Конституция 3 мая 1791 года

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Устава Жондова
Ustawa Rządowa

Первая страница рукописи Конституции
Создан

6 октября 1788 — 3 мая 1791

Ратифицирован

3 мая 1791

Место хранения

Главный архив древних актов, Варшава

Автор

Король Станислав II Август,
Станислав Малаховский,
Гуго Коллонтай,
Игнацы Потоцкий,
Станислав Сташиц,
Сципионе Пьяттоли и др.

Конституция 3 мая 1791 года (польск. Konstytucja 3 maja) была принята Четырёхлетним сеймом, сословно-представительным органом Речи Посполитой — личной унии Королевства Польского и Великого княжества Литовского. Работа по составлению конституционного акта началась 6 октября 1788 года и продолжалась 32 месяца; документ, призванный ликвидировать недостатки политической системы страны, был принят под названием «Правительственный акт» (польск. Ustawa rządowa, «Устава Жондова»). Действовавшие ранее принципы Золотой вольности или «Шляхетской демократии» наделяли шляхту особыми правами, что со временем нарушило работоспособность политических институтов. Принятию Конституции предшествовал период агитации и частичного внедрения реформ, начавшийся с деятельности конвокационного сейма 1764 года и выборов Станислава Августа Понятовского — как выяснилось позже, последнего монарха Речи Посполитой.

Конституция должна была урегулировать политический кризис, вызванный злоупотреблением шляхетскими привилегиями и поддерживавшийся некоторыми магнатами, и заменить их демократическими принципами конституционной монархии. Акт уравнял в некоторых политических правах дворян и горожан, а также провозгласил опеку государства над крестьянами, смягчив тем самым гнёт крепостничества. Конституция налагала запрет на действие некоторых парламентских институтов, подрывавших работу законодателей. Так, было упразднено право liberum veto, позволявшее любому депутату завершить обсуждение вопроса в сейме и работу сейма вообще, выразив несогласие. Соседи Речи Посполитой восприняли принятие Конституции с враждебностью. Прусский король Фридрих Вильгельм II расторг соглашение об альянсе с польско-литовским государством, после чего Речь Посполитая оказалась в состоянии войны с Российской империей Екатерины II и Тарговицкой конфедерацией, объединявшей выступавших против Конституции магнатов и безземельных дворян. В итоге король, ставший главным соавтором акта, потерпел поражение и капитулировал.

Таким образом, Конституция имела юридическую силу менее 19 месяцев. 23 ноября 1793 года её действие аннулировал Гродненский сейм. К 1795 году Речь Посполитая, претерпевшая Второй и Третий разделы, прекратила существование как независимое государство. На протяжении следующих 123 лет сторонники Конституции видели в ней образец успешных внутренних реформ и надежду на восстановление независимой Польши. По словам двух соавторов акта, Игнация Потоцкого и Гуго Коллонтая, Конституция была «последней волей и завещанием угасающей Отчизны». Британский историк Норман Дэвис назвал документ «первой конституцией такого рода в Европе»[прим. 1]. Другие специалисты отмечают, что акт стал второй в истории кодифицированной национальной конституцией после Конституции США[1][2][3][прим. 2].





Предпосылки

История польского конституционализма восходит ещё к XIII веку: уже тогда польское государство располагало правительством, принимавшим консенсусные решения и основанным на принципе представительности. Затем последовало возникновение парламентских органов, сейма и сеймиков. К XVII веку для правовой и политической традиции Польши были характерны следующие особенности: наличие парламентских институтов и системы сдержек и противовесов, которая, в свою очередь, ограничивалась принципом децентрализации; идея контрактного государства, что получило отражение в Генриковых артикулах и Pacta conventa; концепция личных свобод; наконец, мысль о том, что монарх имеет обязанности перед своим народом. Подобный уклад, приносивший выгоду в первую очередь дворянскому сословию, шляхте, в исторической литературе принято называть Золотой вольностью или «Шляхетской демократией»[4].

Деградация государственного аппарата

Конституция 1791 года стала ответом на ухудшавшееся положение дел в Речи Посполитой[5], ещё век назад считавшейся развитой европейской страной, и по-прежнему сохранявшей статус крупнейшего государства в этой части света[6]. Ещё в 1590-х годах, в эпоху расцвета дворянской демократии, проповедник королевского двора Сигизмунда III — иезуит Пётр Скарга — отмечал и осуждал слабость государственного аппарата[7]. В тот же период некоторые писатели и философы, например, Анджей Фрич-Моджевский[8] или Вавжинец Госьлицкий[9], а также общественное движение Egzekucja praw («Исполнение законов») говорили о необходимости проведения политических реформ[10]. В 1661 году сын Сигизмунда король Ян II Казимир, чьё правление сопровождалось разрушительными войнами и критикой со стороны дворянства, справедливо предположил, что Речи Посполитой грозит раздел между Русским царством, Бранденбург-Пруссией и Габсбургской монархией[11].

Сейму не удавалось должным образом реформировать систему, и государственный аппарат становился всё менее работоспособным. Одной из главных причин кризиса стало право liberum veto («свободное вето»), использовавшееся с 1652 года, и позволявшее любому из депутатов парламента не дать принять любой из принятых коллегами законов[4][12]. В результате работа сейма была парализована на более, чем сто лет: с одной стороны законотворчеству препятствовали коррумпированные депутаты, представлявшие интересы магнатов или зарубежных держав (как правило, России, Пруссии и Франции), с другой — те парламентарии, которые верили в то, что страна переживает «Золотой век», и новые законы лишь навредят Речи Посполитой[4][12][13]. Дальнейшее пагубное действие liberum veto можно было остановить лишь с объявлением сейм конфедеративным, в котором право «свободного вето» отсутствовало[14].

В начале XVIII века польские и литовские магнаты полностью контролировали государство, препятствуя всяким реформам, которые могли бы ослабить их положение[15]. Правление избранных в начале века[16] королей-Веттинов Августа Сильного и Августа III было безуспешным как в целом, так и в решении данной проблемы. Веттины, привыкшие к абсолютизму в родной Саксонии, пытались править силой и устрашением, однако это привело к конфликтам между их сторонниками и противниками, в частности, Станиславом Лещинским — другим претендентом на польский трон[16]. Выступления оппозиционеров часто происходили в форме конфедераций — дворянских актов неповиновения, узаконенных Золотой вольностью. Наиболее значительными из них стали Варшавская (1704), Сандомирская (1704), Тарногродская (1715), Дзиковская (1734) конфедерации, а также Война за польское наследство (1733—1735)[16]. За годы правления Августа II (1694—1733) сейм провёл 18 сессий, из которых лишь 8 завершились принятием законов[17]. Правительство находилось на грани коллапса, благодаря чему появился термин «польская анархия». Реальная власть перешла провинциальным законодательным собраниям и магнатам[17].

В период правления Веттинов с инициативами реформ часто выступали такие деятели, как Станислав Дунин-Карвицкий, Станислав Антоний Щука, Казимеж Карвовский и Михаил Юзеф Масальский. Впрочем, их усилия были по большей части бесплодными[13][16].

Ранние реформы

Просвещение оказало существенное влияния на некоторые круги польско-литовского общества в годы правления Станислава II Августа (1764—1795). Станислав Август Понятовский, принадлежавший к «просвещённым» магнатам, был депутатом сейма нескольких созывов между 1750 и 1764 годами и, в отличие от предыдущих монархов, обладал более глубоким пониманием польской политики[18]. Конвокационный сейм 1764 года, избравший Понятовского королём, контролировался реформистской партией «Фамилия», которая управлялась семейством Чарторыйских и поддерживалась приглашённой Чарторыйскими российской армией[19]. В обмен на принятие удобных для России и Пруссии законов, эти государства позволили конфедерированному Конвокационному сейму санкционировать проведение нескольких реформ. В частности, парламентарии ослабили liberum veto и полностью отменили его действие в финансовых и экономических вопросах[18][19][20]. Анджеем Замойским был представлен более обширный пакет реформ: среди прочего Замойский предлагал принимать все решения большинством голосов. Тем не менее, его амбициозная программа не была реализована, поскольку против неё выступили Пруссия, Россия и польское дворянство[19]. Отчасти из-за того, что выборы, приведшие на трон Понятовского, были санкционированы императрицей Екатериной II, положение короля было слабым с самого начала. Он начал с осторожных реформ, учредив налоговое и военное министерства, а также введя национальный таможенный тариф. Последний, впрочем, был вскоре отменён ввиду недовольства со стороны прусского монарха Фридриха II[19]. На тот момент указанные меры уже прошли фильтр Конвокационного сейма. Парламент 1764 года и последующие его созывы принимали и другие законы короля и «Фамилии», касавшиеся законодательной и исполнительной ветвей власти[19].

Магнаты Речи Посполитой воспринимали изменения с подозрением, в то время как соседние страны, удовлетворённые ослаблением польско-литовской державы, не желали видеть возрождающееся демократическое государство близ своих границ[22]. Численность армии Речи Посполитой сократилась до 16 тысяч солдат, что побудило соседей открыто вторгнуться в пределы страны: Русская императорская армия насчитывала тогда 300 тысяч солдат, Прусская и Императорская австрийская армии — по 200 тысяч[23].

Екатерина II и Фридрих II спровоцировали конфликт между депутатами сейма и королём, причиной которого стали разногласия относительно прав религиозных меньшинств, в частности, протестантов и греко-православных. Положение малых конфессий, которые были уравнены в правах с католицизмом Варшавской конфедерацией 1573 года, с тех пор заметно ухудшилось[20][24][25][26]. Екатерина и Фридрих выразили свою поддержку шляхте и её «вольностям», и к октябрю 1767 года близ Варшавы были собраны войска Русской императорской армии, готовые поддержать консервативную Радомскую конфедерацию[25][26][27]. Лишённые выбора король и его сторонники приняли требования российской стороны. В ходе Сейма Репнина, получившего это неофициальное название в честь председательствовавшего на нём российского посла, король принял пять «вечных и неизменных принципов», которые Екатерина поклялась «защищать во все грядущие времена во имя польских вольностей»: выборность королей, право liberum veto, право отказа от верноподданства и поднятия восстания против короля («рокош»), исключительное право шляхты на занятие должностей и владение землёй и власть землевладельцев над своими крестьянами[20][22][25][26]. Таким образом, все привилегии знати, сделавшие страну неуправляемой, были закреплены в форме квазиконституционных Кардинальных законов[25][26][27]. Соблюдение этих законов, а также прав «религиозной оппозиции» лично гарантировалось Екатериной II — это стало первым случаем вмешательства России в конституционный строй Речи Посполитой[28].

В 1767 году в ходе заседаний сейма Репнин открыто пренебрегал мнением несогласных; по его приказу были заточены такие деятели, как Каетан Солтык, Юзеф Анджей Залуский, Вацлав Пётр Ржевуский и Северин Ржевуский — все они были противниками внешнего вмешательства в дела государства и, следовательно, отвергали происходившие тогда конституционные процессы[29]. Тем временем Речь Посполитая как юридически, так и фактически стала протекторатом Российской империи[30]. При этом часть проведённых реформ — например, наделение правами религиозных меньшинств — оказалась для государства полезной. Всё более популярной становилась мысль о необходимости продолжения изменений[26][29].

Молчаливое согласие Станислава II Августа с российской интервенцией вызвало недовольство ряда влиятельных фигур. 29 февраля 1768 года группа магнатов, в том числе Юзеф Пулавский и его сын Казимир, поклялись противостоять российскому влиянию, объявили короля лакеем России и Екатерины и сформировали конфедерацию в городке Бар[29][31][32]. Барская конфедерация ставила своей целью ограничение иностранного вмешательства и, являясь прокатолической, выступала по большей части против религиозной терпимости[31]. Конфедерация объявила королю войну, однако её нерегулярные войска были разбиты Русской императорской армией в 1772 году[22].

Поражение Барской конфедерации обеспечило условия для Первого раздела Речи Посполитой, договор о котором был подписан Россией, Пруссией и Австрией 5 августа 1772 года в Санкт-Петербурге[31]. Соглашение лишило польско-литовское государство трети его территории и населения, то есть более 200 тыс. км² и 4 млн человек[33]. Все три стороны договора оправдывали присоединение территорий анархической ситуацией в Речи Посполитой и её отказом от сотрудничества во имя восстановления порядка[34]. Станислав II Август принял требования соседей и потребовал созвать членов сейма. 19 апреля 1773 года заседание парламента, ставшее известным как «Раздельный сейм», посетили всего 102 депутата из 200 — остальные, зная о решении короля, отказались участвовать в процедуре. Несмотря на протесты со стороны ряда депутатов, в частности, Тадеуша Рейтана, документ был ратифицирован[33].

Первый из трёх последовательных разделов государства потряс его жителей. Интеллигенции же стало очевидно, что Речи Посполитой суждено либо измениться, либо погибнуть[33]. Ещё за тридцать лет до принятия конституции интеллектуалы стали обсуждать возможную конституционную реформу[35]. Перед Первым разделом польский дворянин Михаил Виельгорский был направлен Барской конфедерацией во Францию, где ему предстояло встретиться с философами Габриэлем Бонно де Мабли и Жан-Жаком Руссо и обсудить с ними проект новой конституции для Польши[36][37][38][39][40]. Мабли представил свои рекомендации — Du gouvernement et des lois en Pologne[прим. 3] — в 1770—1771 годах, в то время как Руссо завершил труд «Соображения о польском правительстве». в 1772 году, когда процедура раздела уже началась[41]. Другие известные работы схожего толка были опубликованы и в самой Речи Посполитой, как-то: «О действенной форме проведения советов или о проведении ординарных сеймов» (1761—1763) Станислава Конарского[прим. 4], «Политические рассуждения о гражданских свободах» (1775) и «Патриотические письма» (1778—1778) Юзефа Выбицкого[прим. 5], «Анонимные письма Станиславу Малаховскому» (1788—1789) и «Политический закон польского народа» (1790) Гуго Коллонтая[прим. 6] и «Замечания о жизни Яна Замойского» (1787) Станислава Сташица[39][42]. Сатира Игнацы Красицкого, посвящённая временам Четырёхлетнего сейма, также считается одним из ключевых политических трудов, обеспечивших поддержку Конституции[43].

«Раздельный сейм» утвердил новый пакет реформ, одобренный прогрессивными магнатами, например, семьёй Чарторыйских, а также королём[27][44][45]. Одним из главных изменений стало основание Эдукационной комиссии[прим. 7] — первого в мире министерства образования — в 1773 году[33][45][46][47]. В стране открылись новые школы, учебники стали печататься в соответствии с установленным стандартом, преподаватели стали получать лучшее образование, а бедные ученики стали получать стипендию[33][45]. Вооружённые силы Речи Посполитой должны были претерпеть модернизацию и получить большее финансирование — ранее шляхта избегала увеличения военного бюджета. Кроме того, парламентарии приняли решение об увеличении численности постоянной армии[48]. Некоторые изменения коснулись экономических и коммерческих вопросов: страна должна была покрыть возросшие военные расходы[44][45][48]. Новое исполнительное собрание, Постоянный Совет, объединило пять министерств и получило ограниченные законодательные полномочия. Таким образом, государство получило орган власти, свободный от пагубного воздействия liberum veto: правом «свободного вето» обладали депутаты сейма, собиравшегося на некоторое время, Постоянный совет же действовал непрерывно[27][33][44][45].

В 1776 году сейм обязал бывшего советника Анджея Замойского составить проект нового правового кодекса[35]. В 1780 году разработанный им и его помощниками документ — «Коллекция судебных законов»[прим. 8] или «Кодекс Замойского» — увидел свет. Кодекс предполагал усиление королевской власти, вводил отчётность всех чиновников перед сеймом, помещал духовенство и все церковные финансы под государственное наблюдение и лишал безземельных шляхтичей многих аспектов правовой неприкосновенности. Кодекс также улучшал положение незнатных подданных — горожан и крестьян[49]. Прогрессивный кодекс, содержавший элементы конституционного права, подвергся критике и консервативной шляхты, и иностранных государств. Сейм 1780 года не утвердил «Кодекс Замойского»[35][49][50].

Принятие

Возможность конституционной реформы появилась в ходе Четырёхлетнего сейма 1788—1792 годов, который был открыт при участии 181 депутата. В соответствии с преамбулой Конституции, с 1790 года количество парламентериев увеличилось на 171, почти вдвое[27][42][51]. На второй день своей работы сейм стал конфедеративным, что позволило парламенту избежать действия liberum veto[42][52][53]. В пользу реформистов складывались актуальные обстоятельства мировой политики: Россия и Австрия находились в состоянии войны с Османской империей, при этом Россия одновременно воевала со Швецией[27][54][55][56]. Новый альянс с Пруссией должен был защитить польско-литовское государство от российской интервенции, и король Станислав II Август сблизился с реформистами из Патриотической партии[27][57][58].

За первые два года работы сейм провёл лишь несколько значимых реформ, следующие же два года привнесли в конституционное право Речи Посполитой существенные изменения[53]. Одним из них стал Акт о вольных королевских городах, принятый в 1791 году и вошедший в итоговый текст Конституции. Данный документ регламентировал несколько важных городских вопросов и наделил горожан новыми правами, среди которых были и избирательные[59][60]. Если большинство сейма представляло знать и духовенство, реформаторы поддерживались именно городскими жителями. Ещё в 1789 году горожане организовали «Чёрную процессию», требуя предоставления полных избирательных прав буржуазии[58]. Акт о вольных королевских городах стал уступкой сейма горожанам: парламентарии опасались, что городская оппозиция, подобно французской, сделает протест насильственным[61].

Проект Конституции был составлен самим королём при участии Игнацы Потоцкого, Гуго Коллонтая и других деятелей[27][43]. Принято считать, что король стал автором основных положений, Коллонтай же придал акту окончательный вид[43][53]. Станислав II Август хотел, чтобы государство стало конституционной монархией с характерными чертами британской модели — сильным центральным правительством, которое опиралось бы на сильного монарха[53]. Потоцкий желал видеть сильнейшей ветвью власти законодательную — сейм. Коллонтай же мечтал о «нежной», ненасильственной революции, которая предоставит электоральные права всем сословиям[53].

Предложенные изменения были отрицательно восприняты консерваторами, в частности, Гетманской партией[42][62]. Испытывая угрозу насилия со стороны оппонентов, сторонники проекта Конституции начали обсуждать акт на два дня раньше, когда их противники находились на пасхальных каникулах[63]. Следовательно, дебаты и последующее принятие Конституции были осуществлены в форме государственного квазипереворота[63]. Оппоненты реформы не получили никаких уведомлений, в то время как её сторонники были приглашены на процедуру тайно[63]. Королевская гвардия под командованием племянника Станислава II Юзефа, призванная защитить принятие Конституции, была размещена близ Королевского дворца, где заседал сейм[63]. 3 мая на собрании сейма присутствовали 182 депутата — почти половина от общего их числа[60][63]. После того, как акт был зачитан и принят подавляющим большинством голосов, собравшаяся вокруг здания толпа возликовала[64]. На следующий день небольшая группа депутатов подала протест, однако 5 мая вопрос был решён окончательно, а апелляция оппонентов была отвергнута Конституционной Депутацией[65]. Впервые за весь XVIII век в Речи Посполитой был издан конституционный акт, утверждённый без вмешательства иностранных государств[65].

Вскоре в стране появилась организация «Друзья Конституции», объединившая многих депутатов сейма и призванная защитить реформу, обеспечив условия для дальнейших преобразований. «Друзья Конституции» считаются первой политической партией Польши в современном понимании этого термина[43][66]. С меньшим энтузиазмом Конституцию приняли в провинциях, где особым влиянием обладала Гетманская партия[64]. Тем не менее, акт получил существенную поддержку среднего дворянства; большая часть провинциальных сеймиков, обсуждавших документ в 1791 году и начале 1792 года, также поддержали Конституцию[67].

Содержание

Конституция стала одним из документов, отразивших в себе влияние Эпохи Просвещения, в особенности — теорию общественного договора Руссо и идеи Монтескьё о разделении властей и двухпалатном парламенте[4][27][40][68][69]. Согласно статье V, созданное правительство должно было гарантировать, что «целостность государств, гражданская свобода и общественный порядок всегда будут находиться в равновесии»[27][68][69]. Польско-американский историк Яцек Ендрух отмечал, что с либеральной точки зрения Конституция немного уступает французской, опережает канадскую, прусскую же оставляет далеко позади, однако состязаться с американской не может[60]. Король говорил, что Конституция «была принципиально основана на [конституциях] Англии и Соединённых Штатов Америки, однако избежала их недостатков и ошибок и адаптировала [их] к частным обстоятельствам страны настолько, насколько это возможно»[70][прим. 9]. Политолог Джордж Сэнфорд писал, что документ формировал «конституционную монархию, близкую к английской модели того времени»[27][прим. 10].

Статья I Конституции утверждала римско-католическую веру в качестве «доминирующей религии», гарантируя при этом терпимость и свободу для всех конфессий[27][56]. Данное положение стало менее прогрессивным, чем Варшавская конфедерация XVI века, и откровенным образом включало Польшу в сферу влияния католицизма[71]. Статья II подтверждала многие старые шляхетские привилегии; там же отмечалось, что все дворяне обладают равными правами, должны располагать личной безопасностью и правом на собственность[72]. В статье III заявлялось, что Акт о вольных королевских городах — неотъемлемая часть Конституции. Личная безопасность — neminem captivabimus, польский аналог habeas corpus — распространялась на всех горожан, в том числе и на евреев. Кроме того, мещане получали право приобретать землю в собственность и занимать военные и гражданские должности. За ними были зарезервированы места в сейме и исполнительных комиссиях по делам казны, полиции и судебной власти[4][61]. Наконец, была упрощена процедура получения дворянского титула городскими жителями[73].

Поскольку в стране насчитывалось около полумиллиона горожан, распределение власти стало более равномерным. Менее политически активным слоям общества, например, евреям или крестьянам, Конституция не давала почти ничего[54][71][72][74]. Хотя статья IV помещала крестьянство под защиту национальных законов, деревенские жители по-прежнему обладали незначительными правами. Конституция не содержала положений об отмене крепостного права, продолжив тем самым угнетение наиболее многочисленного сословия Речи Посполитой[72][74][75][прим. 11]. Лишь после Второго раздела Речи Посполитой и Поланецкого универсала Тадеуша Костюшко (1794) власти государства начали ликвидировать институт крепостничества[76].

В статье V постулировалось, что «всякая власть в гражданском обществе [должна] происходить из воли людей»[4][прим. 12]. Текст Конституции был обращён к «гражданам», к числу которых теперь относились горожане и крестьяне[4][65]. Преамбула Конституции и 11 её статей основывались на принципах народного суверенитета, применимого в данном случае к знати и горожанам, и разделении властей на законодательную (двухпалатный сейм), исполнительную (Король и Блюстители[прим. 13]) и судебную ветви[27][68][77]. Другой демократической особенностью акта стало ограничение избыточных аспектов правового иммунитета и политических прерогатив, которыми обладала безземельная знать[61][72][75][78].

Законодательная власть, согласно статье VI, принадлежала двухпалатному парламенту — избираемым депутатам и назначаемым сенаторам — и королю[75][79]. Сейм собирался в «очередном» порядке каждые два года и во «внеочередном» в случаях, когда того требовала ситуация в стране[75][79]. Нижняя палата — Палата депутатов[прим. 14] — объединяла 204 парламентариев (по 2 из каждого повята, то есть по 68 из провинций Великая Польша, Малая Польша и Великого княжества Литовского) и 21 полномочного представителя из королевских городов (по 7 из каждой провинции)[27][75]. Королевская канцелярия должна была извещать сеймики о тех законопроектах, которые она планировала предложить — это давало депутатам дополнительное время на подготовку обсуждений[79]. Верхняя палата — Палата сенаторов[прим. 15] — включала от 130[75] до 132[27] членов[прим. 16]: воевод, кастелянов и епископов, а также министров из правительства, не имевших права голоса[27][75]. Председателем сената был король, обладавший одним голосом: он мог быть использован для разрешения тех ситуаций, когда в голосовании наблюдается равенство сторон[75]. Король и каждый из депутатов могли выступить с законодательной инициативой. Принятие большинства решений, выносившихся на голосование, — т. н. «общих законов»: конституционных, гражданских, уголовных и законов, касавшихся установления бессрочных налогов — требовало простого большинства, сначала в нижней палате, затем — в верхней[80]. Принятие более редких «резолюций» — вопросов заключения военных альянсов, объявления войны и мира, пожалования дворянства и повышения государственного долга — требовало большинства при совместном голосовании обеих палат[80]. В отличие от короля, сенат обладал правом отлагательного вето на законы, одобренные сеймом. Данное право применялось до следующей сессии сейма, после чего могло быть признано недействительным[4][75].

В статье VI также признаётся «Закон о сеймиках»[прим. 17], принятый 24 марта 1791 года и регулировавший деятельность региональных законодательных собраний[60][81]. Помимо сокращения политических привилегий шляхты данный закон существенным образом редактировал электоральное постановление[59]. Ранее правом голоса в сеймике обладали все дворяне, и многие бедные, безземельные представители знати — «клиентела» магнатов — de facto голосовали в соответствии с требованиями магнатов[27][59]. Теперь же право голоса ограничивалось имущественным цензом: участник голосования должен был владеть землёй или сдавать её в аренду и платить налоги; в противном случае он должен был быть близким такого человека — при несоблюдении этих условий дворянин лишался возможности участвовать в голосовании[60][82]. От 300 000 до 700 000 дворян были поражены в указанном праве, что вызвало их недовольство[59]. С другой стороны, право голоса вновь получили землевладельцы, находившиеся на военной службе — они утратили данное право в 1775 году[59]. Отныне в голосовании могли принимать участие мужчины возрастом не менее 18 лет[75]. Избиратели определяли депутатов повятовых сеймиков, те же отбирали депутатов для общегосударственного сейма[75].

Наконец, статья VI упраздняла некоторые институциональные источники возникшей в стране анархии: это и liberum veto, заменённое правилом простого большинства, и конфедерации, и избыточное влияние сеймиков, которое основывалось на обязательной процедуре инструктирования депутатов при направлении их в центральный сейм[27][60]. Конфедерации были объявлены «противоречащими духу данной конституции, губительными для правительства и разрушительными для общества»[83][прим. 18]. Так, Конституция укрепила власть сейма, приблизив страну к модели конституционной монархии[27][60].

Исполнительная власть, согласно статьям V и VII, находилась в руках «короля в его совете» — кабинета министров под названием «Блюстители законов»[83][прим. 19]. Министерства не могли создавать законы или вмешиваться в процесс их создания, поэтому все акты внешнеполитического ведомства были временными и требовали одобрения сейма[83]. Король возглавлял совет, в который входили римско-католический примас Польши, также возглавлявший Эдукационную комиссию, и пять министров, назначаемых королём: министр полиции, министр печати (ведомство внутренних дел), министр иностранных сношений, министр belli (военное ведомство) и министр казны[75]. Без права голоса в совет входили кронпринц, Маршал сейма и двое секретарей[83]. Данный совет унаследовал особенности двух институтов: королевских советов, созывавшихся со времён Генриковых артикулов (1573) и современного Постоянного совета. Акты короля должны были контрассигноваться соответствующим министром[84]. Министр должен был поставить подпись по требованию короля; если же он отказывался сделать это, и его возражение было поддержано всеми другими министрами, король мог отозвать акт или вынести его на парламентское обсуждение[80]. Положение о том, что король «ничего не делая самостоятельно, … ни в чём не должен нести ответственность перед страной»[прим. 20] перекликается с британским конституционным принципом «Король не может ошибаться»[прим. 21]; в обеих странах соответствующий министр был ответственен за акты короля[84][85]. Конституция предполагала подотчётность министров сейму, который мог освободить их от должности вотумом недоверия, требовавшим двух третей голосов в обеих палатах[27][60][75]. Министры могли быть привлечены к ответственности Сеймовым судом; простого большинства голосов было достаточно для начала процедуры импичмента[27][84]. Король являлся верховным главнокомандующим армиями, институт же гетмана, в роли которого выступал высокопоставленный военный чиновник, в Конституции не упоминался[84]. Король также обладал правом помилования, однако на обвинённых в государственной измене данное право не распространялось[80]. Решения королевского совета выполнялись комиссиями, в том числе уже упомянутой Эдукационной комиссией, а также новыми комиссиями по делами полиции, войны и казны, чей состав определялся сеймом[84].

Если ранее форма правления Речью Посполитой могла быть описана как выборная монархия, то новая Конституция закрепила принципы наследственной монархии[27][60][87]. Предполагалось, что это лишит соперничающие европейские державы возможности влиять на исход выборов короля[88][прим. 22]. В случае угасания королевской династии новую должен был выбрать «Народ»[83]. Король занимал трон «по благодати Божией и воле Народной»[прим. 23], и "всякая власть его происходила от воли Народа[27][75][прим. 24]. Институт pacta conventa был сохранён[84]. После смерти Станислава II Августа польский трон должен был стать наследственным и перейти к Фридриху Августу I из рода Веттинов — именно ему принадлежали двое предшественников Понятовского[60][84]. Данное решение зависело от согласия самого Фридриха Августа, однако он отклонил предложение, сделанное ему Адамом Чарторыйским[60][прим. 25].

Рассматриваемая в статье VIII судебная система была отделена от двух других ветвей власти[75][84]. Одним из основных её принципов должна была стать выборность судей[75]. Суды первой инстанции действовали в каждом воеводстве и работали непрерывно[75]. Состав работавших в них судей определялся региональными сеймиками[80]. В провинциях были созданы апелляционные трибуналы, унаследовавшие некоторые традиции Коронного трибунала и Трибунала ВКЛ[75]. Сеймовые судьи определялись парламентом из числа депутатов; в наши дни институциональными преемником Сеймового суда является Государственный трибунал Польши[75][84]. Дела крестьянства рассматривались в референдарных судах, созданных в каждой провинции[84]. Дополняли судебную систему и муниципальные суды, описанные в законе о городах[84].

Статья IX определяла характер регентства, которое должно было осуществляться либо советом Блюстителей во главе с королевой, либо, в её отсутствие, примасом[80][89]. В статье X отмечалась важность образования королевских детей; данная ответственность возлагалась на Эдукационную комиссию[89]. Последняя статья Конституции, XI, касалась постоянной армии государства[80]. Конституция определяет эту армию как «силы обороны», необходимые «только лишь для защиты народа»[80]. Указывалось, что её численность должна составлять 100 тысяч солдат[90].

Дабы укрепить целостность и безопасность государства, Конституция упраздняла былой принцип унии в пользу унитаризма[43][91]. Становлению унитарного государства, в пользу которого выступали Станислав II Август и Коллонтай, оппонировали литовские депутаты[91]. В порядке компромисса Великому княжеству Литовскому были предложены многочисленные привилегии, которые должны были поддерживать его существование[91]. Соответствующее решение было формализовано в двух документах: Декларации объединённых государств[прим. 26] от 5 мая 1791 года и Взаимной гарантии обоих народов[прим. 27] от 22 октября 1791 года. Первый документ подтверждал принятие Правительственного акта, принятого двумя днями ранее, второй — единство и неделимость Польши и Великого княжества в рамках единого государства, а также их равное представительство в органах государственного управления[70][92]. Взаимная гарантия усилила польско-литовскую унию, сохранив многие федеральные отношения[91][93][94]. Ни Конституция, ни Взаимная гарантия не были переведены на литовский язык в XVIII веке: имеется только рукописный перевод, созданный в начале XIX века[95][86].

Конституция находилась в стадии разработки до самого момента принятия. Некоторые её положения были детализированы в законах, изданных в мае и июне того же года: 13 мая были опубликованы два акта о Сеймовых судах, 1 июня — о Блюстителях законов, 17 июня — о комиссии (министерстве) по делам полиции, 24 июня — о муниципальном управлении. Конституция допускала принятие поправок, которые должны были утверждаться внеочередными собраниями сейма каждые 25 лет[60][79]. Гуго Коллонтай тогда объявил, что работа ведётся над «экономической конституцией,… которая будет гарантировать каждому право собственности [и] обеспечивать защиту и почёт всякому виду труда…»[96][прим. 28]. Он также упоминал о третьем основном законе, «моральной конституции», которая, вероятно, должна была стать аналогом американского Билля о правах и французской Декларации прав человека и гражданина[96]. Предполагалось подготовить новые гражданский и уголовный кодексы; документ получил рабочее название «Кодекс Станислава Августа»[89][97]. Король также планировал реформу, которая улучшала бы положение евреев[97].

Последствия: война и два раздела

  Русско-Польская война 1792 года

Конституция находилась в действии чуть больше года, после чего была низвержена российскими войсками вместе со шляхтой в ходе Русско-польской войны 1792 года (альтернативное название — «Война в защиту Конституции»)[64]. Завершив войны с Турцией и со Швецией, императрица Всероссийская Екатерина II обратила внимание на Речь Посполитую. Конституция привела её в ярость, поскольку она видела в ней угрозу российскому влиянию в стране[55][56][98]. Российская сторона рассматривала польско-литовское государства как протекторат de facto[99]. Узнав о принятии Правительственного акта, один из ведущих творцов российской внешней политики Александр Андреевич Безбородко сказал: «Худшие из возможных новостей прибыли из Варшавы: польский король стал почти суверенным»[100]. Связи польских реформистов с французской революционной Национальной ассамблеей рассматривались соседями Польши как доказательство революционного заговора и угроза абсолютизму[101][102]. Страхи европейских консерваторов выразил прусский государственный деятель Эвальд фон Герцберг: «Проголосовав за Конституцию, поляки нанесли прусской монархии coup de grâce»[прим. 29]. Он подразумевал, что усилившаяся Речь Посполитая, вероятно, потребует от Пруссии вернуть те земли, которые были отторгнуты ею в ходе Первого раздела[100][103].

Магнаты, противостоявшие проекту Конституции с самого начала, — Франциск Ксаверий Браницкий, Станислав Щенсный Потоцкий, Северин Ржевуский, Шимон и Юзеф Коссаковские — просили Екатерину вмешаться и восстановить их привилегии, закреплённые в отменённых тогда Кардинальных законах[64]. С этой целью магнаты сформировали Тарговицкую конфедерацию[64]; её провозглашение состоялось в январе 1792 года в Санкт-Петербурге. Конфедерация критиковала Конституцию как «рассадник демократических идей»[прим. 30], следующий «смертоносному образцу Парижа»[104][105][прим. 31]. Сторонники конфедерации утверждали, что «Парламент… сломил все фундаментальные законы, смёл все свободы дворянства и 3 мая 1791 года превратился в революционный и заговорщицкий»[106][прим. 32]. Конфедераты выразили намерение преодолеть эту «революцию». Они писали, что «не могут сделать ничего, кроме доверчивого обращения к царице Екатерине, выдающейся и справедливой императрице, нашему соседствующему другу и союзнику»[прим. 33], которая «уважает потребность народа в благоденствии и всегда предлагает руку помощи»[106][прим. 34].

18—19 мая 1792 года российская армия вошла в пределы Речи Посполитой[64]. Сейм проголосовал за увеличение численности армии до 100 тысяч солдат. Тем не менее, государство не обладало достаточным количеством средств и времени, поэтому данное невыполнимое решение парламента было вскоре отменено[64][107]. Король и реформисты могли выставить лишь 37 тысяч военных, многие из которых были неопытными рекрутами[108]. Эта армия под командованием Юзефа Понятовского и Тадеуша Костюшко достигала локальных успехов, однако её общее поражение было неизбежным[64]. Несмотря на запросы поляков, Пруссия отказалась выполнить обязательства союзника[109]. Попытки Станислава II Августа вступить с Россией в переговоры были тщетны[110]. Линия фронта продолжала смещаться на запад, и уже в июле 1792 года Варшава была доступна российской армии для осады. Понимая, что победа над более многочисленной армией неприятеля невозможна, польский король решил, что капитуляция может быть единственной альтернативой полному поражению[110]. Получив от российского посла Якова Ивановича Булгакова гарантии территориальной целостности своего государства, король вынес вопрос о капитуляции на заседание Блюстителей законов; кабинет поддержал решение (8:4)[110]. 24 июля того же года король присоединился к Тарговицкой конфедерации по требованию императрицы Всероссийской[64].

Многие лидеры реформистов, веря, что изменения ещё возможны, отправились в добровольное изгнание. Некоторые надеялись, что Станислав II Август сможет найти удобный для страны компромисс с Россией, поскольку ему удавалось это в прошлом[110]. Впрочем, сохранить государство не удалось ни королю, ни конфедерации, которая управляла Речью Посполитой на протяжении некоторого времени. К удивлению польских патриотов, Гродненский сейм, подкупленный или запуганный российскими войсками, принял акт о Втором разделе государства[64][105][111]. 23 ноября 1793 года находившийся под принуждением сейм отменил действие Конституции и присоединился к соглашениям о Втором разделе[112][113]. Россия получила 250 тыс. км² территории, Пруссии же достались 58 тыс. км²[111]. Польско-литовское государство теперь располагалось на менее, чем 215 тыс. км²[114]. По сути, Речи Посполитая стала маленьким буферным государством с марионеточным королём, российские гарнизоны теперь контролировали сокращённую в численности польскую армию[114][115].

На протяжении полутора лет польские патриоты выжидали удобный момент, одновременно планируя сценарий восстания[111]. 24 марта 1794 года Тадеуш Костюшко сделал официальное заявление в Кракове, положившее начало восстанию, названному впоследствии его именем[111]. 7 мая он выпустил Поланецкий универсал, в котором гарантировалась свобода крестьян и право на землю для всех тех, кто принял бы участие в восстании. Революционные трибуналы осуществляли упрощённое судопроизводство в отношении тех, кто считался предателем государства[111]. После первых успехов — победы в битве под Рацлавицами (4 апреля), захвата Варшавы (18 апреля) и восстания в Вильно (22 апреля) — восстание Костюшко было разгромлено общими усилиями российской, австрийской и прусской армий[116]. Историки считают поражение восстания предрешённым, поскольку все три страны-противника обладали большими войсками и ресурсами. В 1795 году состоялся Третий и последний раздел Речи Посполитой[116].

Наследие

Историческое значение

Конституция идеализировалась с одной стороны и критиковалась с другой: одни считали её составителей нерешительными, другие — чрезмерно радикальными[69]. Так или иначе, Конституция находилась в силе всего 18 месяцев и 3 недели, что существенно ограничило её историческое влияние[116]. Для многих поколений Конституция, признанная учёными прогрессивной для своего времени, символизировала надежду на независимость Польши и создание в ней справедливого общества[4][27]. Польский исследователь конституционного права Бронислав Дембиньский век спустя писал: «Чудо Конституции не спасло государство, но спасло народ»[4][прим. 35]. Поляки мифологизировали Конституцию, считая её национальным символом и кульминацией Просвещения в рамках польской истории и культуры[27][40]. Начиная с 1918 года, когда Польша вновь обрела независимость, день Конституции считается главным гражданским праздником страны[117].

Конституция стала вехой в истории права и становления демократии[118][119]. Ирландский государственный деятель Эдмунд Бёрк назвал её «благороднейшей пользой из полученных среди всех народов и времён… Станислав II заслужил место среди величайших королей и государственных мужей истории»[68][88][прим. 36]. Польская Конституция стала первым документом такого рода, принятым после ратификации Конституции США в 1788 году[119][120]. Несмотря на отдалённость этих двух государств, они продемонстрировали схожий подход к организации политических систем[119]; Конституция 3 мая называется второй конституцией во всей мировой истории[3][53]. Именно такую точку зрения выразил американский эксперт по конституционному праву Альберт Пол Блаустайн[1], а его соотечественник, журналист Билл Мойерс отзывался о ней как о «первой кодифицированной национальной конституции Европы (и второй старейшей в мире)»[2][прим. 37]. В том же ключе высказался и британский историк Норман Дэвис[118]. И Четырёхлетний сейм, и Конституция стали предметом множества исследований польских учёных в XIX (Валериан Калинка, Владислав Смоленьский) и XX (Богуслав Лесьнодорский) веках[40].

Официальное название документа — «Правительственный акт» или, по-польски, «Устава Жондова» (польск. Ustawa Rządowa). Слово «правительственный» в данном контексте обозначало тип политической системы[53]. Слово «конституция» (польск. konstytucja) в Речи Посполитой обозначало все законодательные акты любого характера, изданные сеймом[121].

Праздник

С 5 мая 1791 года день принятия Конституции был объявлен праздником (польск. Święto Konstytucji 3 Maja)[122]. В ходе разделов Речи Посполитой праздник был запрещён, и восстановлен лишь в апреле 1919 года руководством Второй Речи Посполитой — именно этот день стал первым праздником получившей независимость страны[117][122][123]. Третий Рейх и СССР, занимавшие территории Польши во Второй мировой войне, также объявили празднование этого дня незаконным. Начиная с мая 1945 года праздник отмечался в польских городах, как правило, спонтанно[117]. В результате антикоммунистических демонстраций 1946 года польские коммунисты стали относиться к празднику негативно, стремясь привлечь большее внимание к Дню труда. 3 мая было объявлено праздником Демократической партии, а к 1951 году и вовсе лишено статуса национального праздника[117][122]. До 1989 года 3 мая часто становилось днём проведения антиправительственных и антикоммунистических акций[117]. В апреле 1990 года после падения коммунизма праздник вновь получил статус национального[122]. В 2007 году 3 мая было объявлено литовским национальным праздником[124]. В этот день проходят акции польских американцев; например, с 1982 года в Чикаго ежегодно проходит Парад в честь Дня польской Конституции[125].

Напишите отзыв о статье "Конституция 3 мая 1791 года"

Комментарии

  1. англ. "the first constitution of its type in Europe"
  2. Следует отметить, что первенство США в создании национальной конституции оспаривается. Историки трактуют данный термин по-разному, однако и американской, и польской конституциям предшествовали документы, в названии которых упоминается именно это слово, например, Конституция Корсики 1755 года (см. Dorothy Carrington, The Corsican constitution of Pasquale Paoli (1755—1769), The English Historical Review ,1973).
  3. «Правительство и законы Польши»
  4. Создатель учебного заведения Collegium Nobilium.
  5. Автор слов польского гимна.
  6. Глава левой радикальной фракции Патриотической партии, «Коллонтаевой кузницы».
  7. Полное название — Komisja Edukacji Narodowej.
  8. польск. "Zbiór praw sądowych"
  9. англ. "founded principally on those of England and the United States of America, but avoiding the faults and errors of both, and adapted as much as possible to the local and particular circumstances of the country."
  10. англ. "a constitutional monarchy close to the English model of the time."
  11. Вместе с тем, в недавно принятой Конституции США утверждался институт рабства. Таким образом, оба государства предоставляли избирательные права всем взрослым гражданам мужского пола за исключением одной социальной группы: в Речи Посполитой это были крестьяне, в США — рабы.
  12. англ. "all power in civil society [should be] derived from the will of the people."
  13. Блюстители закона как орган исполнительной власти — нововведение Конституции.
  14. польск. Izba Poselska
  15. польск. Izba Senacka
  16. В источниках представлены разные данные.
  17. польск. Prawo o sejmikach
  18. англ. "contrary to the spirit of this constitution, subversive of government and destructive of society"
  19. польск. Straż Praw
  20. англ. "doing nothing of himself, ... shall be answerable for nothing to the nation"
  21. англ. "The king can do no wrong"
  22. Кандидатура Станислава II Августа, избранного в 1764 года, была поддержана его бывшей любовницей Екатериной II (см. Jerzy Michalski, Polski Słownik Biograficzny, стр. 616). Благоприятный для России исход выборов стоил стране 2,5 млн. рублей. В ходе выборов между сторонниками и противниками Понятовского происходили незначительные столкновения; в результате российские войска были размещены всего в нескольких километрах от Воли, где заседал элекционный сейм (см. Norman Davies, God’s Playground: The origins to 1795, стр. 390 и Bartłomiej Szyndler, RacŁawice 1794, стр. 64).
  23. англ. "by the grace of God and the will of the Nation"
  24. англ. "all authority derives from the will of the Nation."
  25. В 1807 году Наполеон убедил Фридриха Августа занять престол Варшавского герцогства, созданного императором французов на землях бывшей Речи Посполитой (см. Jacek Jędruch, Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493—1977: a guide to their history, стр. 179).
  26. польск. Deklaracja Stanów Zgromadzonych
  27. польск. Zaręczenie Wzajemne Obojga Narodów
  28. англ. "an economic constitution ... guaranteeing all rights of property [and] securing protection and honor to all manner of labor..."
  29. Удар милосердия.
  30. англ. "contagion of democratic ideas"
  31. англ. "the fatal examples set in Paris"
  32. англ. "The parliament… has broken all fundamental laws, swept away all liberties of the gentry and on the third of May 1791 turned into a revolution and a conspiracy."
  33. англ. "can do nothing but turn trustingly to Tsarina Catherine, a distinguished and fair empress, our neighboring friend and ally"
  34. англ. "respects the nation's need for well-being and always offers it a helping hand"
  35. англ. "The miracle of the Constitution did not save the state but did save the nation."
  36. англ. "the noblest benefit received by any nation at any time ... Stanislas II has earned a place among the greatest kings and statesmen in history."
  37. англ. "Europe's first codified national constitution (and the second oldest in the world)"

Примечания

  1. 1 2 Albert P. Blaustein. Constitutions of the world. — Wm. S. Hein Publishing, 1993. — P. 15. — ISBN 978-0-8377-0362-6.
  2. 1 2 Bill Moyers. [books.google.com/books?id=f42INaX6uX8C&pg=PA68 Moyers on Democracy]. — Random House Digital, Inc. — P. 68. — ISBN 978-0-307-38773-8.
  3. 1 2 [books.google.com/books?id=5u84tl5ux0gC&pg=PA4 The Golden Age of Polish Philosophy: Kazimierz Twardowski's Philosophical Legacy]. — Springer, 2009. — P. 4. — ISBN 978-90-481-2400-8.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Brzezinski, Mark F. (1991). «[www.jstor.org/stable/1073115 Constitutional Heritage and Renewal: The Case of Poland]». Virginia Law Review 77 (1): 49–112. Проверено April 11, 2014.
  5. Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Jl6OAAAAMAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books. — P. 151. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  6. Piotr Stefan Wandycz. [books.google.com/books?id=m5plR3x6jLAC&pg=PA66 The price of freedom: a history of East Central Europe from the Middle Ages to the present]. — Psychology Press, 2001. — P. 66. — ISBN 978-0-415-25491-5.
  7. Norman Davies. [books.google.com/books?id=07vm4vmWPqsC&pg=PA273 God's Playground: The origins to 1795]. — Columbia University Press. — P. 273. — ISBN 978-0-231-12817-9.
  8. Daniel Stone. [books.google.com/books?id=LFgB_l4SdHAC&pg=PA98 The Polish-Lithuanian state, 1386–1795]. — University of Washington Press. — P. 98–99. — ISBN 978-0-295-98093-5.
  9. Daniel Stone. [books.google.com/books?id=LFgB_l4SdHAC&pg=PA106 The Polish-Lithuanian state, 1386–1795]. — University of Washington Press. — P. 106. — ISBN 978-0-295-98093-5.
  10. [books.google.com/books?id=p7U8AAAAIAAJ&pg=PA110 A Republic of nobles: studies in Polish history to 1864]. — Cambridge University Press, 1982. — P. 110. — ISBN 978-0-521-24093-2.
  11. Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=IBNjywAACAAJ Historia Polski, 1505–1764]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 251. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  12. 1 2 Francis Ludwig Carsten. The new Cambridge modern history: The ascendancy of France, 1648–88. — Cambridge University Press. — P. 561–562. — ISBN 978-0-521-04544-5.
  13. 1 2 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 156. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  14. Tanisha M. Fazal. [books.google.com/books?id=HiGvi3c1x-gC&pg=PA106 State Death: The Politics and Geography of Conquest, Occupation, and Annexation]. — Princeton University Press. — P. 106. — ISBN 978-1-4008-4144-8.
  15. Norman Davies. [books.google.com/books?id=07vm4vmWPqsC&pg=PA274 God's Playground: The origins to 1795]. — Columbia University Press. — P. 274. — ISBN 978-0-231-12817-9.
  16. 1 2 3 4 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 153–154. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  17. 1 2 Norman Davies. [books.google.com/books?id=4StZDvPCcJEC&pg=PA659 Europe: a history]. — HarperCollins. — P. 659. — ISBN 978-0-06-097468-8.
  18. 1 2 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 157. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  19. 1 2 3 4 5 Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 60–63. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  20. 1 2 3 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 158. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  21. Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 62–63, 72–73. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  22. 1 2 3 John P. LeDonne. [books.google.com/books?id=P6ks6FSAMacC&pg=PA41 The Russian empire and the world, 1700–1917: the geopolitics of expansion and containment]. — Oxford University Press, 1997. — P. 41–42. — ISBN 978-0-19-510927-6.
  23. Krzysztof Bauer. Uchwalenie i obrona Konstytucji 3 Maja. — Wydawnictwa Szkolne i Pedagogiczne, 1991. — P. 9. — ISBN 978-83-02-04615-5.
  24. Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 64. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  25. 1 2 3 4 Hugh Seton-Watson. [books.google.com/books?id=40KbWNve4XkC&pg=PA44 The Russian empire, 1801–1917]. — Clarendon Press. — P. 44. — ISBN 978-0-19-822152-4.
  26. 1 2 3 4 5 Richard Butterwick. [books.google.com/books?id=ySzrq3JwjBEC&pg=PA169 Poland's last king and English culture: Stanisław August Poniatowski, 1732–1798]. — Clarendon Press, 1998. — P. 169. — ISBN 978-0-19-820701-6.
  27. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 George Sanford. [books.google.com/books?id=tOaXi0hX1RAC&pg=PA11 Democratic government in Poland: constitutional politics since 1989]. — Palgrave Macmillan, 2002. — P. 11–12. — ISBN 978-0-333-77475-5.
  28. Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 65. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  29. 1 2 3 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 159. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  30. [books.google.com/books?id=_75stIZO7WAC&pg=PP1 Historia gospodarcza Polski]. — Key Text Wydawnictwo, 2003. — P. 68. — ISBN 978-83-87251-71-0.
  31. 1 2 3 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 160. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  32. [books.google.com/books?id=xTXQHhj6bScC&pg=PA29 Casimir Pulaski: soldier on horseback]. — Pelican Publishing. — P. 29. — ISBN 978-1-56554-082-8.
  33. 1 2 3 4 5 6 [books.google.com/books?id=NpMxTvBuWHYC&pg=PA96 A concise history of Poland]. — Cambridge University Press, 2001. — P. 96–99. — ISBN 978-0-521-55917-1.
  34. Sharon Korman. [books.google.com/books?id=ueDO1dJyjrUC&pg=PA75 The right of conquest: the acquisition of territory by force in international law and practice]. — Oxford University Press, 1996. — P. 75. — ISBN 978-0-19-828007-1.
  35. 1 2 3 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 164–165. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  36. David Lay Williams. [books.google.com/books?id=nsRrONAvdnYC&pg=PA202 Rousseau's Platonic Enlightenment]. — Penn State Press. — P. 202. — ISBN 978-0-271-02997-9.
  37. [books.google.com/books?id=hCgx4S51uQwC&pg=PA238 Contested spaces of nobility in early modern Europe]. — Ashgate Publishing, Ltd. — P. 238. — ISBN 978-1-4094-0551-1.
  38. Jerzy Lukowski. [books.google.com/books?id=kAgRHvulnnUC&pg=PA124 Disorderly liberty: the political culture of the Polish-Lithuanian Commonwealth in the eighteenth century]. — Continuum International Publishing Group. — P. 123–124. — ISBN 978-1-4411-4812-4.
  39. 1 2 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 166–167. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  40. 1 2 3 4 Lukowski, Jerzy (February 11, 2009). «Recasting Utopia: Montesquieu, Rousseau and the Polish constitution of 3 May 1791». The Historical Journal 37 (01): 65. DOI:10.1017/S0018246X00014709.
  41. Maurice William Cranston. [books.google.com/books?id=zMYmGHEsD5MC&pg=PA177 The solitary self: Jean-Jacques Rousseau in exile and adversity]. — University of Chicago Press, 1997. — P. 177. — ISBN 978-0-226-11865-9.
  42. 1 2 3 4 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 169–171. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  43. 1 2 3 4 5 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 179. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  44. 1 2 3 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 162–163. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  45. 1 2 3 4 5 Daniel Stone. [books.google.com/books?id=LFgB_l4SdHAC&pg=PA274 The Polish-Lithuanian state, 1386–1795]. — University of Washington Press. — P. 274–275. — ISBN 978-0-295-98093-5.
  46. [books.google.com/books?id=riv0UCM90AMC&pg=RA2-PA140 Understanding mass higher education: comparative perspectives on access]. — RoutledgeFalmer. — P. 140. — ISBN 978-0-415-35491-2.
  47. Norman Davies. [books.google.com/books?id=EBpghdZeIwAC&pg=PA167 God's Playground: 1795 to the present]. — Columbia University Press. — P. 167. — ISBN 978-0-231-12819-3.
  48. 1 2 Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 73. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  49. 1 2 Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 74–75. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  50. Richard Butterwick. Poland's last king and English culture: Stanisław August Poniatowski, 1732–1798. — Clarendon Press, 1998. — P. 158–162. — ISBN 978-0-19-820701-6.
  51. Janusz Justyński. [books.google.com/books?id=TcKFAAAAMAAJ The Origin of human rights: the constitution of 3 May 1791, the French declaration of rights, the Bill of Rights : proceedings at the seminar held at the Nicolaus Copernicus University, May 3–5, 1991]. — Wydawn. Adam Marszałek, 1991. — P. 171. — ISBN 978-83-85263-24-1.
  52. Antoni Jan Ostrowski. [books.google.com/books?id=Q2wRAAAAYAAJ&pg=PA73 Żywot Tomasza Ostrowskiego, ministra rzeczypospolitej póżniej,prezesa senatu xięstwa warszawskiego i królestwa polskiego: obejmujacy rys wypadḱow krajowych od 1765 roku do 1817]. — Nakł. K. Ostrowskiego, 1873. — P. 73.
  53. 1 2 3 4 5 6 7 Historia ustroju i prawa polskiego. — PWN, 1993. — P. 304–305. — ISBN 978-83-01-11026-0.
  54. 1 2 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 176. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  55. 1 2 A history of eastern Europe: crisis and change. — Psychology Press. — P. 160. — ISBN 978-0-415-16111-4.
  56. 1 2 3 Jerzy Lukowski. [books.google.com/books?id=kAgRHvulnnUC&pg=PA226 Disorderly liberty: the political culture of the Polish-Lithuanian Commonwealth in the eighteenth century]. — Continuum International Publishing Group. — P. 226. — ISBN 978-1-4411-4812-4.
  57. Piotr Stefan Wandycz. [books.google.com/books?id=m5plR3x6jLAC&pg=PA128 The price of freedom: a history of East Central Europe from the Middle Ages to the present]. — Psychology Press, 2001. — P. 128. — ISBN 978-0-415-25491-5.
  58. 1 2 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 172–173. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  59. 1 2 3 4 5 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 173–174. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  60. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 178. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  61. 1 2 3 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 175. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  62. Marceli Handelsman. [books.google.com/books?id=rPQDAAAAYAAJ&pg=PA51 Konstytucja trzeciego Maja r. 1791]. — Druk. Narodowa, 1907. — P. 50–52.
  63. 1 2 3 4 5 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 177. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  64. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 184–185. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  65. 1 2 3 Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 83–86. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  66. Konstytucja 3 Maja 1791. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1991. — P. 51.
  67. Stanisław Grodziski. [books.google.com/books?id=9EqjNwAACAAJ Polska w czasach przełomu: (1764–1815)]. — Fogra, 1999. — P. 129. — ISBN 978-83-85719-45-8.
  68. 1 2 3 4 Joseph Kasparek-Obst. The constitutions of Poland and of the United States: kinships and genealogy. — American Institute of Polish Culture. — P. 42. — ISBN 978-1-881284-09-3.
  69. 1 2 3 Historia ustroju i prawa polskiego. — PWN, 1993. — P. 318. — ISBN 978-83-01-11026-0.
  70. 1 2 Joseph Kasparek-Obst. The constitutions of Poland and of the United States: kinships and genealogy. — American Institute of Polish Culture. — P. 40. — ISBN 978-1-881284-09-3.
  71. 1 2 Hillar, Marian (1992). «[www.jstor.org/stable/25778627 The Polish Constitution of May 3, 1791: Myth and Reality]». The Polish Review 37 (2): 185–207. Проверено April 18, 2014.
  72. 1 2 3 4 Jerzy Lukowski. [books.google.com/books?id=kAgRHvulnnUC&pg=PA226 Disorderly liberty: the political culture of the Polish-Lithuanian Commonwealth in the eighteenth century]. — Continuum International Publishing Group. — P. 227. — ISBN 978-1-4411-4812-4.
  73. Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 83. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  74. 1 2 [books.google.com/books?id=p7U8AAAAIAAJ&pg=PA252 A Republic of nobles: studies in Polish history to 1864]. — Cambridge University Press, 1982. — P. 252. — ISBN 978-0-521-24093-2.
  75. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 181–182. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  76. Stanisław Grodziski. [books.google.com/books?id=9EqjNwAACAAJ Polska w czasach przełomu: (1764–1815)]. — Fogra, 1999. — P. 157. — ISBN 978-83-85719-45-8.
  77. Stanisław Grodziski. [books.google.com/books?id=9EqjNwAACAAJ Polska w czasach przełomu: (1764–1815)]. — Fogra, 1999. — P. 114. — ISBN 978-83-85719-45-8.
  78. Joseph Kasparek-Obst. The constitutions of Poland and of the United States: kinships and genealogy. — American Institute of Polish Culture. — P. 51. — ISBN 978-1-881284-09-3.
  79. 1 2 3 4 Jerzy Lukowski. [books.google.com/books?id=kAgRHvulnnUC&pg=PA226 Disorderly liberty: the political culture of the Polish-Lithuanian Commonwealth in the eighteenth century]. — Continuum International Publishing Group. — P. 228. — ISBN 978-1-4411-4812-4.
  80. 1 2 3 4 5 6 7 8 Wagner, W. J. (1991). «[www.jstor.org/stable/25778591 May 3, 1791, and the Polish constitutional tradition]». The Polish Review 36 (4): 383–395. Проверено April 18, 2014.
  81. Joseph Kasparek-Obst. The constitutions of Poland and of the United States: kinships and genealogy. — American Institute of Polish Culture. — P. 31. — ISBN 978-1-881284-09-3.
  82. Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 174. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  83. 1 2 3 4 5 Jerzy Lukowski. [books.google.com/books?id=kAgRHvulnnUC&pg=PA226 Disorderly liberty: the political culture of the Polish-Lithuanian Commonwealth in the eighteenth century]. — Continuum International Publishing Group. — P. 229. — ISBN 978-1-4411-4812-4.
  84. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Jerzy Lukowski. [books.google.com/books?id=kAgRHvulnnUC&pg=PA226 Disorderly liberty: the political culture of the Polish-Lithuanian Commonwealth in the eighteenth century]. — Continuum International Publishing Group. — P. 230. — ISBN 978-1-4411-4812-4.
  85. Joseph Kasparek-Obst. The constitutions of Poland and of the United States: kinships and genealogy. — American Institute of Polish Culture. — P. 45–49. — ISBN 978-1-881284-09-3.
  86. 1 2 [lietuvos.istorija.net/lituanistica/ Древние литовские тексты (типографские и рукописные)]
  87. Joseph Kasparek-Obst. The constitutions of Poland and of the United States: kinships and genealogy. — American Institute of Polish Culture. — P. 45–46. — ISBN 978-1-881284-09-3.
  88. 1 2 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 180. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  89. 1 2 3 Jerzy Lukowski. [books.google.com/books?id=kAgRHvulnnUC&pg=PA226 Disorderly liberty: the political culture of the Polish-Lithuanian Commonwealth in the eighteenth century]. — Continuum International Publishing Group. — P. 231. — ISBN 978-1-4411-4812-4.
  90. Jeremy Black. Kings, nobles and commoners: states and societies in early modern Europe, a revisionist history. — I.B.Tauris, 2004. — P. 59. — ISBN 978-1-86064-986-8.
  91. 1 2 3 4 Historia ustroju i prawa polskiego. — PWN, 1993. — P. 309. — ISBN 978-83-01-11026-0.
  92. [books.google.com/books?id=M38lAQAAIAAJ Konstytucja 3 Maja 1791]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1991. — P. 105–107.
  93. Maria Konopka-Wichrowska. [web.archive.org/web/20121013125715/free.art.pl/podkowa.magazyn/archiwum/my_litwa.htm My, Litwa] (Polish). Podkowiański Magazyn Kulturalny (August 13, 2003). — «Ostatnim było Zaręczenie Wzajemne Obojga Narodów przy Konstytucji 3 Maja, stanowiące część nowych paktów konwentów – zdaniem historyka prawa Bogusława Leśnodorskiego: "zacieśniające unię, ale utrzymujące nadal federacyjny charakter Rzeczypospolitej Obojga Narodów" [The last was the Reciprocal Guarantee of Two Nations at Constitution of 3 May, forming a part of the new pacta conventa – according to the law historian Bogusław Leśnodorski "tightening the union, but retaining the federal character of the Commonwealth of Both Nations".»  Проверено 12 сентября 2011.
  94. Bardach, Juliusz (1992). «[www.jstor.org/stable/25778593 The Constitution of May Third and the mutual assurance of the Two Nations]». The Polish Review 36 (4): 407–420. Проверено April 18, 2014.
  95. Tumelis, Juozas (1978). «[www.istorija.net/lituanistica/1791-05-03.htm Gegužės Trečiosios konstitucijos ir Ketverių metų seimo nutarimų lietuviškas vertimas]» (Lithuanian). Lietuvos istorijos metraštis (Lietuvos istorijos institutas): 95–105. ISSN [worldcat.org/issn/0202-3342 0202-3342]. Проверено April 6, 2014.
  96. 1 2 Joseph Kasparek-Obst. The constitutions of Poland and of the United States: kinships and genealogy. — American Institute of Polish Culture. — P. 231–232. — ISBN 978-1-881284-09-3.
  97. 1 2 Jerzy Michalski. Stanisław August Poniatowski // Polski Słownik Biograficzny. — Drukarnia Uniwersytetu Jagiellońskiego, 2011. — Vol. 41. — P. 627.
  98. Paul W. Schroeder. [books.google.com/books?id=BS2z3iGPCigC&pg=PA84 The transformation of European politics, 1763–1848]. — Oxford University Press, 1996. — P. 84. — ISBN 978-0-19-820654-5.
  99. [books.google.com/books?id=NpMxTvBuWHYC&pg=PA84 A concise history of Poland]. — Cambridge University Press, 2001. — P. 84. — ISBN 978-0-521-55917-1.
  100. 1 2 Krzysztof Bauer. Uchwalenie i obrona Konstytucji 3 Maja. — Wydawnictwa Szkolne i Pedagogiczne, 1991. — P. 167. — ISBN 978-83-02-04615-5.
  101. Francis W. Carter. Trade and urban development in Poland: an economic geography of Cracow, from its origins to 1795. — Cambridge University Press, 1994. — P. 192. — ISBN 978-0-521-41239-1.
  102. Norman Davies. [books.google.com/books?id=07vm4vmWPqsC&pg=PA403 God's Playground: The origins to 1795]. — Columbia University Press. — P. 403. — ISBN 978-0-231-12817-9.
  103. Carl L. Bucki. [info-poland.buffalo.edu/classroom/constitution.html Constitution Day: May 3, 1791]. Polish Academic Information Center (May 3, 1996). Проверено 21 сентября 2008.
  104. Robert Howard Lord. [books.google.com/books?id=zp5pAAAAMAAJ&pg=PA275 The second partition of Poland: a study in diplomatic history]. — Harvard University Press, 1915. — P. 275.
  105. 1 2 Michal Kopeček. [books.google.com/books?id=k5Vsjg508EYC&pg=PA282 Discourses of collective identity in Central and Southeast Europe (1770–1945): texts and commentaries]. — Central European University Press, 2006. — P. 282–284. — ISBN 978-963-7326-52-3.
  106. 1 2 Michal Kopeček. [books.google.com/books?id=k5Vsjg508EYC&pg=PA284 Discourses of collective identity in Central and Southeast Europe (1770–1945): texts and commentaries]. — Central European University Press, 2006. — P. 284–285. — ISBN 978-963-7326-52-3.
  107. Józef Andrzej Gierowski. [books.google.com/books?id=7UK1AAAAIAAJ&source=gbs_similarbooks Historia Polski, 1764–1864]. — Państwowe Wydawnictwo Naukowe, 1986. — P. 78–82. — ISBN 978-83-01-03732-1.
  108. Historia ustroju i prawa polskiego. — PWN, 1993. — P. 317. — ISBN 978-83-01-11026-0.
  109. Jerzy Łojek. Geneza i obalenie Konstytucji 3 maja. — Wydawn. Lubelskie, 1986. — P. 325–326. — ISBN 978-83-222-0313-2.
  110. 1 2 3 4 Jerzy Michalski. Stanisław August Poniatowski // Polski Słownik Biograficzny. — Drukarnia Uniwersytetu Jagiellońskiego, 2011. — Vol. 41. — P. 628.
  111. 1 2 3 4 5 Jacek Jędruch. Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history. — EJJ Books, 1998. — P. 186–187. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  112. Norman Davies. [books.google.com/books?id=07vm4vmWPqsC&pg=PA273 God's Playground: The origins to 1795]. — Columbia University Press. — P. 254. — ISBN 978-0-231-12817-9.
  113. David Pickus. Dying With an Enlightening Fall: Poland in the Eyes of German Intellectuals, 1764–1800. — Lexington Books, 2001. — P. 118. — ISBN 978-0-7391-0153-7.
  114. 1 2 Richard C. Frucht. [books.google.com/books?id=lVBB1a0rC70C&pg=PA16 Eastern Europe: an introduction to the people, lands, and culture]. — ABC-CLIO, 2005. — P. 16. — ISBN 978-1-57607-800-6.
  115. [books.google.com/books?id=o-JmAAAAMAAJ A question of honor: the Kościuszko Squadron : the forgotten heroes of World War II]. — Knopf. — P. 20. — ISBN 978-0-375-41197-7.
  116. 1 2 3 Jacek Jędruch. [books.google.com/books?id=Rmx8QgAACAAJ Constitutions, elections, and legislatures of Poland, 1493–1977: a guide to their history]. — EJJ Books, 1998. — P. 188–189. — ISBN 978-0-7818-0637-4.
  117. 1 2 3 4 5 [web.archive.org/web/20081205180641/www.polskieradio.pl/historia/artykul.aspx?id=41227 Zakazane święta PRLu] (Polish), Polskie Radio Online (May 3, 2008). Проверено 4 июля 2011.
  118. 1 2 Norman Davies. [books.google.com/books?id=jrVW9W9eiYMC&pg=PA699 Europe: A History]. — Oxford University Press, 1996. — P. 699. — ISBN 0-19-820171-0.
  119. 1 2 3 John Markoff. [books.google.com/books?id=-EWi759F4PoC&pg=PA121 Waves of democracy: social movements and political change]. — Pine Forge Press, 1996. — P. 121. — ISBN 978-0-8039-9019-7.
  120. Isaac Kramnick. Introduction // [books.google.com/books?id=WSzKOORzyQ4C&pg=PA13 The Federalist papers]. — Penguin, 1987. — P. 13. — ISBN 978-0-14-044495-7.
  121. Jerzy Kowalski. [books.google.com/books?id=KtmZPEjYB9MC&pg=PA136 Konstytucja Federacji Rosyjskiej a Rosyjska i Europejska tradycja konstytucyjna]. — PWP Iuris, 2009. — P. 136. — ISBN 978-83-89363-69-5.
  122. 1 2 3 4 [www.um.warszawa.pl/sites/default/files/11219rys%20historyczny_0.pdf Konstytucja 3 Maja – rys historyczny] (Polish). City of Warsaw. Проверено 4 июля 2011.
  123. Iwona Pogorzelska. [www.kielce.ap.gov.pl/images/prezentacje/konstytucja%203%20maja.pps Prezentacja na podstawie artykułu Romany Guldon "Pamiątki Konstytucji 3 Maja przechowywane w zasobie Archiwum Państwowego w Kielcach."] (Polish). Almanach Historyczny, T. 4, Kielce (2002). Проверено 4 июля 2011.
  124. [www.tygodnik.lt/200802/bliska4.html Rok 2007: Przegląd wydarzeń] (Polish). Tygnodnik Wileńszczyzny (February 2008). Проверено 4 июля 2011.
  125. [chicago.cbslocal.com/2011/05/07/thousands-attend-polish-constitution-day-parade/ Thousands Attend Polish Constitution Day Parade]. CBS (May 7, 2011). Проверено 4 июля 2011.

Дополнительная литература

  • [search.rsl.ru/ru/catalog/record/4649634 Становление и развитие конституционной государственности в Польше : историко-правовое исследование] : диссертация … кандидата юридических наук : 12.00.01 / Ковальски Ежи Сергей Чеславович; [Место защиты: С.-Петерб. юрид. ин-т]. — Санкт-Петербург, 2009. — 369 с.
  • Polska. [books.google.com/books?id=0u-WtwAACAAJ Ustawodawstwo Sejmu Wielkiego z 1791 r]. — Polska Akad. Nauk, Bibl. Kórnicka, 1985.
  • Marian Hillar (1992). «The Polish Constitution of May 3, 1791: Myth and Reality». The Polish Review XXXVII (2): 185–207.
  • Emanuel Rostworowski. [books.google.com/books?id=2duOAAAACAAJ Maj 1791-maj 1792—rok monarchii konstytucyjnej]. — Zamek Królewski w Warszawie, 1985. — ISBN 978-83-00-00961-9.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Конституция 3 мая 1791 года

Мавра Кузминишна подошла к калитке.
– Кого надо?
– Графа, графа Илью Андреича Ростова.
– Да вы кто?
– Я офицер. Мне бы видеть нужно, – сказал русский приятный и барский голос.
Мавра Кузминишна отперла калитку. И на двор вошел лет восемнадцати круглолицый офицер, типом лица похожий на Ростовых.
– Уехали, батюшка. Вчерашнего числа в вечерни изволили уехать, – ласково сказала Мавра Кузмипишна.
Молодой офицер, стоя в калитке, как бы в нерешительности войти или не войти ему, пощелкал языком.
– Ах, какая досада!.. – проговорил он. – Мне бы вчера… Ах, как жалко!..
Мавра Кузминишна между тем внимательно и сочувственно разглядывала знакомые ей черты ростовской породы в лице молодого человека, и изорванную шинель, и стоптанные сапоги, которые были на нем.
– Вам зачем же графа надо было? – спросила она.
– Да уж… что делать! – с досадой проговорил офицер и взялся за калитку, как бы намереваясь уйти. Он опять остановился в нерешительности.
– Видите ли? – вдруг сказал он. – Я родственник графу, и он всегда очень добр был ко мне. Так вот, видите ли (он с доброй и веселой улыбкой посмотрел на свой плащ и сапоги), и обносился, и денег ничего нет; так я хотел попросить графа…
Мавра Кузминишна не дала договорить ему.
– Вы минуточку бы повременили, батюшка. Одною минуточку, – сказала она. И как только офицер отпустил руку от калитки, Мавра Кузминишна повернулась и быстрым старушечьим шагом пошла на задний двор к своему флигелю.
В то время как Мавра Кузминишна бегала к себе, офицер, опустив голову и глядя на свои прорванные сапоги, слегка улыбаясь, прохаживался по двору. «Как жалко, что я не застал дядюшку. А славная старушка! Куда она побежала? И как бы мне узнать, какими улицами мне ближе догнать полк, который теперь должен подходить к Рогожской?» – думал в это время молодой офицер. Мавра Кузминишна с испуганным и вместе решительным лицом, неся в руках свернутый клетчатый платочек, вышла из за угла. Не доходя несколько шагов, она, развернув платок, вынула из него белую двадцатипятирублевую ассигнацию и поспешно отдала ее офицеру.
– Были бы их сиятельства дома, известно бы, они бы, точно, по родственному, а вот может… теперича… – Мавра Кузминишна заробела и смешалась. Но офицер, не отказываясь и не торопясь, взял бумажку и поблагодарил Мавру Кузминишну. – Как бы граф дома были, – извиняясь, все говорила Мавра Кузминишна. – Христос с вами, батюшка! Спаси вас бог, – говорила Мавра Кузминишна, кланяясь и провожая его. Офицер, как бы смеясь над собою, улыбаясь и покачивая головой, почти рысью побежал по пустым улицам догонять свой полк к Яузскому мосту.
А Мавра Кузминишна еще долго с мокрыми глазами стояла перед затворенной калиткой, задумчиво покачивая головой и чувствуя неожиданный прилив материнской нежности и жалости к неизвестному ей офицерику.


В недостроенном доме на Варварке, внизу которого был питейный дом, слышались пьяные крики и песни. На лавках у столов в небольшой грязной комнате сидело человек десять фабричных. Все они, пьяные, потные, с мутными глазами, напруживаясь и широко разевая рты, пели какую то песню. Они пели врозь, с трудом, с усилием, очевидно, не для того, что им хотелось петь, но для того только, чтобы доказать, что они пьяны и гуляют. Один из них, высокий белокурый малый в чистой синей чуйке, стоял над ними. Лицо его с тонким прямым носом было бы красиво, ежели бы не тонкие, поджатые, беспрестанно двигающиеся губы и мутные и нахмуренные, неподвижные глаза. Он стоял над теми, которые пели, и, видимо воображая себе что то, торжественно и угловато размахивал над их головами засученной по локоть белой рукой, грязные пальцы которой он неестественно старался растопыривать. Рукав его чуйки беспрестанно спускался, и малый старательно левой рукой опять засучивал его, как будто что то было особенно важное в том, чтобы эта белая жилистая махавшая рука была непременно голая. В середине песни в сенях и на крыльце послышались крики драки и удары. Высокий малый махнул рукой.
– Шабаш! – крикнул он повелительно. – Драка, ребята! – И он, не переставая засучивать рукав, вышел на крыльцо.
Фабричные пошли за ним. Фабричные, пившие в кабаке в это утро под предводительством высокого малого, принесли целовальнику кожи с фабрики, и за это им было дано вино. Кузнецы из соседних кузень, услыхав гульбу в кабаке и полагая, что кабак разбит, силой хотели ворваться в него. На крыльце завязалась драка.
Целовальник в дверях дрался с кузнецом, и в то время как выходили фабричные, кузнец оторвался от целовальника и упал лицом на мостовую.
Другой кузнец рвался в дверь, грудью наваливаясь на целовальника.
Малый с засученным рукавом на ходу еще ударил в лицо рвавшегося в дверь кузнеца и дико закричал:
– Ребята! наших бьют!
В это время первый кузнец поднялся с земли и, расцарапывая кровь на разбитом лице, закричал плачущим голосом:
– Караул! Убили!.. Человека убили! Братцы!..
– Ой, батюшки, убили до смерти, убили человека! – завизжала баба, вышедшая из соседних ворот. Толпа народа собралась около окровавленного кузнеца.
– Мало ты народ то грабил, рубахи снимал, – сказал чей то голос, обращаясь к целовальнику, – что ж ты человека убил? Разбойник!
Высокий малый, стоя на крыльце, мутными глазами водил то на целовальника, то на кузнецов, как бы соображая, с кем теперь следует драться.
– Душегуб! – вдруг крикнул он на целовальника. – Вяжи его, ребята!
– Как же, связал одного такого то! – крикнул целовальник, отмахнувшись от набросившихся на него людей, и, сорвав с себя шапку, он бросил ее на землю. Как будто действие это имело какое то таинственно угрожающее значение, фабричные, обступившие целовальника, остановились в нерешительности.
– Порядок то я, брат, знаю очень прекрасно. Я до частного дойду. Ты думаешь, не дойду? Разбойничать то нонче никому не велят! – прокричал целовальник, поднимая шапку.
– И пойдем, ишь ты! И пойдем… ишь ты! – повторяли друг за другом целовальник и высокий малый, и оба вместе двинулись вперед по улице. Окровавленный кузнец шел рядом с ними. Фабричные и посторонний народ с говором и криком шли за ними.
У угла Маросейки, против большого с запертыми ставнями дома, на котором была вывеска сапожного мастера, стояли с унылыми лицами человек двадцать сапожников, худых, истомленных людей в халатах и оборванных чуйках.
– Он народ разочти как следует! – говорил худой мастеровой с жидкой бородйой и нахмуренными бровями. – А что ж, он нашу кровь сосал – да и квит. Он нас водил, водил – всю неделю. А теперь довел до последнего конца, а сам уехал.
Увидав народ и окровавленного человека, говоривший мастеровой замолчал, и все сапожники с поспешным любопытством присоединились к двигавшейся толпе.
– Куда идет народ то?
– Известно куда, к начальству идет.
– Что ж, али взаправду наша не взяла сила?
– А ты думал как! Гляди ко, что народ говорит.
Слышались вопросы и ответы. Целовальник, воспользовавшись увеличением толпы, отстал от народа и вернулся к своему кабаку.
Высокий малый, не замечая исчезновения своего врага целовальника, размахивая оголенной рукой, не переставал говорить, обращая тем на себя общее внимание. На него то преимущественно жался народ, предполагая от него получить разрешение занимавших всех вопросов.
– Он покажи порядок, закон покажи, на то начальство поставлено! Так ли я говорю, православные? – говорил высокий малый, чуть заметно улыбаясь.
– Он думает, и начальства нет? Разве без начальства можно? А то грабить то мало ли их.
– Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого.
У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу.
– Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу.
Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала.
«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.
– У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами.
Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным.
«Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу.
На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь.
– Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
– Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
– Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя:
– Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
– Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
– Верещагин! Он еще не повешен? – крикнул Растопчин. – Привести его ко мне.


К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.
– Готов экипаж? – сказал Растопчин, отходя от окна.
– Готов, ваше сиятельство, – сказал адъютант.
Растопчин опять подошел к двери балкона.
– Да чего они хотят? – спросил он у полицеймейстера.
– Ваше сиятельство, они говорят, что собрались идти на французов по вашему приказанью, про измену что то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал. Ваше сиятельство, осмелюсь предложить…
– Извольте идти, я без вас знаю, что делать, – сердито крикнул Растопчин. Он стоял у двери балкона, глядя на толпу. «Вот что они сделали с Россией! Вот что они сделали со мной!» – думал Растопчин, чувствуя поднимающийся в своей душе неудержимый гнев против кого то того, кому можно было приписать причину всего случившегося. Как это часто бывает с горячими людьми, гнев уже владел им, но он искал еще для него предмета. «La voila la populace, la lie du peuple, – думал он, глядя на толпу, – la plebe qu'ils ont soulevee par leur sottise. Il leur faut une victime, [„Вот он, народец, эти подонки народонаселения, плебеи, которых они подняли своею глупостью! Им нужна жертва“.] – пришло ему в голову, глядя на размахивающего рукой высокого малого. И по тому самому это пришло ему в голову, что ему самому нужна была эта жертва, этот предмет для своего гнева.
– Готов экипаж? – в другой раз спросил он.
– Готов, ваше сиятельство. Что прикажете насчет Верещагина? Он ждет у крыльца, – отвечал адъютант.
– А! – вскрикнул Растопчин, как пораженный каким то неожиданным воспоминанием.
И, быстро отворив дверь, он вышел решительными шагами на балкон. Говор вдруг умолк, шапки и картузы снялись, и все глаза поднялись к вышедшему графу.
– Здравствуйте, ребята! – сказал граф быстро и громко. – Спасибо, что пришли. Я сейчас выйду к вам, но прежде всего нам надо управиться с злодеем. Нам надо наказать злодея, от которого погибла Москва. Подождите меня! – И граф так же быстро вернулся в покои, крепко хлопнув дверью.
По толпе пробежал одобрительный ропот удовольствия. «Он, значит, злодеев управит усех! А ты говоришь француз… он тебе всю дистанцию развяжет!» – говорили люди, как будто упрекая друг друга в своем маловерии.
Через несколько минут из парадных дверей поспешно вышел офицер, приказал что то, и драгуны вытянулись. Толпа от балкона жадно подвинулась к крыльцу. Выйдя гневно быстрыми шагами на крыльцо, Растопчин поспешно оглянулся вокруг себя, как бы отыскивая кого то.
– Где он? – сказал граф, и в ту же минуту, как он сказал это, он увидал из за угла дома выходившего между, двух драгун молодого человека с длинной тонкой шеей, с до половины выбритой и заросшей головой. Молодой человек этот был одет в когда то щегольской, крытый синим сукном, потертый лисий тулупчик и в грязные посконные арестантские шаровары, засунутые в нечищеные, стоптанные тонкие сапоги. На тонких, слабых ногах тяжело висели кандалы, затруднявшие нерешительную походку молодого человека.
– А ! – сказал Растопчин, поспешно отворачивая свой взгляд от молодого человека в лисьем тулупчике и указывая на нижнюю ступеньку крыльца. – Поставьте его сюда! – Молодой человек, брянча кандалами, тяжело переступил на указываемую ступеньку, придержав пальцем нажимавший воротник тулупчика, повернул два раза длинной шеей и, вздохнув, покорным жестом сложил перед животом тонкие, нерабочие руки.
Несколько секунд, пока молодой человек устанавливался на ступеньке, продолжалось молчание. Только в задних рядах сдавливающихся к одному месту людей слышались кряхтенье, стоны, толчки и топот переставляемых ног.
Растопчин, ожидая того, чтобы он остановился на указанном месте, хмурясь потирал рукою лицо.
– Ребята! – сказал Растопчин металлически звонким голосом, – этот человек, Верещагин – тот самый мерзавец, от которого погибла Москва.
Молодой человек в лисьем тулупчике стоял в покорной позе, сложив кисти рук вместе перед животом и немного согнувшись. Исхудалое, с безнадежным выражением, изуродованное бритою головой молодое лицо его было опущено вниз. При первых словах графа он медленно поднял голову и поглядел снизу на графа, как бы желая что то сказать ему или хоть встретить его взгляд. Но Растопчин не смотрел на него. На длинной тонкой шее молодого человека, как веревка, напружилась и посинела жила за ухом, и вдруг покраснело лицо.
Все глаза были устремлены на него. Он посмотрел на толпу, и, как бы обнадеженный тем выражением, которое он прочел на лицах людей, он печально и робко улыбнулся и, опять опустив голову, поправился ногами на ступеньке.
– Он изменил своему царю и отечеству, он передался Бонапарту, он один из всех русских осрамил имя русского, и от него погибает Москва, – говорил Растопчин ровным, резким голосом; но вдруг быстро взглянул вниз на Верещагина, продолжавшего стоять в той же покорной позе. Как будто взгляд этот взорвал его, он, подняв руку, закричал почти, обращаясь к народу: – Своим судом расправляйтесь с ним! отдаю его вам!
Народ молчал и только все теснее и теснее нажимал друг на друга. Держать друг друга, дышать в этой зараженной духоте, не иметь силы пошевелиться и ждать чего то неизвестного, непонятного и страшного становилось невыносимо. Люди, стоявшие в передних рядах, видевшие и слышавшие все то, что происходило перед ними, все с испуганно широко раскрытыми глазами и разинутыми ртами, напрягая все свои силы, удерживали на своих спинах напор задних.
– Бей его!.. Пускай погибнет изменник и не срамит имя русского! – закричал Растопчин. – Руби! Я приказываю! – Услыхав не слова, но гневные звуки голоса Растопчина, толпа застонала и надвинулась, но опять остановилась.
– Граф!.. – проговорил среди опять наступившей минутной тишины робкий и вместе театральный голос Верещагина. – Граф, один бог над нами… – сказал Верещагин, подняв голову, и опять налилась кровью толстая жила на его тонкой шее, и краска быстро выступила и сбежала с его лица. Он не договорил того, что хотел сказать.
– Руби его! Я приказываю!.. – прокричал Растопчин, вдруг побледнев так же, как Верещагин.
– Сабли вон! – крикнул офицер драгунам, сам вынимая саблю.
Другая еще сильнейшая волна взмыла по народу, и, добежав до передних рядов, волна эта сдвинула переднии, шатая, поднесла к самым ступеням крыльца. Высокий малый, с окаменелым выражением лица и с остановившейся поднятой рукой, стоял рядом с Верещагиным.
– Руби! – прошептал почти офицер драгунам, и один из солдат вдруг с исказившимся злобой лицом ударил Верещагина тупым палашом по голове.
«А!» – коротко и удивленно вскрикнул Верещагин, испуганно оглядываясь и как будто не понимая, зачем это было с ним сделано. Такой же стон удивления и ужаса пробежал по толпе.
«О господи!» – послышалось чье то печальное восклицание.
Но вслед за восклицанием удивления, вырвавшимся У Верещагина, он жалобно вскрикнул от боли, и этот крик погубил его. Та натянутая до высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, прорвалось мгновенно. Преступление было начато, необходимо было довершить его. Жалобный стон упрека был заглушен грозным и гневным ревом толпы. Как последний седьмой вал, разбивающий корабли, взмыла из задних рядов эта последняя неудержимая волна, донеслась до передних, сбила их и поглотила все. Ударивший драгун хотел повторить свой удар. Верещагин с криком ужаса, заслонясь руками, бросился к народу. Высокий малый, на которого он наткнулся, вцепился руками в тонкую шею Верещагина и с диким криком, с ним вместе, упал под ноги навалившегося ревущего народа.
Одни били и рвали Верещагина, другие высокого малого. И крики задавленных людей и тех, которые старались спасти высокого малого, только возбуждали ярость толпы. Долго драгуны не могли освободить окровавленного, до полусмерти избитого фабричного. И долго, несмотря на всю горячечную поспешность, с которою толпа старалась довершить раз начатое дело, те люди, которые били, душили и рвали Верещагина, не могли убить его; но толпа давила их со всех сторон, с ними в середине, как одна масса, колыхалась из стороны в сторону и не давала им возможности ни добить, ни бросить его.
«Топором то бей, что ли?.. задавили… Изменщик, Христа продал!.. жив… живущ… по делам вору мука. Запором то!.. Али жив?»
Только когда уже перестала бороться жертва и вскрики ее заменились равномерным протяжным хрипеньем, толпа стала торопливо перемещаться около лежащего, окровавленного трупа. Каждый подходил, взглядывал на то, что было сделано, и с ужасом, упреком и удивлением теснился назад.
«О господи, народ то что зверь, где же живому быть!» – слышалось в толпе. – И малый то молодой… должно, из купцов, то то народ!.. сказывают, не тот… как же не тот… О господи… Другого избили, говорят, чуть жив… Эх, народ… Кто греха не боится… – говорили теперь те же люди, с болезненно жалостным выражением глядя на мертвое тело с посиневшим, измазанным кровью и пылью лицом и с разрубленной длинной тонкой шеей.
Полицейский старательный чиновник, найдя неприличным присутствие трупа на дворе его сиятельства, приказал драгунам вытащить тело на улицу. Два драгуна взялись за изуродованные ноги и поволокли тело. Окровавленная, измазанная в пыли, мертвая бритая голова на длинной шее, подворачиваясь, волочилась по земле. Народ жался прочь от трупа.
В то время как Верещагин упал и толпа с диким ревом стеснилась и заколыхалась над ним, Растопчин вдруг побледнел, и вместо того чтобы идти к заднему крыльцу, у которого ждали его лошади, он, сам не зная куда и зачем, опустив голову, быстрыми шагами пошел по коридору, ведущему в комнаты нижнего этажа. Лицо графа было бледно, и он не мог остановить трясущуюся, как в лихорадке, нижнюю челюсть.
– Ваше сиятельство, сюда… куда изволите?.. сюда пожалуйте, – проговорил сзади его дрожащий, испуганный голос. Граф Растопчин не в силах был ничего отвечать и, послушно повернувшись, пошел туда, куда ему указывали. У заднего крыльца стояла коляска. Далекий гул ревущей толпы слышался и здесь. Граф Растопчин торопливо сел в коляску и велел ехать в свой загородный дом в Сокольниках. Выехав на Мясницкую и не слыша больше криков толпы, граф стал раскаиваться. Он с неудовольствием вспомнил теперь волнение и испуг, которые он выказал перед своими подчиненными. «La populace est terrible, elle est hideuse, – думал он по французски. – Ils sont сошше les loups qu'on ne peut apaiser qu'avec de la chair. [Народная толпа страшна, она отвратительна. Они как волки: их ничем не удовлетворишь, кроме мяса.] „Граф! один бог над нами!“ – вдруг вспомнились ему слова Верещагина, и неприятное чувство холода пробежало по спине графа Растопчина. Но чувство это было мгновенно, и граф Растопчин презрительно улыбнулся сам над собою. „J'avais d'autres devoirs, – подумал он. – Il fallait apaiser le peuple. Bien d'autres victimes ont peri et perissent pour le bien publique“, [У меня были другие обязанности. Следовало удовлетворить народ. Много других жертв погибло и гибнет для общественного блага.] – и он стал думать о тех общих обязанностях, которые он имел в отношении своего семейства, своей (порученной ему) столице и о самом себе, – не как о Федоре Васильевиче Растопчине (он полагал, что Федор Васильевич Растопчин жертвует собою для bien publique [общественного блага]), но о себе как о главнокомандующем, о представителе власти и уполномоченном царя. „Ежели бы я был только Федор Васильевич, ma ligne de conduite aurait ete tout autrement tracee, [путь мой был бы совсем иначе начертан,] но я должен был сохранить и жизнь и достоинство главнокомандующего“.
Слегка покачиваясь на мягких рессорах экипажа и не слыша более страшных звуков толпы, Растопчин физически успокоился, и, как это всегда бывает, одновременно с физическим успокоением ум подделал для него и причины нравственного успокоения. Мысль, успокоившая Растопчина, была не новая. С тех пор как существует мир и люди убивают друг друга, никогда ни один человек не совершил преступления над себе подобным, не успокоивая себя этой самой мыслью. Мысль эта есть le bien publique [общественное благо], предполагаемое благо других людей.
Для человека, не одержимого страстью, благо это никогда не известно; но человек, совершающий преступление, всегда верно знает, в чем состоит это благо. И Растопчин теперь знал это.
Он не только в рассуждениях своих не упрекал себя в сделанном им поступке, но находил причины самодовольства в том, что он так удачно умел воспользоваться этим a propos [удобным случаем] – наказать преступника и вместе с тем успокоить толпу.
«Верещагин был судим и приговорен к смертной казни, – думал Растопчин (хотя Верещагин сенатом был только приговорен к каторжной работе). – Он был предатель и изменник; я не мог оставить его безнаказанным, и потом je faisais d'une pierre deux coups [одним камнем делал два удара]; я для успокоения отдавал жертву народу и казнил злодея».
Приехав в свой загородный дом и занявшись домашними распоряжениями, граф совершенно успокоился.
Через полчаса граф ехал на быстрых лошадях через Сокольничье поле, уже не вспоминая о том, что было, и думая и соображая только о том, что будет. Он ехал теперь к Яузскому мосту, где, ему сказали, был Кутузов. Граф Растопчин готовил в своем воображении те гневные в колкие упреки, которые он выскажет Кутузову за его обман. Он даст почувствовать этой старой придворной лисице, что ответственность за все несчастия, имеющие произойти от оставления столицы, от погибели России (как думал Растопчин), ляжет на одну его выжившую из ума старую голову. Обдумывая вперед то, что он скажет ему, Растопчин гневно поворачивался в коляске и сердито оглядывался по сторонам.
Сокольничье поле было пустынно. Только в конце его, у богадельни и желтого дома, виднелась кучки людей в белых одеждах и несколько одиноких, таких же людей, которые шли по полю, что то крича и размахивая руками.
Один вз них бежал наперерез коляске графа Растопчина. И сам граф Растопчин, и его кучер, и драгуны, все смотрели с смутным чувством ужаса и любопытства на этих выпущенных сумасшедших и в особенности на того, который подбегал к вим.
Шатаясь на своих длинных худых ногах, в развевающемся халате, сумасшедший этот стремительно бежал, не спуская глаз с Растопчина, крича ему что то хриплым голосом и делая знаки, чтобы он остановился. Обросшее неровными клочками бороды, сумрачное и торжественное лицо сумасшедшего было худо и желто. Черные агатовые зрачки его бегали низко и тревожно по шафранно желтым белкам.
– Стой! Остановись! Я говорю! – вскрикивал он пронзительно и опять что то, задыхаясь, кричал с внушительными интонациями в жестами.
Он поравнялся с коляской и бежал с ней рядом.
– Трижды убили меня, трижды воскресал из мертвых. Они побили каменьями, распяли меня… Я воскресну… воскресну… воскресну. Растерзали мое тело. Царствие божие разрушится… Трижды разрушу и трижды воздвигну его, – кричал он, все возвышая и возвышая голос. Граф Растопчин вдруг побледнел так, как он побледнел тогда, когда толпа бросилась на Верещагина. Он отвернулся.
– Пош… пошел скорее! – крикнул он на кучера дрожащим голосом.
Коляска помчалась во все ноги лошадей; но долго еще позади себя граф Растопчин слышал отдаляющийся безумный, отчаянный крик, а перед глазами видел одно удивленно испуганное, окровавленное лицо изменника в меховом тулупчике.
Как ни свежо было это воспоминание, Растопчин чувствовал теперь, что оно глубоко, до крови, врезалось в его сердце. Он ясно чувствовал теперь, что кровавый след этого воспоминания никогда не заживет, но что, напротив, чем дальше, тем злее, мучительнее будет жить до конца жизни это страшное воспоминание в его сердце. Он слышал, ему казалось теперь, звуки своих слов:
«Руби его, вы головой ответите мне!» – «Зачем я сказал эти слова! Как то нечаянно сказал… Я мог не сказать их (думал он): тогда ничего бы не было». Он видел испуганное и потом вдруг ожесточившееся лицо ударившего драгуна и взгляд молчаливого, робкого упрека, который бросил на него этот мальчик в лисьем тулупе… «Но я не для себя сделал это. Я должен был поступить так. La plebe, le traitre… le bien publique», [Чернь, злодей… общественное благо.] – думал он.
У Яузского моста все еще теснилось войско. Было жарко. Кутузов, нахмуренный, унылый, сидел на лавке около моста и плетью играл по песку, когда с шумом подскакала к нему коляска. Человек в генеральском мундире, в шляпе с плюмажем, с бегающими не то гневными, не то испуганными глазами подошел к Кутузову и стал по французски говорить ему что то. Это был граф Растопчин. Он говорил Кутузову, что явился сюда, потому что Москвы и столицы нет больше и есть одна армия.
– Было бы другое, ежели бы ваша светлость не сказали мне, что вы не сдадите Москвы, не давши еще сражения: всего этого не было бы! – сказал он.
Кутузов глядел на Растопчина и, как будто не понимая значения обращенных к нему слов, старательно усиливался прочесть что то особенное, написанное в эту минуту на лице говорившего с ним человека. Растопчин, смутившись, замолчал. Кутузов слегка покачал головой и, не спуская испытующего взгляда с лица Растопчина, тихо проговорил:
– Да, я не отдам Москвы, не дав сражения.
Думал ли Кутузов совершенно о другом, говоря эти слова, или нарочно, зная их бессмысленность, сказал их, но граф Растопчин ничего не ответил и поспешно отошел от Кутузова. И странное дело! Главнокомандующий Москвы, гордый граф Растопчин, взяв в руки нагайку, подошел к мосту и стал с криком разгонять столпившиеся повозки.


В четвертом часу пополудни войска Мюрата вступали в Москву. Впереди ехал отряд виртембергских гусар, позади верхом, с большой свитой, ехал сам неаполитанский король.
Около середины Арбата, близ Николы Явленного, Мюрат остановился, ожидая известия от передового отряда о том, в каком положении находилась городская крепость «le Kremlin».
Вокруг Мюрата собралась небольшая кучка людей из остававшихся в Москве жителей. Все с робким недоумением смотрели на странного, изукрашенного перьями и золотом длинноволосого начальника.
– Что ж, это сам, что ли, царь ихний? Ничево! – слышались тихие голоса.
Переводчик подъехал к кучке народа.
– Шапку то сними… шапку то, – заговорили в толпе, обращаясь друг к другу. Переводчик обратился к одному старому дворнику и спросил, далеко ли до Кремля? Дворник, прислушиваясь с недоумением к чуждому ему польскому акценту и не признавая звуков говора переводчика за русскую речь, не понимал, что ему говорили, и прятался за других.
Мюрат подвинулся к переводчику в велел спросить, где русские войска. Один из русских людей понял, чего у него спрашивали, и несколько голосов вдруг стали отвечать переводчику. Французский офицер из передового отряда подъехал к Мюрату и доложил, что ворота в крепость заделаны и что, вероятно, там засада.
– Хорошо, – сказал Мюрат и, обратившись к одному из господ своей свиты, приказал выдвинуть четыре легких орудия и обстрелять ворота.
Артиллерия на рысях выехала из за колонны, шедшей за Мюратом, и поехала по Арбату. Спустившись до конца Вздвиженки, артиллерия остановилась и выстроилась на площади. Несколько французских офицеров распоряжались пушками, расстанавливая их, и смотрели в Кремль в зрительную трубу.
В Кремле раздавался благовест к вечерне, и этот звон смущал французов. Они предполагали, что это был призыв к оружию. Несколько человек пехотных солдат побежали к Кутафьевским воротам. В воротах лежали бревна и тесовые щиты. Два ружейные выстрела раздались из под ворот, как только офицер с командой стал подбегать к ним. Генерал, стоявший у пушек, крикнул офицеру командные слова, и офицер с солдатами побежал назад.
Послышалось еще три выстрела из ворот.
Один выстрел задел в ногу французского солдата, и странный крик немногих голосов послышался из за щитов. На лицах французского генерала, офицеров и солдат одновременно, как по команде, прежнее выражение веселости и спокойствия заменилось упорным, сосредоточенным выражением готовности на борьбу и страдания. Для них всех, начиная от маршала и до последнего солдата, это место не было Вздвиженка, Моховая, Кутафья и Троицкие ворота, а это была новая местность нового поля, вероятно, кровопролитного сражения. И все приготовились к этому сражению. Крики из ворот затихли. Орудия были выдвинуты. Артиллеристы сдули нагоревшие пальники. Офицер скомандовал «feu!» [пали!], и два свистящие звука жестянок раздались один за другим. Картечные пули затрещали по камню ворот, бревнам и щитам; и два облака дыма заколебались на площади.
Несколько мгновений после того, как затихли перекаты выстрелов по каменному Кремлю, странный звук послышался над головами французов. Огромная стая галок поднялась над стенами и, каркая и шумя тысячами крыл, закружилась в воздухе. Вместе с этим звуком раздался человеческий одинокий крик в воротах, и из за дыма появилась фигура человека без шапки, в кафтане. Держа ружье, он целился во французов. Feu! – повторил артиллерийский офицер, и в одно и то же время раздались один ружейный и два орудийных выстрела. Дым опять закрыл ворота.
За щитами больше ничего не шевелилось, и пехотные французские солдаты с офицерами пошли к воротам. В воротах лежало три раненых и четыре убитых человека. Два человека в кафтанах убегали низом, вдоль стен, к Знаменке.
– Enlevez moi ca, [Уберите это,] – сказал офицер, указывая на бревна и трупы; и французы, добив раненых, перебросили трупы вниз за ограду. Кто были эти люди, никто не знал. «Enlevez moi ca», – сказано только про них, и их выбросили и прибрали потом, чтобы они не воняли. Один Тьер посвятил их памяти несколько красноречивых строк: «Ces miserables avaient envahi la citadelle sacree, s'etaient empares des fusils de l'arsenal, et tiraient (ces miserables) sur les Francais. On en sabra quelques'uns et on purgea le Kremlin de leur presence. [Эти несчастные наполнили священную крепость, овладели ружьями арсенала и стреляли во французов. Некоторых из них порубили саблями, и очистили Кремль от их присутствия.]
Мюрату было доложено, что путь расчищен. Французы вошли в ворота и стали размещаться лагерем на Сенатской площади. Солдаты выкидывали стулья из окон сената на площадь и раскладывали огни.
Другие отряды проходили через Кремль и размещались по Маросейке, Лубянке, Покровке. Третьи размещались по Вздвиженке, Знаменке, Никольской, Тверской. Везде, не находя хозяев, французы размещались не как в городе на квартирах, а как в лагере, который расположен в городе.
Хотя и оборванные, голодные, измученные и уменьшенные до 1/3 части своей прежней численности, французские солдаты вступили в Москву еще в стройном порядке. Это было измученное, истощенное, но еще боевое и грозное войско. Но это было войско только до той минуты, пока солдаты этого войска не разошлись по квартирам. Как только люди полков стали расходиться по пустым и богатым домам, так навсегда уничтожалось войско и образовались не жители и не солдаты, а что то среднее, называемое мародерами. Когда, через пять недель, те же самые люди вышли из Москвы, они уже не составляли более войска. Это была толпа мародеров, из которых каждый вез или нес с собой кучу вещей, которые ему казались ценны и нужны. Цель каждого из этих людей при выходе из Москвы не состояла, как прежде, в том, чтобы завоевать, а только в том, чтобы удержать приобретенное. Подобно той обезьяне, которая, запустив руку в узкое горло кувшина и захватив горсть орехов, не разжимает кулака, чтобы не потерять схваченного, и этим губит себя, французы, при выходе из Москвы, очевидно, должны были погибнуть вследствие того, что они тащили с собой награбленное, но бросить это награбленное им было так же невозможно, как невозможно обезьяне разжать горсть с орехами. Через десять минут после вступления каждого французского полка в какой нибудь квартал Москвы, не оставалось ни одного солдата и офицера. В окнах домов видны были люди в шинелях и штиблетах, смеясь прохаживающиеся по комнатам; в погребах, в подвалах такие же люди хозяйничали с провизией; на дворах такие же люди отпирали или отбивали ворота сараев и конюшен; в кухнях раскладывали огни, с засученными руками пекли, месили и варили, пугали, смешили и ласкали женщин и детей. И этих людей везде, и по лавкам и по домам, было много; но войска уже не было.
В тот же день приказ за приказом отдавались французскими начальниками о том, чтобы запретить войскам расходиться по городу, строго запретить насилия жителей и мародерство, о том, чтобы нынче же вечером сделать общую перекличку; но, несмотря ни на какие меры. люди, прежде составлявшие войско, расплывались по богатому, обильному удобствами и запасами, пустому городу. Как голодное стадо идет в куче по голому полю, но тотчас же неудержимо разбредается, как только нападает на богатые пастбища, так же неудержимо разбредалось и войско по богатому городу.
Жителей в Москве не было, и солдаты, как вода в песок, всачивались в нее и неудержимой звездой расплывались во все стороны от Кремля, в который они вошли прежде всего. Солдаты кавалеристы, входя в оставленный со всем добром купеческий дом и находя стойла не только для своих лошадей, но и лишние, все таки шли рядом занимать другой дом, который им казался лучше. Многие занимали несколько домов, надписывая мелом, кем он занят, и спорили и даже дрались с другими командами. Не успев поместиться еще, солдаты бежали на улицу осматривать город и, по слуху о том, что все брошено, стремились туда, где можно было забрать даром ценные вещи. Начальники ходили останавливать солдат и сами вовлекались невольно в те же действия. В Каретном ряду оставались лавки с экипажами, и генералы толпились там, выбирая себе коляски и кареты. Остававшиеся жители приглашали к себе начальников, надеясь тем обеспечиться от грабежа. Богатств было пропасть, и конца им не видно было; везде, кругом того места, которое заняли французы, были еще неизведанные, незанятые места, в которых, как казалось французам, было еще больше богатств. И Москва все дальше и дальше всасывала их в себя. Точно, как вследствие того, что нальется вода на сухую землю, исчезает вода и сухая земля; точно так же вследствие того, что голодное войско вошло в обильный, пустой город, уничтожилось войско, и уничтожился обильный город; и сделалась грязь, сделались пожары и мародерство.

Французы приписывали пожар Москвы au patriotisme feroce de Rastopchine [дикому патриотизму Растопчина]; русские – изуверству французов. В сущности же, причин пожара Москвы в том смысле, чтобы отнести пожар этот на ответственность одного или несколько лиц, таких причин не было и не могло быть. Москва сгорела вследствие того, что она была поставлена в такие условия, при которых всякий деревянный город должен сгореть, независимо от того, имеются ли или не имеются в городе сто тридцать плохих пожарных труб. Москва должна была сгореть вследствие того, что из нее выехали жители, и так же неизбежно, как должна загореться куча стружек, на которую в продолжение нескольких дней будут сыпаться искры огня. Деревянный город, в котором при жителях владельцах домов и при полиции бывают летом почти каждый день пожары, не может не сгореть, когда в нем нет жителей, а живут войска, курящие трубки, раскладывающие костры на Сенатской площади из сенатских стульев и варящие себе есть два раза в день. Стоит в мирное время войскам расположиться на квартирах по деревням в известной местности, и количество пожаров в этой местности тотчас увеличивается. В какой же степени должна увеличиться вероятность пожаров в пустом деревянном городе, в котором расположится чужое войско? Le patriotisme feroce de Rastopchine и изуверство французов тут ни в чем не виноваты. Москва загорелась от трубок, от кухонь, от костров, от неряшливости неприятельских солдат, жителей – не хозяев домов. Ежели и были поджоги (что весьма сомнительно, потому что поджигать никому не было никакой причины, а, во всяком случае, хлопотливо и опасно), то поджоги нельзя принять за причину, так как без поджогов было бы то же самое.
Как ни лестно было французам обвинять зверство Растопчина и русским обвинять злодея Бонапарта или потом влагать героический факел в руки своего народа, нельзя не видеть, что такой непосредственной причины пожара не могло быть, потому что Москва должна была сгореть, как должна сгореть каждая деревня, фабрика, всякий дом, из которого выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать и варить себе кашу чужих людей. Москва сожжена жителями, это правда; но не теми жителями, которые оставались в ней, а теми, которые выехали из нее. Москва, занятая неприятелем, не осталась цела, как Берлин, Вена и другие города, только вследствие того, что жители ее не подносили хлеба соли и ключей французам, а выехали из нее.


Расходившееся звездой по Москве всачивание французов в день 2 го сентября достигло квартала, в котором жил теперь Пьер, только к вечеру.
Пьер находился после двух последних, уединенно и необычайно проведенных дней в состоянии, близком к сумасшествию. Всем существом его овладела одна неотвязная мысль. Он сам не знал, как и когда, но мысль эта овладела им теперь так, что он ничего не помнил из прошедшего, ничего не понимал из настоящего; и все, что он видел и слышал, происходило перед ним как во сне.
Пьер ушел из своего дома только для того, чтобы избавиться от сложной путаницы требований жизни, охватившей его, и которую он, в тогдашнем состоянии, но в силах был распутать. Он поехал на квартиру Иосифа Алексеевича под предлогом разбора книг и бумаг покойного только потому, что он искал успокоения от жизненной тревоги, – а с воспоминанием об Иосифе Алексеевиче связывался в его душе мир вечных, спокойных и торжественных мыслей, совершенно противоположных тревожной путанице, в которую он чувствовал себя втягиваемым. Он искал тихого убежища и действительно нашел его в кабинете Иосифа Алексеевича. Когда он, в мертвой тишине кабинета, сел, облокотившись на руки, над запыленным письменным столом покойника, в его воображении спокойно и значительно, одно за другим, стали представляться воспоминания последних дней, в особенности Бородинского сражения и того неопределимого для него ощущения своей ничтожности и лживости в сравнении с правдой, простотой и силой того разряда людей, которые отпечатались у него в душе под названием они. Когда Герасим разбудил его от его задумчивости, Пьеру пришла мысль о том, что он примет участие в предполагаемой – как он знал – народной защите Москвы. И с этой целью он тотчас же попросил Герасима достать ему кафтан и пистолет и объявил ему свое намерение, скрывая свое имя, остаться в доме Иосифа Алексеевича. Потом, в продолжение первого уединенно и праздно проведенного дня (Пьер несколько раз пытался и не мог остановить своего внимания на масонских рукописях), ему несколько раз смутно представлялось и прежде приходившая мысль о кабалистическом значении своего имени в связи с именем Бонапарта; но мысль эта о том, что ему, l'Russe Besuhof, предназначено положить предел власти зверя, приходила ему еще только как одно из мечтаний, которые беспричинно и бесследно пробегают в воображении.
Когда, купив кафтан (с целью только участвовать в народной защите Москвы), Пьер встретил Ростовых и Наташа сказала ему: «Вы остаетесь? Ах, как это хорошо!» – в голове его мелькнула мысль, что действительно хорошо бы было, даже ежели бы и взяли Москву, ему остаться в ней и исполнить то, что ему предопределено.
На другой день он, с одною мыслию не жалеть себя и не отставать ни в чем от них, ходил с народом за Трехгорную заставу. Но когда он вернулся домой, убедившись, что Москву защищать не будут, он вдруг почувствовал, что то, что ему прежде представлялось только возможностью, теперь сделалось необходимостью и неизбежностью. Он должен был, скрывая свое имя, остаться в Москве, встретить Наполеона и убить его с тем, чтобы или погибнуть, или прекратить несчастье всей Европы, происходившее, по мнению Пьера, от одного Наполеона.
Пьер знал все подробности покушении немецкого студента на жизнь Бонапарта в Вене в 1809 м году и знал то, что студент этот был расстрелян. И та опасность, которой он подвергал свою жизнь при исполнении своего намерения, еще сильнее возбуждала его.
Два одинаково сильные чувства неотразимо привлекали Пьера к его намерению. Первое было чувство потребности жертвы и страдания при сознании общего несчастия, то чувство, вследствие которого он 25 го поехал в Можайск и заехал в самый пыл сражения, теперь убежал из своего дома и, вместо привычной роскоши и удобств жизни, спал, не раздеваясь, на жестком диване и ел одну пищу с Герасимом; другое – было то неопределенное, исключительно русское чувство презрения ко всему условному, искусственному, человеческому, ко всему тому, что считается большинством людей высшим благом мира. В первый раз Пьер испытал это странное и обаятельное чувство в Слободском дворце, когда он вдруг почувствовал, что и богатство, и власть, и жизнь, все, что с таким старанием устроивают и берегут люди, – все это ежели и стоит чего нибудь, то только по тому наслаждению, с которым все это можно бросить.
Это было то чувство, вследствие которого охотник рекрут пропивает последнюю копейку, запивший человек перебивает зеркала и стекла без всякой видимой причины и зная, что это будет стоить ему его последних денег; то чувство, вследствие которого человек, совершая (в пошлом смысле) безумные дела, как бы пробует свою личную власть и силу, заявляя присутствие высшего, стоящего вне человеческих условий, суда над жизнью.
С самого того дня, как Пьер в первый раз испытал это чувство в Слободском дворце, он непрестанно находился под его влиянием, но теперь только нашел ему полное удовлетворение. Кроме того, в настоящую минуту Пьера поддерживало в его намерении и лишало возможности отречься от него то, что уже было им сделано на этом пути. И его бегство из дома, и его кафтан, и пистолет, и его заявление Ростовым, что он остается в Москве, – все потеряло бы не только смысл, но все это было бы презренно и смешно (к чему Пьер был чувствителен), ежели бы он после всего этого, так же как и другие, уехал из Москвы.
Физическое состояние Пьера, как и всегда это бывает, совпадало с нравственным. Непривычная грубая пища, водка, которую он пил эти дни, отсутствие вина и сигар, грязное, неперемененное белье, наполовину бессонные две ночи, проведенные на коротком диване без постели, – все это поддерживало Пьера в состоянии раздражения, близком к помешательству.

Был уже второй час после полудня. Французы уже вступили в Москву. Пьер знал это, но, вместо того чтобы действовать, он думал только о своем предприятии, перебирая все его малейшие будущие подробности. Пьер в своих мечтаниях не представлял себе живо ни самого процесса нанесения удара, ни смерти Наполеона, но с необыкновенною яркостью и с грустным наслаждением представлял себе свою погибель и свое геройское мужество.
«Да, один за всех, я должен совершить или погибнуть! – думал он. – Да, я подойду… и потом вдруг… Пистолетом или кинжалом? – думал Пьер. – Впрочем, все равно. Не я, а рука провидения казнит тебя, скажу я (думал Пьер слова, которые он произнесет, убивая Наполеона). Ну что ж, берите, казните меня», – говорил дальше сам себе Пьер, с грустным, но твердым выражением на лице, опуская голову.
В то время как Пьер, стоя посередине комнаты, рассуждал с собой таким образом, дверь кабинета отворилась, и на пороге показалась совершенно изменившаяся фигура всегда прежде робкого Макара Алексеевича. Халат его был распахнут. Лицо было красно и безобразно. Он, очевидно, был пьян. Увидав Пьера, он смутился в первую минуту, но, заметив смущение и на лице Пьера, тотчас ободрился и шатающимися тонкими ногами вышел на середину комнаты.
– Они оробели, – сказал он хриплым, доверчивым голосом. – Я говорю: не сдамся, я говорю… так ли, господин? – Он задумался и вдруг, увидав пистолет на столе, неожиданно быстро схватил его и выбежал в коридор.
Герасим и дворник, шедшие следом за Макар Алексеичем, остановили его в сенях и стали отнимать пистолет. Пьер, выйдя в коридор, с жалостью и отвращением смотрел на этого полусумасшедшего старика. Макар Алексеич, морщась от усилий, удерживал пистолет и кричал хриплый голосом, видимо, себе воображая что то торжественное.
– К оружию! На абордаж! Врешь, не отнимешь! – кричал он.
– Будет, пожалуйста, будет. Сделайте милость, пожалуйста, оставьте. Ну, пожалуйста, барин… – говорил Герасим, осторожно за локти стараясь поворотить Макар Алексеича к двери.
– Ты кто? Бонапарт!.. – кричал Макар Алексеич.
– Это нехорошо, сударь. Вы пожалуйте в комнаты, вы отдохните. Пожалуйте пистолетик.
– Прочь, раб презренный! Не прикасайся! Видел? – кричал Макар Алексеич, потрясая пистолетом. – На абордаж!
– Берись, – шепнул Герасим дворнику.
Макара Алексеича схватили за руки и потащили к двери.
Сени наполнились безобразными звуками возни и пьяными хрипящими звуками запыхавшегося голоса.
Вдруг новый, пронзительный женский крик раздался от крыльца, и кухарка вбежала в сени.
– Они! Батюшки родимые!.. Ей богу, они. Четверо, конные!.. – кричала она.
Герасим и дворник выпустили из рук Макар Алексеича, и в затихшем коридоре ясно послышался стук нескольких рук во входную дверь.


Пьер, решивший сам с собою, что ему до исполнения своего намерения не надо было открывать ни своего звания, ни знания французского языка, стоял в полураскрытых дверях коридора, намереваясь тотчас же скрыться, как скоро войдут французы. Но французы вошли, и Пьер все не отходил от двери: непреодолимое любопытство удерживало его.
Их было двое. Один – офицер, высокий, бравый и красивый мужчина, другой – очевидно, солдат или денщик, приземистый, худой загорелый человек с ввалившимися щеками и тупым выражением лица. Офицер, опираясь на палку и прихрамывая, шел впереди. Сделав несколько шагов, офицер, как бы решив сам с собою, что квартира эта хороша, остановился, обернулся назад к стоявшим в дверях солдатам и громким начальническим голосом крикнул им, чтобы они вводили лошадей. Окончив это дело, офицер молодецким жестом, высоко подняв локоть руки, расправил усы и дотронулся рукой до шляпы.
– Bonjour la compagnie! [Почтение всей компании!] – весело проговорил он, улыбаясь и оглядываясь вокруг себя. Никто ничего не отвечал.
– Vous etes le bourgeois? [Вы хозяин?] – обратился офицер к Герасиму.
Герасим испуганно вопросительно смотрел на офицера.
– Quartire, quartire, logement, – сказал офицер, сверху вниз, с снисходительной и добродушной улыбкой глядя на маленького человека. – Les Francais sont de bons enfants. Que diable! Voyons! Ne nous fachons pas, mon vieux, [Квартир, квартир… Французы добрые ребята. Черт возьми, не будем ссориться, дедушка.] – прибавил он, трепля по плечу испуганного и молчаливого Герасима.
– A ca! Dites donc, on ne parle donc pas francais dans cette boutique? [Что ж, неужели и тут никто не говорит по французски?] – прибавил он, оглядываясь кругом и встречаясь глазами с Пьером. Пьер отстранился от двери.
Офицер опять обратился к Герасиму. Он требовал, чтобы Герасим показал ему комнаты в доме.
– Барин нету – не понимай… моя ваш… – говорил Герасим, стараясь делать свои слова понятнее тем, что он их говорил навыворот.
Французский офицер, улыбаясь, развел руками перед носом Герасима, давая чувствовать, что и он не понимает его, и, прихрамывая, пошел к двери, у которой стоял Пьер. Пьер хотел отойти, чтобы скрыться от него, но в это самое время он увидал из отворившейся двери кухни высунувшегося Макара Алексеича с пистолетом в руках. С хитростью безумного Макар Алексеич оглядел француза и, приподняв пистолет, прицелился.
– На абордаж!!! – закричал пьяный, нажимая спуск пистолета. Французский офицер обернулся на крик, и в то же мгновенье Пьер бросился на пьяного. В то время как Пьер схватил и приподнял пистолет, Макар Алексеич попал, наконец, пальцем на спуск, и раздался оглушивший и обдавший всех пороховым дымом выстрел. Француз побледнел и бросился назад к двери.
Забывший свое намерение не открывать своего знания французского языка, Пьер, вырвав пистолет и бросив его, подбежал к офицеру и по французски заговорил с ним.
– Vous n'etes pas blesse? [Вы не ранены?] – сказал он.
– Je crois que non, – отвечал офицер, ощупывая себя, – mais je l'ai manque belle cette fois ci, – прибавил он, указывая на отбившуюся штукатурку в стене. – Quel est cet homme? [Кажется, нет… но на этот раз близко было. Кто этот человек?] – строго взглянув на Пьера, сказал офицер.
– Ah, je suis vraiment au desespoir de ce qui vient d'arriver, [Ах, я, право, в отчаянии от того, что случилось,] – быстро говорил Пьер, совершенно забыв свою роль. – C'est un fou, un malheureux qui ne savait pas ce qu'il faisait. [Это несчастный сумасшедший, который не знал, что делал.]
Офицер подошел к Макару Алексеичу и схватил его за ворот.
Макар Алексеич, распустив губы, как бы засыпая, качался, прислонившись к стене.
– Brigand, tu me la payeras, – сказал француз, отнимая руку.
– Nous autres nous sommes clements apres la victoire: mais nous ne pardonnons pas aux traitres, [Разбойник, ты мне поплатишься за это. Наш брат милосерд после победы, но мы не прощаем изменникам,] – прибавил он с мрачной торжественностью в лице и с красивым энергическим жестом.
Пьер продолжал по французски уговаривать офицера не взыскивать с этого пьяного, безумного человека. Француз молча слушал, не изменяя мрачного вида, и вдруг с улыбкой обратился к Пьеру. Он несколько секунд молча посмотрел на него. Красивое лицо его приняло трагически нежное выражение, и он протянул руку.
– Vous m'avez sauve la vie! Vous etes Francais, [Вы спасли мне жизнь. Вы француз,] – сказал он. Для француза вывод этот был несомненен. Совершить великое дело мог только француз, а спасение жизни его, m r Ramball'я capitaine du 13 me leger [мосье Рамбаля, капитана 13 го легкого полка] – было, без сомнения, самым великим делом.
Но как ни несомненен был этот вывод и основанное на нем убеждение офицера, Пьер счел нужным разочаровать его.
– Je suis Russe, [Я русский,] – быстро сказал Пьер.
– Ти ти ти, a d'autres, [рассказывайте это другим,] – сказал француз, махая пальцем себе перед носом и улыбаясь. – Tout a l'heure vous allez me conter tout ca, – сказал он. – Charme de rencontrer un compatriote. Eh bien! qu'allons nous faire de cet homme? [Сейчас вы мне все это расскажете. Очень приятно встретить соотечественника. Ну! что же нам делать с этим человеком?] – прибавил он, обращаясь к Пьеру, уже как к своему брату. Ежели бы даже Пьер не был француз, получив раз это высшее в свете наименование, не мог же он отречься от него, говорило выражение лица и тон французского офицера. На последний вопрос Пьер еще раз объяснил, кто был Макар Алексеич, объяснил, что пред самым их приходом этот пьяный, безумный человек утащил заряженный пистолет, который не успели отнять у него, и просил оставить его поступок без наказания.
Француз выставил грудь и сделал царский жест рукой.
– Vous m'avez sauve la vie. Vous etes Francais. Vous me demandez sa grace? Je vous l'accorde. Qu'on emmene cet homme, [Вы спасли мне жизнь. Вы француз. Вы хотите, чтоб я простил его? Я прощаю его. Увести этого человека,] – быстро и энергично проговорил французский офицер, взяв под руку произведенного им за спасение его жизни во французы Пьера, и пошел с ним в дом.
Солдаты, бывшие на дворе, услыхав выстрел, вошли в сени, спрашивая, что случилось, и изъявляя готовность наказать виновных; но офицер строго остановил их.
– On vous demandera quand on aura besoin de vous, [Когда будет нужно, вас позовут,] – сказал он. Солдаты вышли. Денщик, успевший между тем побывать в кухне, подошел к офицеру.
– Capitaine, ils ont de la soupe et du gigot de mouton dans la cuisine, – сказал он. – Faut il vous l'apporter? [Капитан у них в кухне есть суп и жареная баранина. Прикажете принести?]
– Oui, et le vin, [Да, и вино,] – сказал капитан.


Французский офицер вместе с Пьером вошли в дом. Пьер счел своим долгом опять уверить капитана, что он был не француз, и хотел уйти, но французский офицер и слышать не хотел об этом. Он был до такой степени учтив, любезен, добродушен и истинно благодарен за спасение своей жизни, что Пьер не имел духа отказать ему и присел вместе с ним в зале, в первой комнате, в которую они вошли. На утверждение Пьера, что он не француз, капитан, очевидно не понимая, как можно было отказываться от такого лестного звания, пожал плечами и сказал, что ежели он непременно хочет слыть за русского, то пускай это так будет, но что он, несмотря на то, все так же навеки связан с ним чувством благодарности за спасение жизни.
Ежели бы этот человек был одарен хоть сколько нибудь способностью понимать чувства других и догадывался бы об ощущениях Пьера, Пьер, вероятно, ушел бы от него; но оживленная непроницаемость этого человека ко всему тому, что не было он сам, победила Пьера.
– Francais ou prince russe incognito, [Француз или русский князь инкогнито,] – сказал француз, оглядев хотя и грязное, но тонкое белье Пьера и перстень на руке. – Je vous dois la vie je vous offre mon amitie. Un Francais n'oublie jamais ni une insulte ni un service. Je vous offre mon amitie. Je ne vous dis que ca. [Я обязан вам жизнью, и я предлагаю вам дружбу. Француз никогда не забывает ни оскорбления, ни услуги. Я предлагаю вам мою дружбу. Больше я ничего не говорю.]
В звуках голоса, в выражении лица, в жестах этого офицера было столько добродушия и благородства (во французском смысле), что Пьер, отвечая бессознательной улыбкой на улыбку француза, пожал протянутую руку.
– Capitaine Ramball du treizieme leger, decore pour l'affaire du Sept, [Капитан Рамбаль, тринадцатого легкого полка, кавалер Почетного легиона за дело седьмого сентября,] – отрекомендовался он с самодовольной, неудержимой улыбкой, которая морщила его губы под усами. – Voudrez vous bien me dire a present, a qui' j'ai l'honneur de parler aussi agreablement au lieu de rester a l'ambulance avec la balle de ce fou dans le corps. [Будете ли вы так добры сказать мне теперь, с кем я имею честь разговаривать так приятно, вместо того, чтобы быть на перевязочном пункте с пулей этого сумасшедшего в теле?]
Пьер отвечал, что не может сказать своего имени, и, покраснев, начал было, пытаясь выдумать имя, говорить о причинах, по которым он не может сказать этого, но француз поспешно перебил его.
– De grace, – сказал он. – Je comprends vos raisons, vous etes officier… officier superieur, peut etre. Vous avez porte les armes contre nous. Ce n'est pas mon affaire. Je vous dois la vie. Cela me suffit. Je suis tout a vous. Vous etes gentilhomme? [Полноте, пожалуйста. Я понимаю вас, вы офицер… штаб офицер, может быть. Вы служили против нас. Это не мое дело. Я обязан вам жизнью. Мне этого довольно, и я весь ваш. Вы дворянин?] – прибавил он с оттенком вопроса. Пьер наклонил голову. – Votre nom de bapteme, s'il vous plait? Je ne demande pas davantage. Monsieur Pierre, dites vous… Parfait. C'est tout ce que je desire savoir. [Ваше имя? я больше ничего не спрашиваю. Господин Пьер, вы сказали? Прекрасно. Это все, что мне нужно.]
Когда принесены были жареная баранина, яичница, самовар, водка и вино из русского погреба, которое с собой привезли французы, Рамбаль попросил Пьера принять участие в этом обеде и тотчас сам, жадно и быстро, как здоровый и голодный человек, принялся есть, быстро пережевывая своими сильными зубами, беспрестанно причмокивая и приговаривая excellent, exquis! [чудесно, превосходно!] Лицо его раскраснелось и покрылось потом. Пьер был голоден и с удовольствием принял участие в обеде. Морель, денщик, принес кастрюлю с теплой водой и поставил в нее бутылку красного вина. Кроме того, он принес бутылку с квасом, которую он для пробы взял в кухне. Напиток этот был уже известен французам и получил название. Они называли квас limonade de cochon (свиной лимонад), и Морель хвалил этот limonade de cochon, который он нашел в кухне. Но так как у капитана было вино, добытое при переходе через Москву, то он предоставил квас Морелю и взялся за бутылку бордо. Он завернул бутылку по горлышко в салфетку и налил себе и Пьеру вина. Утоленный голод и вино еще более оживили капитана, и он не переставая разговаривал во время обеда.
– Oui, mon cher monsieur Pierre, je vous dois une fiere chandelle de m'avoir sauve… de cet enrage… J'en ai assez, voyez vous, de balles dans le corps. En voila une (on показал на бок) a Wagram et de deux a Smolensk, – он показал шрам, который был на щеке. – Et cette jambe, comme vous voyez, qui ne veut pas marcher. C'est a la grande bataille du 7 a la Moskowa que j'ai recu ca. Sacre dieu, c'etait beau. Il fallait voir ca, c'etait un deluge de feu. Vous nous avez taille une rude besogne; vous pouvez vous en vanter, nom d'un petit bonhomme. Et, ma parole, malgre l'atoux que j'y ai gagne, je serais pret a recommencer. Je plains ceux qui n'ont pas vu ca. [Да, мой любезный господин Пьер, я обязан поставить за вас добрую свечку за то, что вы спасли меня от этого бешеного. С меня, видите ли, довольно тех пуль, которые у меня в теле. Вот одна под Ваграмом, другая под Смоленском. А эта нога, вы видите, которая не хочет двигаться. Это при большом сражении 7 го под Москвою. О! это было чудесно! Надо было видеть, это был потоп огня. Задали вы нам трудную работу, можете похвалиться. И ей богу, несмотря на этот козырь (он указал на крест), я был бы готов начать все снова. Жалею тех, которые не видали этого.]
– J'y ai ete, [Я был там,] – сказал Пьер.
– Bah, vraiment! Eh bien, tant mieux, – сказал француз. – Vous etes de fiers ennemis, tout de meme. La grande redoute a ete tenace, nom d'une pipe. Et vous nous l'avez fait cranement payer. J'y suis alle trois fois, tel que vous me voyez. Trois fois nous etions sur les canons et trois fois on nous a culbute et comme des capucins de cartes. Oh!! c'etait beau, monsieur Pierre. Vos grenadiers ont ete superbes, tonnerre de Dieu. Je les ai vu six fois de suite serrer les rangs, et marcher comme a une revue. Les beaux hommes! Notre roi de Naples, qui s'y connait a crie: bravo! Ah, ah! soldat comme nous autres! – сказал он, улыбаясь, поело минутного молчания. – Tant mieux, tant mieux, monsieur Pierre. Terribles en bataille… galants… – он подмигнул с улыбкой, – avec les belles, voila les Francais, monsieur Pierre, n'est ce pas? [Ба, в самом деле? Тем лучше. Вы лихие враги, надо признаться. Хорошо держался большой редут, черт возьми. И дорого же вы заставили нас поплатиться. Я там три раза был, как вы меня видите. Три раза мы были на пушках, три раза нас опрокидывали, как карточных солдатиков. Ваши гренадеры были великолепны, ей богу. Я видел, как их ряды шесть раз смыкались и как они выступали точно на парад. Чудный народ! Наш Неаполитанский король, который в этих делах собаку съел, кричал им: браво! – Га, га, так вы наш брат солдат! – Тем лучше, тем лучше, господин Пьер. Страшны в сражениях, любезны с красавицами, вот французы, господин Пьер. Не правда ли?]
До такой степени капитан был наивно и добродушно весел, и целен, и доволен собой, что Пьер чуть чуть сам не подмигнул, весело глядя на него. Вероятно, слово «galant» навело капитана на мысль о положении Москвы.
– A propos, dites, donc, est ce vrai que toutes les femmes ont quitte Moscou? Une drole d'idee! Qu'avaient elles a craindre? [Кстати, скажите, пожалуйста, правда ли, что все женщины уехали из Москвы? Странная мысль, чего они боялись?]
– Est ce que les dames francaises ne quitteraient pas Paris si les Russes y entraient? [Разве французские дамы не уехали бы из Парижа, если бы русские вошли в него?] – сказал Пьер.
– Ah, ah, ah!.. – Француз весело, сангвинически расхохотался, трепля по плечу Пьера. – Ah! elle est forte celle la, – проговорил он. – Paris? Mais Paris Paris… [Ха, ха, ха!.. А вот сказал штуку. Париж?.. Но Париж… Париж…]
– Paris la capitale du monde… [Париж – столица мира…] – сказал Пьер, доканчивая его речь.
Капитан посмотрел на Пьера. Он имел привычку в середине разговора остановиться и поглядеть пристально смеющимися, ласковыми глазами.
– Eh bien, si vous ne m'aviez pas dit que vous etes Russe, j'aurai parie que vous etes Parisien. Vous avez ce je ne sais, quoi, ce… [Ну, если б вы мне не сказали, что вы русский, я бы побился об заклад, что вы парижанин. В вас что то есть, эта…] – и, сказав этот комплимент, он опять молча посмотрел.
– J'ai ete a Paris, j'y ai passe des annees, [Я был в Париже, я провел там целые годы,] – сказал Пьер.
– Oh ca se voit bien. Paris!.. Un homme qui ne connait pas Paris, est un sauvage. Un Parisien, ca se sent a deux lieux. Paris, s'est Talma, la Duschenois, Potier, la Sorbonne, les boulevards, – и заметив, что заключение слабее предыдущего, он поспешно прибавил: – Il n'y a qu'un Paris au monde. Vous avez ete a Paris et vous etes reste Busse. Eh bien, je ne vous en estime pas moins. [О, это видно. Париж!.. Человек, который не знает Парижа, – дикарь. Парижанина узнаешь за две мили. Париж – это Тальма, Дюшенуа, Потье, Сорбонна, бульвары… Во всем мире один Париж. Вы были в Париже и остались русским. Ну что же, я вас за то не менее уважаю.]
Под влиянием выпитого вина и после дней, проведенных в уединении с своими мрачными мыслями, Пьер испытывал невольное удовольствие в разговоре с этим веселым и добродушным человеком.
– Pour en revenir a vos dames, on les dit bien belles. Quelle fichue idee d'aller s'enterrer dans les steppes, quand l'armee francaise est a Moscou. Quelle chance elles ont manque celles la. Vos moujiks c'est autre chose, mais voua autres gens civilises vous devriez nous connaitre mieux que ca. Nous avons pris Vienne, Berlin, Madrid, Naples, Rome, Varsovie, toutes les capitales du monde… On nous craint, mais on nous aime. Nous sommes bons a connaitre. Et puis l'Empereur! [Но воротимся к вашим дамам: говорят, что они очень красивы. Что за дурацкая мысль поехать зарыться в степи, когда французская армия в Москве! Они пропустили чудесный случай. Ваши мужики, я понимаю, но вы – люди образованные – должны бы были знать нас лучше этого. Мы брали Вену, Берлин, Мадрид, Неаполь, Рим, Варшаву, все столицы мира. Нас боятся, но нас любят. Не вредно знать нас поближе. И потом император…] – начал он, но Пьер перебил его.
– L'Empereur, – повторил Пьер, и лицо его вдруг привяло грустное и сконфуженное выражение. – Est ce que l'Empereur?.. [Император… Что император?..]
– L'Empereur? C'est la generosite, la clemence, la justice, l'ordre, le genie, voila l'Empereur! C'est moi, Ram ball, qui vous le dit. Tel que vous me voyez, j'etais son ennemi il y a encore huit ans. Mon pere a ete comte emigre… Mais il m'a vaincu, cet homme. Il m'a empoigne. Je n'ai pas pu resister au spectacle de grandeur et de gloire dont il couvrait la France. Quand j'ai compris ce qu'il voulait, quand j'ai vu qu'il nous faisait une litiere de lauriers, voyez vous, je me suis dit: voila un souverain, et je me suis donne a lui. Eh voila! Oh, oui, mon cher, c'est le plus grand homme des siecles passes et a venir. [Император? Это великодушие, милосердие, справедливость, порядок, гений – вот что такое император! Это я, Рамбаль, говорю вам. Таким, каким вы меня видите, я был его врагом тому назад восемь лет. Мой отец был граф и эмигрант. Но он победил меня, этот человек. Он завладел мною. Я не мог устоять перед зрелищем величия и славы, которым он покрывал Францию. Когда я понял, чего он хотел, когда я увидал, что он готовит для нас ложе лавров, я сказал себе: вот государь, и я отдался ему. И вот! О да, мой милый, это самый великий человек прошедших и будущих веков.]
– Est il a Moscou? [Что, он в Москве?] – замявшись и с преступным лицом сказал Пьер.