Кортес, Эрнан

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Эрнан Кортес
Hernán Cortés

Официальный портрет маркиза Оахаки с гербом
Род деятельности:

Конкистадор

Дата рождения:

1485 (?)

Место рождения:

Медельин, Королевство Кастилия и Леон

Подданство:

  Испания

Дата смерти:

2 декабря 1547 (≈ 62 года)

Место смерти:

Кастильеха-де-ла-Куэста, Испания

Отец:

Мартин Кортес де Монрой

Мать:

Каталина Писарро Альтамирано

Супруга:

1) Каталина Хуáрес Маркайда (в 1514—1522)
2) Хуана Рами́рес де Орельяно де Суньига (в 1529—1547)
Леонора (наложница)
Малинче (наложница)

Дети:

Вероятно, 10 или 11, в том числе 6 в законном браке

Награды и премии:
Слушать введение в статью · (инф.)
Этот звуковой файл был создан на основе введения в статью [ru.wikipedia.org/w/index.php?title=%D0%9A%D0%BE%D1%80%D1%82%D0%B5%D1%81,_%D0%AD%D1%80%D0%BD%D0%B0%D0%BD&oldid=57308028 версии] за 28 июля 2013 года и не отражает правки после этой даты.
см. также другие аудиостатьи

Ферна́ндо Корте́с де Монрóй и Писа́рро Альтамира́но (исп. Fernando Cortés de Monroy y Pizarro Altamirano), более известный как Ферна́ндо, Эрна́ндо, Ферна́н или Эрна́н Корте́с (исп. Hernán Cortés, 14851547) — испанский конкистадор, завоевавший Мексику и уничтоживший государственность ацтеков. Благодаря ему в Европе с 1520-х годов стали использовать ваниль и шоколад[1].

Происходил из семьи небогатых, но знатных идальго. Два года обучался в университете Саламанки, однако предпочёл военную карьеру. В 1504 году переехал на Эспаньолу, в 1510—1514 годах участвовал в экспедиции по покорению Кубы под началом Диего де Веласкеса. В 1519—1521 годах по собственной инициативе предпринял завоевание Мексики. В 1522—1526 годах занимал пост генерал-капитана вновь образованной колонии Новая Испания, проводя независимую политику, но из-за ожесточённой борьбы за власть в 1528 году вернулся в Европу. Король Карл V пожаловал ему в 1529 году титул маркиза Оахаки (исп. Marqués del Valle de Oaxaca). В 1530 году Кортес возвратился в Мексику в звании военного губернатора, но уже не имел реальной власти. В 1540 году навсегда вернулся в Европу, участвовал в неудачном походе на Алжир 1541 года. Скончался и похоронен в Испании, в 1566 году прах был перенесён в Мексику. В 1560-е годы его потомки попытались захватить власть в Мексике, но переворот завершился провалом.

О жизни завоевателя сохранилось мало источников, которые зачастую противоречат друг другу, поэтому историки сильно расходятся в оценках его личности и наследия. Труды Бартоломе де лас Касаса сделали его одним из ключевых персонажей «Чёрной легенды».





Содержание

Происхождение

Кортес принадлежал к роду идальго как минимум в двух поколениях. Прижизненный биограф Кортеса — его духовник Франсиско Лопес де Гомара, писал, что семьи Кортесов, Монроев, Писарро и Альтамирано — древние роды Эстремадуры, «из старых христиан»[2]. Сервантес де Салазар в посвящении Кортесу 1546 года даже возвёл его генеалогию к роду ломбардских королей, переехавших в Испанию[3]. Напротив, доминиканец Бартоломе де лас Касас, никогда не скрывавший неприязни к Кортесу, писал, что конкистадор был «сыном мелкого дворянчика, которого я знавал лично, очень бедного и очень скромного, но доброго христианина и, как утверждала молва, идальго»[4].

Диего Альтамирано, дед Эрнана по материнской линии, женатый на Леоноре Санчес Писарро, был мажордомом Беатрисы Пачеко, графини Медельинской. Он входил в число городских советников и стал алькальдом. Мартин Кортес де Монрой (1449—1528), отец Эрнана, в течение всей жизни занимал разные государственные должности, в частности, был рехидором, затем генеральным прокурором городского совета Медельина. В средневековой Испании эти должности могли занимать только идальго[5]. Мартин Кортес участвовал в гражданской войне 1475—1479 годов на стороне противников королевы Изабеллы в чине капитана кавалерии[6].

По отцовской линии Кортес был дальним родственником Николаса де Овандо — первого губернатора Эспаньолы. С материнской стороны Кортес был троюродным братом Франсиско Писарро — завоевателя Перу; другой его родственник, тоже Франсиско Писарро, сопровождал Кортеса в завоевании Мексики[7].

Кортес сам рассказывал Гомаре, что состояние его семьи было скромным. В 1948 году врач-офтальмолог из Медельина Селестино Вега опубликовал книгу, в которой оценивал рентабельность собственности Мартина Кортеса, и заявил, что доходы семьи были невелики[8]. Подход С. Веги подвергался критике, поскольку он рассматривал документальные свидетельства в контексте реконструированного уровня цен рубежа XV—XVI веков. В 2008 году новое исследование представил мексиканский учёный Эстебан Мира Кабайос, пришедший к выводу, что семейство Кортесов не было богатым, но уровень его благосостояния был соизмерим с социальным статусом[9].

Ранняя биография. Испания

Дата рождения Кортеса является предметом споров, поскольку он её по неизвестным причинам скрывал. Гомара со слов самого Кортеса указывал на 1485 год, но без уточнения. Только в одной анонимной биографии (обрывающейся на 1519 году) говорится, что он родился «в конце июля месяца», но больше эти сведения нигде не подтверждаются. Францисканские историки Херонимо де Мендета и Хуан де Торкемада приводили для рождения Кортеса дату 1483 — то есть год рождения Лютера. Так под завоевание Мексики подводилась идеологическая база: Кортес явился на землю Новой Испании ради обращения в лоно истинной церкви индейцев и восполнения ими рядов католиков, поредевших после Реформации[10].

По документам Эрнан Кортес де Монрой был единственным сыном Мартина Кортеса де Монрой и Каталины Писарро Альтамирано. При крещении в церкви Св. Мартина в Медельине он получил имя деда по отцовской линии. Фернандо, Эрнандо и Эрнан были в то время одним и тем же именем, для которого в орфографии того времени существовало три разных написания (Fernando, Hernando и Hernán), поэтому они в равной степени использовались современниками[11].

С матерью у Кортеса тёплых отношений не было, Гомара со слов сына характеризовал её как «суровую и скаредную» особу. В 1530 году он перевёз мать в Мексику, где она скончалась через несколько месяцев. Гораздо более близкие отношения связывали отца и сына[12]. Единственный законный[Прим 1] сын своих родителей, Эрнан по обычаю того времени рос под присмотром кормилицы, а в подростковом возрасте поступил под начало гувернёра и учителя фехтования. Гомара описывал его как слабого, болезненного ребёнка, что, вероятно, не соответствовало действительности. По мнению К. Дюверже, это было частью создаваемой вокруг личности завоевателя мифологии, «по которой чахлое создание стало избранником Божьим, а посему получило защиту и покровительство, дабы могло свершить предначертанное»[6][Прим 2].

До 14-летнего возраста Кортес воспитывался в родном Медельине, а далее его определили в Университет Саламанки. В городе он жил в доме профессора-юриста Франсиско Нуньеса де Валеры, женатого на тётке Эрнана — сводной сестре Мартина Кортеса. В дальнейшем Франсиско Нуньес исполнял роль официального юриста Кортеса в Испании. Обучение в университете продлилось всего два года: зимой 1501 года он вернулся в Медельин[13]. Гомара писал: «Родители встретили его неласково, поскольку они возлагали все надежды на своего единственного сына и мечтали, что он посвятит себя изучению права, каковая наука повсюду в большой чести и уважении»[13].

Кортес был хорошо образованным по меркам XVI века человеком, что признавали и его противники, в том числе лас Касас. Он владел латинским языком, в его докладах и письмах много латинских цитат; по описанию Маринео Сикуло — его первого биографа — умел сочинять стихи и ритмическую прозу. Берналь Диас дель Кастильо и лас Касас называли его «бакалавром права»[14]. Американский историк XIX века Уильям Прескотт предположил, что эту степень университет присвоил Кортесу постфактум[15][16].

Главной причиной того, что Кортес бросил университет, современные биографы называют желание участвовать в колонизации Санто-Доминго: дальний родственник отца Кортеса — Николас де Овандо, был назначен губернатором Эспаньолы. О его желании уехать в Новый Свет писал Гомара. Однако в 1502 году флот Овандо отплыл без Кортеса. Единственную причину со слов завоевателя описывал Гомара: Кортес во время ночного визита к замужней даме якобы был застигнут её мужем и, спасаясь бегством по крыше, сорвался, повредив ногу. Следующие два года жизни Кортеса описывались биографами противоречиво: по Гомаре, поправившись, Кортес собирался отправиться в Италию под командованием Гонсало Эрнандеса де Кордовы[17]. Напротив, в биографии Хуана Суареса де Перальты (1589 года) утверждается, что Кортес провёл год в Вальядолиде, где работал в нотариальной конторе[18].

Эспаньола и Куба

В конце 1503 года Кортес уговорил родителей оплатить его переезд в Новый Свет и провёл несколько месяцев в Севилье, ожидая оказии до Санто-Доминго. Он прибыл туда 6 апреля 1504 года — за день до Пасхи[20]. Колония находилась тогда в состоянии тяжёлого кризиса[Прим 3], и первое время Эрнан думал отправиться в экспедицию на Жемчужный берег (нынешняя Венесуэла). Однако вскоре из инспекции вернулся губернатор де Овандо, который тепло принял родственника и зарегистрировал его как vecino — полноправного колониста, бесплатно получавшего земли с обрабатывающими их индейцами (репартимьенто) и право на постройку дома в городе; взамен Кортес обязывался прослужить на Эспаньоле не менее 5 лет[21].

20-летний Кортес стал заметной фигурой в колонии после участия в ряде карательных походов в глубинные районы острова. После административной реформы 1506 года Кортес был назначен нотариусом (исп. escribano, так назывался наместник) в индейском поселении Асуа к западу от Санто-Доминго и весьма поправил своё материальное положение. Он получил репартимьенто в провинции Дайяго; не исключено, что он пытался разводить сахарный тростник, завезённый с Канарских островов. Однако жизнь помещика казалась Кортесу пресной, и он вернулся в Санто-Доминго. В 1507 году он построил дом на пересечении улиц Эль-Конде и Лас-Дамас, прямо напротив резиденции губернатора — один из первых, сохранившихся в Новом Свете. С 2001 года в отреставрированном доме располагается посольство Франции[22].

В 1509 году губернатор Овандо был отозван в связи с назначением великим командором Ордена Алькантары, на смену ему был прислан дон Диего Колумб — сын первооткрывателя Америки. Колумб поменял стратегию развития колонии, сделав ставку на морские экспедиции. В окружение нового губернатора Кортес не вписывался, а поскольку пятилетний контракт с Овандо истёк, он мог устроиться в какую-либо из захватнических экспедиций. Тем не менее, Кортес остался на Эспаньоле, как утверждал Сервантес де Салазар, заразившись сифилисом от одной из индейских наложниц[23].

В 1510 году губернатор Колумб замыслил завоевание Кубы, во главе похода был поставлен дон Диего Веласкес де Куэльяр, впервые попавший в Новый Свет в 1493 году в экспедиции Бартоломео Колумба — брата первооткрывателя. Кортесу удалось получить должность официального казначея (исп. contador del rey) армии Веласкеса, насчитывавшей около 300 человек[24].

В ноябре 1511 года Веласкес вышел из порта Сальватьерра-де-ла-Сабана на западном побережье Эспаньолы. Экспедиция была тщательно подготовлена: ещё по поручению Овандо в 1509 году капитан Себастьян де Окампо обошёл на корабле вокруг Кубы, нанеся на карту все удобные бухты и якорные стоянки. Высадка прошла в заливе Баракоа, однако Веласкес действовал осторожно. 4 декабря 1512 года был заложен город Асунсьон-де-Баракоа, ставший ареной заговоров и распрей, поскольку Веласкес стремился вести политику, независимую от Диего Колумба[25]. Вскоре стало известно о готовящемся заговоре против Веласкеса, причём мятежники решили тайно сообщить в Санто-Доминго о притеснениях со стороны их начальника и избрали Кортеса своим полномочным представителем. Кортес был схвачен, когда собирался тайно отплыть на Эспаньолу с текстом доноса, и немедленно арестован. Тем не менее, ему удалось встретиться с губернатором наедине и выйти на свободу. Уступив должность казначея Амадору де Ларесу, Кортес становился алькальдом Сантьяго-де-Куба — тогдашней столицы, а также обязывался жениться на свояченице (исп. cuñada) Веласкеса — Каталине Хуарес Маркайда (исп. Catalina Xuarez Marcaida)[26]. Кортес не желал жениться, поскольку жил тогда с индейской наложницей, которую крестил под именем Леоноры, а своей дочери-метиске дал имя и фамилию матери — Каталина Писарро; её крёстным отцом был губернатор Веласкес[27][Прим 4].

После окончательного «умиротворения» Кубы в 1514 году губернатор Веласкес не имел права производить какую-либо деятельность за пределами острова. Только в 1517 году Веласкес получил право rescate, то есть торговли с соседними островами. Под этим термином скрывались пиратские набеги на соседние острова и материк с целью захвата золота и индейских рабов — коренное население Кубы стремительно вымирало[28]. В феврале 1517 года отправилась в путь экспедиция Франсиско Эрнандеса де Кордоба, снаряжавшаяся в глубокой тайне. Её результатом было открытие Юкатана, по результатам которого Веласкес потребовал для себя звания аделантадо и стал готовиться к завоеванию материковых государств. В 1518 году была отправлена экспедиция племянника Веласкеса — Хуана Грихальвы, в которой прославились многие будущие сподвижники Кортеса — Альварадо, Франсиско де Монтехо и Берналь Диас[29]. Сам Кортес не участвовал в этих экспедициях, снаряжавшихся на личные средства губернатора[30].

Осенью 1518 года Кортес начал борьбу за главенство в походе для завоевания Мексики. Для начала он добился от правительства Санто-Доминго разрешения организовать экспедицию. 23 октября 1518 года Веласкес подписал контракт и инструкции для Кортеса, причём и Юкатан, и Мексика именовались в нём «островами». По контракту губернатор Кубы снаряжал 3 корабля, средства для остальных давали Кортес и казначей колонии Амадор де Ларес (планировалось снарядить 10 судов). Все расходы по содержанию армии и обеспечению её продовольствием нёс только Кортес. На снаряжение экспедиции Кортес потратил всё состояние, заложил все имения и продал рабов, а также залез в долги[31][32].

Завоевание Мексики

Высадка в Мексике

К ноябрю 1518 года отношения между Кортесом и Веласкесом ухудшились, вдобавок появились и другие претенденты на пост главнокомандующего. После прибытия экспедиции Грихальвы Кортес направил на его эскадру Педро де Альварадо, чтобы сагитировать его людей принять участие в походе. Это привело к тому, что Веласкес временно отказался от расторжения контракта с Кортесом. В ночь с 17 на 18 ноября 1518 года эскадра Кортеса покинула кубинскую столицу[33].

Армия Кортеса включала только 350 человек[34], поэтому он перевёл свою эскадру в Вилья-де-ла-Сантисима-Тринидад, где находился Грихальва. Его команда — около 200 человек — пошла под командование Кортеса. Отправление затягивалось, поскольку Кортес интенсивно скупал съестные припасы. По К. Дюверже — биографу — Кортес сразу показал, что планирует не грабительский набег, а колонизационную экспедицию. Это доказывается и тем, что знамя Кортеса несло латинский девиз in hoc signo vinces («Под сим знаменем победиши»), заимствованный у лабарума императора Константина[35][36].

Окончательно армия Кортеса включала 508 пехотинцев, 16 конных рыцарей (несколько из которых в складчину владели одной лошадью, как тот же Альварадо), 13 аркебузиров, 32 арбалетчика, 100 матросов и 200 рабов — кубинских индейцев и негров из энкомьенд Кортеса, в качестве слуг и носильщиков. Снаряжение включало 16 лошадей (11 жеребцов и 5 кобыл, перечисленных Берналем Диасом поимённо), 10 пушек и 4 фальконета[37]. Среди офицеров отряда Кортеса выделялись будущие покорители Центральной Америки: Алонсо Эрнандес Портокарреро (ему первоначально досталась Малинче), Алонсо Давила, Франсиско де Монтехо, Франсиско де Сальседо, Хуан Веласкес де Леон (родственник кубинского губернатора), Кристобаль де Олид, Гонсало де Сандоваль и Педро де Альварадо. Многие из них были опытными солдатами, воевавшими в Италии и на Антильских островах. Команда и армия разместились на 11 кораблях. Главным кормчим был Антон де Аламинос (участник третьей экспедиции Колумба и экспедиции Понсе де Леона, Франсиско де Кордовы и Хуана де Грихальвы)[37]. Помимо перечисленных лиц, в экспедиции участвовали три нотариуса и два священника[38].

10 февраля 1519 года экспедиция отправилась к побережью Юкатана. Первый контакт с высокой цивилизацией Америки состоялся на острове Косумель, где в то время было княжество майя Экаб, центр почитания богини плодородия Иш-Чель. Испанцы попытались разрушить святилище, придя в ужас от обряда жертвоприношения. В качестве переводчика первое время служил индейский юноша-раб, от которого были получены сведения о Херонимо де Агиларе, испанском священнике, попавшем в плен к майя и изучившем их язык. Он стал главным переводчиком экспедиции[39]. В марте 1519 года Кортес формально присоединил Юкатан к испанским владениям (фактически это произошло только в 1535 году). Далее экспедиция пошла вдоль побережья, 14 марта было достигнуто устье реки Табаско, которую испанцы называли Грихальвой. Конкистадоры напали на индейское поселение, но золота не нашли. В Табаско 19 марта Кортес получил от местных правителей подарки: много золота и 20 женщин, среди которых была Малинче, ставшая официальной переводчицей и наложницей Кортеса. Она сразу же была крещена, испанцы называли её «донья Марина»[40].

Основание Веракруса

В Великий четверг 1519 года экспедиция Кортеса высадилась в гавани Сан-Хуан-де-Улуа, открытой Грихальвой. На Пасху прибыл наместник данной области (кальпишки) — Тендиль. Испанцы отслужили перед ним торжественную мессу, после чего Кортес выразил желание встретиться с Монтесумой — правителем ацтеков. Просьба была подкреплена военным парадом, на котором лейтенант Альварадо показал искусство вольтижировки, а также был дан артиллерийский салют[41]. Среди даров, отправленных испанцами Монтесуме, был испанский шлем с позолотой. Берналь Диас и другие испанские хронисты утверждали, что индейцы нашли его похожим на головной убор бога войны Уицилопочтли. По испанским сообщениям, Монтесума, увидев шлем, убедился, что испанцы являются посланцами бога Кецалькоатля, которые должны прийти с моря и овладеть страной[42]. Современные исследователи полагают, что этот миф был сочинён самими испанцами уже после покорения Мексики для идеологического обоснования завоеваний[43][44][Прим 5].

Тендиль прибыл через неделю, привезя большое количество ответных даров, в их числе изображения солнца и луны из золота и серебра, военное снаряжение, наряды знати и проч. Дары сопровождались категорическим отказом принять вождя европейцев. Солдаты едва не подняли бунта, поскольку считали, что цель похода выполнена и можно возвращаться на Кубу: испанцы сильно страдали от жары, москитов и плохой пищи. По Берналю Диасу, к тому моменту от недоедания и болезней скончалось уже 35 человек[45].

Через два дня после отъезда Тендиля к Кортесу прибыло посольство тотонаков из Семпоалы, предложившее союз против ацтеков. Кортес тем самым получал законное основание остаться в Мексике и даже начать поход в столицу Монтесумы. Первым актом стало создание тыловой базы — был основан порт Вилья-Рика-де-ла-Веракрус, располагавшийся тогда в 70 км севернее современного города. Были проведены выборы муниципального совета, главой которого стал нотариус Диего де Годой из Медельина, а алькальдами — друг Кортеса Портокарреро и оппозиционер Франсиско де Монтехо[46]. Сам Кортес общим голосованием был избран главнокомандующим и верховным судьёй, после чего немедленно арестовал лидеров оппозиции, выступавших за возвращение[47].

В Семпоалу Кортес вошёл без боя. На собрании вождей народа была объявлена война ацтекам. Большую часть армии Кортеса теперь составили союзные племена тотонаков. Касик преподнёс испанцам много золота и подарил восьмерых девушек — все они были родственницами вождей тотонаков, в их числе была и племянница правителя, которую Кортес взял себе[48].

Вскоре прибыла каравелла с Кубы (ею командовал Франсиско де Сауседо, оставленный наблюдателем), принёсшая тревожные известия: король Карл V даровал Веласкесу права аделантадо завоёванных земель с правом основания городов и пожизненного генерал-капитана, а также возмещение военных расходов в 1/70 от полученной прибыли. При этом капитуляции были датированы 13 ноября 1518 года, что отменяло договор с Кортесом от 18 ноября. Впрочем, каравелла привезла и подкрепление: 70 пехотинцев, коня и кобылу[49][50]. Кортес на неделю уединился в своей каюте, а 10 июля созвал муниципальный совет Веракруса и заставил алькальдов и рехидоров подписать своё первое донесение о завоевании Мексики, адресованное непосредственно королю. В послании Кортес своей главной целью назвал «приобщение местных жителей к святой католической церкви». От имени муниципального совета у короля просили назначить Кортеса и «не вверять эти земли Диего Веласкесу, каким бы титулом тот ни был пожалован, будь то аделантадо, пожизненный губернатор или иной титул или чин»[51]. Послание сопровождалось огромной посылкой драгоценностей, которая составила почти всё, что испанцы успели захватить в Табаско и на земле тотонаков. Берналь Диас писал, что «для образца» в Испанию отправили и четверых мексиканских индейцев, которых освободили от жертвоприношения в Семпоале. Сопровождать дары был отправлен лидер оппозиции — Франсиско де Монтехо, который сообщил Веласкесу через матроса о величине добычи, но не стал сдавать её[52][Прим 6].

Королевская добыча была отправлена 26 июля 1519 года; в ту же ночь Кортес, договорившись со шкиперами, что все экипажи становятся пехотинцами, распорядился затопить корабли в гавани Веракруса. Этот акт сопровождался судом над оставшимися оппозиционерами, причём двое сторонников Веласкеса были повешены, некоторые были подвергнуты калечащим наказаниям или порке, а прочие получили прощение. Оставив в Веракрусе 150 солдат, 2 рыцарей, 2 орудия и 50 кубинских индейцев, Кортес стал готовиться к походу вглубь страны. Подготовка шла в Семпоале, которую испанцы покинули 16 августа 1519 года[53].

Первый поход на Теночтитлан

Первой целью Кортеса стало горное княжество Тласкала, постоянно враждующее с государствами Тройственного союза (собственно ацтеками). Кортес располагал 300 пехотинцами, 15 рыцарями и около 1300 тотонакскими воинами и носильщиками — испанцы шли налегке[54]. На земле Тласкалы пришлось выдержать бой с аборигенами, причём тласкаланцы убили двух лошадей. Вскоре вожди тласкаланцев договорились между собой, и 3 октября Кортес был торжественно принят в городе. Шёл 24-й день похода[55]. Верховный вождь тласкаланцев Шикотенкатль и другие правители подарили испанцам своих дочерей, чтобы «слиться со столь храбрыми и добрыми людьми»[56]. Кортес связал этот акт с христианизацией, после чего одна из пирамид Тласкалы была очищена от «идолов», освящена, и тласкаланки приняли там крещение. Дочь Шикотенкатля была наречена Луисой де Тласкала, и Кортес лично вручил её Педро де Альварадо, назвав его своим младшим братом. Тласкаланки достались также Хуану Веласкесу де Леону, Гонсало де Сандовалю и другим[57]. Хронисты также утверждали, что Кортесу удалось окрестить четверых вождей Тласкалы, но в собственных его посланиях об этом не упоминается[58].

Ещё в период боевых действий в Тласкалу прибыло посольство Монтесумы, встревоженного альянсом Кортеса с мятежными княжествами. Испанцам предписывалось идти в Чолулу — второй по величине город-государство Центральной Мексики, священный центр местной религии. Это отвечало планам Кортеса, а тласкаланцы снарядили с ним десятитысячное войско[59].

12 октября Кортес вошёл в Чолулу, причём жители устроили большой праздник с жертвоприношениями. Хронисты и сам Кортес писали, что против испанцев был составлен заговор: послы Монтесумы обещали предоставить носильщиков, которые оказались замаскированными воинами, их должны были поддержать жители Чолулы. В результате 18 октября Кортес провёл большую резню, продолжавшуюся около пяти часов, причём был дан приказ сжечь общественные здания и храмы. Наибольшее количество жертв сосчитал Гомара — около 6000 человек. После этого Кортес подписал с правителями Чолулы мирный договор, заверенный испанским нотариусом[60].

По пути к столице ацтеков испанцы увидели вулкан Попокатепетль. Офицер Кортеса — Диего де Ордас решился покорить вершину вулкана с двумя оруженосцами. Позднее король Карл V дозволил включить изображение вулкана в герб Ордаса[61].

В Теночтитлан испанцы вошли 8 ноября 1519 года и были любезно встречены правителями вассальных городов Истапалапана и Кулуакана. На главной городской площади состоялась встреча Кортеса с тлатоани ацтеков — Монтесумой II. Это событие было записано в местном пиктографическом кодексе следующими словами:

[Четырнадцатый месяц]… Наступает 11 ноября… Праздник нисхождения Микитла[н]текотли и Сонтемок[и], и остальных, и потому его рисуют с военными украшениями, потому что она [война] приводит его [праздник] в мир… В этот месяц был первый приход, который осуществил Эрнандо Кортес, маркиз, пришедший из Долины в Меш[и]ко[62].

Монтесума наградил Кортеса множеством золотых украшений, которые только усилили желание испанцев завладеть этой страной. Завоеватели были размещены во дворце Ашаякатля — одного из прежних правителей[63]. Эти события были отражены и в источниках, составленных на основе индейских сведений, в частности, в Кодексе Теллериано-Ременсис:

В год 1 Тростник (1519 год) враги. Встретил испанцев Мотекусома в день 1 Ээкатль [должно быть: 8 Ээкатль]. Война с Какамацином (?). Испанцы расположились во дворце в Теночтитлане. Это происходило в месяцы Кечолли, Панкецалистли, Атемостли, Тититль, Искалли и Атлькауало[64].

Произведённый в своё время историком А. Касо анализ соответствий ацтекских и европейских дат показал, что дата первого вступления Кортеса в Теночтитлан — 9 ноября 1519 года и соответствует ацтекской дате 8 Ээкатль 9 Кечолли года 1 Акатль[65].

Первая неделя в Теночтитлане прошла спокойно; испанцы восторгались красотами и удобствами мексиканской столицы, однако Кортес отдал распоряжение солдатам и офицерам ходить вооружёнными и днём и ночью[66]. Когда Монтесума не позволил освятить центральный храм Теночтитлана и прекратить кровавые жертвоприношения, Кортес испросил разрешения построить христианскую часовню в испанской резиденции. В ходе ремонтных работ был обнаружен обширный золотой клад[67]. Вскоре тласкаланский гонец привёз письмо из Веракруса о нападении ацтекского гарнизона, в ходе которого были убиты комендант и старший альгвасил, а также множество союзных тотонаков[68]. Кортес в этих условиях захватил в заложники правителя ацтеков Монтесуму, который первоначально предлагал в заложники своих сыновей. Внешне положение правителя не изменилось: в резиденции испанцев он был окружён почётом, поддерживался и обычный церемониал[69].

Через полгода неопределённости из Веракруса пришли известия о высадке Панфило де Нарваэса, направленного кубинским аделантадо Веласкесом для покорения Мексики и усмирения Кортеса. Его армада включала 18 судов, 900 солдат, 80 конных рыцарей, 90 арбалетчиков, 70 аркебузников и 20 пушек[70]. Главной ошибкой Нарваэса было то, что он повёл себя по отношению к людям Кортеса и союзным индейцам как завоеватель, в результате его люди отправили жалобу в правительство Санто-Доминго, в оппозиции к которому находился Веласкес. Кортес направил в Веракрус индейских шпионов, а поскольку большинство членов экспедиции Нарваэса он знал лично, то начал тайную доставку писем с предложением присоединиться к собственному походу. Кортес обратился и напрямую к Нарваэсу, послав вестником священника Бартоломео де Ольмедо. Решившись оставить Мехико (как называли Теночтитлан испанцы), Кортес назначил комендантом столицы Альварадо, дав ему 80 испанцев и бо́льшую часть тласкаланцев. У Кортеса оставалось не более 70 испанцев[71].

Прибыв в Семпоалу, Кортес организовал вербовку членов отряда Нарваэса, а 28 мая 1520 года была проведена боевая операция. Нарваэс был захвачен Гонсало де Сандовалем — изгнанным им губернатором Веракруса. Уполномоченный Веласкеса и несколько его ближайших соратников были брошены в тюрьму в Веракрусе, а вся его армия досталась Кортесу. Завоеватель Мексики на этот раз не стал уничтожать флот, но велел снять с кораблей парусную оснастку, рули и компасы. Здесь же Кортес, вероятно, впервые задумался об укреплении своего влияния вне Мехико-Теночтитлана, направив Хуана Веласкеса де Леона обследовать северные области, а Диего де Ордаса — на юг, выделив каждому по 200 солдат. Кроме того, главнокомандующий отправил два корабля на Ямайку, чтобы завезти в Мексику племенной скот[72]. В разгар приготовлений прибыли гонцы-тласкаланцы из Мехико с сообщениями, что столица ацтеков взбунтовалась, а потери гарнизона Альварадо составили уже 7 человек убитыми[73].

«Ночь печали»

Одновременно с посланниками Альварадо в Семпоалу прибыли ацтекские послы с жалобой на коменданта Мехико. По Берналю Диасу, Альварадо перебил множество жрецов и индейской знати во время празднования жертвоприношений Уицилопочтли и Тескатлипоке[74]. Практически все хронисты, не исключая Гомара, писали, что главной причиной было желание Альварадо ограбить индейцев; по лас Касасу, было убито до 2000 человек[75]. Нападение на безоружных людей возмутило мексиканцев, испанцы и тласкаланцы оказались осаждёнными в своей резиденции, прикрываясь заложником — Монтесумой. Кортес поспешил в Тласкалу, где был проведён смотр войска: у него было 1300 пехотинцев, 96 конных рыцарей, 80 арбалетчиков и 80 аркебузников, а также 2000 тласкаланцев. 24 июня 1520 года испанцы во второй раз вошли в Теночтитлан[76].

К тому времени индейцы активно готовились к войне и избрали нового тлатоани — Куитлауака; Монтесума как заложник потерял всякую ценность. По собственному сообщению Кортеса, 25 июня он предпринял последнюю попытку договориться и велел вывести правителя на крышу дворца Ашаякатля, в надежде, что он усмирит толпу. В результате Монтесума был забросан камнями, получив тяжёлые ранения, он скончался 28 июня[77]. Индейские хронисты утверждали, что он был убит самими испанцами[78].

Положение испанцев осложнялось тем, что Теночтитлан XVI века располагался на острове, соединённом дамбами с материком, причём ацтеки убрали мосты, соединявшие протоки и каналы; Кортес избрал для движения Тлакопанскую дамбу, имевшую длину около 3 км. Кровавое отступление испанцев в ночь на 1 июля получило название «Ночь печали» (индейская дата — 9 Оллин 19 Текуильуитонтли года 2 Текпатль[65]). Была потеряна вся артиллерия, всё золото, награбленное в Теночтитлане; нераненых не осталось вообще. Точный масштаб потерь установить трудно: максимальные цифры приводил Берналь Диас — погибло около 1000 испанцев, по Кортесу — не более 150 человек. Кортес очень мало пишет о «Ночи печали» в своём отчёте: создаётся впечатление, что ему было неприятно вспоминать эти события. Особый героизм проявил лейтенант Альварадо — командир арьергарда[79][80].

Измученным испанцам удалось выстоять в битве при Отумбе 7 июля 1520 года, когда ацтеки попытались перехватить Кортеса по пути в Тласкалу. Испанцам во главе с генерал-капитаном удалось убить командующего — сиуакоатля (заместителя тлатоани), после чего индейцы разбежались[81]. В Тласкалу прибыли 440 пехотинцев, 20 рыцарей, 12 арбалетчиков и 7 аркебузников, с ними были индейские наложницы Кортеса и Альварадо — Малинче и Луиса де Тласкала[82]. Тласкаланцы и тотонаки остались верны испанским завоевателям, так что у Кортеса были ресурсы для окончательного захвата ацтекского государства. Как символ этого, Кортес основал на месте индейского города Тепейак крепость Сегу́ра-де-ла-Фро́нтера (с исп. — «Надёжный город на границе»)[83].

Кортес, будучи юристом, составил в Тласкале протокол об утрате королевской пятины (20 % всей добычи, причитаемой королю)[84], а также составил обвинительный акт против Веласкеса и Нарваэса, возложив на них ответственность за восстание в Теночтитлане[85]. Карлу V было направлено коллективное письмо всей армии (было поставлено 544 подписи), в котором сообщалось о легитимности избрания Кортеса генерал-капитаном и верховным судьёй и содержалось прошение утвердить его в этих должностях официально[86]. К этому письму Кортес добавил личное послание своему отцу Мартину, своему испанскому юристу — кузену Франсиско Нуньесу и многим знакомым при дворе и в кулуарах власти[87]. В Сегура-де-ла-Фронтера была написана вторая реляция Карлу V, которая демонстрирует как литературный, так и политический дар Кортеса[88]. В 1522 году она была напечатана в Севилье, в 1523 году переиздана в Сарагосе, а в 1524 году была переведена на латинский язык и издана в Нюрнберге, став событием общеевропейской значимости[89].

В своей реляции Кортес объявлял императору Карлу, что собирается окрестить свои завоевания «Новой Испанией». По К. Дюверже, это весьма многозначительная деталь: «…В 1520 году Испания была ещё не более чем концепцией, идеей единства и однородности старинных территорий, составлявших королевства Кастилии и Арагона. Эта политическая концепция опережала реальное положение вещей, поскольку в начале XVI века Испания была ещё далека от единого государства. Применив термин „Новая Испания“, Кортес одновременно продемонстрировал передовой образ мысли и определённое тактическое чутье: с одной стороны, он помогал Карлу V насаждать идею великой, сильной и единой и неделимой Испании; с другой — в зародыше пресекал все возможные поползновения к разделу его завоеваний, которые не заставили бы себя ждать, если бы аппетиты не были удержаны твёрдой рукой единой власти. Он оказал политическую поддержку императору, признав существование Испании свершившимся фактом, и гарантировал себя от растаскивания приобретённых мексиканских владений[90]». Реляции доставили: в Испанию — Диего де Ордас, в Санто-Доминго — Алонсо Давила. На Кубу был отправлен бывший секретарь Веласкеса Андрес де Дуэро, с ним Кортес передал письма и золото для своей законной жены Каталины и индейской наложницы Леоноры[91].

Падение Теночтитлана

Осаде Теночтитлана предшествовала эпидемия оспы, которую завёз в Мексику чернокожий раб Нарваэса, умерший в Семпоале. В результате эпидемии скончался император ацтеков Куитлауак, правивший всего 80 дней, и новым тлатоани был избран Куаутемок[92][93].

Кортес решил организовать штурм Мехико-Теночтитлана с воды и начал постройку флота в Тласкале. Стройкой руководил корабельный плотник Мартин Лопес, заложивший 13 десантных бригантин, имеющих вёсла и маленькое орудие на носу. Их построили из материалов, присланных из Веракруса (включая гвозди и канаты), а затем разобрали и перенесли в долину Мехико на плечах индейских рабов; эта работа заняла весь март и апрель 1521 года[94]. Тласкаланцы дали 10000-ю армию, которой командовал касик Чичимекатекутли[95], кроме того, 8000 рабов переносили разобранные корабли, 2000 рабов — провиант, и 8000 тласкаланцев их конвоировали[96]. Удалось получить союзника и тыловую базу в долине Мехико — это был город-государство Тескоко, где были возведены сухой док и гавань для испанских бригантин. Пока шло строительство, войска Кортеса заняли почти всю восточную часть долины Мехико, однако за города Аскапоцалько и Тлакопан шли исключительно ожесточённые бои[97]. В Веракрус тогда впервые пришёл корабль непосредственно из Испании, на котором прибыл королевский казначей Хулиан де Алдерете, а также монах-францисканец Педро Мелгарехо, который привёз индульгенции для конкистадоров, с ними были ещё 200 солдат и 80 коней[98].

28 апреля 1521 года Кортес провёл генеральный смотр армии, которая насчитывала чуть более 700 испанских солдат при 85 лошадях, 110 арбалетах и аркебузах, 3 тяжёлых пушках и 15 лёгких полевых орудиях[97]. Индейцы, однако, составляли подавляющее большинство войск Кортеса, причём только приозёрные города-государства предоставили около 150 000 человек и 6000 пирог для их доставки[99]. Одновременно Кортес раскрыл два заговора в испанском и индейском лагере. Антонио де Вильяфанья — друг кубинского губернатора Веласкеса — после суда был повешен в Тескоко, будучи обвинён в попытке захвата власти. В связях с Куаутемоком был обвинён тласкаланский вождь Шикотенкатль-младший, которого также повесили[100]. Кортес после этого не появлялся на людях без телохранителей[101]. В середине апреля прошли неудачные переговоры с правителем ацтеков о сдаче города[102].

Штурм города начался 30 мая 1521 года, причём Кортес разместил свои войска в трёх точках, где дамбы соединялись с материком; кроме того, в этот день был перекрыт акведук, доставляющий в Мехико воду. За месяц боёв войскам Кортеса трижды удавалось ворваться в Теночтитлан и дойти до центральной площади, однажды даже удалось подняться на вершину главного храма и сбросить оттуда «идолов», но закрепиться так и не удавалось. Тяжёлое поражение испанцы потерпели 30 июня при штурме Тлателолько: было убито 60 конкистадоров, а главнокомандующий был тяжело ранен[103]. Потерпев неудачу, Кортес решил взять Мехико измором — в конце июля город был отрезан от дамб. 13 августа (1 Коатль 2 Шокотльуэци года 3 Калли[65]) Куаутемок попытался бежать на пироге, но был перехвачен Гарсией Ольгином — другом и оруженосцем Гонсало де Сандоваля[104].

Куаутемок был встречен Кортесом с полагающимися почестями, но, по легенде, он выхватил у командира испанцев кинжал и попытался заколоться (Берналь Диас, напротив, утверждал, что правитель ацтеков сам просил убить его)[105]. Кортес сразу повелел ему очистить город от останков убитых, а также восстановить водопровод, дамбы и постройки в двухмесячный срок[106]. Однако очень скоро выяснилось, что золото, пропавшее в «Ночь печали», исчезло бесследно. Франсиско Лопес де Гомара писал, что уже через неделю после падения Теночтитлана конкистадоры подвергли пытке огнём Куаутемока и его кузена — правителя Тлакопана Тетлепанкецаля, равно как и нескольких высших чиновников ацтеков, вынуждая сказать, где спрятано золото. Тетлепанкецаль не выдержал мучений и громко закричал, тогда Куаутемок подбодрил его фразой: «Держись! Ведь и я не предаюсь удовольствиям, находясь в своей купальне»[Прим 7]. Кристобаль де Охеда свидетельствовал, что Кортес лично принимал участие в пытке; в реляциях завоевателя об этом эпизоде вообще не упоминается[107].

В январе 1522 года отец завоевателя — дон Мартин Кортес, с тремя кузенами, был по рекомендации герцога Бехарского принят наместником Карла V в Испании — кардиналом-архиепископом Адрианом Утрехтским, избранным за несколько дней до того Папой Римским. Беседа велась на латыни, и фактический правитель Испании встал на сторону Эрнана Кортеса. В августе 1522 года в Испанию вернулся король Карл V, которому предстояло установить статус Мексики в ряду своих владений. Король повелел создать комиссию для примирения Кортеса и Веласкеса. Тогда же в Испанию пришла третья реляция Кортеса[108], датированная 15 мая 1522 года, в которой подробно описывались «Ночь печали» и взятие Теночтитлана. К письму прилагалась королевская пятина и богатые дары монастырям Кастилии и влиятельным лицам королевства[109].

15 октября 1522 года Карл V подписал указ о назначении Эрнана Кортеса «губернатором, генерал-капитаном и верховным судебным исполнителем по гражданским и уголовным делам на всей территории и во всех провинциях Новой Испании»[110].

Правитель Мексики

Герб Кортеса

Одной из наград Карла V за покорение Новой Испании было пожалование Кортесу права на особый отличительный герб «сверх того, что унаследовал от предков по своему происхождению»[111]. По тогдашнему обычаю Эрнан должен был выразить свои пожелания к содержанию герба. 7 марта 1525 года датировано письмо, направленное королевским секретарём Франсиско де лос Кобос, где описывается геральдическая композиция:

Нам угодно, дабы вы могли носить как ваш личный отличительный герб широкий щит с двуглавым чёрным орлом, что есть империи нашей герб, на белом поле в верхней части левой стороны и золотым львом на чёрном [красном] поле под ним в память о находчивости и силе, проявленных вами в сражениях, и с тремя коронами в верхней части правой стороны на песочном [чёрном] поле, одна будет выше прочих, в память о трёх государях великого города Тенуститана [Теночтитлана]… коих вы победили, первому имя Мутесзума [Монтесума], убитый индейцами, когда у вас в плену находился, второму имя Куэтаоацин [Куитлауак], брат его, наследовавший ему… и третьему имя Гуауктемуцин [Куаутемок], его преемник, являвший непокорность, пока не был вами повержен; и в низу правой стороны вы можете поместить город Тенуститан, возвышающийся над водой, в память о его пленении мечом вашим и включении в королевство наше; и вкруг означенного щита на амарильном [жёлтом] поле — семь побеждённых вами капитанов или государей семи провинций залива, кои связаны будут цепью, замкнутой на конце щита висячим замком[112].

Профессор Хавьер Лопес Медельин даёт более подробную расшифровку геральдической символики. Двуглавый орёл Габсбургов, помещённый в верхней левой части щита, одновременно символизирует крупные достижения имперского масштаба и указывает на связь между сюзереном и вассалом. Три короны в правой верхней части щита символизируют трёх ацтекских правителей, поверженных Кортесом, это Монтесума, Куитлауак и Куаутемок. Золотой лев в нижней левой части щита символизирует героическое деяние. Наконец, в правой нижней части щита помещено изображение пирамид Теночтитлана, перед которыми изображены монастыри и соборы нового города — Мехико, отражающиеся в водах озера Тескоко. Блазон окаймлён цепью, связывающей 7 голов индейцев, символизирующих вассальные города-государства долины Мехико, покорённые Кортесом: Тлакопан, Койоакан, Истапалапа, Тескоко, Чалько, Шочимилько, Тлателолько. Поскольку отец Кортеса принадлежал к роду Монроев, его герб помещён в самом центре блазона. Хотя девиз не был включён в королевское пожалование, но Кортес ввёл и его, добавив также крылатого льва. Латинский текст девиза гласил: Judicium Domini aprehendit eos et fortitudo ejus corroboravit brachium meum — «Правосудие Господне наступило их, и сила Его укрепила руку мою»[114].

Согласно К. Дюверже, герб Кортеса мог иметь второе прочтение, укоренённое в доколумбовой мексиканской культуре, его можно воспринимать как ацтекскую пиктографию. Орёл Габсбургов и лев левого поля соответствовали символам солнца и войны — орла и ягуара — основ религии науа. Орёл (куаутли) — символ дня и неба, и ягуар (оцелотль, испанцы называли его львом) — символ ночи и подземного царства, представляли собой два воплощения Солнца. В ацтекской религии энергия солнца беспрестанно иссякает, и только человек войной и жертвоприношениями может её периодически возрождать. Включив орла и ягуара в свой герб, Кортес использовал концепцию индейской священной войны. Правая часть герба содержит символы воды и огня. Вода (атль) ясно выражена в виде озера Тескоко, а огонь (тлачинолли) символизируется короной, соответствующей идеографическому знаку огня у ацтеков. Во избежание двусмысленности Кортес использовал три короны, образующие треугольник, поскольку цифра «3» также связана с концепцией огня. Наконец, семь человеческих голов, связанных цепью вдоль всего щита, отсылают к доиспанскому символу пещер Чикомостока — мифическому месту происхождения семи племён науа; испанская цепь соответствует индейской верёвке (мекатль), которая в ацтекской иконографии всегда обозначала захват пленника, предназначенного в жертву[115].

Энкомьенда. Политика по отношению к индейцам

Сразу после завоевания Мексики Кортес стал вести себя как независимый правитель. Это облегчалось тем, что к 1521 году не были установлены границы Новой Испании, а в королевской грамоте не устанавливались территориальные пределы власти Кортеса, хотя ещё со времён первых открытий в Новом Свете новые территории считались владениями кастильской короны[116]. В то же время Кортес, будучи свидетелем демографической катастрофы на Эспаньоле и на Кубе, стремился полностью сохранить туземные социальные структуры, по сути, заменив ацтекских кальпишки на своих соратников по конкисте, которые подчинялись лично ему[116]. Реализацией этих принципов и была система энкомьенды, имеющая аналоги как в индейских обществах, так и в системе духовно-рыцарских орденов Испании[117].

С апреля 1522 года генерал-капитан Новой Испании присвоил себе право распределять все земли между испанскими владельцами по своему усмотрению, причём земли могли получить только непосредственно участвовавшие в конкисте[118]. Для новоприбывших устанавливался ценз пребывания в 8 лет, что превышало срок, когда-то установленный Овандо для Санто-Доминго. В связи с тем, что индейское сельское хозяйство было примитивным по сравнению с испанским и ацтеки не знали множества продовольственных культур, Кортес ввёл квоты на обязательное производство ряда продуктов, как привозных — винограда и пшеницы, так и местных культур — маиса, томатов, перца, бататов и др. Указы Кортеса о выведении местных пород рогатого скота и лошадей свидетельствуют, что он стремился к полной экономической самодостаточности[116].

В создаваемых энкомьендах осуществлялась система нормирования и государственного регулирования: Кортес запретил труд женщин и детей в возрасте до 12 лет, запрещались ночные работы (трудовой день должен был заканчиваться за час до захода солнца), был введён обеденный перерыв, регулировался также рацион рабочих — «фунт лепёшек с солью и перцем», воскресенье объявлялось выходным днём. Поскольку труд общинников-индейцев не оплачивался, по указу Кортеса после 20-дневной отработки на энкомендеро устанавливался 30-дневный период, в который индейцы работали на себя[119].

Характерной особенностью политики Кортеса в первые годы после завоевания стало введение сегрегации (traza). Испанское население могло располагаться только в городах (под которыми понималось любое поселение с административной организацией), причём в Мехико испанцам выделялись земли под жилые кварталы, за периметром которых — собственно traza — проживать запрещалось. Это преследовало сугубо политические цели: Кортес хотел предотвратить возможность возникновения «диких» колоний, вне всякого контроля с его стороны. Испанцам также запрещалась торговля с местным населением. Индейцам в местах их сплошного проживания предоставлялось самоуправление, а испанское присутствие ограничивалось представителями власти[120].

В замыслах Кортеса особое место занимали нищенствующие ордена — особенно францисканцы. Хотя владелец энкомьенды должен был заботиться об обращении в христианство своих подопечных, но главную роль в этом процессе должны были сыграть служители церкви. Кроме того, францисканцы должны были надзирать за испанскими администраторами и помещиками, оберегая коренное население от произвола[116].

Христианизация Мексики

Одной из важнейших целей Кортеса было обращение индейцев в христианство. Однако первое время в Мексике практически не велось храмового строительства, а вместо этого старые языческие капища переоборудовались и освящались. Кортес был весьма либеральным христианином по меркам XVI века, по мнению К. Дюверже, он мог принадлежать к оппозиционному течению в испанском католицизме, центром которого была Эстремадура и носителями которого были францисканцы из церковной провинции (кустодии) Сан-Габриэль. По ходатайству Кортеса буллой «Exponi nobis fecisti» от 9 мая 1522 года папа Адриан VI предоставил им самые широкие полномочия в деле обращения Новой Испании[121].

Первая миссия, отправлявшаяся в Мексику, по принципу «подражания Христу» состояла из 12 монахов — апостолов Мексики — под руководством брата Мартина из Валенсии, бывшего настоятеля монастыря Сан-Франсиско в Белвисе — феоде Монроев, которые и основали этот монастырь[121]. В ноябре 1523 года 12 миссионеров отправились в Севилью, отплыв из Санлукара 25 января 1524 года. В Санто-Доминго францисканцы столкнулись с восстанием в Баоруко, которым руководил сын касика, обучавшийся у испанских священников. Видя, что индейцы отрицают политику испанизации, мексиканские миссионеры пришли к выводу, что они должны проповедовать индейцам на их родном языке. 13 мая 1524 года миссия высадилась в Сан-Хуан-де-Улуа и пешком двинулась в Мехико. Одним из монахов был Торибио де Бенавенте, получивший от индейцев Тласкалы прозвище Мотолиния («Он беден»). Кортес устроил миссии торжественную встречу и отправил эскорт[122]. В конце июня Кортес организовал первый теологический диспут в Новом Свете, на котором сам председательствовал. Обмен мнениями между первыми двенадцатью францисканцами и вождями Мехико-Теночтитлана был описан Бернардино де Саагуном[123].

Кортес и Испания

Отношения Кортеса с испанскими властями с самого начала были крайне противоречивыми, ибо проводимая им политика противоречила собственно колониальному способу управления, а опора на местные социальные структуры вызывала недоумение и неприятие даже у его соратников. В четвёртой реляции Карлу V Кортес писал:

Если у нас заведутся епископы и прочие прелаты, они не замедлят перенести к нам дурные привычки, свойственные им сегодня. Они воспользуются церковным имуществом, дабы расточить его на роскошь и другие пороки; они пожалуют майораты своим детям и своим родственникам. И хуже всего: коренные жители этих мест знали в прежние времена священников, отправляющих культ и службы, и лица эти были честности и бескорыстия безукоризненного… Что подумают они, видя имущество церкви и службу Господу в руках каноников или прочих святейшеств, которые поведут жизнь невежд и предадутся свободно порокам, как сие вошло у них в привычку сегодня в наших королевствах? Тем преуменьшили бы нашу веру и учинили бы ей великую насмешку[124].

Такие взгляды объяснялись и тем, что Мексика намного превосходила Испанию по населению и размерам, а также богатству и природным ресурсам. Кортес сразу поставил перед собой задачу освоения Южных морей с мексиканского побережья, о чём извещал короля в реляции от 15 мая 1522 года. Это грозило ещё более отделить Новую Испанию от Старого Света, после чего король принял меры: на рубеже 1523 и 1524 годов Кортес получил ряд указаний, датированных ещё 26 июня 1523 года. Они противоречили всей политике Кортеса, поскольку король требовал свободного передвижения испанцев по любой территории, запрета смешанных браков, введения свободы торговли и проч. Власть резко осудила энкомьенды и потребовала упразднить поместья. Для реализации королевских планов им была направлена в Веракрус Королевская аудиенсия под началом Алонсо де Эстрада, имевшая главной целью ограничение власти Кортеса и увеличение размеров прибыли[125]. В этих условиях решение Кортеса покинуть Мехико вызывало недоумение у всех современников и историков.

Дело Олида и Гарая

В октябре 1524 года Кортес, обладая всей полнотой власти, решился покинуть Мехико. Поход на земли майя многим биографам казался иррациональным: к моменту начала войны Кортес контролировал всю территорию бывшей империи ацтеков, на северо-востоке Сандоваль сумел усмирить хуастеков, Франсиско де Ороско покорил Оахаку, а Кристобаль де Олид — Мичоакан, то есть земли, ацтекам никогда не подчинявшиеся. Владения Кортеса достигли северного побережья Теуантепека, были найдены богатейшие залежи серебра и основан порт Акапулько[126].

Ещё в 1523 году Кортес отправил два отряда — морской и сухопутный. Кристобаль де Олид возглавил морской отряд с 6 кораблями и 370 солдатами, который должен был зайти в Гавану для снаряжения, а далее направиться в Гондурас[127]. Сухопутный отряд шёл под командой Педро де Альварадо, имеющего под началом 135 конных рыцарей, 120 аркебузников, 4 орудия, 200 тласкаланцев и 100 ацтеков[128]. В реляции Карлу V утверждалось, что основной их целью был поиск прохода из Атлантического океана в Тихий, но в действительности Кортес хотел подчинить себе всю территорию Центральной Америки. Однако ряд историков связывали поход Кортеса с «делом Гарая».

Поиски пролива, соединяющего два океана, с 1519 года осуществлял губернатор Ямайки — Франсиско де Гарай, свояк Христофора Колумба, один из пионеров освоения Америки. Он пытался оспаривать права Кортеса на Новую Испанию, в чём его поддерживали аделантадо Кубы Веласкес и епископ Фонсека — главный противник Эрнана в Испании. 25 июля 1523 года Гарай и Хуан де Грихальва высадились в Пануко, имея около 1000 человек. Это привело к войне Кортеса и Гарая, ибо генерал-капитан Мексики располагал грамотой Карла V от 24 апреля, предписывающей Франсиско де Гараю не вмешиваться в мексиканские дела[129]. Вооружённые столкновения закончились в Мехико, куда Кортес пригласил Гарая, чтобы обсудить брак их детей. На Рождество 1523 года Гарай скоропостижно скончался, после чего Кортеса обвинили в его отравлении[130].

Тем не менее, в четвёртой реляции Карлу V, датированной 15 октября 1524 года, нет намёков на намерения отойти от власти. Кортес, однако, жаловался на то, что королевские ревизоры занизили расходы на «умиротворение» Мексики. Это закономерно привело его к заявлению, что король не понимает особенностей этой земли, и Кортес не собирается исполнять его указания: «Я делал то, что считал благом для Вашего Величества, и поступить иначе значило бы допустить опустошения; я призываю Ваше Величество подумать об этом и сообщить мне Ваше решение»[131]. Вместе с посланием Кортес отправил в Испанию и королевскую пятину, включающую золота на сумму 80 000 песо, драгоценности Куаутемока (Берналь Диас писал, что там были жемчужины величиной с орех) и символический дар — пушку «Феникс» из низкопробного золота с посвятительной надписью: «Никто подобной птицы не узрел, никто ещё слугой Кортеса не имел; никто, подобно Вам, и миром не владел»[Прим 8]. При переплавке она дала ещё 20 000 дукатов прибыли[132]. По К. Дюверже, в подарке был вызов: пушку отлили индейцы-тараски из металла, добытого в Мичоакане. Это показывало, что не Мексика нуждается в богатствах Кастилии, а совсем наоборот[133].

Тем временем Кристобаль де Олид заключил соглашение с аделантадо Веласкесом и начал войну за единоличное обладание Гондурасом — претендентов к тому времени было уже четверо: Франсиско Эрнандес, отправленный из Панамы, самопровозглашённый губернатор Гонсалес де Авила и Педро де Альварадо. Кортес отправил на усмирение мятежа своего кузена Франсиско де лас Касаса, который казнил Олида[127].

Поход 1524—1526 годов

Кортес выступил в поход с огромной свитой, включавшей пажей, слуг, врачей, сокольничих, музыкантов, жонглёров. За ним следовали практически все правители ацтеков, включая экс-императора Куаутемока, взял с собой Кортес и всех своих наложниц. Войско включало более 300 испанцев и 3000 ацтеков[134].

В Орисабе Кортес неожиданно выдал замуж свою наложницу и переводчицу Малинче — она досталась Хуану Харамильо[135]. В дальнейшем поведение завоевателя становилось всё более необъяснимым: он отправил взятых с собой чиновников Аудиенсии обратно в Мехико, что сводило на нет его власть в столице, а потом двинул армию через мангровые болота Табаско. Достигнув реки Усумасинта, Кортес обвинил Куаутемока в заговоре и 28 февраля 1525 года повесил[136]. После тяжёлого перехода через джунгли поредевшая армия достигла государства майя Тайясаль. После отдыха, в самом начале апреля, Кортес достиг побережья Карибского моря, где основал несколько городов. Индейцами майя были составлены собственные записи о походе Кортеса в Гондурас:

Выступили кастильцы в году 1527 [должно быть: 1525], имя их капитана — Дон Мартин Кортес [Martin Cortes, так в оригинале], тогда они вошли в Таноц’ик [Tanodzic], они прошли Тачиш [Tachix], и они прибыли в центр страны Сакчутте [Çacchutte], и он пришёл, чтобы расположиться в селении Тишакхаа [Tixakhaa]. Именно там он расположился со своими сопровождающими, и он стал звать владыку Пашболонача, о котором я уже сказал… Капитан стал говорить: «Пусть придёт владыка, чтобы я его увидел, я вовсе не собираюсь воевать, моё желание — пройти и осмотреть всю страну. Я сделаю ему много добра, если он с добром примет нас». Так было сказано этим человеком о том, что он намеревался в этом царстве. И они пришли и сказали об этом владыке Пашболонача там, в селении Ицамк’анак. Когда прибыли все владычествующие, он собрал их снова и стал говорить им: «Вот хорошо, чтобы я отправился, чтобы я увидел и услышал то, чего желают прибывшие кастильцы». Так некогда отправился владыка Пашболонача, именно так он увиделся и встретился с капитаном Дель Валье с большим количеством даров: жидкого мёда, индюков, маиса, копала и прочего съестного и плодов.

Так было сказано владыке Пашболонача: «Вот я пришёл сюда в твою землю, так как я послан повелителем земли Императором, восседающем на престоле в Кастилии, чтобы я увидел и осмотрел страну и селения. Я не воюю, только следую ныне своей дорогой, и ищу дорогу в Улуа [Uluba], откуда прибывают золото, ценные перья и какао, как я слыхал». И вот таков был ответ, который он сказал ему: «Хорошо было бы, чтобы ты отправился сейчас, чтобы ты пришёл сначала в мою землю, в мой дом, в моё селение, там мы обдумаем, что было бы хорошо, а сначала мы отдохнём».

«Пусть будет так» — сказал капитан дель Валье. И так он отдохнул в течение 20 дней[137].

Вернувшиеся из похода королевские чиновники в августе 1525 года объявили о гибели Кортеса и начали истребление его сторонников, не гнушаясь даже казнью священнослужителей. Кортес, даже получив известия о хаосе, царящем в Мехико, колебался и думал из Гондураса отправиться на завоевание Никарагуа. Только 25 апреля 1526 года Кортес отправился в Веракрус через Гавану[138]. Прибыв в Мексику 24 мая, в поход на Мехико Кортес отправился только 4 июня, повсюду встречаемый как освободитель. 25 июня он объявил о возвращении к обязанностям губернатора. Тогда же он получил письмо короля Карла, подписанное в октябре 1525 года, в котором назначалась комиссия для расследования деятельности Кортеса под началом судьи Луиса Понсе де Леона[139].

Семья

В августе 1522 года в Мексику прибыла вместе со своими братьями и сёстрами супруга Кортеса — Каталина Хуарес Маркайда, умершая в канун праздника всех святых (1 ноября). По К. Дюверже, существует как минимум две версии обстоятельств её кончины. Согласно первой, супруга Кортеса страдала тяжёлым заболеванием ещё на Кубе, а высокогорье Мехико усугубило её состояние. По другой версии, супруга Кортеса явилась в Мексику незваной и стала претендовать на роль правительницы, а также разогнала туземных наложниц мужа. В результате ссоры Кортес задушил её (на шее якобы были обнаружены красные пятна). По мнению К. Дюверже, собственноручное убийство было маловероятно — Кортес отличался большим самообладанием, однако насильственная смерть Каталины Хуарес вполне вероятна[140]. Вскоре после кончины Каталины у Кортеса родился сын-метис от Малинче, крещённый Мартином[141]. Ещё один сын — Луис, родился в 1525 году от Антонии (или Эльвиры) Эрмосильо, которую вслед за Гомара считают испанкой, однако К. Дюверже полагает, что она скорее всего тоже была индианкой[142]. У Кортеса также были ещё две дочери от ацтекских принцесс, в том числе дочери Монтесумы Течуишпоцин (в крещении — Исабель), папской буллой от 1529 года они все были признаны законными наследниками[143].

Испания. Возвращение в Мексику

Борьба за власть

Письмом Карла V от 4 ноября 1525 года объявлялось расследование действий конкистадора в Новой Испании, а также говорилось о присылке «судьи на постоянное жительство» (исп. juicio de residencia) в лице Луиса Понсе де Леона — сына первооткрывателя Флориды. Формулировки, впрочем, были вполне дипломатическими: «Как вы сами увидите, означенный Луис Понсе де Леон не знает ничего об этих краях, равно как и не имеет понятия, что делать там надлежит… Полезно будет вам наставлять его, как сией землёй управлять наилучшим образом следует»[144].

23 июня 1526 года Понсе де Леон прибыл в Веракрус, Кортес повелел встретить его с почестями и дал эскорт в парадном облачении, который должен был сопровождать судью до самого Мехико. Официально Кортес объяснил, что судья прибыл наказать мятежных чиновников Аудиенсии и восстановить справедливость в отношении индейцев, пострадавших от злоупотреблений. Однако уже через два дня после прибытия в Мехико, 4 июля, Луис Понсе де Леон отобрал у Кортеса жезлы верховного судьи Новой Испании и одновременно снял его с поста губернатора, по официальному объяснению — «ради возможности беспрепятственно проводить судебное расследование способов конкистадора служить королю»[145].

Вскоре Понсе де Леон заболел, Кортес объяснял это особенностями мексиканского высокогорья; страдала и судейская свита. Вскоре скончался сам Понсе де Леон (20 июля) и почти все его сопровождающие — более 30 человек. По завещанию судьи, его полномочия переходили некоему Маркосу де Агилару, лиценциату права, которого не признал городской совет Мехико; муниципалитет обратился к Кортесу с просьбой взять власть в свои руки. Кортес 1 августа вернулся на пост генерал-капитана и губернатора, но оставил Агилара в должности верховного судьи, благо, его должен был утвердить король[146]. Кортес подтвердил свои указы от 1524 года о принципах обращения с индейцами и ужесточил наказания для испанцев за нарушение неприкосновенности туземных территорий, также была ограничена свобода передвижения испанцев и вводилась монополия на торговлю маисом. По К. Дюверже, летом 1526 года у Кортеса был шанс сделать Новую Испанию независимым государством: Карл V тогда вёл тяжёлую войну со Святым Престолом и Францией из-за признания себя императором Священной Римской империи и не имел средств на войну с Кортесом. Конкистадора даже обвиняли в тайных переговорах с Францией по вопросу отделения[147].

3 сентября 1526 года Кортес завершил пятую реляцию, в которой описал поход в Гондурас, возвращение в Мехико и кончину Понсе де Леона. Кортес много жаловался на несправедливые обвинения, требовал признания своих заслуг и одобрения проводимой политики, напоминая, какое количество золота прислал для нужд короны, а также заявлял, что возвращает себе полномочия генерал-капитана и губернатора вплоть до особых распоряжений[148]. Он понимал шаткость своего положения и 26 сентября писал отцу: «Я нынче словно в чистилище, и ничто не помешало бы тому, чтобы открылись врата ада, если бы у меня не было надежды вырваться из него»[149]. 1 марта 1527 года Агилар скончался; Кортеса обвинили в его отравлении, как и Понсе де Леона полугодом ранее[150].

Неудачная экспедиция к Островам пряностей

После временной стабилизации обстановки Кортес вернулся к деятельности первопроходца, задумав найти из Мексики прямой путь к Островам пряностей, обладание которыми оспаривали тогда Испания и Португалия. Это также давало Кортесу дополнительные ресурсы в борьбе за власть в Новой Испании. В Сакатуле в мае 1527 года началось снаряжение трёх кораблей, отрядом должен был командовать кузен Кортеса — Альваро де Сааведра Серон. Кортес посылал верительные грамоты правителям Себу и Тидоре, написанные на латинском и испанском языках. На случай, если команда доберётся до Китая, Кортес написал письмо для правителя и этой страны, причём начал его цитатой из «Метафизики» Аристотеля[151].

31 октября 1527 года три корабля отплыли из залива Сиуатанехо, на борту было 110 человек команды. К концу января 1528 года Сааведре, сохранив один корабль, удалось добраться до Минданао на Филиппинах. В марте он достиг Тидоре и отправился в обратный путь 3 июня, имея на борту 60 тонн гвоздики. Две попытки вернуться в Мексику не увенчались успехом, командир скончался, не выдержав тягот путешествия. В декабре 1529 года команда попыталась добраться до Малакки, где все были арестованы португальцами; только в 1534 году пятерым или шестерым уцелевшим членам команды удалось вернуться в Испанию[152].

Испания

22 августа 1527 года королевский казначей Алонсо де Эстрада попытался совершить в Мехико переворот, ссылаясь на якобы существующее завещание Агилара. Ему удалось изгнать из столицы Кортеса, который укрылся в Тласкале. Эстрада начал активные поиски золота, для чего даже стал вскрывать захоронения индейских правителей[153]. В Испании положение Кортеса также пошатнулось: апрельским указом короля было запрещено издавать и распространять изданные реляции Кортеса; этого запрета добился Панфило де Нарваэс, утверждая, что конкистадор его оклеветал[154]. В этих условиях Кортес решился вернуться в Испанию и лично объясниться с королём. По Берналю Диасу, Кортес деятельно готовился к отъезду: приобрёл два корабля, собрал запас золота, серебра и предметов искусства, подобрал коллекцию птиц, неизвестных в Испании, взял двух ягуаров, даже мексиканских жонглёров, карликов и уродцев. Тогда же он получил известия о смерти отца в Испании[155].

Почти одновременно с этим, 5 апреля 1528 года Карл V передал управление Новой Испанией в руки Королевской Аудиенсии из 5 человек, во главе которой был поставлен Нуньо де Гусман — аделантадо Пануко, прославившийся жестокостью[156]. В секретных инструкциях, данных ему, предписывалось все владения Кортеса перевести в королевскую собственность, причём Кортес должен быть устранён: если не удастся убить его сразу, следовало организовать показательный судебный процесс[157].

15 апреля 1528 года Кортес вышел в море, сопровождаемый Андресом де Тапиа и Гонсало де Сандовалем. После 42 дней плавания караван прибыл в Палос, так завоеватель вернулся в Испанию после 24 лет отсутствия. Сразу после прибытия скончался Сандоваль, не выдержавший плавания, он был похоронен в монастыре Ла-Рабида[158]. Кортес по дороге в королевскую резиденцию (тогда в Испании не было постоянной столицы) побывал в родном Медельине и обнаружил, что весьма популярен во всех слоях общества. Паломничество в монастырь Пречистой Девы Гуаделупской принесло политические дивиденды: он познакомился с женой Франсиско де лос Кобоса — гофмейстера короля. Одновременно был заключён брачный договор с Хуаной де Орельяно де Суньига, племянницей герцога Бехарского; этот союз был подготовлен покойным отцом — Мартином Кортесом — за два года до описываемых событий. Кортес долго не соглашался на приезд своей наречённой в Мексику, но брак давал ему могущественных покровителей при дворе[159][160].

Непосредственных свидетельств о королевской аудиенции сохранилось мало. По-видимому, приглашения ко двору пришлось ожидать в течение долгого времени, аудиенция состоялась в Толедо летом 1528 года в присутствии герцога Бехарского, графа Агилара — будущего родственника Кортеса, и Франсиско де лос Кобоса. Завоеватель был принят милостиво, но прямых результатов не воспоследовало. Кортес, дожидаясь вторичной аудиенции, сильно заболел, его считали умирающим, тогда короля убедили посетить завоевателя. Однако и на этот раз не удалось добиться возвращения звания губернатора Новой Испании[161].

Королевское пожалование

1 апреля 1529 года Кортесу были дарованы титул маркиза и право собственности на всё захваченное в ходе завоевания недвижимое имущество, ему также жаловался титул губернатора[162]. Кроме того, он получал членство в Ордене Сантьяго де Компостела[163]. Тогда же завоеватель обвенчался с Хуаной де Суньига, свадьба описывалась Гомара и Берналем Диасом как «самая великолепная в Испании», а драгоценности, подаренные невесте, превосходили по красоте и стоимости подарки Кортеса королеве[164]. Получив титул маркиза, Кортес отправил посла к Папе Римскому Клименту VII, которому особенно понравились индейцы-акробаты[163]. Понтифик признал законными трёх детей-метисов завоевателя и благословил создание в Мехико индейского госпиталя Непорочного зачатия и Иисуса Назорейского (исп. Hospital de la Purísima Concepcíon y de Jesús Nazareno) на месте первой встречи Кортеса и Монтесумы[165]. Для этой цели Кортес получал право сбора десятины со своих владений для содержания госпиталя и его строительства[166].

6 июля 1529 года король подписал в Барселоне указы, предоставляющие Кортесу все обещанные в апреле милости, за исключением губернаторства Новой Испании. Взамен создавалось маркграфство, а Кортес становился маркизом долины Оахака[167]. Земли Кортеса в сумме составили около 7 000 000 гектаров, будучи географически разделены на 7 частей. Он получал огромные владения в долине Мехико, в том числе Койоакан, а также несколько кварталов в Мехико, в том числе Главную площадь и весь район между акведуком Чапультепека и Тлакопанской дамбой. В петиции Кортес просил оставить за ним Тескоко, Отумбу, Уэшоцинко и Чалько, но король отказал ему. В 100 км от Мехико Кортес получал всю долину Толуки и город Куэрнавака — также в 100 км к югу от Мехико, и так далее, вплоть до долины Оахаки, которая давала имя всем его владениям. Сам Кортес предпочитал именоваться Маркиз дель Валье (marques del Valle). На своих землях он получал право держать 23 000 вассалов, над которыми имел право гражданского и уголовного суда[168]. К. Дюверже писал: «Эти цифры были получены… произвольно, так как в Старой Испании мало кто представлял истинные размеры Мексики. Королевские советники не отдавали себе отчёта, какую бескрайнюю территорию они подарили Кортесу»[169]. 27 октября 1529 года он дополнительно получил право на исследование Тихого океана с мексиканского побережья[169].

Одновременно с Кортесом в Толедо находился Франсиско Писарро — будущий завоеватель Перу, которому, однако, так и не удалось получить аудиенции, и все документы, оформляющие его права на исследования и завоевания, он получил от Совета Индий за подписью королевы. Документальные свидетельства общения двух конкистадоров относятся к январю 1530 года, когда они оба отправлялись из Севильи в Новый Свет[170].

Возвращение в Мексику

Пока Кортес находился в Испании, туда просачивались свидетельства злоупотреблений членов Королевской Аудиенсии. Одним из них было письмо Франсиско де Террасаса, мажордома Кортеса[171]. Непримиримую позицию к колонизаторам занял первый епископ Мексики Хуан де Сумаррага, имевший также титул «защитника индейцев»; в его докладе от 27 августа 1529 года подробно описывался хаос, воцарившийся в Новой Испании после отъезда Кортеса. Это давало самому Кортесу повод вновь потребовать себе полномочия губернатора и генерал-капитана. Из доклада Сумаррага следовало, что Нуньо де Гусман — глава Аудиенсии, начал в широких масштабах вывозить рабов-мексиканцев, чтобы восполнить убыль рабочей силы на Кубе и Эспаньоле; за два года более 10 000 рабов были заклеймены и вывезены на острова[172].

Король Карл в июле 1529 года отбыл в Италию, где шла война; регентом Испании осталась королева Изабелла, обосновавшаяся в Мадриде. Там же поселился и Кортес. Под Рождество появились известия, что Нуньо де Гусман покинул Мехико и отправился в Халиско, где рассчитывал найти много золота. В январе 1530 года король назначил в Мексику вторую Аудиенсию, во главе которой встал епископ Санто-Доминго Себастьян де Фуэнлеаль[173].

В начале 1530 года Кортес отбыл в Севилью со свитой, насчитывавшей более 400 человек, включая супругу и мать. После морского перехода он провёл некоторое время в Санто-Доминго. Здесь завоеватель много общался с новым правителем Мексики — епископом Фуэнлеалем, который не торопился переезжать в Мехико. 15 июля 1530 года Кортес высадился в Веракрусе[174].

Второе пребывание в Мексике

Вторая Аудиенсия

В Веракрусе Кортес получил королевское письмо, датированное 22 марта 1530 года: ему предписывалось не вступать в Мехико до прибытия туда второй Аудиенсии; кроме того, он не мог приближаться к столице ближе, чем на 10 лиг, нарушение каралось штрафом в 10 000 кастельяно[175]. Кроме того, у Кортеса отбирали резиденцию, построенную на месте дворца Монтесумы; там должны были разместиться члены Аудиенсии[176].

В отсутствие Кортеса Нуньо де Гусман начал обвинительный процесс против него. Поскольку у Кортеса нашлись сторонники, они подверглись физической расправе, после чего епископ Сумаррага наложил на членов первой Аудиенсии интердикт[177]. Кортес в 1530 году, по сути, повторил свой поход 11-летней давности: после передышки в Тласкале он прибыл в Тескоко, где встретился с лояльными ему францисканцами и индейскими вождями, предложившими основать там новую столицу. В Тескоко умерла мать Кортеса и первенец в браке от Хуаны — сын Луис, проживший только несколько недель. Их похоронили во францисканском монастыре в Тескоко[178].

9 января 1531 года состоялась официальная передача полномочий второй Аудиенсии. Помимо Фуэнлеаля в её состав входили: Васко де Кирога, Хуан де Сальмерон, Алонсо де Мальдонадо, Франсиско Сейнос. Кортес не смог вернуть всей полноты власти, более того, вновь подвергся судебному преследованию. В результате он покинул Мехико и поселился с женой в имении в Куэрнаваке, где для него был построен за́мок по образцу дворца Диего Колумба в Санто-Доминго[179].

Члены Аудиенсии начали ревизию владений Кортеса и учёт его вассалов, дарованных королём. При создании маркизата в реестр были внесены двадцать два индейских города — пуэбло, к каждому из которых приписывалась тысяча «вассалов». Вместе с Мехико, к которому придавалась дополнительная тысяча вассалов, получалось число в двадцать три тысячи. Фактически же под юрисдикцию Кортеса переходило не менее двух миллионов человек, поскольку Кортес под «вассалом» понимал главу семейства, которое платило подати[180]. В результате разбирательств Кортес лишился долины Толуки и южной части долины Мехико, а в центре Оахаки был основан колониальный город Антекера, но Кортес выторговал себе четыре индейских города — Куилапу, Оахаку, Этлу и Тлапакойю[181]. В марте 1532 года было оспорено папское решение передать Кортесу церковную десятину, король потребовал вернуть оригинал буллы и все её копии[181].

Сам Кортес в этот период успешно занимался сельским хозяйством, разведя под Куэрнавакой и в Веракрусе сахарный тростник, экспериментировал с выращиванием винограда, в Оахаке развернулось производство шёлка, интересовался он и хлопком. Маркиз также занимался разведением крупного рогатого скота, производством овечьей шерсти и лесоразработкой. Он также оценил коммерческие возможности местных продуктов — какао, табака и ванили из Веракруса[182]. Власти всячески пытались вмешиваться в жизнь обширных поместий Кортеса. Епископ Фуэнлеаль запретил маркизу дель Валле использовать индейцев-носильщиков для доставки на верфи в Акапулько необходимых материалов. 1 марта 1535 года король Карл V в одностороннем порядке изменил контракт с Кортесом. В случае открытия новых земель налог на движимое имущество (rescate) повышался до одной трети, а с недвижимого имущества — до 60 %[183].

В октябре 1532 года родился третий ребёнок Кортеса от Хуаны — сын Мартин (дочь Каталина скончалась в младенчестве в 1531 году). Своим детям от Хуаны Кортес давал те же имена, что и детям-метисам. Только шестой и последний ребёнок — дочь, родившаяся около 1537 года, — получила имя матери, Хуана[141].

Исследование Калифорнии

В период с 1532 по 1535 год Кортес снарядил три экспедиции в Тихий океан. Главной причиной этих экспедиций было, вероятно, стремление остановить экспансию Нуньо де Гусмана, который, захватив земли Халиско, Наярита и Синалоа, королевским указом был назначен аделантадо Новой Галисии[184]. В 1532 году второй кузен Кортеса — Диего Уртадо де Мендоса исследовал побережья Мичоакана, Колимы, Халиско и Наярита, однако его команда взбунтовалась из-за нехватки продовольствия. Экспедиция завершилась полным провалом: командир пропал без вести, остальные члены команды были перебиты индейцами, вернулись только трое[185].

Через месяц после рождения сына Кортес переехал в Теуантепек, где лично следил за строительством кораблей для помощи Уртадо. 20 октября 1533 года экспедиция отправилась в путь, причём два корабля, входящие в неё, получили разные приказы: Эрнандо де Грихальва должен был плыть на запад, где якобы находились жемчужные острова, а Диего Бесерра де Мендоса (родственник супруги Кортеса) должен был искать Уртадо[186]. Грихальва, несмотря на декабрьские штормы, достиг островов Ревилья-Хихедо, в 600 км от побережья Мексики. Затем он пересёк Центральную Полинезию и Меланезию, но сумел благополучно вернуться[187]. Бесерра был убит взбунтовавшейся командой, в Халиско были высажены на берег францисканцы, поддерживавшие покойного командира. Эта команда и достигла Калифорнии, которую приняла за искомый жемчужный остров, высадившись в бухте Ла-Пас. Название «Калифорния» было дано штурманом бунтовщиков Ортуньо Хименесом, позаимствовавшим его из популярного рыцарского романа «Амадис Гальский». Хименес с большей частью команды был убит местными индейцами; уцелевшие члены команды набрали немного жемчуга и попытались вернуться обратно. На обратном пути они были схвачены Нуньо де Гусманом[188].

В апреле 1535 года Кортес лично возглавил третью экспедицию, в её состав входили 3 корабля и около 300 человек. Помимо поисков жемчуга, конкистадор хотел основать новую колонию. Кортес же составил первую карту восточного побережья Калифорнии от залива Ла-Пас и назвал новую землю «островом Санта-Крус»[188]. Кортес ни разу не употребил названия «Калифорния», хотя оно активно использовалось уже Гомарой[189]. Колонию основать не удалось: местные индейцы были воинственны, никак не удавалось наладить снабжение продовольствием, но, как писал Берналь Диас, Кортес «вернуться… в Новую Испанию ни за что не соглашался, так как опасался насмешек и издевательств ввиду безрезультатности экспедиции»[190].

Этот поход завершился по требованию жены Кортеса, которая также сообщала, что в Мехико 14 ноября 1535 года прибыл новоназначенный вице-король Антонио де Мендоса, требующий Кортеса к себе. Кортес отдал колонию под попечение Франсиско де Ульоа и в апреле 1536 года вернулся в гавань Теуантепека[191].

Кортес и Антонио де Мендоса

После создания вице-королевства его главе — Антонио де Мендосе — были даны королевские инструкции по обращению с Кортесом. Ему поручалось провести новый подсчёт вассалов, оставив официальные двадцать три тысячи, и предписывалось лишить Кортеса должности генерал-капитана, «если он сочтёт это полезным»[192]. Началось и наступление на францисканцев: отменялось право монастырского убежища, папская почта должна была вскрываться, запрещалось основание новых монастырей без королевского разрешения[193].

Отношения Кортеса и Мендосы поначалу складывались успешно: род Мендоса был союзником семейства Суньига, многие его представители участвовали в восстании комунерос, поэтому Кортес сохранил все владения и авторитет. Разделение полномочий выразилось даже в церемониале: по свидетельству Хуана Суареса де Перальта, в своём дворце — бывшем доме Кортеса — Мендоса никогда не занимал председательского кресла, вице-король и генерал-капитан садились рядом, но зато в доме Кортеса Мендоса всегда занимал место во главе стола; они совместно участвовали в публичных церемониях и соперничали друг с другом в устройстве праздников и театральных представлений[194].

Мендоса предпринял меры против Нуньо де Гусмана: в марте 1536 года в Новую Галисию был направлен новый губернатор — Диего Перес де ла Toppe. Гусмана удалось заманить в Мехико, где он и был арестован[195]. После его низвержения интересы Кортеса переключились на Перу: по свидетельству Гомара, он оказал помощь Франсиско Писарро и даже попытался наладить коммерческую навигацию между побережьем Оахаки и Кальяо. С 1537 года этим маршрутом проходило 2—3 корабля в год, а в портах действовали постоянные торговые агенты[196]. В 1539 году Кортес в последний раз попытался отправить Франсиско де Ульоа на исследование Калифорнии, в результате тот открыл реку Колорадо[197].

В 1538 году отношения Кортеса и Мендосы разладились. Непосредственными поводами стали монетарная политика вице-короля, а также то, что он отправил губернатора Новой Галисии Франсиско Васкеса де Коронадо на поиски легендарного золотого царства Сибола, что нарушало монополию генерал-капитана на военные действия. В августе 1539 года вице-король Мендоса установил монополию на морские сообщения и конфисковал верфи Кортеса в Теуантепеке. Отправка эмиссаров к королевскому двору ничего не дала, и в ноябре 1539 года Кортес принял решение вернуться в Испанию и объясниться с королём. Кроме того, 30 ноября 1539 года был сожжён по приговору инквизиционного трибунала дон Карлос Ометочцин, касик Тескоко, который воспитывался в доме Кортеса; его обвиняли в идолопоклонстве и многожёнстве. Оставив супругу в Мексике[Прим 9], в декабре Кортес отплыл в Европу в сопровождении сыновей-метисов Луиса и Мартина[198].

Возвращение в Европу. Последние годы жизни

Франсиско Лопес де Гомара писал, что Кортес вернулся «богатым и со свитой, но скромнее, чем в прошлый раз»[199]. Он был введён в Совет Индий, председателем которого был кардинал Сигуэнса, благоволил ему и королевский гофмейстер Франсиско де лос Кобос; конкистадору предоставили подобающий его статусу дом в Севилье. Кортес составил жалобу, в которой изложил все претензии к вице-королю Мендосе, в особенности — о конфискации верфи и порта в Теуантепеке, но дело затягивалось[200]. Об отношении короля к конкистадору свидетельствует анекдот, приводимый Вольтером: затёртый в толпе придворных, Кортес прорвался и вскочил на подножку королевской кареты. На возмущённый вопрос короля: «Что это за человек, и чего он хочет?», — Кортес ответил: «Это тот самый человек, который подарил Вам больше земель, чем Ваши предки оставили Вам городов!»[201]

В сентябре 1541 года Карл V решил повторить успех захвата Туниса и напал на Алжир. На Балеарских островах была собрана армада из более чем 500 судов, на которых находились 12 000 моряков и 24 000 солдат — преимущественно немцев, итальянцев и испанцев. Адмирал Кастилии дон Энрике Энрикес — родственник жены и покровитель, в доме которого завоеватель жил, — предложил Кортесу участвовать в походе. Возможно, он рассчитывал новыми воинскими подвигами вернуть расположение короля[202]. Участие Кортеса в экспедиции описал его духовник де Гомара, также бывший в походе[203].

Несмотря на плохую погоду, армада вышла в море 21 октября 1541 года и попала в двухдневный шторм. Только 24 октября армия смогла высадиться и взять город в осаду, это происходило в условиях непрекращающихся ливней. 26 октября последовала контратака со стороны Барбароссы, после чего король решил отступать, тем более что бурей на рейде было потоплено около 150 судов. Кортес просил разрешения возглавить испанский отряд и взять город, но деморализованный монарх даже не пригласил его на военный совет. Итогом неудачного похода стало то, что конкистадор в ходе эвакуации-бегства потерял изумруды стоимостью более 100 000 дукатов[204]. Впрочем, в честь заслуг Кортеса был устроен приём в Монсоне, на котором присутствовал и король (об этом писал лас Касас)[205].

В 1543 году Карл V покинул Испанию, передав регентство 16-летнему наследнику Филиппу. До его отъезда Кортес успел подать несколько жалоб, которые касались компенсации от Мендосы и его отставки, восстановления прав на мексиканские владения и пожалования 1529 года в полном объёме, а также прекращения судебного процесса, начатого ещё Нуньо де Гусманом. В результате король согласился отправить в Новую Испанию инспектора Франсиско Тельо де Сандоваля со списком из 39 обвинений, составленным Кортесом. Расследование длилось до 1547 года, однако вопрос о майорате Кортеса так и не был решён[206]. Неудачи продолжали преследовать Кортеса: расстроился брак его старшей дочери Марии с Альваро Пересом Осориа — сыном маркиза де Асторги, хотя, как писал Берналь Диас, Эрнан Кортес давал в приданое 100 000 дукатов[207]. Тем не менее, после отъезда Карла V Кортес ещё год провёл при дворе и был приглашён на свадьбу регента Филиппа[208].

3 февраля 1544 года датировано письмо Кортеса королю, которое так никогда и не было ему передано. Оно является своего рода итогом жизни и деяний конкистадора.

Я жил, не расставаясь с мечом, я подвергал жизнь мою тысяче опасностей, я отдал состояние моё и жизнь мою служению Господу, дабы привести в овчарню овец, не ведающих Святого Писания вдали от нашего полушария. Я возвеличил имя моего короля, прирастил его владение, приведя под скипетр его обширные королевства чужеземных народов, покорённых мною, моими усилиями и на мои средства, без чьей-либо помощи. Напротив, вынужден был я преодолевать препятствия и преграды, возводимые завистниками, сосущими кровь мою, покуда их не разорвёт, подобно пресытившейся пиявке. За дни и ночи служения Богу я получил сполна, ибо Он избрал меня для свершения Его воли…[209]

Летом 1547 года Кортес решил вернуться в Мексику, которую в письме королю прямо назвал своим домом. За годы судебных процессов и секвестра майората он влез в долги, пришлось заложить часть движимого имущества. В августе завоеватель выехал из Мадрида в Севилью, но из-за городского шума и множества визитёров перебрался в Кастильеха-де-ла-Куэста в дом дальнего родственника Хуана Алонсо Родригеса де Медина. В октябре его одновременно поразили лихорадка и дизентерия[207]. 11 и 12 октября он составлял завещание при помощи севильского нотариуса[210]. Кортес потребовал, чтобы его похоронили в собственном поместье в Койоакане, в Новой Испании, куда следовало перенести прах его матери и сына Луиса, похороненных в Тескоко, и дочери Каталины, похороненной в Куаунауаке. От наследника майората — Мартина Кортеса, требовалось обеспечить приданым своих братьев и сестёр, а также отпустить на волю рабов. Много места занимало в завещании строительство госпиталя Непорочного зачатия и Иисуса Назорея, а кроме того, Кортес завещал основать университет, «в котором бы изучали теологию, каноническое право и право гражданское, дабы Новая Испания имела собственных мужей учёных»[211].

В ночь на пятницу 2 декабря 1547 года Кортес спокойно скончался в возрасте приблизительно 62 лет[207]. Спустя 10 лет в одном из индейских кодексов была оставлена такая запись испанским монахом:

В году VCXLVII [1547], 4 декабря умер дон Эрнандо Кортес, маркиз дель Валье, в Кастильехе де Ла К(уэста) [castilleja de la c(uesta)], тот, который был предводителем [fue cabesero] [212].

В общей сложности он провёл в Испании 28 лет и 34 года в Новом Свете: 15 лет на Эспаньоле и Кубе и 19 в Мексике.

Погребение

Кортес завещал похоронить себя в Мексике. Всего останки его перезахоранивались не менее 8 раз. В воскресенье, 4 декабря 1547 года он был погребён в склепе герцогов Медина-Сидония в Севилье в монастыре Сан-Исидоро, при чём присутствовало множество представителей знати. Перед помещением в мавзолей гроб был открыт, чтобы присутствующие опознали личность маркиза. Уже в 1550 году останки были перемещены в придел Санта-Катарина в том же монастыре, ибо в мавзолее не хватало места[213].

В 1566 году останки Кортеса были перевезены в Новую Испанию, но не в Койоакан, как полагалось по завещанию, а в Тескоко, где они были захоронены вместе с его матерью и дочерью Каталиной в монастыре Сан-Франсиско. Там останки покоились 63 года. В 1629 году скончался четвёртый маркиз дель Валье — дон Педро Кортес, на котором оборвалась прямая мужская линия рода Кортесов. Было решено похоронить его в монастыре Сан-Франсиско в Мехико, причём тогдашние вице-король и архиепископ решили перенести заодно и останки Эрнана Кортеса. Его гроб в течение 9 дней был выставлен в губернаторском дворце, а затем помещён в нише в стене часовни главной монастырской церкви, где пребывал следующие 87 лет. В 1716 году останки перенесли в алтарную часть церкви, где они находились до 1794 года. 8 ноября 1794 года гроб с большой помпой перенесли в госпиталь Иисуса Назорея, основанный Кортесом, там был сооружён специальный мавзолей. В тот же день перед мавзолеем был установлен бюст Кортеса, выполненный Мануэлем Толса[213].

В 1823 году, после завоевания Мексикой независимости, была развёрнута кампания за уничтожение останков Кортеса, предполагалось торжественно сжечь их на площади Сан-Лазаро. В этой обстановке министр Лукас Аламан и капеллан госпиталя, доктор Хоакин Каналес, в ночь на 15 сентября 1823 года извлекли останки Кортеса из мавзолея и спрятали их под полом главного алтаря. Бюст Кортеса и его оружие, хранившееся у надгробия, были демонтированы и отправлены в Палермо герцогу де Терранова — дальнему потомку завоевателя[213].

В 1836 году останки Кортеса извлекли из-под алтаря и поместили в стенную нишу в том же месте, где стоял бюст завоевателя. Лукас Аламан составил тайный меморандум, который переслал в посольство Испании; в течение 110 лет место погребения Кортеса оставалось тайной. В 1946 году документ был обнародован учёными Университета Мехико — Эусебио Уртадо и Даниэлем Рубином, которые стали добиваться вскрытия захоронения и проверки его подлинности[201]. В воскресенье, 24 ноября 1946 года ниша была вскрыта, а 28 ноября распоряжением президента останки были переданы Национальному институту антропологии на исследование. Была подтверждена подлинность останков, при исследовании которых было получено много информации. Оказалось, что Кортес был человеком ниже среднего роста, но крепкого сложения[Прим 10]. Зубы его были сильно поражены, особенно резцы и верхние клыки, следы патологических изменений носили кости правой ноги, вероятно, он также страдал сифилисом[213][214]. 9 июля 1947 года останки Кортеса вернули в стенную нишу. Его захоронение отмечено латунной пластиной размером 1,26 × 0,85 м с гербом Кортеса, его именем и датами жизни[213].

После кончины

Новый король Филипп II был апологетом испанизации Нового Света, в результате в начале 1560-х годов родственники и сторонники Кортеса встали в оппозицию политике, проводимой вице-королём Луисом де Веласко. Он был приверженцем так называемых «Новых законов» (Nuevas Leyes) и на этой почве рассорился со всеми потомками первых конкистадоров и францисканцами, которые отстаивали автономию индейцев под патронатом церкви, а не светской власти. Политический кризис усугубился решением короля, что Новой Испанией вице-король и члены Аудиенсии будут управлять совместно. Исполнительная власть была парализована[215].

По К. Дюверже, как раз к этому периоду относится конструирование мифа о Кецалькоатле францисканскими миссионерами, которые глубоко проникли в индейскую культуру и отождествили свои интересы с интересами коренных мексиканцев. Обожествление Кортеса стало возможным в связи с концом очередного календарного цикла (последний доиспанский цикл закончился в 1502 году, новый начинался в 1559-м)[19]. Представление о Кортесе как воплощении бога, пришедшего вернуть свои владения, означало и легитимацию положения первого поколения мексиканских конкистадоров. Переработанная версия мифа, в которой личность Кортеса смешивалась с фигурой Кецалькоатля, и в ХХ веке присутствовала в народной мексиканской культуре[216].

Все три сына Кортеса с 1540-х годов жили в Испании, однако в августе 1562 года они вернулись в Новый Свет. Главным их союзником был Херонимо де Вальдеррама — контролёр-визитадор, который должен был заниматься недоимками, допущенными вице-королём Веласко. Дон Мартин Кортес — второй маркиз дель Валье, перед отъездом отдал распоряжение о перевозке останков своего отца в Мексику. В октябре братья Кортесы прибыли в Кампече, где были приняты аделантадо Юкатана Франсиско де Монтехо — сыном завоевателя. В Мексику маркиз дель Валье прибыл 17 января 1563 года[217].

Прибытие Мартина Кортеса в Мексику фактически привело к гражданской войне: вице-король потребовал от маркиза сдачи своей официальной печати, в ответ тот явился на встречу контролёра Вальдеррамы со штандартом своего отца, который вице-король попытался отнять, ссылаясь на то, что никто не смеет подменить герб и знамя короля. В результате вице-король был отстранён от власти и скончался в 1564 году. Власть временно была передана Аудиенсии, после чего муниципалитет Мехико в письме королю от 31 августа предложил упразднить должность вице-короля и заменить её двойственной структурой из губернатора и генерал-капитана. На пост губернатора и верховного судьи предлагалась кандидатура Вальдеррамы, а генерал-капитана — дона Мартина Кортеса[218].

Мартин Кортес занял в этой обстановке выжидательную позицию, и всё закончилось отзывом контролёра Вальдеррамы в 1566 году. 5 апреля 1566 года сын Веласко письменно разоблачил заговор, но Аудиенсия повела себя нерешительно. 16 июля 1566 года Мартин был арестован Сейносом — председателем Аудиенсии, в тот же день были арестованы братья-метисы — Луис и Мартин Кортесы, а с ними около 60 их сторонников. 3 августа сыновья Кортеса были приговорены к смертной казни через обезглавливание[219].

17 сентября 1566 года в Веракрусе высадился новый вице-король Гастон де Перальта, который оказался сторонником Кортеса. Он распустил войска Аудиенсии и прекратил судебные процессы, отменил смертные приговоры. Маркиза дель Валье выслали в Испанию. В ноябре 1567 года в Мехико прибыл новый ревизор — Алонсо Муньос, который возобновил процесс и подверг пыткам первенца-метиса Мартина Кортеса, имущество его было конфисковано, а сам он выслан в Испанию. Совет по делам Индий принял решение ликвидировать мексиканский феод Кортеса (с сохранением титула) и приговорил маркиза к штрафу в 150 000 дукатов[220].

Память

Географические объекты

Именем Кортеса назван перевал[es] между вулканами Попокатепетль и Истаксиуатль[221]. До сих пор в Мексике Калифорнийский залив называют морем Кортеса[222].

Историография

Первая объёмная биография Кортеса была написана после его кончины личным духовником Франсиско Лопесом де Гомара — это была «История завоевания Мексики», вышедшая в Сарагосе в 1552 году[223], три её издания разошлись за год. 17 ноября 1553 года регент Филипп запретил распространение книги, запрет продержался до 1808 года[224]. В 1560-е годы, как реакция на популярный труд Гомара, были написаны истории завоевания Мексики Франсиско Сервантеса де Салазара (Мехико, 1566), Суареса Перальта и Берналя Диаса дель Кастильо. Эти труды, однако, были напечатаны намного позднее. До ХIХ века оставались неопубликованными труды францисканских историков Торибио де Бенавенте (Мотолиния) и Бернардино де Саагуна, отражающие индейскую точку зрения на произошедшие события[225]. При этом следует учитывать, что францисканские хронисты полностью оправдывали действия Кортеса и более того — давали им провиденциальную интерпретацию[226]. Только в 1749 году Андрес Гонсалес де Барсия осмелился опубликовать вторую, третью и четвёртые реляции Кортеса в сборнике «Первоначальные историографы Восточных Индий»[19].

Другое отношение к Кортесу было заложено знавшим его лично Бартоломе де лас Касасом, в чьих трудах завоеватель представал едва ли не как исчадие ада, но при этом и его труд не был напечатан в Испании до начала XIX века[227]. Негативный подход возобладал в рамках «Чёрной легенды», созданной в протестантских странах Европы. Двойственное отношение к Кортесу сохраняется и к началу XXI века. В историографии нового времени эталонное отношение к личности Кортеса выразил американский историк Уильям Прескотт. Его монументальная «История завоевания Мексики» (1843) была написана с позиций позитивистской историографии, то есть должна была нести моральный урок. Получалось, что европейцы смогли покорить мексиканских аборигенов по причине своего не только технического, но и интеллектуального и морального превосходства. Кортес описывался Прескоттом как эталон белого европейца: жёсткий и когда нужно — беспощадный, но прагматичный, прямой обладатель стратегического ума, рационалист, способный принимать быстрые решения. Единственным его недостатком с точки зрения американца XIX века было католическое вероисповедание[228].

Напротив, мексиканские историки с начала XIX века не скрывали негативного отношения к Кортесу, вплоть до полного отрицания достоверности сведений, сообщаемых в его реляциях (такой подход характерен, например, для Э. Гусман и многих других)[229]. В 2003 году французский американист Кристиан Дюверже опубликовал свою биографию Кортеса, в которой пытался представить его как образованного человека эпохи Ренессанса, искренне расположенного к культуре коренных американцев и весьма либерального по меркам своего времени. В 2005 году эта книга была опубликована в русском переводе в серии «Жизнь замечательных людей»[230]. В 2013 году он выпустил новую книгу «Кортес и его двойник: расследование одной мистификации» (фр. Cortès et son double: Enquête sur une mystification), в которой доказывает, что «Правдивая история завоевания Новой Испании» Берналя Диаса на самом деле была написана Кортесом[231].

Изобразительное искусство. Литература и музыка

Кортес рано стал литературным персонажем, впервые в этом качестве его упомянул во втором томе (глава VIII) своего романа «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» Мигель Сервантес:

…Что принудило доблестных испанцев, предводителем которых был обходительнейший Кортес[Прим 11], затопить свои корабли и остаться на пустынном бреге? Все эти и прочие великие и разнообразные подвиги были, есть и будут деяниями славы, слава же представляется смертным как своего рода бессмертие…[232]

Лопе де Вега создал пьесы «Завоевания Кортеса» и «Маркиз дель Валье». В ХХ веке было создано как минимум три пьесы о Кортесе. В XVI—XIX веках Кортес часто становился предметом вдохновения поэтов, как мексиканских, так и испанских. Среди многих можно упомянуть поэмы Франсиско де Террасаса «Новый Свет и Конкиста», «Индейский пилигрим» Антонио де Сааведра Гусмана (1599), «Меркурий» Ариаса де Вилалобоса (1623), «Эрнандия» Франсиско Руиса де Леона (1755). В эпоху романтизма Антонио Уртадо опубликовал сборник из 20 стихотворений, названный «Баллады Эрнана Кортеса» (1847)[233]. Напротив, образ Кортеса в поэме Генриха Гейне «Вицли-Пуцли» (1851) из сборника «Романсеро» явно создан под влиянием «чёрной легенды».

По мнению Мануэля Алькала, из всех испанцев только Дон Кихот и Эль Сид были более популярными, чем Кортес, у авторов опер и музыкальных драм и комедий. Даже Антонио Вивальди написал оперу «Монтесума» (она была поставлена в Венеции в 1783 году). В среднем музыкальные произведения, посвящённые Кортесу, до середины XIX века публиковались один раз за 15-20 лет[233].

Памятники Кортесу существуют в его родном Медельине, в Мадриде и в Неаполе, куда из Мексики был перенесён его бюст. В 1981 году была сделана попытка восстановить памятник Кортесу в Госпитале Иисуса Назорея в Мехико, но его пришлось быстро убрать из-за протестов, та же участь постигла в 1982 году статую Кортеса на центральной площади в Койоакане, несмотря на то, что завоеватель был изображён вместе с Малинче и их сыном-метисом[234]. Центральная улица в Куэрнаваке, идущая от замка Кортеса, носит его имя, но его конный памятник расположен близ торгового центра[235]. По мнению Леонардо Тарифеньо, конная статуя не ассоциируется с образом завоевателя, её даже путают с Дон Кихотом[234]. В 1935 году памятник Кортесу был поставлен на главной площади Лимы, но ныне она переименована в честь Франсиско Писарро[234]. Образы Кортеса в монументальной живописи воплотили Диего Ривера (он в 1920-е годы расписывал и дворец Кортеса в Куэрнаваке) и Хосе Клементе Ороско, но на их фресках завоеватель предстаёт как чудовище[235].

Кинематограф

Образ Кортеса (как второстепенного персонажа) был воплощён в 1917 году в фильме Сесила де Милля «Женщина, забывшая Бога». В роли Кортеса Хобарт Босворт. В 1947 году Кортес в исполнении кубинского актёра Сесара Ромеро был выведен в фильме «Капитан из Кастилии» режиссёра Генри Кинга. В документальной серии BBC «Завоеватели» (англ. Heroes and Villains) вышел постановочный фильм «Кортес» (2008). В роли Кортеса — Брайан Маккэрди, в роли Малинче — Винита Риши[236][Прим 12].

Напишите отзыв о статье "Кортес, Эрнан"

Комментарии

  1. В доносе некоего Диего де Оканьи на заместителей альгвасила Мехико в 1526 году говорилось, что они являлись сводными братьями Кортеса. Это свидетельство некоторыми историками используется для доказательства, что у Мартина Кортеса были внебрачные дети помимо Эрнана. Впрочем, наличие бастардов было вполне обычным для дворян того времени (Documentos cortesianos. — T. I. — P. 400).
  2. Вместе с тем исследование останков Кортеса, проведённое в 1947 году, показало, что он имел множество патологических отклонений, в том числе врождённых (Берналь Диас дель Кастильо. Правдивая история завоевания Новой Испании / Комментарии А. Р. Захарьяна. — М., 2000. — С. 398.).
  3. К моменту прибытия Кортеса из 2500 колонистов, доставленных Овандо в 1502 году, в живых осталось около 1000, прочие погибли от малярии, дизентерии и недоедания. В тяжёлом тропическом климате методы испанской агрикультуры были неэффективны, а европейское скотоводство уничтожило индейские плантации маниока и маиса.
  4. Кортес, очевидно, испытывал привязанность к своей наложнице: дал ей фамилию Писарро, а после завоевания Мексики перевёз Леонору с дочерью к себе. Леонору Кортес выдал замуж за Хуана де Сальседо, ставшего в 1526 году рехидором Мехико. В 1529 году Кортес выхлопотал у Папы Римского признание законнорождённости Каталины и упомянул её в завещании наряду с остальными своими детьми (Дюверже К. Кортес. — М., 2005. — С. 69. Папская булла напечатана в Documentos cortesianos. T. I. — P. 40.).
  5. Есть версия, что испанцы, плохо зная язык ацтеков, путали на слух понятия текутли — «благородный господин» и теотль — «божество». Из послания Кортеса Карлу V от 1523 года отчётливо можно понять, что испанцев именовали именно «текутли» (Documentos cortesianos. — T. I. — P. 267).
  6. Отправленные Карлу V дары Монтесумы выставлялись в Европе для всеобщего обозрения. 27 августа 1520 года на выставке в Брюсселе побывал Альбрехт Дюрер, оставивший следующее описание: «Также я видел вещи, привезённые королю из новой золотой страны: солнце из чистого золота, шириной в целую сажень, луну из чистого серебра той же величины, также две комнаты, полные редкостного снаряжения, как-то: всякого рода оружия, доспехов, орудий для стрельбы, чудесных щитов, редких одежд, постельных принадлежностей и всякого рода необыкновенных вещей разнообразного назначения, так что это просто чудо — видеть столько прекрасного. Всё это очень дорогие вещи, так что их оценили в сто тысяч гульденов. И я в течение всей своей жизни не видел ничего, что бы так порадовало моё сердце, как эти вещи. Ибо я видел среди них чудесные, искуснейшие изделия и удивлялся тонкой одарённости людей далёких стран. И я не умею назвать многих из тех предметов, которые там были» (Дюрер А. Дневник путешествия в Нидерланды // Трактаты, дневники, письма / Пер. с ранненововерхненемецкого Ц. Нессельштраус. — СПб.: Азбука, 2000. — С. 477—478.).
  7. Романтики XVIII века переделали сюжет, и фраза Куаутемока превратилась в: «А разве я возлежу на розах?» (Jean-Jacques Rousseau. La Pléiade. — T. III. — Paris, 1752. — P. 91)
  8. Aquesta ave nacio sin par
    Yo en serviros sin segundo
    Vos sin igual en el mundo.

  9. По К. Дюверже, это было свидетельством их разрыва (Дюверже К. Кортес. — М., 2005. — С. 235.). После кончины Кортеса вдова тоже вернулась в Испанию (Берналь Диас дель Кастильо. Правдивая история завоевания Новой Испании. — М., 2000. — С. 316.).
  10. Франсиско Лопес де Гомара описывал внешность Кортеса так: «Эрнан Кортес был хорошего роста, крепкий и широкогрудый, с кожей пепельного цвета, редкой бородкой и длинными волосами. Он был необычайно силён, энергичен и весьма искусен в обращении с оружием…». Брат первой жены Кортеса — Хуан Хуарес де Перальта, напротив, утверждал, что Кортес был низкого роста, почти безволосый и с редкой бородой. Сходное с Гомара описание оставил и Берналь Диас (Берналь Диас дель Кастильо. Правдивая история завоевания Новой Испании. — М., 2000. — С. 317, 398.)
  11. В комментарии В. Узина отмечено, что определение «обходительнейший» обыгрывает фамилию, которая означает: «вежливый», «учтивый», «обходительный» (Сервантес Сааведра М. Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский / Пер. с исп. Н. Любимова. — Т. 2. — М.: Правда, 1979. — С. 588).
  12. Список других фильмов, в которых так или иначе появляется Кортес: [www.imdb.com/character/ch0043850/ Hernando Cortez (Character)]

Примечания

  1. The Herb Society of Nashville. [www.herbsocietynashville.org/history.html The Life of Spice]. The Herb Society of Nashville (21 мая 2008). Проверено 23 июля 2008. [www.webcitation.org/6I80TI23o Архивировано из первоисточника 15 июля 2013].
  2. [www.cervantesvirtual.com/servlet/SirveObras/77472370834098606176768/p0000001.htm?marca=Hern%E1n_Cort%E9s Colección de documentos para la historia de México, publicada por Joaquín García Icazbalceta]. — México, Ed. Porrúa, 1980. — T. I. — P. 310.
  3. [www.motecuhzoma.de/familia-Cortes.html Daniel Cortés González. Ascendientes y descendientes del abuelo paterno de Hernán Cortés] (исп.). Проверено 5 июля 2013. [www.webcitation.org/6HwAxTEH3 Архивировано из первоисточника 7 июля 2013].
  4. B. de las Casas. [www.cervantesvirtual.com/servlet/SirveObras/02586281999194239932268/p0000002.htm#I_28_ Historia de las Indias]. — México, Fondo de cultura económica, 1965. — T. II. — Р. 528.
  5. Дюверже, 2005, с. 17.
  6. 1 2 Дюверже, 2005, с. 20.
  7. International Encyclopedia of the Social Sciences / 2-nd ed. — N.Y.: MacMillan, 2008. — Vol. 2. — P. 146—149.
  8. Celestino Vega. La hacienda de Hernán Cortés en Medellín, Revista de estudios extremeños. — Badajos, 1948.
  9. Esteban Mira Caballos. [www.motecuhzoma.de/HaciendaMartinCortes.htm La hacienda de Martín Cortés, padre del conquistador de México] (исп.). Проверено 5 июля 2013. [www.webcitation.org/6HwAyBoxo Архивировано из первоисточника 7 июля 2013].
  10. Дюверже, 2005, с. 15.
  11. Дюверже, 2005, с. 16.
  12. Дюверже, 2005, с. 19.
  13. 1 2 Дюверже, 2005, с. 43.
  14. Дюверже, 2005, с. 44.
  15. Prescott W. [etext.virginia.edu/etcbin/toccer-new2?id=PreConq.sgm&images=images/modeng&data=/texts/english/modeng/parsed&tag=public&part=8&division=div2 History of the Conquest of Mexico, with a Preliminary View of Ancient Mexican Civilization, and the Life of the Conqueror, Hernando Cortes]
  16. Дюверже, 2005, с. 262.
  17. Дюверже, 2005, с. 49—50.
  18. Documentos cortesianos IV, 1993, p. 499.
  19. 1 2 3 Дюверже, 2005, с. 275.
  20. Дюверже, 2005, с. 50—51.
  21. Дюверже, 2005, с. 57.
  22. Дюверже, 2005, с. 58—59.
  23. Дюверже, 2005, с. 62—63.
  24. Дюверже, 2005, с. 64—65.
  25. Дюверже, 2005, с. 66—67.
  26. Дюверже, 2005, с. 67—68.
  27. Дюверже, 2005, с. 69—71.
  28. Дюверже, 2005, с. 75.
  29. Дюверже, 2005, с. 75—77.
  30. Дюверже, 2005, с. 78.
  31. Дюверже, 2005, с. 81—82.
  32. Захарьян, 2000, с. 40.
  33. Дюверже, 2005, с. 87.
  34. Захарьян, 2000, с. 41.
  35. Дюверже, 2005, с. 88—89.
  36. Захарьян, 2000, с. 336.
  37. 1 2 Захарьян, 2000, с. 43—51.
  38. Дюверже, 2005, с. 86.
  39. Захарьян, 2000, с. 51—54.
  40. Захарьян, 2000, с. 59—60.
  41. Захарьян, 2000, с. 61—63.
  42. Захарьян, 2000, с. 63—64.
  43. Гуляев, 1976, с. 46—49.
  44. Clendinnen, 1991, p. 69—70.
  45. Захарьян, 2000, с. 67.
  46. Дюверже, 2005, с. 98—99.
  47. Дюверже, 2005, с. 99—100.
  48. Захарьян, 2000, с. 73.
  49. Дюверже, 2005, с. 104—105.
  50. Захарьян, 2000, с. 75.
  51. Дюверже, 2005, с. 105—106.
  52. Захарьян, 2000, с. 76.
  53. Захарьян, 2000, с. 77—79.
  54. Дюверже, 2005, с. 108.
  55. Захарьян, 2000, с. 93.
  56. Захарьян, 2000, с. 93—94.
  57. Захарьян, 2000, с. 95.
  58. Дюверже, 2005, с. 111.
  59. Захарьян, 2000, с. 98.
  60. Дюверже, 2005, с. 112—113.
  61. Захарьян, 2000, с. 96.
  62. Теллериано-Ременсис, 2013, с. 42.
  63. Захарьян, 2000, с. 113.
  64. Теллериано-Ременсис, 2013, с. 247-248.
  65. 1 2 3 Теллериано-Ременсис, 2013, с. 10.
  66. Захарьян, 2000, с. 122.
  67. Захарьян, 2000, с. 141.
  68. Захарьян, 2000, с. 142.
  69. Захарьян, 2000, с. 144—146.
  70. Дюверже, 2005, с. 117.
  71. Дюверже, 2005, с. 118.
  72. Дюверже, 2005, с. 119—120.
  73. Захарьян, 2000, с. 188.
  74. Захарьян, 2000, с. 189.
  75. Захарьян, 2000, с. 370—371.
  76. Захарьян, 2000, с. 190.
  77. Дюверже, 2005, с. 123.
  78. Захарьян, 2000, с. 372.
  79. Дюверже, 2005, с. 124—126.
  80. Захарьян, 2000, с. 372—373.
  81. Дюверже, 2005, с. 127—128.
  82. Захарьян, 2000, с. 208.
  83. Дюверже, 2005, с. 130.
  84. Documentos cortesianos I, 1993, p. 114—128.
  85. Documentos cortesianos I, 1993, p. 129—147.
  86. Documentos cortesianos I, 1993, p. 156—163.
  87. Дюверже, 2005, с. 131.
  88. [www.hrono.ru/libris/lib_k/kortes_pred.html Второе послание Кортеса Императору Карлу V, писанное в Сегура-де-ла-Фронтера 30 октября 1520 года]
  89. Дюверже, 2005, с. 268.
  90. Дюверже, 2005, с. 132.
  91. Дюверже, 2005, с. 133.
  92. Дюверже, 2005, с. 134—135.
  93. Захарьян, 2000, с. 212.
  94. Дюверже, 2005, с. 136.
  95. Захарьян, 2000, с. 216.
  96. Захарьян, 2000, с. 220.
  97. 1 2 Дюверже, 2005, с. 137.
  98. Захарьян, 2000, с. 223.
  99. Дюверже, 2005, с. 138.
  100. Захарьян, 2000, с. 378—379.
  101. Захарьян, 2000, с. 228.
  102. Дюверже, 2005, с. 138—139.
  103. Дюверже, 2005, с. 140—141.
  104. Захарьян, 2000, с. 254—255.
  105. Захарьян, 2000, с. 255.
  106. Захарьян, 2000, с. 259.
  107. Захарьян, 2000, с. 387.
  108. [www.indiansworld.org/3cortes.html Третье послание императору Карлу V]
  109. Documentos cortesianos I, 1993, p. 232—241.
  110. Documentos cortesianos I, 1993, p. 250.
  111. Дюверже, 2005, с. 150—151.
  112. Дюверже, 2005, с. 151.
  113. [dibujoheraldico.blogspot.ru/2012/07/escudo-de-hernan-cortes.html Escudo de Hernán Cortés] (исп.). Проверено 16 августа 2013.
  114. [www.motecuhzoma.de/escudo.html Xavier López Medellín. La heráldica de Hernán Cortés]. Проверено 5 июля 2013. [www.webcitation.org/6HwAzQ9XF Архивировано из первоисточника 7 июля 2013].
  115. Дюверже, 2005, с. 151—152.
  116. 1 2 3 4 Felix Hinz. [www.motecuhzoma.de/neuspanien.html La Constitución y Organización del Reino Colonial Español: Ejemplarizados en el Caso de la Nueva España bajo Hernán Cortés] (исп.). Проверено 5 июля 2013. [www.webcitation.org/6HvyEK1M9 Архивировано из первоисточника 7 июля 2013].
  117. Дюверже, 2005, с. 162—163.
  118. Дюверже, 2005, с. 163.
  119. Дюверже, 2005, с. 164.
  120. Дюверже, 2005, с. 165—166.
  121. 1 2 Дюверже, 2005, с. 159.
  122. Дюверже, 2005, с. 160.
  123. Дюверже, 2005, с. 161.
  124. Дюверже, 2005, с. 167.
  125. Дюверже, 2005, с. 169—170.
  126. Дюверже, 2005, с. 171—173.
  127. 1 2 Захарьян, 2000, с. 277—278.
  128. Захарьян, 2000, с. 275.
  129. Documentos cortesianos I, 1993, p. 262—264.
  130. Дюверже, 2005, с. 173—174.
  131. Дюверже, 2005, с. 176.
  132. Захарьян, 2000, с. 285—286.
  133. Дюверже, 2005, с. 177.
  134. Захарьян, 2000, с. 289—290.
  135. Дюверже, 2005, с. 180—181.
  136. Захарьян, 2000, с. 394—395.
  137. Пашболон-Мальдонадо, 2012, с. 14—16.
  138. Дюверже, 2005, с. 185—189.
  139. Дюверже, 2005, с. 190—191.
  140. Дюверже, 2005, с. 156—157.
  141. 1 2 Xavier López Medellín. [www.motecuhzoma.de/hijos.html Los hijos de Hernán Cortés]
  142. Дюверже, 2005, с. 270.
  143. Дюверже, 2005, с. 157—158.
  144. Documentos cortesianos I, 1993, p. 344—345.
  145. Дюверже, 2005, с. 192.
  146. Захарьян, 2000, с. 304—305.
  147. Дюверже, 2005, с. 193.
  148. Documentos cortesianos I, 1993, p. 387—404.
  149. Documentos cortesianos I, 1993, p. 417.
  150. Захарьян, 2000, с. 306.
  151. Documentos cortesianos I, 1993, p. 439—464.
  152. Дюверже, 2005, с. 197—198.
  153. Захарьян, 2000, с. 306—307.
  154. Дюверже, 2005, с. 198—199.
  155. Захарьян, 2000, с. 307.
  156. Дюверже, 2005, с. 199.
  157. Documentos cortesianos III, 1993, p. 13—15.
  158. Захарьян, 2000, с. 307—308.
  159. Дюверже, 2005, с. 202—203.
  160. Захарьян, 2000, с. 308—309.
  161. Дюверже, 2005, с. 204—206.
  162. Documentos cortesianos III, 1993, p. 38.
  163. 1 2 Захарьян, 2000, с. 309.
  164. Дюверже, 2005, с. 207—208.
  165. Xavier A. López de la Peña. [www.motecuhzoma.de/Hospitaldejesus.htm Hernán Cortés y el cuatricentenario del Hospital de la Purísima Concepcíon y de Jesús Nazareno, I.A.P. en la ciudad de México]
  166. Дюверже, 2005, с. 208.
  167. Documentos cortesianos III, 1993, p. 53.
  168. Дюверже, 2005, с. 208—209.
  169. 1 2 Дюверже, 2005, с. 209.
  170. Дюверже, 2005, с. 210.
  171. Documentos cortesianos III, 1993, p. 63—75.
  172. Дюверже, 2005, с. 211—212.
  173. Захарьян, 2000, с. 310—312.
  174. Дюверже, 2005, с. 212—213.
  175. Documentos cortesianos III, 1993, p. 113—115.
  176. Documentos cortesianos III, 1993, p. 59—61.
  177. Documentos cortesianos II, 1991, p. 145—198.
  178. Дюверже, 2005, с. 215—216.
  179. Дюверже, 2005, с. 217.
  180. Дюверже, 2005, с. 218.
  181. 1 2 Дюверже, 2005, с. 219.
  182. Дюверже, 2005, с. 220.
  183. Documentos cortesianos IV, 1993, p. 142.
  184. Дюверже, 2005, с. 225.
  185. Магидович, 1983, с. 150.
  186. Дюверже, 2005, с. 221—222.
  187. Магидович, 1983, с. 150—151.
  188. 1 2 Магидович, 1983, с. 151.
  189. Дюверже, 2005, с. 273.
  190. Захарьян, 2000, с. 314.
  191. Дюверже, 2005, с. 223—224.
  192. Documentos cortesianos IV, 1993, p. 145.
  193. Дюверже, 2005, с. 227.
  194. Дюверже, 2005, с. 228.
  195. Дюверже, 2005, с. 228—229.
  196. Дюверже, 2005, с. 230.
  197. Магидович, 1983, с. 152.
  198. Дюверже, 2005, с. 231—235.
  199. Дюверже, 2005, с. 235.
  200. Дюверже, 2005, с. 235—236.
  201. 1 2 Захарьян, 2000, с. 398.
  202. Дюверже, 2005, с. 237.
  203. Xavier López Medellín. [www.motecuhzoma.de/Argel.html Hernán Cortés en Argel 1541]
  204. Дюверже, 2005, с. 237—238.
  205. Дюверже, 2005, с. 274.
  206. Дюверже, 2005, с. 240.
  207. 1 2 3 Захарьян, 2000, с. 316.
  208. Захарьян, 2000, с. 317.
  209. Documentos cortesianos IV, 1993, p. 267—268.
  210. Documentos cortesianos IV, 1993, с. 313—341.
  211. Documentos cortesianos IV, 1993, p. 319.
  212. Теллериано-Ременсис, 2013, с. 280.
  213. 1 2 3 4 5 Xavier López Medellín. [www.motecuhzoma.de/huesos.html La historia de los huesos de Hernán Cortés]
  214. Гуляев, 1976, с. 100.
  215. Дюверже, 2005, с. 247.
  216. Дюверже, 2005, с. 248—249.
  217. Дюверже, 2005, с. 249.
  218. Дюверже, 2005, с. 250.
  219. Дюверже, 2005, с. 251.
  220. Дюверже, 2005, с. 251 = 254.
  221. [www.cenapred.unam.mx/popo/UltimaImagenVolcanI.html Imagen del Volcán Popocatépetl — Altzomoni] (рус.). Проверено 10 августа 2013.
  222. [scharks.ru/oceans/66-californ_T/index.shtm Калифорнийский залив. Описание водоема, животный и растительный мир] (рус.). Все об акулах. Проверено 7 июля 2013. [www.webcitation.org/6INI20Tzp Архивировано из первоисточника 25 июля 2013].
  223. [archive.org/stream/cronicadelanueua01lpez#page/n3/mode/2up Cronica de la Nueua España: con la conquista de Mexico, y otras cosas notables: hechas por el valeroso Hernando Cortes. — En Çaragoça: En casa de Augustin Millan, 1554.]
  224. Дюверже, 2005, с. 246.
  225. Дюверже, 2005, с. 253.
  226. Clendinnen, 1991, p. 69.
  227. Гуляев, 1976, с. 5.
  228. Clendinnen, 1991, p. 65—66.
  229. Гуляев, 1976, с. 6.
  230. [magazines.russ.ru/inostran/2005/12/mil14.html У книжной витрины с Константином Мильчиным] (рус.). «Иностранная литература» 2005, №12 (2005). Проверено 5 июля 2013. [www.webcitation.org/6Hz0vf14E Архивировано из первоисточника 9 июля 2013].
  231. Luis Prados. [cultura.elpais.com/cultura/2013/02/09/actualidad/1360364915_298443.html Hernán Cortés, primer cronista de Indias] (исп.). El País (9 de febrero de 2013). Проверено 5 июля 2013. [www.webcitation.org/6Hz0xBxiH Архивировано из первоисточника 9 июля 2013].
  232. Сервантес Сааведра М. Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский / Пер. с исп. Н. Любимова. — Т. 2. — М.: Правда, 1979. — С. 67.
  233. 1 2 Manuel Alcalá. [www.motecuhzoma.de/CortesArtes.html La figura de Hernán Cortés en romances, dramas, óperas, poemas y novelas]
  234. 1 2 3 Leonardo Tarifeño. [www.letraslibres.com/revista/letrillas/reconocer-cortes Reconocer a Cortés] (исп.) (Septiembre 2003). Проверено 10 августа 2013. [www.webcitation.org/6IuZl2HhP Архивировано из первоисточника 16 августа 2013].
  235. 1 2 Manuel M. Cascante. [www.abc.es/hemeroteca/historico-13-10-2006/abc/Domingos/cortes-y-sus-9-entierros_1423747181753.html Cortés y sus 9 entierros] (исп.) (13 de octubre de 2006). Проверено 10 августа 2013. [www.webcitation.org/6IuZm7Ygc Архивировано из первоисточника 16 августа 2013].
  236. [www.motecuhzoma.de/film.html La conquista de México en el cine]

Источники и литература

Ссылки


Отрывок, характеризующий Кортес, Эрнан

Князь Андрей поскакал исполнять поручение.
Обогнав всё шедшие впереди батальоны, он остановил 3 ю дивизию и убедился, что, действительно, впереди наших колонн не было стрелковой цепи. Полковой командир бывшего впереди полка был очень удивлен переданным ему от главнокомандующего приказанием рассыпать стрелков. Полковой командир стоял тут в полной уверенности, что впереди его есть еще войска, и что неприятель не может быть ближе 10 ти верст. Действительно, впереди ничего не было видно, кроме пустынной местности, склоняющейся вперед и застланной густым туманом. Приказав от имени главнокомандующего исполнить упущенное, князь Андрей поскакал назад. Кутузов стоял всё на том же месте и, старчески опустившись на седле своим тучным телом, тяжело зевал, закрывши глаза. Войска уже не двигались, а стояли ружья к ноге.
– Хорошо, хорошо, – сказал он князю Андрею и обратился к генералу, который с часами в руках говорил, что пора бы двигаться, так как все колонны с левого фланга уже спустились.
– Еще успеем, ваше превосходительство, – сквозь зевоту проговорил Кутузов. – Успеем! – повторил он.
В это время позади Кутузова послышались вдали звуки здоровающихся полков, и голоса эти стали быстро приближаться по всему протяжению растянувшейся линии наступавших русских колонн. Видно было, что тот, с кем здоровались, ехал скоро. Когда закричали солдаты того полка, перед которым стоял Кутузов, он отъехал несколько в сторону и сморщившись оглянулся. По дороге из Працена скакал как бы эскадрон разноцветных всадников. Два из них крупным галопом скакали рядом впереди остальных. Один был в черном мундире с белым султаном на рыжей энглизированной лошади, другой в белом мундире на вороной лошади. Это были два императора со свитой. Кутузов, с аффектацией служаки, находящегося во фронте, скомандовал «смирно» стоявшим войскам и, салютуя, подъехал к императору. Вся его фигура и манера вдруг изменились. Он принял вид подначальственного, нерассуждающего человека. Он с аффектацией почтительности, которая, очевидно, неприятно поразила императора Александра, подъехал и салютовал ему.
Неприятное впечатление, только как остатки тумана на ясном небе, пробежало по молодому и счастливому лицу императора и исчезло. Он был, после нездоровья, несколько худее в этот день, чем на ольмюцком поле, где его в первый раз за границей видел Болконский; но то же обворожительное соединение величавости и кротости было в его прекрасных, серых глазах, и на тонких губах та же возможность разнообразных выражений и преобладающее выражение благодушной, невинной молодости.
На ольмюцком смотру он был величавее, здесь он был веселее и энергичнее. Он несколько разрумянился, прогалопировав эти три версты, и, остановив лошадь, отдохновенно вздохнул и оглянулся на такие же молодые, такие же оживленные, как и его, лица своей свиты. Чарторижский и Новосильцев, и князь Болконский, и Строганов, и другие, все богато одетые, веселые, молодые люди, на прекрасных, выхоленных, свежих, только что слегка вспотевших лошадях, переговариваясь и улыбаясь, остановились позади государя. Император Франц, румяный длиннолицый молодой человек, чрезвычайно прямо сидел на красивом вороном жеребце и озабоченно и неторопливо оглядывался вокруг себя. Он подозвал одного из своих белых адъютантов и спросил что то. «Верно, в котором часу они выехали», подумал князь Андрей, наблюдая своего старого знакомого, с улыбкой, которую он не мог удержать, вспоминая свою аудиенцию. В свите императоров были отобранные молодцы ординарцы, русские и австрийские, гвардейских и армейских полков. Между ними велись берейторами в расшитых попонах красивые запасные царские лошади.
Как будто через растворенное окно вдруг пахнуло свежим полевым воздухом в душную комнату, так пахнуло на невеселый Кутузовский штаб молодостью, энергией и уверенностью в успехе от этой прискакавшей блестящей молодежи.
– Что ж вы не начинаете, Михаил Ларионович? – поспешно обратился император Александр к Кутузову, в то же время учтиво взглянув на императора Франца.
– Я поджидаю, ваше величество, – отвечал Кутузов, почтительно наклоняясь вперед.
Император пригнул ухо, слегка нахмурясь и показывая, что он не расслышал.
– Поджидаю, ваше величество, – повторил Кутузов (князь Андрей заметил, что у Кутузова неестественно дрогнула верхняя губа, в то время как он говорил это поджидаю ). – Не все колонны еще собрались, ваше величество.
Государь расслышал, но ответ этот, видимо, не понравился ему; он пожал сутуловатыми плечами, взглянул на Новосильцева, стоявшего подле, как будто взглядом этим жалуясь на Кутузова.
– Ведь мы не на Царицыном лугу, Михаил Ларионович, где не начинают парада, пока не придут все полки, – сказал государь, снова взглянув в глаза императору Францу, как бы приглашая его, если не принять участие, то прислушаться к тому, что он говорит; но император Франц, продолжая оглядываться, не слушал.
– Потому и не начинаю, государь, – сказал звучным голосом Кутузов, как бы предупреждая возможность не быть расслышанным, и в лице его еще раз что то дрогнуло. – Потому и не начинаю, государь, что мы не на параде и не на Царицыном лугу, – выговорил он ясно и отчетливо.
В свите государя на всех лицах, мгновенно переглянувшихся друг с другом, выразился ропот и упрек. «Как он ни стар, он не должен бы, никак не должен бы говорить этак», выразили эти лица.
Государь пристально и внимательно посмотрел в глаза Кутузову, ожидая, не скажет ли он еще чего. Но Кутузов, с своей стороны, почтительно нагнув голову, тоже, казалось, ожидал. Молчание продолжалось около минуты.
– Впрочем, если прикажете, ваше величество, – сказал Кутузов, поднимая голову и снова изменяя тон на прежний тон тупого, нерассуждающего, но повинующегося генерала.
Он тронул лошадь и, подозвав к себе начальника колонны Милорадовича, передал ему приказание к наступлению.
Войско опять зашевелилось, и два батальона Новгородского полка и батальон Апшеронского полка тронулись вперед мимо государя.
В то время как проходил этот Апшеронский батальон, румяный Милорадович, без шинели, в мундире и орденах и со шляпой с огромным султаном, надетой набекрень и с поля, марш марш выскакал вперед и, молодецки салютуя, осадил лошадь перед государем.
– С Богом, генерал, – сказал ему государь.
– Ma foi, sire, nous ferons ce que qui sera dans notre possibilite, sire, [Право, ваше величество, мы сделаем, что будет нам возможно сделать, ваше величество,] – отвечал он весело, тем не менее вызывая насмешливую улыбку у господ свиты государя своим дурным французским выговором.
Милорадович круто повернул свою лошадь и стал несколько позади государя. Апшеронцы, возбуждаемые присутствием государя, молодецким, бойким шагом отбивая ногу, проходили мимо императоров и их свиты.
– Ребята! – крикнул громким, самоуверенным и веселым голосом Милорадович, видимо, до такой степени возбужденный звуками стрельбы, ожиданием сражения и видом молодцов апшеронцев, еще своих суворовских товарищей, бойко проходивших мимо императоров, что забыл о присутствии государя. – Ребята, вам не первую деревню брать! – крикнул он.
– Рады стараться! – прокричали солдаты.
Лошадь государя шарахнулась от неожиданного крика. Лошадь эта, носившая государя еще на смотрах в России, здесь, на Аустерлицком поле, несла своего седока, выдерживая его рассеянные удары левой ногой, настораживала уши от звуков выстрелов, точно так же, как она делала это на Марсовом поле, не понимая значения ни этих слышавшихся выстрелов, ни соседства вороного жеребца императора Франца, ни всего того, что говорил, думал, чувствовал в этот день тот, кто ехал на ней.
Государь с улыбкой обратился к одному из своих приближенных, указывая на молодцов апшеронцев, и что то сказал ему.


Кутузов, сопутствуемый своими адъютантами, поехал шагом за карабинерами.
Проехав с полверсты в хвосте колонны, он остановился у одинокого заброшенного дома (вероятно, бывшего трактира) подле разветвления двух дорог. Обе дороги спускались под гору, и по обеим шли войска.
Туман начинал расходиться, и неопределенно, верстах в двух расстояния, виднелись уже неприятельские войска на противоположных возвышенностях. Налево внизу стрельба становилась слышнее. Кутузов остановился, разговаривая с австрийским генералом. Князь Андрей, стоя несколько позади, вглядывался в них и, желая попросить зрительную трубу у адъютанта, обратился к нему.
– Посмотрите, посмотрите, – говорил этот адъютант, глядя не на дальнее войско, а вниз по горе перед собой. – Это французы!
Два генерала и адъютанты стали хвататься за трубу, вырывая ее один у другого. Все лица вдруг изменились, и на всех выразился ужас. Французов предполагали за две версты от нас, а они явились вдруг, неожиданно перед нами.
– Это неприятель?… Нет!… Да, смотрите, он… наверное… Что ж это? – послышались голоса.
Князь Андрей простым глазом увидал внизу направо поднимавшуюся навстречу апшеронцам густую колонну французов, не дальше пятисот шагов от того места, где стоял Кутузов.
«Вот она, наступила решительная минута! Дошло до меня дело», подумал князь Андрей, и ударив лошадь, подъехал к Кутузову. «Надо остановить апшеронцев, – закричал он, – ваше высокопревосходительство!» Но в тот же миг всё застлалось дымом, раздалась близкая стрельба, и наивно испуганный голос в двух шагах от князя Андрея закричал: «ну, братцы, шабаш!» И как будто голос этот был команда. По этому голосу всё бросилось бежать.
Смешанные, всё увеличивающиеся толпы бежали назад к тому месту, где пять минут тому назад войска проходили мимо императоров. Не только трудно было остановить эту толпу, но невозможно было самим не податься назад вместе с толпой.
Болконский только старался не отставать от нее и оглядывался, недоумевая и не в силах понять того, что делалось перед ним. Несвицкий с озлобленным видом, красный и на себя не похожий, кричал Кутузову, что ежели он не уедет сейчас, он будет взят в плен наверное. Кутузов стоял на том же месте и, не отвечая, доставал платок. Из щеки его текла кровь. Князь Андрей протеснился до него.
– Вы ранены? – спросил он, едва удерживая дрожание нижней челюсти.
– Раны не здесь, а вот где! – сказал Кутузов, прижимая платок к раненой щеке и указывая на бегущих. – Остановите их! – крикнул он и в то же время, вероятно убедясь, что невозможно было их остановить, ударил лошадь и поехал вправо.
Вновь нахлынувшая толпа бегущих захватила его с собой и повлекла назад.
Войска бежали такой густой толпой, что, раз попавши в середину толпы, трудно было из нее выбраться. Кто кричал: «Пошел! что замешкался?» Кто тут же, оборачиваясь, стрелял в воздух; кто бил лошадь, на которой ехал сам Кутузов. С величайшим усилием выбравшись из потока толпы влево, Кутузов со свитой, уменьшенной более чем вдвое, поехал на звуки близких орудийных выстрелов. Выбравшись из толпы бегущих, князь Андрей, стараясь не отставать от Кутузова, увидал на спуске горы, в дыму, еще стрелявшую русскую батарею и подбегающих к ней французов. Повыше стояла русская пехота, не двигаясь ни вперед на помощь батарее, ни назад по одному направлению с бегущими. Генерал верхом отделился от этой пехоты и подъехал к Кутузову. Из свиты Кутузова осталось только четыре человека. Все были бледны и молча переглядывались.
– Остановите этих мерзавцев! – задыхаясь, проговорил Кутузов полковому командиру, указывая на бегущих; но в то же мгновение, как будто в наказание за эти слова, как рой птичек, со свистом пролетели пули по полку и свите Кутузова.
Французы атаковали батарею и, увидав Кутузова, выстрелили по нем. С этим залпом полковой командир схватился за ногу; упало несколько солдат, и подпрапорщик, стоявший с знаменем, выпустил его из рук; знамя зашаталось и упало, задержавшись на ружьях соседних солдат.
Солдаты без команды стали стрелять.
– Ооох! – с выражением отчаяния промычал Кутузов и оглянулся. – Болконский, – прошептал он дрожащим от сознания своего старческого бессилия голосом. – Болконский, – прошептал он, указывая на расстроенный батальон и на неприятеля, – что ж это?
Но прежде чем он договорил эти слова, князь Андрей, чувствуя слезы стыда и злобы, подступавшие ему к горлу, уже соскакивал с лошади и бежал к знамени.
– Ребята, вперед! – крикнул он детски пронзительно.
«Вот оно!» думал князь Андрей, схватив древко знамени и с наслаждением слыша свист пуль, очевидно, направленных именно против него. Несколько солдат упало.
– Ура! – закричал князь Андрей, едва удерживая в руках тяжелое знамя, и побежал вперед с несомненной уверенностью, что весь батальон побежит за ним.
Действительно, он пробежал один только несколько шагов. Тронулся один, другой солдат, и весь батальон с криком «ура!» побежал вперед и обогнал его. Унтер офицер батальона, подбежав, взял колебавшееся от тяжести в руках князя Андрея знамя, но тотчас же был убит. Князь Андрей опять схватил знамя и, волоча его за древко, бежал с батальоном. Впереди себя он видел наших артиллеристов, из которых одни дрались, другие бросали пушки и бежали к нему навстречу; он видел и французских пехотных солдат, которые хватали артиллерийских лошадей и поворачивали пушки. Князь Андрей с батальоном уже был в 20 ти шагах от орудий. Он слышал над собою неперестававший свист пуль, и беспрестанно справа и слева от него охали и падали солдаты. Но он не смотрел на них; он вглядывался только в то, что происходило впереди его – на батарее. Он ясно видел уже одну фигуру рыжего артиллериста с сбитым на бок кивером, тянущего с одной стороны банник, тогда как французский солдат тянул банник к себе за другую сторону. Князь Андрей видел уже ясно растерянное и вместе озлобленное выражение лиц этих двух людей, видимо, не понимавших того, что они делали.
«Что они делают? – думал князь Андрей, глядя на них: – зачем не бежит рыжий артиллерист, когда у него нет оружия? Зачем не колет его француз? Не успеет добежать, как француз вспомнит о ружье и заколет его».
Действительно, другой француз, с ружьем на перевес подбежал к борющимся, и участь рыжего артиллериста, всё еще не понимавшего того, что ожидает его, и с торжеством выдернувшего банник, должна была решиться. Но князь Андрей не видал, чем это кончилось. Как бы со всего размаха крепкой палкой кто то из ближайших солдат, как ему показалось, ударил его в голову. Немного это больно было, а главное, неприятно, потому что боль эта развлекала его и мешала ему видеть то, на что он смотрел.
«Что это? я падаю? у меня ноги подкашиваются», подумал он и упал на спину. Он раскрыл глаза, надеясь увидать, чем кончилась борьба французов с артиллеристами, и желая знать, убит или нет рыжий артиллерист, взяты или спасены пушки. Но он ничего не видал. Над ним не было ничего уже, кроме неба – высокого неба, не ясного, но всё таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нем серыми облаками. «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал, – подумал князь Андрей, – не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник француз и артиллерист, – совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу. Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, я, что узнал его наконец. Да! всё пустое, всё обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава Богу!…»


На правом фланге у Багратиона в 9 ть часов дело еще не начиналось. Не желая согласиться на требование Долгорукова начинать дело и желая отклонить от себя ответственность, князь Багратион предложил Долгорукову послать спросить о том главнокомандующего. Багратион знал, что, по расстоянию почти 10 ти верст, отделявшему один фланг от другого, ежели не убьют того, кого пошлют (что было очень вероятно), и ежели он даже и найдет главнокомандующего, что было весьма трудно, посланный не успеет вернуться раньше вечера.
Багратион оглянул свою свиту своими большими, ничего невыражающими, невыспавшимися глазами, и невольно замиравшее от волнения и надежды детское лицо Ростова первое бросилось ему в глаза. Он послал его.
– А ежели я встречу его величество прежде, чем главнокомандующего, ваше сиятельство? – сказал Ростов, держа руку у козырька.
– Можете передать его величеству, – поспешно перебивая Багратиона, сказал Долгоруков.
Сменившись из цепи, Ростов успел соснуть несколько часов перед утром и чувствовал себя веселым, смелым, решительным, с тою упругостью движений, уверенностью в свое счастие и в том расположении духа, в котором всё кажется легко, весело и возможно.
Все желания его исполнялись в это утро; давалось генеральное сражение, он участвовал в нем; мало того, он был ординарцем при храбрейшем генерале; мало того, он ехал с поручением к Кутузову, а может быть, и к самому государю. Утро было ясное, лошадь под ним была добрая. На душе его было радостно и счастливо. Получив приказание, он пустил лошадь и поскакал вдоль по линии. Сначала он ехал по линии Багратионовых войск, еще не вступавших в дело и стоявших неподвижно; потом он въехал в пространство, занимаемое кавалерией Уварова и здесь заметил уже передвижения и признаки приготовлений к делу; проехав кавалерию Уварова, он уже ясно услыхал звуки пушечной и орудийной стрельбы впереди себя. Стрельба всё усиливалась.
В свежем, утреннем воздухе раздавались уже, не как прежде в неравные промежутки, по два, по три выстрела и потом один или два орудийных выстрела, а по скатам гор, впереди Працена, слышались перекаты ружейной пальбы, перебиваемой такими частыми выстрелами из орудий, что иногда несколько пушечных выстрелов уже не отделялись друг от друга, а сливались в один общий гул.
Видно было, как по скатам дымки ружей как будто бегали, догоняя друг друга, и как дымы орудий клубились, расплывались и сливались одни с другими. Видны были, по блеску штыков между дымом, двигавшиеся массы пехоты и узкие полосы артиллерии с зелеными ящиками.
Ростов на пригорке остановил на минуту лошадь, чтобы рассмотреть то, что делалось; но как он ни напрягал внимание, он ничего не мог ни понять, ни разобрать из того, что делалось: двигались там в дыму какие то люди, двигались и спереди и сзади какие то холсты войск; но зачем? кто? куда? нельзя было понять. Вид этот и звуки эти не только не возбуждали в нем какого нибудь унылого или робкого чувства, но, напротив, придавали ему энергии и решительности.
«Ну, еще, еще наддай!» – обращался он мысленно к этим звукам и опять пускался скакать по линии, всё дальше и дальше проникая в область войск, уже вступивших в дело.
«Уж как это там будет, не знаю, а всё будет хорошо!» думал Ростов.
Проехав какие то австрийские войска, Ростов заметил, что следующая за тем часть линии (это была гвардия) уже вступила в дело.
«Тем лучше! посмотрю вблизи», подумал он.
Он поехал почти по передней линии. Несколько всадников скакали по направлению к нему. Это были наши лейб уланы, которые расстроенными рядами возвращались из атаки. Ростов миновал их, заметил невольно одного из них в крови и поскакал дальше.
«Мне до этого дела нет!» подумал он. Не успел он проехать нескольких сот шагов после этого, как влево от него, наперерез ему, показалась на всем протяжении поля огромная масса кавалеристов на вороных лошадях, в белых блестящих мундирах, которые рысью шли прямо на него. Ростов пустил лошадь во весь скок, для того чтоб уехать с дороги от этих кавалеристов, и он бы уехал от них, ежели бы они шли всё тем же аллюром, но они всё прибавляли хода, так что некоторые лошади уже скакали. Ростову всё слышнее и слышнее становился их топот и бряцание их оружия и виднее становились их лошади, фигуры и даже лица. Это были наши кавалергарды, шедшие в атаку на французскую кавалерию, подвигавшуюся им навстречу.
Кавалергарды скакали, но еще удерживая лошадей. Ростов уже видел их лица и услышал команду: «марш, марш!» произнесенную офицером, выпустившим во весь мах свою кровную лошадь. Ростов, опасаясь быть раздавленным или завлеченным в атаку на французов, скакал вдоль фронта, что было мочи у его лошади, и всё таки не успел миновать их.
Крайний кавалергард, огромный ростом рябой мужчина, злобно нахмурился, увидав перед собой Ростова, с которым он неминуемо должен был столкнуться. Этот кавалергард непременно сбил бы с ног Ростова с его Бедуином (Ростов сам себе казался таким маленьким и слабеньким в сравнении с этими громадными людьми и лошадьми), ежели бы он не догадался взмахнуть нагайкой в глаза кавалергардовой лошади. Вороная, тяжелая, пятивершковая лошадь шарахнулась, приложив уши; но рябой кавалергард всадил ей с размаху в бока огромные шпоры, и лошадь, взмахнув хвостом и вытянув шею, понеслась еще быстрее. Едва кавалергарды миновали Ростова, как он услыхал их крик: «Ура!» и оглянувшись увидал, что передние ряды их смешивались с чужими, вероятно французскими, кавалеристами в красных эполетах. Дальше нельзя было ничего видеть, потому что тотчас же после этого откуда то стали стрелять пушки, и всё застлалось дымом.
В ту минуту как кавалергарды, миновав его, скрылись в дыму, Ростов колебался, скакать ли ему за ними или ехать туда, куда ему нужно было. Это была та блестящая атака кавалергардов, которой удивлялись сами французы. Ростову страшно было слышать потом, что из всей этой массы огромных красавцев людей, из всех этих блестящих, на тысячных лошадях, богачей юношей, офицеров и юнкеров, проскакавших мимо его, после атаки осталось только осьмнадцать человек.
«Что мне завидовать, мое не уйдет, и я сейчас, может быть, увижу государя!» подумал Ростов и поскакал дальше.
Поровнявшись с гвардейской пехотой, он заметил, что чрез нее и около нее летали ядры, не столько потому, что он слышал звук ядер, сколько потому, что на лицах солдат он увидал беспокойство и на лицах офицеров – неестественную, воинственную торжественность.
Проезжая позади одной из линий пехотных гвардейских полков, он услыхал голос, назвавший его по имени.
– Ростов!
– Что? – откликнулся он, не узнавая Бориса.
– Каково? в первую линию попали! Наш полк в атаку ходил! – сказал Борис, улыбаясь той счастливой улыбкой, которая бывает у молодых людей, в первый раз побывавших в огне.
Ростов остановился.
– Вот как! – сказал он. – Ну что?
– Отбили! – оживленно сказал Борис, сделавшийся болтливым. – Ты можешь себе представить?
И Борис стал рассказывать, каким образом гвардия, ставши на место и увидав перед собой войска, приняла их за австрийцев и вдруг по ядрам, пущенным из этих войск, узнала, что она в первой линии, и неожиданно должна была вступить в дело. Ростов, не дослушав Бориса, тронул свою лошадь.
– Ты куда? – спросил Борис.
– К его величеству с поручением.
– Вот он! – сказал Борис, которому послышалось, что Ростову нужно было его высочество, вместо его величества.
И он указал ему на великого князя, который в ста шагах от них, в каске и в кавалергардском колете, с своими поднятыми плечами и нахмуренными бровями, что то кричал австрийскому белому и бледному офицеру.
– Да ведь это великий князь, а мне к главнокомандующему или к государю, – сказал Ростов и тронул было лошадь.
– Граф, граф! – кричал Берг, такой же оживленный, как и Борис, подбегая с другой стороны, – граф, я в правую руку ранен (говорил он, показывая кисть руки, окровавленную, обвязанную носовым платком) и остался во фронте. Граф, держу шпагу в левой руке: в нашей породе фон Бергов, граф, все были рыцари.
Берг еще что то говорил, но Ростов, не дослушав его, уже поехал дальше.
Проехав гвардию и пустой промежуток, Ростов, для того чтобы не попасть опять в первую линию, как он попал под атаку кавалергардов, поехал по линии резервов, далеко объезжая то место, где слышалась самая жаркая стрельба и канонада. Вдруг впереди себя и позади наших войск, в таком месте, где он никак не мог предполагать неприятеля, он услыхал близкую ружейную стрельбу.
«Что это может быть? – подумал Ростов. – Неприятель в тылу наших войск? Не может быть, – подумал Ростов, и ужас страха за себя и за исход всего сражения вдруг нашел на него. – Что бы это ни было, однако, – подумал он, – теперь уже нечего объезжать. Я должен искать главнокомандующего здесь, и ежели всё погибло, то и мое дело погибнуть со всеми вместе».
Дурное предчувствие, нашедшее вдруг на Ростова, подтверждалось всё более и более, чем дальше он въезжал в занятое толпами разнородных войск пространство, находящееся за деревнею Працом.
– Что такое? Что такое? По ком стреляют? Кто стреляет? – спрашивал Ростов, ровняясь с русскими и австрийскими солдатами, бежавшими перемешанными толпами наперерез его дороги.
– А чорт их знает? Всех побил! Пропадай всё! – отвечали ему по русски, по немецки и по чешски толпы бегущих и непонимавших точно так же, как и он, того, что тут делалось.
– Бей немцев! – кричал один.
– А чорт их дери, – изменников.
– Zum Henker diese Ruesen… [К чорту этих русских…] – что то ворчал немец.
Несколько раненых шли по дороге. Ругательства, крики, стоны сливались в один общий гул. Стрельба затихла и, как потом узнал Ростов, стреляли друг в друга русские и австрийские солдаты.
«Боже мой! что ж это такое? – думал Ростов. – И здесь, где всякую минуту государь может увидать их… Но нет, это, верно, только несколько мерзавцев. Это пройдет, это не то, это не может быть, – думал он. – Только поскорее, поскорее проехать их!»
Мысль о поражении и бегстве не могла притти в голову Ростову. Хотя он и видел французские орудия и войска именно на Праценской горе, на той самой, где ему велено было отыскивать главнокомандующего, он не мог и не хотел верить этому.


Около деревни Праца Ростову велено было искать Кутузова и государя. Но здесь не только не было их, но не было ни одного начальника, а были разнородные толпы расстроенных войск.
Он погонял уставшую уже лошадь, чтобы скорее проехать эти толпы, но чем дальше он подвигался, тем толпы становились расстроеннее. По большой дороге, на которую он выехал, толпились коляски, экипажи всех сортов, русские и австрийские солдаты, всех родов войск, раненые и нераненые. Всё это гудело и смешанно копошилось под мрачный звук летавших ядер с французских батарей, поставленных на Праценских высотах.
– Где государь? где Кутузов? – спрашивал Ростов у всех, кого мог остановить, и ни от кого не мог получить ответа.
Наконец, ухватив за воротник солдата, он заставил его ответить себе.
– Э! брат! Уж давно все там, вперед удрали! – сказал Ростову солдат, смеясь чему то и вырываясь.
Оставив этого солдата, который, очевидно, был пьян, Ростов остановил лошадь денщика или берейтора важного лица и стал расспрашивать его. Денщик объявил Ростову, что государя с час тому назад провезли во весь дух в карете по этой самой дороге, и что государь опасно ранен.
– Не может быть, – сказал Ростов, – верно, другой кто.
– Сам я видел, – сказал денщик с самоуверенной усмешкой. – Уж мне то пора знать государя: кажется, сколько раз в Петербурге вот так то видал. Бледный, пребледный в карете сидит. Четверню вороных как припустит, батюшки мои, мимо нас прогремел: пора, кажется, и царских лошадей и Илью Иваныча знать; кажется, с другим как с царем Илья кучер не ездит.
Ростов пустил его лошадь и хотел ехать дальше. Шедший мимо раненый офицер обратился к нему.
– Да вам кого нужно? – спросил офицер. – Главнокомандующего? Так убит ядром, в грудь убит при нашем полку.
– Не убит, ранен, – поправил другой офицер.
– Да кто? Кутузов? – спросил Ростов.
– Не Кутузов, а как бишь его, – ну, да всё одно, живых не много осталось. Вон туда ступайте, вон к той деревне, там всё начальство собралось, – сказал этот офицер, указывая на деревню Гостиерадек, и прошел мимо.
Ростов ехал шагом, не зная, зачем и к кому он теперь поедет. Государь ранен, сражение проиграно. Нельзя было не верить этому теперь. Ростов ехал по тому направлению, которое ему указали и по которому виднелись вдалеке башня и церковь. Куда ему было торопиться? Что ему было теперь говорить государю или Кутузову, ежели бы даже они и были живы и не ранены?
– Этой дорогой, ваше благородие, поезжайте, а тут прямо убьют, – закричал ему солдат. – Тут убьют!
– О! что говоришь! сказал другой. – Куда он поедет? Тут ближе.
Ростов задумался и поехал именно по тому направлению, где ему говорили, что убьют.
«Теперь всё равно: уж ежели государь ранен, неужели мне беречь себя?» думал он. Он въехал в то пространство, на котором более всего погибло людей, бегущих с Працена. Французы еще не занимали этого места, а русские, те, которые были живы или ранены, давно оставили его. На поле, как копны на хорошей пашне, лежало человек десять, пятнадцать убитых, раненых на каждой десятине места. Раненые сползались по два, по три вместе, и слышались неприятные, иногда притворные, как казалось Ростову, их крики и стоны. Ростов пустил лошадь рысью, чтобы не видать всех этих страдающих людей, и ему стало страшно. Он боялся не за свою жизнь, а за то мужество, которое ему нужно было и которое, он знал, не выдержит вида этих несчастных.
Французы, переставшие стрелять по этому, усеянному мертвыми и ранеными, полю, потому что уже никого на нем живого не было, увидав едущего по нем адъютанта, навели на него орудие и бросили несколько ядер. Чувство этих свистящих, страшных звуков и окружающие мертвецы слились для Ростова в одно впечатление ужаса и сожаления к себе. Ему вспомнилось последнее письмо матери. «Что бы она почувствовала, – подумал он, – коль бы она видела меня теперь здесь, на этом поле и с направленными на меня орудиями».
В деревне Гостиерадеке были хотя и спутанные, но в большем порядке русские войска, шедшие прочь с поля сражения. Сюда уже не доставали французские ядра, и звуки стрельбы казались далекими. Здесь все уже ясно видели и говорили, что сражение проиграно. К кому ни обращался Ростов, никто не мог сказать ему, ни где был государь, ни где был Кутузов. Одни говорили, что слух о ране государя справедлив, другие говорили, что нет, и объясняли этот ложный распространившийся слух тем, что, действительно, в карете государя проскакал назад с поля сражения бледный и испуганный обер гофмаршал граф Толстой, выехавший с другими в свите императора на поле сражения. Один офицер сказал Ростову, что за деревней, налево, он видел кого то из высшего начальства, и Ростов поехал туда, уже не надеясь найти кого нибудь, но для того только, чтобы перед самим собою очистить свою совесть. Проехав версты три и миновав последние русские войска, около огорода, окопанного канавой, Ростов увидал двух стоявших против канавы всадников. Один, с белым султаном на шляпе, показался почему то знакомым Ростову; другой, незнакомый всадник, на прекрасной рыжей лошади (лошадь эта показалась знакомою Ростову) подъехал к канаве, толкнул лошадь шпорами и, выпустив поводья, легко перепрыгнул через канаву огорода. Только земля осыпалась с насыпи от задних копыт лошади. Круто повернув лошадь, он опять назад перепрыгнул канаву и почтительно обратился к всаднику с белым султаном, очевидно, предлагая ему сделать то же. Всадник, которого фигура показалась знакома Ростову и почему то невольно приковала к себе его внимание, сделал отрицательный жест головой и рукой, и по этому жесту Ростов мгновенно узнал своего оплакиваемого, обожаемого государя.
«Но это не мог быть он, один посреди этого пустого поля», подумал Ростов. В это время Александр повернул голову, и Ростов увидал так живо врезавшиеся в его памяти любимые черты. Государь был бледен, щеки его впали и глаза ввалились; но тем больше прелести, кротости было в его чертах. Ростов был счастлив, убедившись в том, что слух о ране государя был несправедлив. Он был счастлив, что видел его. Он знал, что мог, даже должен был прямо обратиться к нему и передать то, что приказано было ему передать от Долгорукова.
Но как влюбленный юноша дрожит и млеет, не смея сказать того, о чем он мечтает ночи, и испуганно оглядывается, ища помощи или возможности отсрочки и бегства, когда наступила желанная минута, и он стоит наедине с ней, так и Ростов теперь, достигнув того, чего он желал больше всего на свете, не знал, как подступить к государю, и ему представлялись тысячи соображений, почему это было неудобно, неприлично и невозможно.
«Как! Я как будто рад случаю воспользоваться тем, что он один и в унынии. Ему неприятно и тяжело может показаться неизвестное лицо в эту минуту печали; потом, что я могу сказать ему теперь, когда при одном взгляде на него у меня замирает сердце и пересыхает во рту?» Ни одна из тех бесчисленных речей, которые он, обращая к государю, слагал в своем воображении, не приходила ему теперь в голову. Те речи большею частию держались совсем при других условиях, те говорились большею частию в минуту побед и торжеств и преимущественно на смертном одре от полученных ран, в то время как государь благодарил его за геройские поступки, и он, умирая, высказывал ему подтвержденную на деле любовь свою.
«Потом, что же я буду спрашивать государя об его приказаниях на правый фланг, когда уже теперь 4 й час вечера, и сражение проиграно? Нет, решительно я не должен подъезжать к нему. Не должен нарушать его задумчивость. Лучше умереть тысячу раз, чем получить от него дурной взгляд, дурное мнение», решил Ростов и с грустью и с отчаянием в сердце поехал прочь, беспрестанно оглядываясь на всё еще стоявшего в том же положении нерешительности государя.
В то время как Ростов делал эти соображения и печально отъезжал от государя, капитан фон Толь случайно наехал на то же место и, увидав государя, прямо подъехал к нему, предложил ему свои услуги и помог перейти пешком через канаву. Государь, желая отдохнуть и чувствуя себя нездоровым, сел под яблочное дерево, и Толь остановился подле него. Ростов издалека с завистью и раскаянием видел, как фон Толь что то долго и с жаром говорил государю, как государь, видимо, заплакав, закрыл глаза рукой и пожал руку Толю.
«И это я мог бы быть на его месте?» подумал про себя Ростов и, едва удерживая слезы сожаления об участи государя, в совершенном отчаянии поехал дальше, не зная, куда и зачем он теперь едет.
Его отчаяние было тем сильнее, что он чувствовал, что его собственная слабость была причиной его горя.
Он мог бы… не только мог бы, но он должен был подъехать к государю. И это был единственный случай показать государю свою преданность. И он не воспользовался им… «Что я наделал?» подумал он. И он повернул лошадь и поскакал назад к тому месту, где видел императора; но никого уже не было за канавой. Только ехали повозки и экипажи. От одного фурмана Ростов узнал, что Кутузовский штаб находится неподалеку в деревне, куда шли обозы. Ростов поехал за ними.
Впереди его шел берейтор Кутузова, ведя лошадей в попонах. За берейтором ехала повозка, и за повозкой шел старик дворовый, в картузе, полушубке и с кривыми ногами.
– Тит, а Тит! – сказал берейтор.
– Чего? – рассеянно отвечал старик.
– Тит! Ступай молотить.
– Э, дурак, тьфу! – сердито плюнув, сказал старик. Прошло несколько времени молчаливого движения, и повторилась опять та же шутка.
В пятом часу вечера сражение было проиграно на всех пунктах. Более ста орудий находилось уже во власти французов.
Пржебышевский с своим корпусом положил оружие. Другие колонны, растеряв около половины людей, отступали расстроенными, перемешанными толпами.
Остатки войск Ланжерона и Дохтурова, смешавшись, теснились около прудов на плотинах и берегах у деревни Аугеста.
В 6 м часу только у плотины Аугеста еще слышалась жаркая канонада одних французов, выстроивших многочисленные батареи на спуске Праценских высот и бивших по нашим отступающим войскам.
В арьергарде Дохтуров и другие, собирая батальоны, отстреливались от французской кавалерии, преследовавшей наших. Начинало смеркаться. На узкой плотине Аугеста, на которой столько лет мирно сиживал в колпаке старичок мельник с удочками, в то время как внук его, засучив рукава рубашки, перебирал в лейке серебряную трепещущую рыбу; на этой плотине, по которой столько лет мирно проезжали на своих парных возах, нагруженных пшеницей, в мохнатых шапках и синих куртках моравы и, запыленные мукой, с белыми возами уезжали по той же плотине, – на этой узкой плотине теперь между фурами и пушками, под лошадьми и между колес толпились обезображенные страхом смерти люди, давя друг друга, умирая, шагая через умирающих и убивая друг друга для того только, чтобы, пройдя несколько шагов, быть точно. так же убитыми.
Каждые десять секунд, нагнетая воздух, шлепало ядро или разрывалась граната в средине этой густой толпы, убивая и обрызгивая кровью тех, которые стояли близко. Долохов, раненый в руку, пешком с десятком солдат своей роты (он был уже офицер) и его полковой командир, верхом, представляли из себя остатки всего полка. Влекомые толпой, они втеснились во вход к плотине и, сжатые со всех сторон, остановились, потому что впереди упала лошадь под пушкой, и толпа вытаскивала ее. Одно ядро убило кого то сзади их, другое ударилось впереди и забрызгало кровью Долохова. Толпа отчаянно надвинулась, сжалась, тронулась несколько шагов и опять остановилась.
Пройти эти сто шагов, и, наверное, спасен; простоять еще две минуты, и погиб, наверное, думал каждый. Долохов, стоявший в середине толпы, рванулся к краю плотины, сбив с ног двух солдат, и сбежал на скользкий лед, покрывший пруд.
– Сворачивай, – закричал он, подпрыгивая по льду, который трещал под ним, – сворачивай! – кричал он на орудие. – Держит!…
Лед держал его, но гнулся и трещал, и очевидно было, что не только под орудием или толпой народа, но под ним одним он сейчас рухнется. На него смотрели и жались к берегу, не решаясь еще ступить на лед. Командир полка, стоявший верхом у въезда, поднял руку и раскрыл рот, обращаясь к Долохову. Вдруг одно из ядер так низко засвистело над толпой, что все нагнулись. Что то шлепнулось в мокрое, и генерал упал с лошадью в лужу крови. Никто не взглянул на генерала, не подумал поднять его.
– Пошел на лед! пошел по льду! Пошел! вороти! аль не слышишь! Пошел! – вдруг после ядра, попавшего в генерала, послышались бесчисленные голоса, сами не зная, что и зачем кричавшие.
Одно из задних орудий, вступавшее на плотину, своротило на лед. Толпы солдат с плотины стали сбегать на замерзший пруд. Под одним из передних солдат треснул лед, и одна нога ушла в воду; он хотел оправиться и провалился по пояс.
Ближайшие солдаты замялись, орудийный ездовой остановил свою лошадь, но сзади всё еще слышались крики: «Пошел на лед, что стал, пошел! пошел!» И крики ужаса послышались в толпе. Солдаты, окружавшие орудие, махали на лошадей и били их, чтобы они сворачивали и подвигались. Лошади тронулись с берега. Лед, державший пеших, рухнулся огромным куском, и человек сорок, бывших на льду, бросились кто вперед, кто назад, потопляя один другого.
Ядра всё так же равномерно свистели и шлепались на лед, в воду и чаще всего в толпу, покрывавшую плотину, пруды и берег.


На Праценской горе, на том самом месте, где он упал с древком знамени в руках, лежал князь Андрей Болконский, истекая кровью, и, сам не зная того, стонал тихим, жалостным и детским стоном.
К вечеру он перестал стонать и совершенно затих. Он не знал, как долго продолжалось его забытье. Вдруг он опять чувствовал себя живым и страдающим от жгучей и разрывающей что то боли в голове.
«Где оно, это высокое небо, которое я не знал до сих пор и увидал нынче?» было первою его мыслью. «И страдания этого я не знал также, – подумал он. – Да, я ничего, ничего не знал до сих пор. Но где я?»
Он стал прислушиваться и услыхал звуки приближающегося топота лошадей и звуки голосов, говоривших по французски. Он раскрыл глаза. Над ним было опять всё то же высокое небо с еще выше поднявшимися плывущими облаками, сквозь которые виднелась синеющая бесконечность. Он не поворачивал головы и не видал тех, которые, судя по звуку копыт и голосов, подъехали к нему и остановились.
Подъехавшие верховые были Наполеон, сопутствуемый двумя адъютантами. Бонапарте, объезжая поле сражения, отдавал последние приказания об усилении батарей стреляющих по плотине Аугеста и рассматривал убитых и раненых, оставшихся на поле сражения.
– De beaux hommes! [Красавцы!] – сказал Наполеон, глядя на убитого русского гренадера, который с уткнутым в землю лицом и почернелым затылком лежал на животе, откинув далеко одну уже закоченевшую руку.
– Les munitions des pieces de position sont epuisees, sire! [Батарейных зарядов больше нет, ваше величество!] – сказал в это время адъютант, приехавший с батарей, стрелявших по Аугесту.
– Faites avancer celles de la reserve, [Велите привезти из резервов,] – сказал Наполеон, и, отъехав несколько шагов, он остановился над князем Андреем, лежавшим навзничь с брошенным подле него древком знамени (знамя уже, как трофей, было взято французами).
– Voila une belle mort, [Вот прекрасная смерть,] – сказал Наполеон, глядя на Болконского.
Князь Андрей понял, что это было сказано о нем, и что говорит это Наполеон. Он слышал, как называли sire того, кто сказал эти слова. Но он слышал эти слова, как бы он слышал жужжание мухи. Он не только не интересовался ими, но он и не заметил, а тотчас же забыл их. Ему жгло голову; он чувствовал, что он исходит кровью, и он видел над собою далекое, высокое и вечное небо. Он знал, что это был Наполеон – его герой, но в эту минуту Наполеон казался ему столь маленьким, ничтожным человеком в сравнении с тем, что происходило теперь между его душой и этим высоким, бесконечным небом с бегущими по нем облаками. Ему было совершенно всё равно в эту минуту, кто бы ни стоял над ним, что бы ни говорил об нем; он рад был только тому, что остановились над ним люди, и желал только, чтоб эти люди помогли ему и возвратили бы его к жизни, которая казалась ему столь прекрасною, потому что он так иначе понимал ее теперь. Он собрал все свои силы, чтобы пошевелиться и произвести какой нибудь звук. Он слабо пошевелил ногою и произвел самого его разжалобивший, слабый, болезненный стон.
– А! он жив, – сказал Наполеон. – Поднять этого молодого человека, ce jeune homme, и свезти на перевязочный пункт!
Сказав это, Наполеон поехал дальше навстречу к маршалу Лану, который, сняв шляпу, улыбаясь и поздравляя с победой, подъезжал к императору.
Князь Андрей не помнил ничего дальше: он потерял сознание от страшной боли, которую причинили ему укладывание на носилки, толчки во время движения и сондирование раны на перевязочном пункте. Он очнулся уже только в конце дня, когда его, соединив с другими русскими ранеными и пленными офицерами, понесли в госпиталь. На этом передвижении он чувствовал себя несколько свежее и мог оглядываться и даже говорить.
Первые слова, которые он услыхал, когда очнулся, – были слова французского конвойного офицера, который поспешно говорил:
– Надо здесь остановиться: император сейчас проедет; ему доставит удовольствие видеть этих пленных господ.
– Нынче так много пленных, чуть не вся русская армия, что ему, вероятно, это наскучило, – сказал другой офицер.
– Ну, однако! Этот, говорят, командир всей гвардии императора Александра, – сказал первый, указывая на раненого русского офицера в белом кавалергардском мундире.
Болконский узнал князя Репнина, которого он встречал в петербургском свете. Рядом с ним стоял другой, 19 летний мальчик, тоже раненый кавалергардский офицер.
Бонапарте, подъехав галопом, остановил лошадь.
– Кто старший? – сказал он, увидав пленных.
Назвали полковника, князя Репнина.
– Вы командир кавалергардского полка императора Александра? – спросил Наполеон.
– Я командовал эскадроном, – отвечал Репнин.
– Ваш полк честно исполнил долг свой, – сказал Наполеон.
– Похвала великого полководца есть лучшая награда cолдату, – сказал Репнин.
– С удовольствием отдаю ее вам, – сказал Наполеон. – Кто этот молодой человек подле вас?
Князь Репнин назвал поручика Сухтелена.
Посмотрев на него, Наполеон сказал, улыбаясь:
– II est venu bien jeune se frotter a nous. [Молод же явился он состязаться с нами.]
– Молодость не мешает быть храбрым, – проговорил обрывающимся голосом Сухтелен.
– Прекрасный ответ, – сказал Наполеон. – Молодой человек, вы далеко пойдете!
Князь Андрей, для полноты трофея пленников выставленный также вперед, на глаза императору, не мог не привлечь его внимания. Наполеон, видимо, вспомнил, что он видел его на поле и, обращаясь к нему, употребил то самое наименование молодого человека – jeune homme, под которым Болконский в первый раз отразился в его памяти.
– Et vous, jeune homme? Ну, а вы, молодой человек? – обратился он к нему, – как вы себя чувствуете, mon brave?
Несмотря на то, что за пять минут перед этим князь Андрей мог сказать несколько слов солдатам, переносившим его, он теперь, прямо устремив свои глаза на Наполеона, молчал… Ему так ничтожны казались в эту минуту все интересы, занимавшие Наполеона, так мелочен казался ему сам герой его, с этим мелким тщеславием и радостью победы, в сравнении с тем высоким, справедливым и добрым небом, которое он видел и понял, – что он не мог отвечать ему.
Да и всё казалось так бесполезно и ничтожно в сравнении с тем строгим и величественным строем мысли, который вызывали в нем ослабление сил от истекшей крови, страдание и близкое ожидание смерти. Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих.
Император, не дождавшись ответа, отвернулся и, отъезжая, обратился к одному из начальников:
– Пусть позаботятся об этих господах и свезут их в мой бивуак; пускай мой доктор Ларрей осмотрит их раны. До свидания, князь Репнин, – и он, тронув лошадь, галопом поехал дальше.
На лице его было сиянье самодовольства и счастия.
Солдаты, принесшие князя Андрея и снявшие с него попавшийся им золотой образок, навешенный на брата княжною Марьею, увидав ласковость, с которою обращался император с пленными, поспешили возвратить образок.
Князь Андрей не видал, кто и как надел его опять, но на груди его сверх мундира вдруг очутился образок на мелкой золотой цепочке.
«Хорошо бы это было, – подумал князь Андрей, взглянув на этот образок, который с таким чувством и благоговением навесила на него сестра, – хорошо бы это было, ежели бы всё было так ясно и просто, как оно кажется княжне Марье. Как хорошо бы было знать, где искать помощи в этой жизни и чего ждать после нее, там, за гробом! Как бы счастлив и спокоен я был, ежели бы мог сказать теперь: Господи, помилуй меня!… Но кому я скажу это! Или сила – неопределенная, непостижимая, к которой я не только не могу обращаться, но которой не могу выразить словами, – великое всё или ничего, – говорил он сам себе, – или это тот Бог, который вот здесь зашит, в этой ладонке, княжной Марьей? Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего то непонятного, но важнейшего!»
Носилки тронулись. При каждом толчке он опять чувствовал невыносимую боль; лихорадочное состояние усилилось, и он начинал бредить. Те мечтания об отце, жене, сестре и будущем сыне и нежность, которую он испытывал в ночь накануне сражения, фигура маленького, ничтожного Наполеона и над всем этим высокое небо, составляли главное основание его горячечных представлений.
Тихая жизнь и спокойное семейное счастие в Лысых Горах представлялись ему. Он уже наслаждался этим счастием, когда вдруг являлся маленький Напoлеон с своим безучастным, ограниченным и счастливым от несчастия других взглядом, и начинались сомнения, муки, и только небо обещало успокоение. К утру все мечтания смешались и слились в хаос и мрак беспамятства и забвения, которые гораздо вероятнее, по мнению самого Ларрея, доктора Наполеона, должны были разрешиться смертью, чем выздоровлением.
– C'est un sujet nerveux et bilieux, – сказал Ларрей, – il n'en rechappera pas. [Это человек нервный и желчный, он не выздоровеет.]
Князь Андрей, в числе других безнадежных раненых, был сдан на попечение жителей.


В начале 1806 года Николай Ростов вернулся в отпуск. Денисов ехал тоже домой в Воронеж, и Ростов уговорил его ехать с собой до Москвы и остановиться у них в доме. На предпоследней станции, встретив товарища, Денисов выпил с ним три бутылки вина и подъезжая к Москве, несмотря на ухабы дороги, не просыпался, лежа на дне перекладных саней, подле Ростова, который, по мере приближения к Москве, приходил все более и более в нетерпение.
«Скоро ли? Скоро ли? О, эти несносные улицы, лавки, калачи, фонари, извозчики!» думал Ростов, когда уже они записали свои отпуски на заставе и въехали в Москву.
– Денисов, приехали! Спит! – говорил он, всем телом подаваясь вперед, как будто он этим положением надеялся ускорить движение саней. Денисов не откликался.
– Вот он угол перекресток, где Захар извозчик стоит; вот он и Захар, и всё та же лошадь. Вот и лавочка, где пряники покупали. Скоро ли? Ну!
– К какому дому то? – спросил ямщик.
– Да вон на конце, к большому, как ты не видишь! Это наш дом, – говорил Ростов, – ведь это наш дом! Денисов! Денисов! Сейчас приедем.
Денисов поднял голову, откашлялся и ничего не ответил.
– Дмитрий, – обратился Ростов к лакею на облучке. – Ведь это у нас огонь?
– Так точно с и у папеньки в кабинете светится.
– Еще не ложились? А? как ты думаешь? Смотри же не забудь, тотчас достань мне новую венгерку, – прибавил Ростов, ощупывая новые усы. – Ну же пошел, – кричал он ямщику. – Да проснись же, Вася, – обращался он к Денисову, который опять опустил голову. – Да ну же, пошел, три целковых на водку, пошел! – закричал Ростов, когда уже сани были за три дома от подъезда. Ему казалось, что лошади не двигаются. Наконец сани взяли вправо к подъезду; над головой своей Ростов увидал знакомый карниз с отбитой штукатуркой, крыльцо, тротуарный столб. Он на ходу выскочил из саней и побежал в сени. Дом также стоял неподвижно, нерадушно, как будто ему дела не было до того, кто приехал в него. В сенях никого не было. «Боже мой! все ли благополучно?» подумал Ростов, с замиранием сердца останавливаясь на минуту и тотчас пускаясь бежать дальше по сеням и знакомым, покривившимся ступеням. Всё та же дверная ручка замка, за нечистоту которой сердилась графиня, также слабо отворялась. В передней горела одна сальная свеча.
Старик Михайла спал на ларе. Прокофий, выездной лакей, тот, который был так силен, что за задок поднимал карету, сидел и вязал из покромок лапти. Он взглянул на отворившуюся дверь, и равнодушное, сонное выражение его вдруг преобразилось в восторженно испуганное.
– Батюшки, светы! Граф молодой! – вскрикнул он, узнав молодого барина. – Что ж это? Голубчик мой! – И Прокофий, трясясь от волненья, бросился к двери в гостиную, вероятно для того, чтобы объявить, но видно опять раздумал, вернулся назад и припал к плечу молодого барина.
– Здоровы? – спросил Ростов, выдергивая у него свою руку.
– Слава Богу! Всё слава Богу! сейчас только покушали! Дай на себя посмотреть, ваше сиятельство!
– Всё совсем благополучно?
– Слава Богу, слава Богу!
Ростов, забыв совершенно о Денисове, не желая никому дать предупредить себя, скинул шубу и на цыпочках побежал в темную, большую залу. Всё то же, те же ломберные столы, та же люстра в чехле; но кто то уж видел молодого барина, и не успел он добежать до гостиной, как что то стремительно, как буря, вылетело из боковой двери и обняло и стало целовать его. Еще другое, третье такое же существо выскочило из другой, третьей двери; еще объятия, еще поцелуи, еще крики, слезы радости. Он не мог разобрать, где и кто папа, кто Наташа, кто Петя. Все кричали, говорили и целовали его в одно и то же время. Только матери не было в числе их – это он помнил.
– А я то, не знал… Николушка… друг мой!
– Вот он… наш то… Друг мой, Коля… Переменился! Нет свечей! Чаю!
– Да меня то поцелуй!
– Душенька… а меня то.
Соня, Наташа, Петя, Анна Михайловна, Вера, старый граф, обнимали его; и люди и горничные, наполнив комнаты, приговаривали и ахали.
Петя повис на его ногах. – А меня то! – кричал он. Наташа, после того, как она, пригнув его к себе, расцеловала всё его лицо, отскочила от него и держась за полу его венгерки, прыгала как коза всё на одном месте и пронзительно визжала.
Со всех сторон были блестящие слезами радости, любящие глаза, со всех сторон были губы, искавшие поцелуя.
Соня красная, как кумач, тоже держалась за его руку и вся сияла в блаженном взгляде, устремленном в его глаза, которых она ждала. Соне минуло уже 16 лет, и она была очень красива, особенно в эту минуту счастливого, восторженного оживления. Она смотрела на него, не спуская глаз, улыбаясь и задерживая дыхание. Он благодарно взглянул на нее; но всё еще ждал и искал кого то. Старая графиня еще не выходила. И вот послышались шаги в дверях. Шаги такие быстрые, что это не могли быть шаги его матери.
Но это была она в новом, незнакомом еще ему, сшитом без него платье. Все оставили его, и он побежал к ней. Когда они сошлись, она упала на его грудь рыдая. Она не могла поднять лица и только прижимала его к холодным снуркам его венгерки. Денисов, никем не замеченный, войдя в комнату, стоял тут же и, глядя на них, тер себе глаза.
– Василий Денисов, друг вашего сына, – сказал он, рекомендуясь графу, вопросительно смотревшему на него.
– Милости прошу. Знаю, знаю, – сказал граф, целуя и обнимая Денисова. – Николушка писал… Наташа, Вера, вот он Денисов.
Те же счастливые, восторженные лица обратились на мохнатую фигуру Денисова и окружили его.
– Голубчик, Денисов! – визгнула Наташа, не помнившая себя от восторга, подскочила к нему, обняла и поцеловала его. Все смутились поступком Наташи. Денисов тоже покраснел, но улыбнулся и взяв руку Наташи, поцеловал ее.
Денисова отвели в приготовленную для него комнату, а Ростовы все собрались в диванную около Николушки.
Старая графиня, не выпуская его руки, которую она всякую минуту целовала, сидела с ним рядом; остальные, столпившись вокруг них, ловили каждое его движенье, слово, взгляд, и не спускали с него восторженно влюбленных глаз. Брат и сестры спорили и перехватывали места друг у друга поближе к нему, и дрались за то, кому принести ему чай, платок, трубку.
Ростов был очень счастлив любовью, которую ему выказывали; но первая минута его встречи была так блаженна, что теперешнего его счастия ему казалось мало, и он всё ждал чего то еще, и еще, и еще.
На другое утро приезжие спали с дороги до 10 го часа.
В предшествующей комнате валялись сабли, сумки, ташки, раскрытые чемоданы, грязные сапоги. Вычищенные две пары со шпорами были только что поставлены у стенки. Слуги приносили умывальники, горячую воду для бритья и вычищенные платья. Пахло табаком и мужчинами.
– Гей, Г'ишка, т'убку! – крикнул хриплый голос Васьки Денисова. – Ростов, вставай!
Ростов, протирая слипавшиеся глаза, поднял спутанную голову с жаркой подушки.
– А что поздно? – Поздно, 10 й час, – отвечал Наташин голос, и в соседней комнате послышалось шуршанье крахмаленных платьев, шопот и смех девичьих голосов, и в чуть растворенную дверь мелькнуло что то голубое, ленты, черные волоса и веселые лица. Это была Наташа с Соней и Петей, которые пришли наведаться, не встал ли.
– Николенька, вставай! – опять послышался голос Наташи у двери.
– Сейчас!
В это время Петя, в первой комнате, увидав и схватив сабли, и испытывая тот восторг, который испытывают мальчики, при виде воинственного старшего брата, и забыв, что сестрам неприлично видеть раздетых мужчин, отворил дверь.
– Это твоя сабля? – кричал он. Девочки отскочили. Денисов с испуганными глазами спрятал свои мохнатые ноги в одеяло, оглядываясь за помощью на товарища. Дверь пропустила Петю и опять затворилась. За дверью послышался смех.
– Николенька, выходи в халате, – проговорил голос Наташи.
– Это твоя сабля? – спросил Петя, – или это ваша? – с подобострастным уважением обратился он к усатому, черному Денисову.
Ростов поспешно обулся, надел халат и вышел. Наташа надела один сапог с шпорой и влезала в другой. Соня кружилась и только что хотела раздуть платье и присесть, когда он вышел. Обе были в одинаковых, новеньких, голубых платьях – свежие, румяные, веселые. Соня убежала, а Наташа, взяв брата под руку, повела его в диванную, и у них начался разговор. Они не успевали спрашивать друг друга и отвечать на вопросы о тысячах мелочей, которые могли интересовать только их одних. Наташа смеялась при всяком слове, которое он говорил и которое она говорила, не потому, чтобы было смешно то, что они говорили, но потому, что ей было весело и она не в силах была удерживать своей радости, выражавшейся смехом.
– Ах, как хорошо, отлично! – приговаривала она ко всему. Ростов почувствовал, как под влиянием жарких лучей любви, в первый раз через полтора года, на душе его и на лице распускалась та детская улыбка, которою он ни разу не улыбался с тех пор, как выехал из дома.
– Нет, послушай, – сказала она, – ты теперь совсем мужчина? Я ужасно рада, что ты мой брат. – Она тронула его усы. – Мне хочется знать, какие вы мужчины? Такие ли, как мы? Нет?
– Отчего Соня убежала? – спрашивал Ростов.
– Да. Это еще целая история! Как ты будешь говорить с Соней? Ты или вы?
– Как случится, – сказал Ростов.
– Говори ей вы, пожалуйста, я тебе после скажу.
– Да что же?
– Ну я теперь скажу. Ты знаешь, что Соня мой друг, такой друг, что я руку сожгу для нее. Вот посмотри. – Она засучила свой кисейный рукав и показала на своей длинной, худой и нежной ручке под плечом, гораздо выше локтя (в том месте, которое закрыто бывает и бальными платьями) красную метину.
– Это я сожгла, чтобы доказать ей любовь. Просто линейку разожгла на огне, да и прижала.
Сидя в своей прежней классной комнате, на диване с подушечками на ручках, и глядя в эти отчаянно оживленные глаза Наташи, Ростов опять вошел в тот свой семейный, детский мир, который не имел ни для кого никакого смысла, кроме как для него, но который доставлял ему одни из лучших наслаждений в жизни; и сожжение руки линейкой, для показания любви, показалось ему не бесполезно: он понимал и не удивлялся этому.
– Так что же? только? – спросил он.
– Ну так дружны, так дружны! Это что, глупости – линейкой; но мы навсегда друзья. Она кого полюбит, так навсегда; а я этого не понимаю, я забуду сейчас.
– Ну так что же?
– Да, так она любит меня и тебя. – Наташа вдруг покраснела, – ну ты помнишь, перед отъездом… Так она говорит, что ты это всё забудь… Она сказала: я буду любить его всегда, а он пускай будет свободен. Ведь правда, что это отлично, благородно! – Да, да? очень благородно? да? – спрашивала Наташа так серьезно и взволнованно, что видно было, что то, что она говорила теперь, она прежде говорила со слезами.
Ростов задумался.
– Я ни в чем не беру назад своего слова, – сказал он. – И потом, Соня такая прелесть, что какой же дурак станет отказываться от своего счастия?
– Нет, нет, – закричала Наташа. – Мы про это уже с нею говорили. Мы знали, что ты это скажешь. Но это нельзя, потому что, понимаешь, ежели ты так говоришь – считаешь себя связанным словом, то выходит, что она как будто нарочно это сказала. Выходит, что ты всё таки насильно на ней женишься, и выходит совсем не то.
Ростов видел, что всё это было хорошо придумано ими. Соня и вчера поразила его своей красотой. Нынче, увидав ее мельком, она ему показалась еще лучше. Она была прелестная 16 тилетняя девочка, очевидно страстно его любящая (в этом он не сомневался ни на минуту). Отчего же ему было не любить ее теперь, и не жениться даже, думал Ростов, но теперь столько еще других радостей и занятий! «Да, они это прекрасно придумали», подумал он, «надо оставаться свободным».
– Ну и прекрасно, – сказал он, – после поговорим. Ах как я тебе рад! – прибавил он.
– Ну, а что же ты, Борису не изменила? – спросил брат.
– Вот глупости! – смеясь крикнула Наташа. – Ни об нем и ни о ком я не думаю и знать не хочу.
– Вот как! Так ты что же?
– Я? – переспросила Наташа, и счастливая улыбка осветила ее лицо. – Ты видел Duport'a?
– Нет.
– Знаменитого Дюпора, танцовщика не видал? Ну так ты не поймешь. Я вот что такое. – Наташа взяла, округлив руки, свою юбку, как танцуют, отбежала несколько шагов, перевернулась, сделала антраша, побила ножкой об ножку и, став на самые кончики носков, прошла несколько шагов.
– Ведь стою? ведь вот, – говорила она; но не удержалась на цыпочках. – Так вот я что такое! Никогда ни за кого не пойду замуж, а пойду в танцовщицы. Только никому не говори.
Ростов так громко и весело захохотал, что Денисову из своей комнаты стало завидно, и Наташа не могла удержаться, засмеялась с ним вместе. – Нет, ведь хорошо? – всё говорила она.
– Хорошо, за Бориса уже не хочешь выходить замуж?
Наташа вспыхнула. – Я не хочу ни за кого замуж итти. Я ему то же самое скажу, когда увижу.
– Вот как! – сказал Ростов.
– Ну, да, это всё пустяки, – продолжала болтать Наташа. – А что Денисов хороший? – спросила она.
– Хороший.
– Ну и прощай, одевайся. Он страшный, Денисов?
– Отчего страшный? – спросил Nicolas. – Нет. Васька славный.
– Ты его Васькой зовешь – странно. А, что он очень хорош?
– Очень хорош.
– Ну, приходи скорей чай пить. Все вместе.
И Наташа встала на цыпочках и прошлась из комнаты так, как делают танцовщицы, но улыбаясь так, как только улыбаются счастливые 15 летние девочки. Встретившись в гостиной с Соней, Ростов покраснел. Он не знал, как обойтись с ней. Вчера они поцеловались в первую минуту радости свидания, но нынче они чувствовали, что нельзя было этого сделать; он чувствовал, что все, и мать и сестры, смотрели на него вопросительно и от него ожидали, как он поведет себя с нею. Он поцеловал ее руку и назвал ее вы – Соня . Но глаза их, встретившись, сказали друг другу «ты» и нежно поцеловались. Она просила своим взглядом у него прощения за то, что в посольстве Наташи она смела напомнить ему о его обещании и благодарила его за его любовь. Он своим взглядом благодарил ее за предложение свободы и говорил, что так ли, иначе ли, он никогда не перестанет любить ее, потому что нельзя не любить ее.
– Как однако странно, – сказала Вера, выбрав общую минуту молчания, – что Соня с Николенькой теперь встретились на вы и как чужие. – Замечание Веры было справедливо, как и все ее замечания; но как и от большей части ее замечаний всем сделалось неловко, и не только Соня, Николай и Наташа, но и старая графиня, которая боялась этой любви сына к Соне, могущей лишить его блестящей партии, тоже покраснела, как девочка. Денисов, к удивлению Ростова, в новом мундире, напомаженный и надушенный, явился в гостиную таким же щеголем, каким он был в сражениях, и таким любезным с дамами и кавалерами, каким Ростов никак не ожидал его видеть.


Вернувшись в Москву из армии, Николай Ростов был принят домашними как лучший сын, герой и ненаглядный Николушка; родными – как милый, приятный и почтительный молодой человек; знакомыми – как красивый гусарский поручик, ловкий танцор и один из лучших женихов Москвы.
Знакомство у Ростовых была вся Москва; денег в нынешний год у старого графа было достаточно, потому что были перезаложены все имения, и потому Николушка, заведя своего собственного рысака и самые модные рейтузы, особенные, каких ни у кого еще в Москве не было, и сапоги, самые модные, с самыми острыми носками и маленькими серебряными шпорами, проводил время очень весело. Ростов, вернувшись домой, испытал приятное чувство после некоторого промежутка времени примеривания себя к старым условиям жизни. Ему казалось, что он очень возмужал и вырос. Отчаяние за невыдержанный из закона Божьего экзамен, занимание денег у Гаврилы на извозчика, тайные поцелуи с Соней, он про всё это вспоминал, как про ребячество, от которого он неизмеримо был далек теперь. Теперь он – гусарский поручик в серебряном ментике, с солдатским Георгием, готовит своего рысака на бег, вместе с известными охотниками, пожилыми, почтенными. У него знакомая дама на бульваре, к которой он ездит вечером. Он дирижировал мазурку на бале у Архаровых, разговаривал о войне с фельдмаршалом Каменским, бывал в английском клубе, и был на ты с одним сорокалетним полковником, с которым познакомил его Денисов.
Страсть его к государю несколько ослабела в Москве, так как он за это время не видал его. Но он часто рассказывал о государе, о своей любви к нему, давая чувствовать, что он еще не всё рассказывает, что что то еще есть в его чувстве к государю, что не может быть всем понятно; и от всей души разделял общее в то время в Москве чувство обожания к императору Александру Павловичу, которому в Москве в то время было дано наименование ангела во плоти.
В это короткое пребывание Ростова в Москве, до отъезда в армию, он не сблизился, а напротив разошелся с Соней. Она была очень хороша, мила, и, очевидно, страстно влюблена в него; но он был в той поре молодости, когда кажется так много дела, что некогда этим заниматься, и молодой человек боится связываться – дорожит своей свободой, которая ему нужна на многое другое. Когда он думал о Соне в это новое пребывание в Москве, он говорил себе: Э! еще много, много таких будет и есть там, где то, мне еще неизвестных. Еще успею, когда захочу, заняться и любовью, а теперь некогда. Кроме того, ему казалось что то унизительное для своего мужества в женском обществе. Он ездил на балы и в женское общество, притворяясь, что делал это против воли. Бега, английский клуб, кутеж с Денисовым, поездка туда – это было другое дело: это было прилично молодцу гусару.
В начале марта, старый граф Илья Андреич Ростов был озабочен устройством обеда в английском клубе для приема князя Багратиона.
Граф в халате ходил по зале, отдавая приказания клубному эконому и знаменитому Феоктисту, старшему повару английского клуба, о спарже, свежих огурцах, землянике, теленке и рыбе для обеда князя Багратиона. Граф, со дня основания клуба, был его членом и старшиною. Ему было поручено от клуба устройство торжества для Багратиона, потому что редко кто умел так на широкую руку, хлебосольно устроить пир, особенно потому, что редко кто умел и хотел приложить свои деньги, если они понадобятся на устройство пира. Повар и эконом клуба с веселыми лицами слушали приказания графа, потому что они знали, что ни при ком, как при нем, нельзя было лучше поживиться на обеде, который стоил несколько тысяч.
– Так смотри же, гребешков, гребешков в тортю положи, знаешь! – Холодных стало быть три?… – спрашивал повар. Граф задумался. – Нельзя меньше, три… майонез раз, – сказал он, загибая палец…
– Так прикажете стерлядей больших взять? – спросил эконом. – Что ж делать, возьми, коли не уступают. Да, батюшка ты мой, я было и забыл. Ведь надо еще другую антре на стол. Ах, отцы мои! – Он схватился за голову. – Да кто же мне цветы привезет?
– Митинька! А Митинька! Скачи ты, Митинька, в подмосковную, – обратился он к вошедшему на его зов управляющему, – скачи ты в подмосковную и вели ты сейчас нарядить барщину Максимке садовнику. Скажи, чтобы все оранжереи сюда волок, укутывал бы войлоками. Да чтобы мне двести горшков тут к пятнице были.
Отдав еще и еще разные приказания, он вышел было отдохнуть к графинюшке, но вспомнил еще нужное, вернулся сам, вернул повара и эконома и опять стал приказывать. В дверях послышалась легкая, мужская походка, бряцанье шпор, и красивый, румяный, с чернеющимися усиками, видимо отдохнувший и выхолившийся на спокойном житье в Москве, вошел молодой граф.
– Ах, братец мой! Голова кругом идет, – сказал старик, как бы стыдясь, улыбаясь перед сыном. – Хоть вот ты бы помог! Надо ведь еще песенников. Музыка у меня есть, да цыган что ли позвать? Ваша братия военные это любят.
– Право, папенька, я думаю, князь Багратион, когда готовился к Шенграбенскому сражению, меньше хлопотал, чем вы теперь, – сказал сын, улыбаясь.
Старый граф притворился рассерженным. – Да, ты толкуй, ты попробуй!
И граф обратился к повару, который с умным и почтенным лицом, наблюдательно и ласково поглядывал на отца и сына.
– Какова молодежь то, а, Феоктист? – сказал он, – смеется над нашим братом стариками.
– Что ж, ваше сиятельство, им бы только покушать хорошо, а как всё собрать да сервировать , это не их дело.
– Так, так, – закричал граф, и весело схватив сына за обе руки, закричал: – Так вот же что, попался ты мне! Возьми ты сейчас сани парные и ступай ты к Безухову, и скажи, что граф, мол, Илья Андреич прислали просить у вас земляники и ананасов свежих. Больше ни у кого не достанешь. Самого то нет, так ты зайди, княжнам скажи, и оттуда, вот что, поезжай ты на Разгуляй – Ипатка кучер знает – найди ты там Ильюшку цыгана, вот что у графа Орлова тогда плясал, помнишь, в белом казакине, и притащи ты его сюда, ко мне.
– И с цыганками его сюда привести? – спросил Николай смеясь. – Ну, ну!…
В это время неслышными шагами, с деловым, озабоченным и вместе христиански кротким видом, никогда не покидавшим ее, вошла в комнату Анна Михайловна. Несмотря на то, что каждый день Анна Михайловна заставала графа в халате, всякий раз он конфузился при ней и просил извинения за свой костюм.
– Ничего, граф, голубчик, – сказала она, кротко закрывая глаза. – А к Безухому я съезжу, – сказала она. – Пьер приехал, и теперь мы всё достанем, граф, из его оранжерей. Мне и нужно было видеть его. Он мне прислал письмо от Бориса. Слава Богу, Боря теперь при штабе.
Граф обрадовался, что Анна Михайловна брала одну часть его поручений, и велел ей заложить маленькую карету.
– Вы Безухову скажите, чтоб он приезжал. Я его запишу. Что он с женой? – спросил он.
Анна Михайловна завела глаза, и на лице ее выразилась глубокая скорбь…
– Ах, мой друг, он очень несчастлив, – сказала она. – Ежели правда, что мы слышали, это ужасно. И думали ли мы, когда так радовались его счастию! И такая высокая, небесная душа, этот молодой Безухов! Да, я от души жалею его и постараюсь дать ему утешение, которое от меня будет зависеть.
– Да что ж такое? – спросили оба Ростова, старший и младший.
Анна Михайловна глубоко вздохнула: – Долохов, Марьи Ивановны сын, – сказала она таинственным шопотом, – говорят, совсем компрометировал ее. Он его вывел, пригласил к себе в дом в Петербурге, и вот… Она сюда приехала, и этот сорви голова за ней, – сказала Анна Михайловна, желая выразить свое сочувствие Пьеру, но в невольных интонациях и полуулыбкою выказывая сочувствие сорви голове, как она назвала Долохова. – Говорят, сам Пьер совсем убит своим горем.
– Ну, всё таки скажите ему, чтоб он приезжал в клуб, – всё рассеется. Пир горой будет.
На другой день, 3 го марта, во 2 м часу по полудни, 250 человек членов Английского клуба и 50 человек гостей ожидали к обеду дорогого гостя и героя Австрийского похода, князя Багратиона. В первое время по получении известия об Аустерлицком сражении Москва пришла в недоумение. В то время русские так привыкли к победам, что, получив известие о поражении, одни просто не верили, другие искали объяснений такому странному событию в каких нибудь необыкновенных причинах. В Английском клубе, где собиралось всё, что было знатного, имеющего верные сведения и вес, в декабре месяце, когда стали приходить известия, ничего не говорили про войну и про последнее сражение, как будто все сговорились молчать о нем. Люди, дававшие направление разговорам, как то: граф Ростопчин, князь Юрий Владимирович Долгорукий, Валуев, гр. Марков, кн. Вяземский, не показывались в клубе, а собирались по домам, в своих интимных кружках, и москвичи, говорившие с чужих голосов (к которым принадлежал и Илья Андреич Ростов), оставались на короткое время без определенного суждения о деле войны и без руководителей. Москвичи чувствовали, что что то нехорошо и что обсуждать эти дурные вести трудно, и потому лучше молчать. Но через несколько времени, как присяжные выходят из совещательной комнаты, появились и тузы, дававшие мнение в клубе, и всё заговорило ясно и определенно. Были найдены причины тому неимоверному, неслыханному и невозможному событию, что русские были побиты, и все стало ясно, и во всех углах Москвы заговорили одно и то же. Причины эти были: измена австрийцев, дурное продовольствие войска, измена поляка Пшебышевского и француза Ланжерона, неспособность Кутузова, и (потихоньку говорили) молодость и неопытность государя, вверившегося дурным и ничтожным людям. Но войска, русские войска, говорили все, были необыкновенны и делали чудеса храбрости. Солдаты, офицеры, генералы – были герои. Но героем из героев был князь Багратион, прославившийся своим Шенграбенским делом и отступлением от Аустерлица, где он один провел свою колонну нерасстроенною и целый день отбивал вдвое сильнейшего неприятеля. Тому, что Багратион выбран был героем в Москве, содействовало и то, что он не имел связей в Москве, и был чужой. В лице его отдавалась должная честь боевому, простому, без связей и интриг, русскому солдату, еще связанному воспоминаниями Итальянского похода с именем Суворова. Кроме того в воздаянии ему таких почестей лучше всего показывалось нерасположение и неодобрение Кутузову.
– Ежели бы не было Багратиона, il faudrait l'inventer, [надо бы изобрести его.] – сказал шутник Шиншин, пародируя слова Вольтера. Про Кутузова никто не говорил, и некоторые шопотом бранили его, называя придворною вертушкой и старым сатиром. По всей Москве повторялись слова князя Долгорукова: «лепя, лепя и облепишься», утешавшегося в нашем поражении воспоминанием прежних побед, и повторялись слова Ростопчина про то, что французских солдат надо возбуждать к сражениям высокопарными фразами, что с Немцами надо логически рассуждать, убеждая их, что опаснее бежать, чем итти вперед; но что русских солдат надо только удерживать и просить: потише! Со всex сторон слышны были новые и новые рассказы об отдельных примерах мужества, оказанных нашими солдатами и офицерами при Аустерлице. Тот спас знамя, тот убил 5 ть французов, тот один заряжал 5 ть пушек. Говорили и про Берга, кто его не знал, что он, раненый в правую руку, взял шпагу в левую и пошел вперед. Про Болконского ничего не говорили, и только близко знавшие его жалели, что он рано умер, оставив беременную жену и чудака отца.


3 го марта во всех комнатах Английского клуба стоял стон разговаривающих голосов и, как пчелы на весеннем пролете, сновали взад и вперед, сидели, стояли, сходились и расходились, в мундирах, фраках и еще кое кто в пудре и кафтанах, члены и гости клуба. Пудренные, в чулках и башмаках ливрейные лакеи стояли у каждой двери и напряженно старались уловить каждое движение гостей и членов клуба, чтобы предложить свои услуги. Большинство присутствовавших были старые, почтенные люди с широкими, самоуверенными лицами, толстыми пальцами, твердыми движениями и голосами. Этого рода гости и члены сидели по известным, привычным местам и сходились в известных, привычных кружках. Малая часть присутствовавших состояла из случайных гостей – преимущественно молодежи, в числе которой были Денисов, Ростов и Долохов, который был опять семеновским офицером. На лицах молодежи, особенно военной, было выражение того чувства презрительной почтительности к старикам, которое как будто говорит старому поколению: уважать и почитать вас мы готовы, но помните, что всё таки за нами будущность.
Несвицкий был тут же, как старый член клуба. Пьер, по приказанию жены отпустивший волоса, снявший очки и одетый по модному, но с грустным и унылым видом, ходил по залам. Его, как и везде, окружала атмосфера людей, преклонявшихся перед его богатством, и он с привычкой царствования и рассеянной презрительностью обращался с ними.
По годам он бы должен был быть с молодыми, по богатству и связям он был членом кружков старых, почтенных гостей, и потому он переходил от одного кружка к другому.
Старики из самых значительных составляли центр кружков, к которым почтительно приближались даже незнакомые, чтобы послушать известных людей. Большие кружки составлялись около графа Ростопчина, Валуева и Нарышкина. Ростопчин рассказывал про то, как русские были смяты бежавшими австрийцами и должны были штыком прокладывать себе дорогу сквозь беглецов.
Валуев конфиденциально рассказывал, что Уваров был прислан из Петербурга, для того чтобы узнать мнение москвичей об Аустерлице.
В третьем кружке Нарышкин говорил о заседании австрийского военного совета, в котором Суворов закричал петухом в ответ на глупость австрийских генералов. Шиншин, стоявший тут же, хотел пошутить, сказав, что Кутузов, видно, и этому нетрудному искусству – кричать по петушиному – не мог выучиться у Суворова; но старички строго посмотрели на шутника, давая ему тем чувствовать, что здесь и в нынешний день так неприлично было говорить про Кутузова.
Граф Илья Андреич Ростов, озабоченно, торопливо похаживал в своих мягких сапогах из столовой в гостиную, поспешно и совершенно одинаково здороваясь с важными и неважными лицами, которых он всех знал, и изредка отыскивая глазами своего стройного молодца сына, радостно останавливал на нем свой взгляд и подмигивал ему. Молодой Ростов стоял у окна с Долоховым, с которым он недавно познакомился, и знакомством которого он дорожил. Старый граф подошел к ним и пожал руку Долохову.
– Ко мне милости прошу, вот ты с моим молодцом знаком… вместе там, вместе геройствовали… A! Василий Игнатьич… здорово старый, – обратился он к проходившему старичку, но не успел еще договорить приветствия, как всё зашевелилось, и прибежавший лакей, с испуганным лицом, доложил: пожаловали!
Раздались звонки; старшины бросились вперед; разбросанные в разных комнатах гости, как встряхнутая рожь на лопате, столпились в одну кучу и остановились в большой гостиной у дверей залы.
В дверях передней показался Багратион, без шляпы и шпаги, которые он, по клубному обычаю, оставил у швейцара. Он был не в смушковом картузе с нагайкой через плечо, как видел его Ростов в ночь накануне Аустерлицкого сражения, а в новом узком мундире с русскими и иностранными орденами и с георгиевской звездой на левой стороне груди. Он видимо сейчас, перед обедом, подстриг волосы и бакенбарды, что невыгодно изменяло его физиономию. На лице его было что то наивно праздничное, дававшее, в соединении с его твердыми, мужественными чертами, даже несколько комическое выражение его лицу. Беклешов и Федор Петрович Уваров, приехавшие с ним вместе, остановились в дверях, желая, чтобы он, как главный гость, прошел вперед их. Багратион смешался, не желая воспользоваться их учтивостью; произошла остановка в дверях, и наконец Багратион всё таки прошел вперед. Он шел, не зная куда девать руки, застенчиво и неловко, по паркету приемной: ему привычнее и легче было ходить под пулями по вспаханному полю, как он шел перед Курским полком в Шенграбене. Старшины встретили его у первой двери, сказав ему несколько слов о радости видеть столь дорогого гостя, и недождавшись его ответа, как бы завладев им, окружили его и повели в гостиную. В дверях гостиной не было возможности пройти от столпившихся членов и гостей, давивших друг друга и через плечи друг друга старавшихся, как редкого зверя, рассмотреть Багратиона. Граф Илья Андреич, энергичнее всех, смеясь и приговаривая: – пусти, mon cher, пусти, пусти, – протолкал толпу, провел гостей в гостиную и посадил на средний диван. Тузы, почетнейшие члены клуба, обступили вновь прибывших. Граф Илья Андреич, проталкиваясь опять через толпу, вышел из гостиной и с другим старшиной через минуту явился, неся большое серебряное блюдо, которое он поднес князю Багратиону. На блюде лежали сочиненные и напечатанные в честь героя стихи. Багратион, увидав блюдо, испуганно оглянулся, как бы отыскивая помощи. Но во всех глазах было требование того, чтобы он покорился. Чувствуя себя в их власти, Багратион решительно, обеими руками, взял блюдо и сердито, укоризненно посмотрел на графа, подносившего его. Кто то услужливо вынул из рук Багратиона блюдо (а то бы он, казалось, намерен был держать его так до вечера и так итти к столу) и обратил его внимание на стихи. «Ну и прочту», как будто сказал Багратион и устремив усталые глаза на бумагу, стал читать с сосредоточенным и серьезным видом. Сам сочинитель взял стихи и стал читать. Князь Багратион склонил голову и слушал.
«Славь Александра век
И охраняй нам Тита на престоле,
Будь купно страшный вождь и добрый человек,
Рифей в отечестве а Цесарь в бранном поле.
Да счастливый Наполеон,
Познав чрез опыты, каков Багратион,
Не смеет утруждать Алкидов русских боле…»
Но еще он не кончил стихов, как громогласный дворецкий провозгласил: «Кушанье готово!» Дверь отворилась, загремел из столовой польский: «Гром победы раздавайся, веселися храбрый росс», и граф Илья Андреич, сердито посмотрев на автора, продолжавшего читать стихи, раскланялся перед Багратионом. Все встали, чувствуя, что обед был важнее стихов, и опять Багратион впереди всех пошел к столу. На первом месте, между двух Александров – Беклешова и Нарышкина, что тоже имело значение по отношению к имени государя, посадили Багратиона: 300 человек разместились в столовой по чинам и важности, кто поважнее, поближе к чествуемому гостю: так же естественно, как вода разливается туда глубже, где местность ниже.
Перед самым обедом граф Илья Андреич представил князю своего сына. Багратион, узнав его, сказал несколько нескладных, неловких слов, как и все слова, которые он говорил в этот день. Граф Илья Андреич радостно и гордо оглядывал всех в то время, как Багратион говорил с его сыном.
Николай Ростов с Денисовым и новым знакомцем Долоховым сели вместе почти на середине стола. Напротив них сел Пьер рядом с князем Несвицким. Граф Илья Андреич сидел напротив Багратиона с другими старшинами и угащивал князя, олицетворяя в себе московское радушие.
Труды его не пропали даром. Обеды его, постный и скоромный, были великолепны, но совершенно спокоен он всё таки не мог быть до конца обеда. Он подмигивал буфетчику, шопотом приказывал лакеям, и не без волнения ожидал каждого, знакомого ему блюда. Всё было прекрасно. На втором блюде, вместе с исполинской стерлядью (увидав которую, Илья Андреич покраснел от радости и застенчивости), уже лакеи стали хлопать пробками и наливать шампанское. После рыбы, которая произвела некоторое впечатление, граф Илья Андреич переглянулся с другими старшинами. – «Много тостов будет, пора начинать!» – шепнул он и взяв бокал в руки – встал. Все замолкли и ожидали, что он скажет.
– Здоровье государя императора! – крикнул он, и в ту же минуту добрые глаза его увлажились слезами радости и восторга. В ту же минуту заиграли: «Гром победы раздавайся».Все встали с своих мест и закричали ура! и Багратион закричал ура! тем же голосом, каким он кричал на Шенграбенском поле. Восторженный голос молодого Ростова был слышен из за всех 300 голосов. Он чуть не плакал. – Здоровье государя императора, – кричал он, – ура! – Выпив залпом свой бокал, он бросил его на пол. Многие последовали его примеру. И долго продолжались громкие крики. Когда замолкли голоса, лакеи подобрали разбитую посуду, и все стали усаживаться, и улыбаясь своему крику переговариваться. Граф Илья Андреич поднялся опять, взглянул на записочку, лежавшую подле его тарелки и провозгласил тост за здоровье героя нашей последней кампании, князя Петра Ивановича Багратиона и опять голубые глаза графа увлажились слезами. Ура! опять закричали голоса 300 гостей, и вместо музыки послышались певчие, певшие кантату сочинения Павла Ивановича Кутузова.
«Тщетны россам все препоны,
Храбрость есть побед залог,
Есть у нас Багратионы,
Будут все враги у ног» и т.д.
Только что кончили певчие, как последовали новые и новые тосты, при которых всё больше и больше расчувствовался граф Илья Андреич, и еще больше билось посуды, и еще больше кричалось. Пили за здоровье Беклешова, Нарышкина, Уварова, Долгорукова, Апраксина, Валуева, за здоровье старшин, за здоровье распорядителя, за здоровье всех членов клуба, за здоровье всех гостей клуба и наконец отдельно за здоровье учредителя обеда графа Ильи Андреича. При этом тосте граф вынул платок и, закрыв им лицо, совершенно расплакался.


Пьер сидел против Долохова и Николая Ростова. Он много и жадно ел и много пил, как и всегда. Но те, которые его знали коротко, видели, что в нем произошла в нынешний день какая то большая перемена. Он молчал всё время обеда и, щурясь и морщась, глядел кругом себя или остановив глаза, с видом совершенной рассеянности, потирал пальцем переносицу. Лицо его было уныло и мрачно. Он, казалось, не видел и не слышал ничего, происходящего вокруг него, и думал о чем то одном, тяжелом и неразрешенном.
Этот неразрешенный, мучивший его вопрос, были намеки княжны в Москве на близость Долохова к его жене и в нынешнее утро полученное им анонимное письмо, в котором было сказано с той подлой шутливостью, которая свойственна всем анонимным письмам, что он плохо видит сквозь свои очки, и что связь его жены с Долоховым есть тайна только для одного него. Пьер решительно не поверил ни намекам княжны, ни письму, но ему страшно было теперь смотреть на Долохова, сидевшего перед ним. Всякий раз, как нечаянно взгляд его встречался с прекрасными, наглыми глазами Долохова, Пьер чувствовал, как что то ужасное, безобразное поднималось в его душе, и он скорее отворачивался. Невольно вспоминая всё прошедшее своей жены и ее отношения с Долоховым, Пьер видел ясно, что то, что сказано было в письме, могло быть правда, могло по крайней мере казаться правдой, ежели бы это касалось не его жены. Пьер вспоминал невольно, как Долохов, которому было возвращено всё после кампании, вернулся в Петербург и приехал к нему. Пользуясь своими кутежными отношениями дружбы с Пьером, Долохов прямо приехал к нему в дом, и Пьер поместил его и дал ему взаймы денег. Пьер вспоминал, как Элен улыбаясь выражала свое неудовольствие за то, что Долохов живет в их доме, и как Долохов цинически хвалил ему красоту его жены, и как он с того времени до приезда в Москву ни на минуту не разлучался с ними.
«Да, он очень красив, думал Пьер, я знаю его. Для него была бы особенная прелесть в том, чтобы осрамить мое имя и посмеяться надо мной, именно потому, что я хлопотал за него и призрел его, помог ему. Я знаю, я понимаю, какую соль это в его глазах должно бы придавать его обману, ежели бы это была правда. Да, ежели бы это была правда; но я не верю, не имею права и не могу верить». Он вспоминал то выражение, которое принимало лицо Долохова, когда на него находили минуты жестокости, как те, в которые он связывал квартального с медведем и пускал его на воду, или когда он вызывал без всякой причины на дуэль человека, или убивал из пистолета лошадь ямщика. Это выражение часто было на лице Долохова, когда он смотрел на него. «Да, он бретёр, думал Пьер, ему ничего не значит убить человека, ему должно казаться, что все боятся его, ему должно быть приятно это. Он должен думать, что и я боюсь его. И действительно я боюсь его», думал Пьер, и опять при этих мыслях он чувствовал, как что то страшное и безобразное поднималось в его душе. Долохов, Денисов и Ростов сидели теперь против Пьера и казались очень веселы. Ростов весело переговаривался с своими двумя приятелями, из которых один был лихой гусар, другой известный бретёр и повеса, и изредка насмешливо поглядывал на Пьера, который на этом обеде поражал своей сосредоточенной, рассеянной, массивной фигурой. Ростов недоброжелательно смотрел на Пьера, во первых, потому, что Пьер в его гусарских глазах был штатский богач, муж красавицы, вообще баба; во вторых, потому, что Пьер в сосредоточенности и рассеянности своего настроения не узнал Ростова и не ответил на его поклон. Когда стали пить здоровье государя, Пьер задумавшись не встал и не взял бокала.
– Что ж вы? – закричал ему Ростов, восторженно озлобленными глазами глядя на него. – Разве вы не слышите; здоровье государя императора! – Пьер, вздохнув, покорно встал, выпил свой бокал и, дождавшись, когда все сели, с своей доброй улыбкой обратился к Ростову.
– А я вас и не узнал, – сказал он. – Но Ростову было не до этого, он кричал ура!
– Что ж ты не возобновишь знакомство, – сказал Долохов Ростову.
– Бог с ним, дурак, – сказал Ростов.
– Надо лелеять мужей хорошеньких женщин, – сказал Денисов. Пьер не слышал, что они говорили, но знал, что говорят про него. Он покраснел и отвернулся.
– Ну, теперь за здоровье красивых женщин, – сказал Долохов, и с серьезным выражением, но с улыбающимся в углах ртом, с бокалом обратился к Пьеру.
– За здоровье красивых женщин, Петруша, и их любовников, – сказал он.
Пьер, опустив глаза, пил из своего бокала, не глядя на Долохова и не отвечая ему. Лакей, раздававший кантату Кутузова, положил листок Пьеру, как более почетному гостю. Он хотел взять его, но Долохов перегнулся, выхватил листок из его руки и стал читать. Пьер взглянул на Долохова, зрачки его опустились: что то страшное и безобразное, мутившее его во всё время обеда, поднялось и овладело им. Он нагнулся всем тучным телом через стол: – Не смейте брать! – крикнул он.
Услыхав этот крик и увидав, к кому он относился, Несвицкий и сосед с правой стороны испуганно и поспешно обратились к Безухову.
– Полноте, полно, что вы? – шептали испуганные голоса. Долохов посмотрел на Пьера светлыми, веселыми, жестокими глазами, с той же улыбкой, как будто он говорил: «А вот это я люблю». – Не дам, – проговорил он отчетливо.
Бледный, с трясущейся губой, Пьер рванул лист. – Вы… вы… негодяй!.. я вас вызываю, – проговорил он, и двинув стул, встал из за стола. В ту самую секунду, как Пьер сделал это и произнес эти слова, он почувствовал, что вопрос о виновности его жены, мучивший его эти последние сутки, был окончательно и несомненно решен утвердительно. Он ненавидел ее и навсегда был разорван с нею. Несмотря на просьбы Денисова, чтобы Ростов не вмешивался в это дело, Ростов согласился быть секундантом Долохова, и после стола переговорил с Несвицким, секундантом Безухова, об условиях дуэли. Пьер уехал домой, а Ростов с Долоховым и Денисовым до позднего вечера просидели в клубе, слушая цыган и песенников.
– Так до завтра, в Сокольниках, – сказал Долохов, прощаясь с Ростовым на крыльце клуба.
– И ты спокоен? – спросил Ростов…
Долохов остановился. – Вот видишь ли, я тебе в двух словах открою всю тайну дуэли. Ежели ты идешь на дуэль и пишешь завещания да нежные письма родителям, ежели ты думаешь о том, что тебя могут убить, ты – дурак и наверно пропал; а ты иди с твердым намерением его убить, как можно поскорее и повернее, тогда всё исправно. Как мне говаривал наш костромской медвежатник: медведя то, говорит, как не бояться? да как увидишь его, и страх прошел, как бы только не ушел! Ну так то и я. A demain, mon cher! [До завтра, мой милый!]
На другой день, в 8 часов утра, Пьер с Несвицким приехали в Сокольницкий лес и нашли там уже Долохова, Денисова и Ростова. Пьер имел вид человека, занятого какими то соображениями, вовсе не касающимися до предстоящего дела. Осунувшееся лицо его было желто. Он видимо не спал ту ночь. Он рассеянно оглядывался вокруг себя и морщился, как будто от яркого солнца. Два соображения исключительно занимали его: виновность его жены, в которой после бессонной ночи уже не оставалось ни малейшего сомнения, и невинность Долохова, не имевшего никакой причины беречь честь чужого для него человека. «Может быть, я бы то же самое сделал бы на его месте, думал Пьер. Даже наверное я бы сделал то же самое; к чему же эта дуэль, это убийство? Или я убью его, или он попадет мне в голову, в локоть, в коленку. Уйти отсюда, бежать, зарыться куда нибудь», приходило ему в голову. Но именно в те минуты, когда ему приходили такие мысли. он с особенно спокойным и рассеянным видом, внушавшим уважение смотревшим на него, спрашивал: «Скоро ли, и готово ли?»
Когда всё было готово, сабли воткнуты в снег, означая барьер, до которого следовало сходиться, и пистолеты заряжены, Несвицкий подошел к Пьеру.
– Я бы не исполнил своей обязанности, граф, – сказал он робким голосом, – и не оправдал бы того доверия и чести, которые вы мне сделали, выбрав меня своим секундантом, ежели бы я в эту важную минуту, очень важную минуту, не сказал вам всю правду. Я полагаю, что дело это не имеет достаточно причин, и что не стоит того, чтобы за него проливать кровь… Вы были неправы, не совсем правы, вы погорячились…
– Ах да, ужасно глупо… – сказал Пьер.
– Так позвольте мне передать ваше сожаление, и я уверен, что наши противники согласятся принять ваше извинение, – сказал Несвицкий (так же как и другие участники дела и как и все в подобных делах, не веря еще, чтобы дело дошло до действительной дуэли). – Вы знаете, граф, гораздо благороднее сознать свою ошибку, чем довести дело до непоправимого. Обиды ни с одной стороны не было. Позвольте мне переговорить…
– Нет, об чем же говорить! – сказал Пьер, – всё равно… Так готово? – прибавил он. – Вы мне скажите только, как куда ходить, и стрелять куда? – сказал он, неестественно кротко улыбаясь. – Он взял в руки пистолет, стал расспрашивать о способе спуска, так как он до сих пор не держал в руках пистолета, в чем он не хотел сознаваться. – Ах да, вот так, я знаю, я забыл только, – говорил он.
– Никаких извинений, ничего решительно, – говорил Долохов Денисову, который с своей стороны тоже сделал попытку примирения, и тоже подошел к назначенному месту.
Место для поединка было выбрано шагах в 80 ти от дороги, на которой остались сани, на небольшой полянке соснового леса, покрытой истаявшим от стоявших последние дни оттепелей снегом. Противники стояли шагах в 40 ка друг от друга, у краев поляны. Секунданты, размеряя шаги, проложили, отпечатавшиеся по мокрому, глубокому снегу, следы от того места, где они стояли, до сабель Несвицкого и Денисова, означавших барьер и воткнутых в 10 ти шагах друг от друга. Оттепель и туман продолжались; за 40 шагов ничего не было видно. Минуты три всё было уже готово, и всё таки медлили начинать, все молчали.


– Ну, начинать! – сказал Долохов.
– Что же, – сказал Пьер, всё так же улыбаясь. – Становилось страшно. Очевидно было, что дело, начавшееся так легко, уже ничем не могло быть предотвращено, что оно шло само собою, уже независимо от воли людей, и должно было совершиться. Денисов первый вышел вперед до барьера и провозгласил:
– Так как п'отивники отказались от п'ими'ения, то не угодно ли начинать: взять пистолеты и по слову т'и начинать сходиться.
– Г…'аз! Два! Т'и!… – сердито прокричал Денисов и отошел в сторону. Оба пошли по протоптанным дорожкам всё ближе и ближе, в тумане узнавая друг друга. Противники имели право, сходясь до барьера, стрелять, когда кто захочет. Долохов шел медленно, не поднимая пистолета, вглядываясь своими светлыми, блестящими, голубыми глазами в лицо своего противника. Рот его, как и всегда, имел на себе подобие улыбки.
– Так когда хочу – могу стрелять! – сказал Пьер, при слове три быстрыми шагами пошел вперед, сбиваясь с протоптанной дорожки и шагая по цельному снегу. Пьер держал пистолет, вытянув вперед правую руку, видимо боясь как бы из этого пистолета не убить самого себя. Левую руку он старательно отставлял назад, потому что ему хотелось поддержать ею правую руку, а он знал, что этого нельзя было. Пройдя шагов шесть и сбившись с дорожки в снег, Пьер оглянулся под ноги, опять быстро взглянул на Долохова, и потянув пальцем, как его учили, выстрелил. Никак не ожидая такого сильного звука, Пьер вздрогнул от своего выстрела, потом улыбнулся сам своему впечатлению и остановился. Дым, особенно густой от тумана, помешал ему видеть в первое мгновение; но другого выстрела, которого он ждал, не последовало. Только слышны были торопливые шаги Долохова, и из за дыма показалась его фигура. Одной рукой он держался за левый бок, другой сжимал опущенный пистолет. Лицо его было бледно. Ростов подбежал и что то сказал ему.
– Не…е…т, – проговорил сквозь зубы Долохов, – нет, не кончено, – и сделав еще несколько падающих, ковыляющих шагов до самой сабли, упал на снег подле нее. Левая рука его была в крови, он обтер ее о сюртук и оперся ею. Лицо его было бледно, нахмуренно и дрожало.
– Пожалу… – начал Долохов, но не мог сразу выговорить… – пожалуйте, договорил он с усилием. Пьер, едва удерживая рыдания, побежал к Долохову, и хотел уже перейти пространство, отделяющее барьеры, как Долохов крикнул: – к барьеру! – и Пьер, поняв в чем дело, остановился у своей сабли. Только 10 шагов разделяло их. Долохов опустился головой к снегу, жадно укусил снег, опять поднял голову, поправился, подобрал ноги и сел, отыскивая прочный центр тяжести. Он глотал холодный снег и сосал его; губы его дрожали, но всё улыбаясь; глаза блестели усилием и злобой последних собранных сил. Он поднял пистолет и стал целиться.
– Боком, закройтесь пистолетом, – проговорил Несвицкий.
– 3ак'ойтесь! – не выдержав, крикнул даже Денисов своему противнику.
Пьер с кроткой улыбкой сожаления и раскаяния, беспомощно расставив ноги и руки, прямо своей широкой грудью стоял перед Долоховым и грустно смотрел на него. Денисов, Ростов и Несвицкий зажмурились. В одно и то же время они услыхали выстрел и злой крик Долохова.
– Мимо! – крикнул Долохов и бессильно лег на снег лицом книзу. Пьер схватился за голову и, повернувшись назад, пошел в лес, шагая целиком по снегу и вслух приговаривая непонятные слова:
– Глупо… глупо! Смерть… ложь… – твердил он морщась. Несвицкий остановил его и повез домой.
Ростов с Денисовым повезли раненого Долохова.
Долохов, молча, с закрытыми глазами, лежал в санях и ни слова не отвечал на вопросы, которые ему делали; но, въехав в Москву, он вдруг очнулся и, с трудом приподняв голову, взял за руку сидевшего подле себя Ростова. Ростова поразило совершенно изменившееся и неожиданно восторженно нежное выражение лица Долохова.
– Ну, что? как ты чувствуешь себя? – спросил Ростов.
– Скверно! но не в том дело. Друг мой, – сказал Долохов прерывающимся голосом, – где мы? Мы в Москве, я знаю. Я ничего, но я убил ее, убил… Она не перенесет этого. Она не перенесет…
– Кто? – спросил Ростов.
– Мать моя. Моя мать, мой ангел, мой обожаемый ангел, мать, – и Долохов заплакал, сжимая руку Ростова. Когда он несколько успокоился, он объяснил Ростову, что живет с матерью, что ежели мать увидит его умирающим, она не перенесет этого. Он умолял Ростова ехать к ней и приготовить ее.
Ростов поехал вперед исполнять поручение, и к великому удивлению своему узнал, что Долохов, этот буян, бретёр Долохов жил в Москве с старушкой матерью и горбатой сестрой, и был самый нежный сын и брат.


Пьер в последнее время редко виделся с женою с глазу на глаз. И в Петербурге, и в Москве дом их постоянно бывал полон гостями. В следующую ночь после дуэли, он, как и часто делал, не пошел в спальню, а остался в своем огромном, отцовском кабинете, в том самом, в котором умер граф Безухий.
Он прилег на диван и хотел заснуть, для того чтобы забыть всё, что было с ним, но он не мог этого сделать. Такая буря чувств, мыслей, воспоминаний вдруг поднялась в его душе, что он не только не мог спать, но не мог сидеть на месте и должен был вскочить с дивана и быстрыми шагами ходить по комнате. То ему представлялась она в первое время после женитьбы, с открытыми плечами и усталым, страстным взглядом, и тотчас же рядом с нею представлялось красивое, наглое и твердо насмешливое лицо Долохова, каким оно было на обеде, и то же лицо Долохова, бледное, дрожащее и страдающее, каким оно было, когда он повернулся и упал на снег.
«Что ж было? – спрашивал он сам себя. – Я убил любовника , да, убил любовника своей жены. Да, это было. Отчего? Как я дошел до этого? – Оттого, что ты женился на ней, – отвечал внутренний голос.
«Но в чем же я виноват? – спрашивал он. – В том, что ты женился не любя ее, в том, что ты обманул и себя и ее, – и ему живо представилась та минута после ужина у князя Василья, когда он сказал эти невыходившие из него слова: „Je vous aime“. [Я вас люблю.] Всё от этого! Я и тогда чувствовал, думал он, я чувствовал тогда, что это было не то, что я не имел на это права. Так и вышло». Он вспомнил медовый месяц, и покраснел при этом воспоминании. Особенно живо, оскорбительно и постыдно было для него воспоминание о том, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в 12 м часу дня, в шелковом халате пришел из спальни в кабинет, и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно поклонился, поглядел на лицо Пьера, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное сочувствие счастию своего принципала.
«А сколько раз я гордился ею, гордился ее величавой красотой, ее светским тактом, думал он; гордился тем своим домом, в котором она принимала весь Петербург, гордился ее неприступностью и красотой. Так вот чем я гордился?! Я тогда думал, что не понимаю ее. Как часто, вдумываясь в ее характер, я говорил себе, что я виноват, что не понимаю ее, не понимаю этого всегдашнего спокойствия, удовлетворенности и отсутствия всяких пристрастий и желаний, а вся разгадка была в том страшном слове, что она развратная женщина: сказал себе это страшное слово, и всё стало ясно!
«Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой говорила, что она не так глупа, чтобы быть ревнивой: пусть делает, что хочет, говорила она про меня. Я спросил у нее однажды, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и что от меня детей у нее не будет».
Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей и вульгарность выражений, свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем аристократическом кругу. «Я не какая нибудь дура… поди сам попробуй… allez vous promener», [убирайся,] говорила она. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер не мог понять, отчего он не любил ее. Да я никогда не любил ее, говорил себе Пьер; я знал, что она развратная женщина, повторял он сам себе, но не смел признаться в этом.
И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким то молодечеством отвечая на мое раскаянье!»
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для своего горя. Он переработывал один в себе свое горе.
«Она во всем, во всем она одна виновата, – говорил он сам себе; – но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал этот: „Je vous aime“, [Я вас люблю?] который был ложь и еще хуже чем ложь, говорил он сам себе. Я виноват и должен нести… Что? Позор имени, несчастие жизни? Э, всё вздор, – подумал он, – и позор имени, и честь, всё условно, всё независимо от меня.
«Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? – Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10 й раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galere? [но за каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.
Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытой книгой в руке спал.
Он очнулся и долго испуганно оглядывался не в силах понять, где он находится.
– Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство? – спросил камердинер.
Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diademe [в виде диадемы] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбе ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофей и вышел. Пьер робко чрез очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительной улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
– Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, – сказала она строго.
– Я? что я? – сказал Пьер.
– Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. – Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
– Коли вы не отвечаете, то я вам скажу… – продолжала Элен. – Вы верите всему, что вам скажут, вам сказали… – Элен засмеялась, – что Долохов мой любовник, – сказала она по французски, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово, – и вы поверили! Но что же вы этим доказали? Что вы доказали этой дуэлью! То, что вы дурак, que vous etes un sot, [что вы дурак,] так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтобы я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, – Элен всё более и более возвышала голос и одушевлялась, – который лучше вас во всех отношениях…
– Гм… гм… – мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
– И почему вы могли поверить, что он мой любовник?… Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
– Не говорите со мной… умоляю, – хрипло прошептал Пьер.
– Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des аmants), а я этого не сделала, – сказала она. Пьер хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.
– Нам лучше расстаться, – проговорил он прерывисто.
– Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, – сказала Элен… Расстаться, вот чем испугали!
Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
– Я тебя убью! – закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее.
Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы
Элен не выбежала из комнаты.

Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину его состояния, и один уехал в Петербург.


Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея, и несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено, и его не было в числе пленных. Хуже всего для его родных было то, что оставалась всё таки надежда на то, что он был поднят жителями на поле сражения, и может быть лежал выздоравливающий или умирающий где нибудь один, среди чужих, и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, о том, что русские после блестящих баталий должны были отретироваться и ретираду произвели в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты. Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи, постигшей его сына.
«Ваш сын, в моих глазах, писал Кутузов, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно – жив ли он, или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
Получив это известие поздно вечером, когда он был один в. своем кабинете, старый князь, как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку; но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал.
Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее.
– А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем,что последовало.)
Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни, несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь.
– Mon pere! Andre? [Отец! Андрей?] – Сказала неграциозная, неловкая княжна с такой невыразимой прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, и всхлипнув отвернулся.
– Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет, – крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком, – убит!
Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она была уже бледна, но когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и что то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто радость, высшая радость, независимая от печалей и радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, подошла к нему, взяла его за руку, потянула к себе и обняла за сухую, жилистую шею.
– Mon pere, – сказала она. – Не отвертывайтесь от меня, будемте плакать вместе.
– Мерзавцы, подлецы! – закричал старик, отстраняя от нее лицо. – Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе. – Княжна бессильно опустилась в кресло подле отца и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
– Mon pere, [Отец,] скажите мне, как это было? – спросила она сквозь слезы.
– Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь – в себя – во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
– Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски счастливо осталась поднятой.
Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
– Вот, вот – слышишь? Мне так странно. И знаешь, Мари, я очень буду любить его, – сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
– Что с тобой, Маша?
– Ничего… так мне грустно стало… грустно об Андрее, – сказала она, отирая слезы о колени невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причину не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего то. Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.
– Получили от Андрея что нибудь? – сказала она.
– Нет, ты знаешь, что еще не могло притти известие, но mon реrе беспокоится, и мне страшно.
– Так ничего?
– Ничего, – сказала княжна Марья, лучистыми глазами твердо глядя на невестку. Она решилась не говорить ей и уговорила отца скрыть получение страшного известия от невестки до ее разрешения, которое должно было быть на днях. Княжна Марья и старый князь, каждый по своему, носили и скрывали свое горе. Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и не смотря на то, что он послал чиновника в Австрию розыскивать след сына, он заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду, и всем говорил, что сын его убит. Он старался не изменяя вести прежний образ жизни, но силы изменяли ему: он меньше ходил, меньше ел, меньше спал, и с каждым днем делался слабее. Княжна Марья надеялась. Она молилась за брата, как за живого и каждую минуту ждала известия о его возвращении.


– Ma bonne amie, [Мой добрый друг,] – сказала маленькая княгиня утром 19 го марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке; но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, хотя и не знавшей его причины, – была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
– Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока – повар) de ce matin ne m'aie pas fait du mal. [Дружочек, боюсь, чтоб от нынешнего фриштика (как называет его повар Фока) мне не было дурно.]
– А что с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, – испуганно сказала княжна Марья, своими тяжелыми, мягкими шагами подбегая к невестке.
– Ваше сиятельство, не послать ли за Марьей Богдановной? – сказала одна из бывших тут горничных. (Марья Богдановна была акушерка из уездного города, жившая в Лысых Горах уже другую неделю.)
– И в самом деле, – подхватила княжна Марья, – может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange! [Не бойся, мой ангел.] Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.