнь. «Завершённые» работы приобретались покровителями художника и продавались на художественных рынках. Часть картин выставлялась в Королевской академии. Важно отметить, что Констэбль никогда не воспринимал свои картины как завершённые, он постоянно совершенствовал их, практикуя метод исправления картины прямо в процессе её изучения. Констэбль никогда не довольствовался какой-либо затвержённой формулой. «Мир безграничен, - писал он, - нет двух одинаковых дней, даже один час не похож на другой. С момента создания целого мира не было двух одинаковых листьев на деревьях, поэтому подлинное произведение искусства, как и всё в природе, неповторимо». (Оригинальный текст (англ.) - "The world is wide, no two days are alike, nor even two hours; neither were there ever two leaves of a tree alike since the creation of all the world; and the genuine productions of art, like those of nature, are all distinct from each other").

Перед тем как полностью завершить работу, Констэбль создавал большое количество предварительных натурных набросков, для того чтобы добиться наиболее подходящего композиционного соотношения. Эти зарисовки, с их свободным и энергичным мазком, были революционными в то время и представляли интерес для художников, учёных и широкой публики. Интересен тот факт, что, например, в эскизах к картинам «Прыгающая лошадь» и «Телега для сена» присутствует энергия и экспрессия, которых нет в завершённых вариантах. Вероятно, именно этюды маслом, более чем другое наследие творчества Констебла, в ретроспективе раскрывают в нём авангардного художника, который показал, что пейзажная живопись может развиваться в новом направлении.

Работы, созданные Констэблем в технике акварели, также опережали своё время. Одной из величайших акварельных картин считается «Стоунхендж» (1835), с её почти мистической атмосферой в свете двойной радуги. Картина была выставлена в 1836 году с небольшим авторским комментарием к заголовку: «Таинственный памятник Стоунхендж, возвышающийся над голой, безграничной пустошью; памятник, которого мало коснулись события как прошлого, так и настоящего; памятник, который перенесёт вас через все исторические события в неизвестный, загадочный период». (Оригинальный текст (англ.) - "The mysterious monument of Stonehenge, standing remote on a bare and boundless heath, as much unconnected with the events of past ages as it is with the uses of the present, carries you back beyond all historical records into the obscurity of a totally unknown period").

Наряду с натурными эскизами, Констэбль оставил большое количество зарисовок, которые были сделаны во время продолжительных наблюдений за игрой облаков, создающих неповторимые картины для пейзажиста. При этом Констэбль приближался к почти научной характеристике погодных условий. Точное изображение физических эффектов атмосферы иногда можно было проследить и в уже законченных картинах, например, в картине «Цепной пирс» (1827). Реалистичность изображаемого поразила критиков, которые замечали: «Картины настолько точно передаёт атмосферу повышенной влажности, что хочется раскрыть зонт». (Оригинальный текст (англ.) - "The atmosphere possesses a characteristic humidity about it, that almost imparts the wish for an umbrella").

Сами эскизы стали первым опытом масляной живописи, созданной непосредственно на открытом воздухе. Чтобы передать эффекты света и движения, Констэбль использовал технику ломаных мазков, которые он наносил на более светлые участки картины едва заметным касанием, создавая впечатление мерцающего света, обволакивающего весь пейзаж. Одна из самых выразительных и мощных по силе воздействия картин Констэбля – «Изучение морского пейзажа во время дождя» (1824), написанная в Брайтоне. С помощью отрывистых мазков тёмного цвета Констэблю удалось передать момент неистовства ливня над морем. Внимание художника также привлекали световые эффекты, возникающие при появлении радуги, что мы можем наблюдать в картинах «Собор в Солсбери, вид с лугов» (1831) и «Дом в Ист-Бергхоулте (1833).

Во время изучения различных состояний облаков, на обратной стороне этюда Констэбль обычно оставлял небольшие записи, отмечая преобладающие погодные условия, направление света, время дня, полагая, что именно небо является «ключевой составляющей» в пейзажной живописи, т.к. «оно создаёт определённое настроение и является источником различных чувств человека» ("the key note, the standard of scale, and the chief organ of sentiment"). Известно, что Констэбль в своих исследованиях опирался на знания, почерпнутые в работах метеоролога Люка Ховарда, который впервые представил классификацию облаков. Комментарии, оставленные Констэблем в книге Томаса Фостера «Исследование феномена атмосферы», обнаруживают в художнике знатока метеорологической терминологии. 23 октября 1821 года Констэбль писал другу Фишеру: «Я проделал серьёзную работу, изучая все состояния неба, и теперь полон решимости преодолеть все оставшиеся трудности, которых ещё много впереди». (Оригинальный текст (англ.) - "I have done a good deal of skying. I am determined to conquer all difficulties, and that most arduous one among the rest").

В одном из писем к Лесли Констэбль отмечал: Предметы моего скромного, отвлечённого искусства могут быть обнаружены под каждой изгородью, на любой дороге, поэтому никто не считает его стоящим внимания». (Оригинальный текст (англ.) - "My limited and abstracted art is to be found under every hedge, and in every lane, and therefore nobody thinks it worth picking up"). На самом деле, Констэбль даже не мог себе представить, насколько значимым окажется влияние его правдивых методов на искусство. Творчеством Констэбля вдохновлялись не только его современники, такие как Жерико, Делакруа, но и представители более поздних течений – Барбизонской школы, французского импрессионизма, представители которых создавали свои произведения уже в конце 19 века.

Напишите отзыв о статье "Констебл, Джон"

Литература на русском языке

  • Кузнецова И. Джон Констебль. М.: Изогиз, 1962
  • Лесли Ч.-Р. Жизнь Джона Констебля, эсквайра. М., 1964
  • Чегодаев А. Д. Джон Констебль. М., 1968
  • Джон Констебль. М.: Магма, 2005
  • Деснос Р. Небеса Констебля// Пространство другими словами: Французские поэты XX века об образе в искусстве. СПб: Изд-во Ивана Лимбаха, 2005, с. 103—105

Галерея

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 Ronald Parkinson, "John Constable: The Man and His Art", London: V&A, 1998, ISBN 1-85177-243-X
  2. John E. Thornes, John Constable's Skies, Birmingham: University of Birmingham Press, 1999, ISBN 1-902459-02-4
  3. 1 2 C. R. Leslie. Memoirs of the Life of John Constable / Jonathan Mayne. — London: Phaidon, 1999. — ISBN 0714833606.
  4. John Walker. Constable. — London: Thames and Hudson, 1979.
  5. «Constable’s incapacity as a religious painter cannot be overstated.»
  6. Diane Kelder, «The Great Book of French Impressionism», New York: Abbeville Press, 1980, ISBN 0-89659-151-4
  7. англ. Francis Darby (1783—1850), любитель искусства, старший сын Эбрахама Дарби III (англ. Abraham Darby III, 1750—1791), друг Джона Констэбля
  8. англ. I would rather be a poor man [in England] than a rich man abroad."
  9. «hourly do I feel the loss of my departed Angel—God only knows how my children will be brought up…the face of the World is totally changed to me»
  10. A. Hyatt Mayor, «Prints & People: A Social History of Printed Pictures», Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1980 ISBN 0-691-00326-2

Ссылки

  • [www.nga.gov/exhibitions/2006/constable/earlylife.shtm Джон Констэбль] на сайте National Gallery of Art, Washington, DC
  • [www.ibiblio.org/wm/paint/auth/constable Биография Джона Констэбля] - The WebMuseum  (англ.)

Отрывок, характеризующий Констебл, Джон

– Mon pere, – сказала она. – Не отвертывайтесь от меня, будемте плакать вместе.
– Мерзавцы, подлецы! – закричал старик, отстраняя от нее лицо. – Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе. – Княжна бессильно опустилась в кресло подле отца и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
– Mon pere, [Отец,] скажите мне, как это было? – спросила она сквозь слезы.
– Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь – в себя – во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
– Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски счастливо осталась поднятой.
Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
– Вот, вот – слышишь? Мне так странно. И знаешь, Мари, я очень буду любить его, – сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
– Что с тобой, Маша?
– Ничего… так мне грустно стало… грустно об Андрее, – сказала она, отирая слезы о колени невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причину не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего то. Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.
– Получили от Андрея что нибудь? – сказала она.
– Нет, ты знаешь, что еще не могло притти известие, но mon реrе беспокоится, и мне страшно.
– Так ничего?
– Ничего, – сказала княжна Марья, лучистыми глазами твердо глядя на невестку. Она решилась не говорить ей и уговорила отца скрыть получение страшного известия от невестки до ее разрешения, которое должно было быть на днях. Княжна Марья и старый князь, каждый по своему, носили и скрывали свое горе. Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и не смотря на то, что он послал чиновника в Австрию розыскивать след сына, он заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду, и всем говорил, что сын его убит. Он старался не изменяя вести прежний образ жизни, но силы изменяли ему: он меньше ходил, меньше ел, меньше спал, и с каждым днем делался слабее. Княжна Марья надеялась. Она молилась за брата, как за живого и каждую минуту ждала известия о его возвращении.


– Ma bonne amie, [Мой добрый друг,] – сказала маленькая княгиня утром 19 го марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке; но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, хотя и не знавшей его причины, – была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
– Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока – повар) de ce matin ne m'aie pas fait du mal. [Дружочек, боюсь, чтоб от нынешнего фриштика (как называет его повар Фока) мне не было дурно.]
– А что с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, – испуганно сказала княжна Марья, своими тяжелыми, мягкими шагами подбегая к невестке.
– Ваше сиятельство, не послать ли за Марьей Богдановной? – сказала одна из бывших тут горничных. (Марья Богдановна была акушерка из уездного города, жившая в Лысых Горах уже другую неделю.)
– И в самом деле, – подхватила княжна Марья, – может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange! [Не бойся, мой ангел.] Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.
– Ах, нет, нет! – И кроме бледности, на лице маленькой княгини выразился детский страх неотвратимого физического страдания.
– Non, c'est l'estomac… dites que c'est l'estomac, dites, Marie, dites…, [Нет это желудок… скажи, Маша, что это желудок…] – и княгиня заплакала детски страдальчески, капризно и даже несколько притворно, ломая свои маленькие ручки. Княжна выбежала из комнаты за Марьей Богдановной.
– Mon Dieu! Mon Dieu! [Боже мой! Боже мой!] Oh! – слышала она сзади себя.
Потирая полные, небольшие, белые руки, ей навстречу, с значительно спокойным лицом, уже шла акушерка.
– Марья Богдановна! Кажется началось, – сказала княжна Марья, испуганно раскрытыми глазами глядя на бабушку.
– Ну и слава Богу, княжна, – не прибавляя шага, сказала Марья Богдановна. – Вам девицам про это знать не следует.
– Но как же из Москвы доктор еще не приехал? – сказала княжна. (По желанию Лизы и князя Андрея к сроку было послано в Москву за акушером, и его ждали каждую минуту.)
– Ничего, княжна, не беспокойтесь, – сказала Марья Богдановна, – и без доктора всё хорошо будет.
Через пять минут княжна из своей комнаты услыхала, что несут что то тяжелое. Она выглянула – официанты несли для чего то в спальню кожаный диван, стоявший в кабинете князя Андрея. На лицах несших людей было что то торжественное и тихое.
Княжна Марья сидела одна в своей комнате, прислушиваясь к звукам дома, изредка отворяя дверь, когда проходили мимо, и приглядываясь к тому, что происходило в коридоре. Несколько женщин тихими шагами проходили туда и оттуда, оглядывались на княжну и отворачивались от нее. Она не смела спрашивать, затворяла дверь, возвращалась к себе, и то садилась в свое кресло, то бралась за молитвенник, то становилась на колена пред киотом. К несчастию и удивлению своему, она чувствовала, что молитва не утишала ее волнения. Вдруг дверь ее комнаты тихо отворилась и на пороге ее показалась повязанная платком ее старая няня Прасковья Савишна, почти никогда, вследствие запрещения князя,не входившая к ней в комнату.
– С тобой, Машенька, пришла посидеть, – сказала няня, – да вот княжовы свечи венчальные перед угодником зажечь принесла, мой ангел, – сказала она вздохнув.
– Ах как я рада, няня.
– Бог милостив, голубка. – Няня зажгла перед киотом обвитые золотом свечи и с чулком села у двери. Княжна Марья взяла книгу и стала читать. Только когда слышались шаги или голоса, княжна испуганно, вопросительно, а няня успокоительно смотрели друг на друга. Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверью, что чем меньше людей знает о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притвориться незнающими; никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовавших в доме князя, видна была одна какая то общая забота, смягченность сердца и сознание чего то великого, непостижимого, совершающегося в эту минуту.
В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали, на готове чего то. На дворне жгли лучины и свечи и не спали. Старый князь, ступая на пятку, ходил по кабинету и послал Тихона к Марье Богдановне спросить: что? – Только скажи: князь приказал спросить что? и приди скажи, что она скажет.
– Доложи князю, что роды начались, – сказала Марья Богдановна, значительно посмотрев на посланного. Тихон пошел и доложил князю.
– Хорошо, – сказал князь, затворяя за собою дверь, и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете. Немного погодя, Тихон вошел в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи. Увидав, что князь лежал на диване, Тихон посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечей и не сказав, зачем он приходил. Таинство торжественнейшее в мире продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.

Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой свои последние снега и бураны. Навстречу немца доктора из Москвы, которого ждали каждую минуту и за которым была выслана подстава на большую дорогу, к повороту на проселок, были высланы верховые с фонарями, чтобы проводить его по ухабам и зажорам.
Княжна Марья уже давно оставила книгу: она сидела молча, устремив лучистые глаза на сморщенное, до малейших подробностей знакомое, лицо няни: на прядку седых волос, выбившуюся из под платка, на висящий мешочек кожи под подбородком.
Няня Савишна, с чулком в руках, тихим голосом рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью, с крестьянской бабой молдаванкой, вместо бабушки.
– Бог помилует, никогда дохтура не нужны, – говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и, отбив плохо задвинутую задвижку, затрепал штофной гардиной, и пахнув холодом, снегом, задул свечу. Княжна Марья вздрогнула; няня, положив чулок, подошла к окну и высунувшись стала ловить откинутую раму. Холодный ветер трепал концами ее платка и седыми, выбившимися прядями волос.
– Княжна, матушка, едут по прешпекту кто то! – сказала она, держа раму и не затворяя ее. – С фонарями, должно, дохтур…
– Ах Боже мой! Слава Богу! – сказала княжна Марья, – надо пойти встретить его: он не знает по русски.
Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что какой то экипаж и фонари стояли у подъезда. Она вышла на лестницу. На столбике перил стояла сальная свеча и текла от ветра. Официант Филипп, с испуганным лицом и с другой свечей в руке, стоял ниже, на первой площадке лестницы. Еще пониже, за поворотом, по лестнице, слышны были подвигавшиеся шаги в теплых сапогах. И какой то знакомый, как показалось княжне Марье, голос, говорил что то.
– Слава Богу! – сказал голос. – А батюшка?
– Почивать легли, – отвечал голос дворецкого Демьяна, бывшего уже внизу.
Потом еще что то сказал голос, что то ответил Демьян, и шаги в теплых сапогах стали быстрее приближаться по невидному повороту лестницы. «Это Андрей! – подумала княжна Марья. Нет, это не может быть, это было бы слишком необыкновенно», подумала она, и в ту же минуту, как она думала это, на площадке, на которой стоял официант со свечой, показались лицо и фигура князя Андрея в шубе с воротником, обсыпанным снегом. Да, это был он, но бледный и худой, и с измененным, странно смягченным, но тревожным выражением лица. Он вошел на лестницу и обнял сестру.
– Вы не получили моего письма? – спросил он, и не дожидаясь ответа, которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся, и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами опять вошел на лестницу и опять обнял сестру. – Какая судьба! – проговорил он, – Маша милая – и, скинув шубу и сапоги, пошел на половину княгини.


Маленькая княгиня лежала на подушках, в белом чепчике. (Страдания только что отпустили ее.) Черные волосы прядями вились у ее воспаленных, вспотевших щек; румяный, прелестный ротик с губкой, покрытой черными волосиками, был раскрыт, и она радостно улыбалась. Князь Андрей вошел в комнату и остановился перед ней, у изножья дивана, на котором она лежала. Блестящие глаза, смотревшие детски, испуганно и взволнованно, остановились на нем, не изменяя выражения. «Я вас всех люблю, я никому зла не делала, за что я страдаю? помогите мне», говорило ее выражение. Она видела мужа, но не понимала значения его появления теперь перед нею. Князь Андрей обошел диван и в лоб поцеловал ее.
– Душенька моя, – сказал он: слово, которое никогда не говорил ей. – Бог милостив. – Она вопросительно, детски укоризненно посмотрела на него.
– Я от тебя ждала помощи, и ничего, ничего, и ты тоже! – сказали ее глаза. Она не удивилась, что он приехал; она не поняла того, что он приехал. Его приезд не имел никакого отношения до ее страданий и облегчения их. Муки вновь начались, и Марья Богдановна посоветовала князю Андрею выйти из комнаты.
Акушер вошел в комнату. Князь Андрей вышел и, встретив княжну Марью, опять подошел к ней. Они шопотом заговорили, но всякую минуту разговор замолкал. Они ждали и прислушивались.
– Allez, mon ami, [Иди, мой друг,] – сказала княжна Марья. Князь Андрей опять пошел к жене, и в соседней комнате сел дожидаясь. Какая то женщина вышла из ее комнаты с испуганным лицом и смутилась, увидав князя Андрея. Он закрыл лицо руками и просидел так несколько минут. Жалкие, беспомощно животные стоны слышались из за двери. Князь Андрей встал, подошел к двери и хотел отворить ее. Дверь держал кто то.
– Нельзя, нельзя! – проговорил оттуда испуганный голос. – Он стал ходить по комнате. Крики замолкли, еще прошло несколько секунд. Вдруг страшный крик – не ее крик, она не могла так кричать, – раздался в соседней комнате. Князь Андрей подбежал к двери; крик замолк, послышался крик ребенка.
«Зачем принесли туда ребенка? подумал в первую секунду князь Андрей. Ребенок? Какой?… Зачем там ребенок? Или это родился ребенок?» Когда он вдруг понял всё радостное значение этого крика, слезы задушили его, и он, облокотившись обеими руками на подоконник, всхлипывая, заплакал, как плачут дети. Дверь отворилась. Доктор, с засученными рукавами рубашки, без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью, вышел из комнаты. Князь Андрей обратился к нему, но доктор растерянно взглянул на него и, ни слова не сказав, прошел мимо. Женщина выбежала и, увидав князя Андрея, замялась на пороге. Он вошел в комнату жены. Она мертвая лежала в том же положении, в котором он видел ее пять минут тому назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном, детском личике с губкой, покрытой черными волосиками.
«Я вас всех люблю и никому дурного не делала, и что вы со мной сделали?» говорило ее прелестное, жалкое, мертвое лицо. В углу комнаты хрюкнуло и пискнуло что то маленькое, красное в белых трясущихся руках Марьи Богдановны.

Через два часа после этого князь Андрей тихими шагами вошел в кабинет к отцу. Старик всё уже знал. Он стоял у самой двери, и, как только она отворилась, старик молча старческими, жесткими руками, как тисками, обхватил шею сына и зарыдал как ребенок.

Через три дня отпевали маленькую княгиню, и, прощаясь с нею, князь Андрей взошел на ступени гроба. И в гробу было то же лицо, хотя и с закрытыми глазами. «Ах, что вы со мной сделали?» всё говорило оно, и князь Андрей почувствовал, что в душе его оторвалось что то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать. Старик тоже вошел и поцеловал ее восковую ручку, спокойно и высоко лежащую на другой, и ему ее лицо сказало: «Ах, что и за что вы это со мной сделали?» И старик сердито отвернулся, увидав это лицо.

Еще через пять дней крестили молодого князя Николая Андреича. Мамушка подбородком придерживала пеленки, в то время, как гусиным перышком священник мазал сморщенные красные ладонки и ступеньки мальчика.
Крестный отец дед, боясь уронить, вздрагивая, носил младенца вокруг жестяной помятой купели и передавал его крестной матери, княжне Марье. Князь Андрей, замирая от страха, чтоб не утопили ребенка, сидел в другой комнате, ожидая окончания таинства. Он радостно взглянул на ребенка, когда ему вынесла его нянюшка, и одобрительно кивнул головой, когда нянюшка сообщила ему, что брошенный в купель вощечок с волосками не потонул, а поплыл по купели.


Участие Ростова в дуэли Долохова с Безуховым было замято стараниями старого графа, и Ростов вместо того, чтобы быть разжалованным, как он ожидал, был определен адъютантом к московскому генерал губернатору. Вследствие этого он не мог ехать в деревню со всем семейством, а оставался при своей новой должности всё лето в Москве. Долохов выздоровел, и Ростов особенно сдружился с ним в это время его выздоровления. Долохов больной лежал у матери, страстно и нежно любившей его. Старушка Марья Ивановна, полюбившая Ростова за его дружбу к Феде, часто говорила ему про своего сына.
– Да, граф, он слишком благороден и чист душою, – говаривала она, – для нашего нынешнего, развращенного света. Добродетели никто не любит, она всем глаза колет. Ну скажите, граф, справедливо это, честно это со стороны Безухова? А Федя по своему благородству любил его, и теперь никогда ничего дурного про него не говорит. В Петербурге эти шалости с квартальным там что то шутили, ведь они вместе делали? Что ж, Безухову ничего, а Федя все на своих плечах перенес! Ведь что он перенес! Положим, возвратили, да ведь как же и не возвратить? Я думаю таких, как он, храбрецов и сынов отечества не много там было. Что ж теперь – эта дуэль! Есть ли чувство, честь у этих людей! Зная, что он единственный сын, вызвать на дуэль и стрелять так прямо! Хорошо, что Бог помиловал нас. И за что же? Ну кто же в наше время не имеет интриги? Что ж, коли он так ревнив? Я понимаю, ведь он прежде мог дать почувствовать, а то год ведь продолжалось. И что же, вызвал на дуэль, полагая, что Федя не будет драться, потому что он ему должен. Какая низость! Какая гадость! Я знаю, вы Федю поняли, мой милый граф, оттого то я вас душой люблю, верьте мне. Его редкие понимают. Это такая высокая, небесная душа!
Сам Долохов часто во время своего выздоровления говорил Ростову такие слова, которых никак нельзя было ожидать от него. – Меня считают злым человеком, я знаю, – говаривал он, – и пускай. Я никого знать не хочу кроме тех, кого люблю; но кого я люблю, того люблю так, что жизнь отдам, а остальных передавлю всех, коли станут на дороге. У меня есть обожаемая, неоцененная мать, два три друга, ты в том числе, а на остальных я обращаю внимание только на столько, на сколько они полезны или вредны. И все почти вредны, в особенности женщины. Да, душа моя, – продолжал он, – мужчин я встречал любящих, благородных, возвышенных; но женщин, кроме продажных тварей – графинь или кухарок, всё равно – я не встречал еще. Я не встречал еще той небесной чистоты, преданности, которых я ищу в женщине. Ежели бы я нашел такую женщину, я бы жизнь отдал за нее. А эти!… – Он сделал презрительный жест. – И веришь ли мне, ежели я еще дорожу жизнью, то дорожу только потому, что надеюсь еще встретить такое небесное существо, которое бы возродило, очистило и возвысило меня. Но ты не понимаешь этого.
– Нет, я очень понимаю, – отвечал Ростов, находившийся под влиянием своего нового друга.

Осенью семейство Ростовых вернулось в Москву. В начале зимы вернулся и Денисов и остановился у Ростовых. Это первое время зимы 1806 года, проведенное Николаем Ростовым в Москве, было одно из самых счастливых и веселых для него и для всего его семейства. Николай привлек с собой в дом родителей много молодых людей. Вера была двадцати летняя, красивая девица; Соня шестнадцати летняя девушка во всей прелести только что распустившегося цветка; Наташа полу барышня, полу девочка, то детски смешная, то девически обворожительная.
В доме Ростовых завелась в это время какая то особенная атмосфера любовности, как это бывает в доме, где очень милые и очень молодые девушки. Всякий молодой человек, приезжавший в дом Ростовых, глядя на эти молодые, восприимчивые, чему то (вероятно своему счастию) улыбающиеся, девические лица, на эту оживленную беготню, слушая этот непоследовательный, но ласковый ко всем, на всё готовый, исполненный надежды лепет женской молодежи, слушая эти непоследовательные звуки, то пенья, то музыки, испытывал одно и то же чувство готовности к любви и ожидания счастья, которое испытывала и сама молодежь дома Ростовых.