Кошон, Пьер

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Пьер Кошон
фр. Pierre Cauchon<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Бартелеми Реми или Луи Бондан.
Надгробный камень Пьера Кошона.
Капелла Святой Марии (Лизьё). Около 1705.
</td></tr>

епископ Бове
1420 — 1432
Избрание: 21 августа 1420
Предшественник: Бернар де Шевенон
Преемник: Жан Жювеналь дез Юрсен
епископ Лизьё
1432 — 1442
Избрание: 8 августа 1432
Предшественник: Занон Кастельоне
Преемник: Паскье де Во
 
Рождение: 1371(1371)
Реймс, Франция
Смерть: 18 декабря 1442(1442-12-18)
Руан, Франция
Отец: Реми Кошон
Мать: Роз Гибур

Пьер Кошо́н (фр. Pierre Cauchon; 1371, Реймс — 18 декабря 1442, Руан) — епископ Бове в 1420—1432 годах, епископ Лизьё с 1432 года, магистр искусств, лиценциат канонического права, доверенное лицо и исполнитель особых поручений бургундского герцога Филиппа Доброго, организатор и председатель руанского инквизиционного процесса над Жанной д’Арк.

«Высокий и мрачный клирик», как характеризует Кошона в своей «Хронике» Жорж Шателен (англ.)[1], вызывал у современников и потомков полярные чувства — от восхищения «мужем величайшим и исполненным добродетели» у историка Парижского университета Дюбуле до ненависти, с которой от Кошона отреклись потомки, предавшие его имя проклятию.

В современной историографии не выработалось единой оценки подлинной исторической роли и нравственного облика Пьера Кошона.





Содержание

Ранние годы

Происхождение

Жан Жювеналь дез Юрсен (фр.), сменивший Кошона в должности епископа Бовезского, в своей «Хронике» называет его сыном винодела[2]. Существовали предположения о нормандском происхождении его семьи; некоторые средневековые историографы даже предполагали Кошона «англичанином, ибо он много сделал для этой страны». По другим сведениям, Кошон принадлежал к старому дворянству, а его предки, каким-то образом связанные с тамплиерами, после разгрома ордена предпочли перебраться в Реймс[3].

Современные исследователи сумели проследить историю рода Кошон начиная с XII века. Семья эта не отличалась знатностью, однако была одной из старейших и самых уважаемых в Реймсе. Предки епископа были состоятельны, занимались торговлей и ювелирным делом. Отцом будущего епископа обычно считается представитель младшей ветви Кошонов — Реми, который был лиценциатом гражданского права[4][K 1], несколько раз избиравшийся городским эшевеном. Матерью Пьера Кошона традиционно считается Роз Гибур, о которой известно мало. Кошоны получили дворянское звание в 1393 году, о чём в городских книгах Реймса была сделана соответствующая запись. Кроме Пьера, в семье Кошона-старшего были сын Жан, также избравший церковную карьеру (в 1413 году он получил сан каноника реймского, в 1421 году — каноника бовеского, но навсегда остался в тени брата), и дочь Жанна, ставшая женой некоего Н. Бидо, богатого и уважаемого горожанина. Известно также, что будущий епископ достаточно рано остался без отца: в 1400 году мать Кошона именуется в городских книгах «пережившей мужа вдовой»[5]. Франсуа Неве, однако, ставит под сомнение традиционную генеалогию, утверждая, что Реми Кошон в 1371 году «был слишком юн, чтобы иметь детей», а Пьер Кошон, его брат и сестра происходят от некоей третьей, доныне неизвестной ветви большого семейства[5]. Окончательного ответа на вопрос о происхождении Пьера Кошона нет — и, видимо, он никогда не будет получен[3].

Вопреки распространившемуся позднее мнению, фамилия Cauchon происходит не от слова «свинья» (фр. cochon), а от понятия, бывшего в ходу в Нормандии и Пикардии и означавшего «оборот» (chausson)[K 2][6].

Образование

Исследователями установлено, что Пьер Кошон с братом закончили грамматическую школу в своём родном городе, где обучались чтению, письму, арифметике и латыни[7]. Около 1385 года Кошон прибыл в Париж, где (по предположению Бурассена) поступил в Наваррский коллеж Парижского Университета на правах пансионера. В коллеже Пьер прошёл в качестве начальной ступени полагавшиеся в то время «школяру» тривиум и квадривиум[8] и около 1390 или 1391 года приобрёл свою первую учёную степень — магистра искусств[K 3]. Сразу после этого он был принят на факультет канонического права, где в 1397 или 1398 году получил степень лиценциата[9].

К этому же времени относится знакомство Кошона с Жаном де Ла Фонтеном, Николя Коппекеном и Жаном Бопером (фр.), тридцать лет спустя призванными Кошоном для участия в процессе над Жанной д’Арк. В этой компании Кошон был старшим (остальные ещё учились на факультете искусств) и пользовался непререкаемым уважением как многоопытный и надёжный друг[9]. Предполагается также, что в это же время благодаря посредничеству многочисленных на богословском факультете студентов-фламандцев Кошон мог впервые обратить на себя внимание герцога Бургундии и графа Фландрии Филиппа Смелого.

Сохранилось письмо 1396 года, адресованное двадцатипятилетнему Пьеру Кошону герцогским советником Тьерри Гербодом, в котором тот, именуя Кошона «Ваше Сеньорство», просит его посодействовать трём своим племянникам, а также племяннику личного секретаря герцога. Ответ Кошона на это письмо не сохранился[10].

В возрасте двадцати шести лет Кошон был избран ректором — судьёй по делам школяров Университета (с 23 июня по 10 октября 1397 года)[9]: по хартии Филиппа Августа от 1200 года они были неприкосновенны для королевских представителей и подчинялись исключительно церковным судьям. Тот факт, что Кошон дважды избирался на эту должность, свидетельствует об уважении, которым он пользовался в Университете. Получив звание лиценциата канонического права в 1398 году, Кошон немедленно поступил на богословский факультет[9].

Для получения степени доктора богословия необходимо было пройти восьмилетний университетский курс, однако Кошон не смог — или не захотел — окончить его. Франсуа Неве, удивляясь тому, как подобное могло произойти с одним из лучших студентов Университета, выдвигает предположение, что Кошон, тяготевший к привычным формам аристотелизма и томизма, был разочарован самой программой преподавания, в котором всё более усиливалось влияние Дунса Скота, Оккама и гуманизма (представленного, в частности, Жаном Жерсоном, чей авторитет в Университете в то время был практически непререкаемым). Кроме того, он мог быть озабочен непростой политической ситуацией в христианском мире. По замечанию Неве, Кошон, всегда проявлявший себя как человек дела, предпочёл сухому и схоластическому университетскому курсу реальное участие в политической борьбе[11]. Известно, что в 1403 году он был на шестом году обучения[12].

В 1403 году Кошон был вторично избран ректором Университета[13]. К этому времени он имел постоянный доход, совмещая должности каноника и пребендария шалонского, а также выполнял священнические обязанности в церкви Эгризелль в Сансе.

Политическая обстановка во Франции в начале XV века

Время, на которое пришлась молодость Пьера Кошона не было для его страны ни простым, ни лёгким. Западная церковь в это время переживала раскол (двое пап одновременно — в Авиньоне и Риме — оспаривали друг у друга трон наместника Святого Петра). В самой стране разворачивались драматические события. После того как король Карл VI в 1393 году впал в буйное помешательство, став, таким образом, непригодным для исполнения государственных дел, вокруг него развернулась борьба за регентство между его близкими родственниками. Одну из противоборствующих партий[K 4] возглавлял младший брат короля — герцог Людовик Орлеанский, вначале безуспешно требовавший корону для себя, вторую[K 5] — королевский кузен Иоанн Бесстрашный. Этот второй, согласно господствовавшему обычаю, определявшему право на регентство по степени близости к трону по праву крови или брака, не имевший реальной возможности занять место регента при жизни соперника, предпочел решить проблему простейшим путём, расправившись с братом короля (фр.) на темной улице, где тот оказался (по слухам), возвращаясь со свидания с королевой Изабеллой[14].

Убийца предпочёл вначале бежать и искать убежища в своих владениях, однако жертва преступления была настолько непопулярна, что многие находили оправдание его поступку. К числу последних относился и Пьер Кошон, открыто высказывавшийся в пользу Иоанна Бесстрашного. Специально для оправдания этого убийства Жан Пти написал своё вскоре ставшее знаменитым «Оправдание». Эта речь, в которой отстаивалось право на борьбу с тиранией, была построена строго по правилам аристотелевской логики: если убийство тирана есть благо, а Людовик был тираном, значит его убийство есть благо[15][16]. Кошон с готовностью подхватил эту идею, постоянно восхваляя и отстаивая правоту Пти, и — соответственно, правоту герцога Бургундского, к партии которого примкнул, оставаясь верным ему многие годы.

Великий западный раскол

Участие в борьбе против церковного раскола и защита университетских привилегий

Начало политической карьеры Кошона приходится на 1398 год, когда тот, будучи ещё студентом, принял участие в Парижском церковном соборе. Среди прочих студентов, Пьер Кошон голосовал за неповиновение обоим папам — вплоть до воссоединения христианского мира под властью одного папы. Несмотря на то, что подобная точка зрения принята не была, и Франция изъявила покорность антипапе Бенедикту ХIII, Кошон сумел заставить запомнить себя и тем сделал первый шаг в будущей карьере политика и дипломата.

Кошон принял постриг в 1404 году. В 1406 году он ходатайствовал перед Парижским Парламентом, желавшим положить конец двоепапству, призывая не повиноваться ни одному из них. К этому же времени относится его знакомство с францисканским монахом Жаном Пти (англ.), пламенным оратором, требовавшим во имя окончания смуты самых крутых мер, вплоть до того, чтобы «утопить обоих, повесив им камень на шею»[16]. Однако, несмотря на все усилия, в конечном итоге вновь восторжествовала точка зрения его соперника Жана Жерсона, опасавшегося, что Франция привыкнет обходиться без папы, и в дальнейшем восстановить традицию повиновения Риму будет уже невозможно.

Второй раз Кошону пришлось появиться перед Парижским Парламентом, чтобы отстоять привилегии Парижского Университета, в противовес проискам постоянного соперника — Университета Тулузы. Речь на сессии Парламента должен был произнести Жан Пти, но тот по неизвестным причинам отказался, и выступать пришлось Кошону, на этот раз сумевшему выиграть дело.

Годом позднее, продолжая линию борьбы с Великим Расколом церкви, Кошон принял участие в итальянской миссии, целью которой было склонить Бенедикта XIII и Григория XII к отречению от суверенного понтификата. Уважение, которым пользовался Кошон на этом этапе своей жизни, подчеркивается фактом, что его имя было упомянуто в так называемом втором посольском разряде (то есть немедленно после имени ректора и высших должностных лиц Университета), в то время как его брат Жан значился в тридцать четвёртом. На оплату путевых расходов Пьер Кошон получал наравне с докторами три экю ежедневно из королевской казны[17]. Переговоры провалились, но Кошон получил репутацию арбитра, способного действовать на самом высоком уровне[18]. В качестве вознаграждения в 1408 году он получил капелланство Сент-Этьен в Тулузе. Подобное совмещение должностей было запрещено церковными правилами, но во Франции, опустошённой войной и эпидемией чумы, оно являлось в то время распространённой практикой, на которую высшее руководство предпочитало закрывать глаза. В 1410 году Кошон был назначен каноником в Реймсе и викарием архиепископа Реймса, каноником в Бове и позднее — видамом церкви в Реймсе.

В то время ситуация в Западной церкви продолжала ухудшаться. Собор в Пизе, пытаясь положить конец двоевластью, заочно низложил обоих пап, избрав на их место Александра V. Однако оба соперника отказались согласиться с этим решением, и таким образом возникло троепапство[19].

Собор в Констанце

С 1416 по 1418 год Кошон принимает участие в Констанцском соборе, призванном положить конец троепапству и объединить католическую церковь под эгидой одного владыки. Проблему удалось решить — частью уговорами, частью силой принудив к отречению всех трёх пап, которых сменил на престоле Святого Петра Мартин V[20][21]. На повестке дня стоял также вопрос об отношении к ереси Уиклифа и Болла в Англии и возникшей там же ереси лоллардов. Собор предал проклятию этих ранних предшественников Реформации[22]. Кроме того, с помощью обмана в Констанц удалось заманить Яна Гуса и его соратника Иеронима Пражского, которых позднее обвинили в ереси и сожгли: первого — 6 июля 1415 года[22], второго — несколькими месяцами позднее.

Эней Сильвий Пикколомини (будущий папа под именем Пий II) позднее так вспоминал о казни Иеронима Пражского:

Он шёл на смерть с лёгким сердцем и ясным лицом. Достигнув места будущей казни, он сам избавился от одежды и далее, упав на колени помолился обратившись к столбу, к каковому затем был привязан. Его скрутили цепью поверх мокрой соломы, и обложили огромными поленьями, причём высота этой кучи доходила ему до груди. Когда костер был зажжён, он запел псалом, но пламя и дым вынудили его замолчать. Так умер этот человек великого благородства, не говоря уже о его вере, предавший пламени своё тело с твёрдостью духа не меньшей чем когда-то встретил огненное испытание Муций Сцевола, пожертвовавший, впрочем, лишь рукой, и Сократ, без колебаний принявший чашу с цикутой[23].

Что касается Кошона, он прибыл на собор первым из бургундской делегации — 1 января 1415 года, приготовив всё к приезду остальных 12 человек, и оставался там до 31 марта 1418 года (три года и три месяца), получая в качестве вознаграждения 2 франка в день (общий объём выплат за три года составил 2370 франков), в то время как главе делегации, Мартину Поре, полагалась вдвое большая сумма. Стоит также отметить, что одним из соратников Кошона в этой поездке выступил Николя Бопер, позднее принимавший участие в процессе Жанны[24]. Официально оставаясь в тени своего руководителя, Кошон, однако, продолжал вести упорную борьбу за объединение церкви, начатую им ещё в Университете. Среди прочих, он активно поддерживал низложение трёх пап и избрание Мартина V, за что последний до конца жизни питал к французскому прелату неизменную благосклонность.

Кроме собственно церковных дел, для бургундцев остро стоял вопрос об утверждении их партии у власти в самой Франции и получения для того санкции церкви. В этом им противостояла арманьякская делегация во главе с давним антагонистом Кошона по Университету Жаном Жерсоном. Впрочем, бургундцы в отличие от своих соперников держались строгой дисциплины и иерархии подчинения, выполняя приказ своего господина — ни от кого никоим образом не принимать подарков и отказываться даже от приглашений к обеду, чтобы таким образом не поддаться соблазну подкупа.

Камнем преткновения послужила знаменитая речь Жана Пти об оправдании тираноубийства (англ.). Осуждение Пти как еретика (чего удалось добиться в Париже Бернару д’Арманьяку — по его приказу «Оправдание тираноубийства» незадолго до того было уничтожено в Париже рукой палача) значило бы осуждение церковью Иоанна Бесстрашного как убийцы своего кузена, чьё преступление, таким образом, становилось безусловным и ничем не оправданным, и привело бы к его отстранению от власти в пользу Арманьяка и его сторонников.

Столкновения между двумя делегациями начались сразу же. Жерсон, переиначивая на свой лад слова Жана Пти, обвинял того в ереси. Мартин[K 6] Поре отвечал ему тем же в открытом споре; Кошон писал доносы на своего врага, обвиняя того в клевете. Жерсон противопоставил девяти тезисам Пти, которые защищал Кошон, двадцать два «клеветнических тезиса» из сочинений последнего[25]. Спор этот в конечном итоге выиграли бургундцы. Специальная комиссия, назначенная для разрешения конфликта, официально отменила решение Парижского собора и сняла с Пти и его сочинения обвинения в ереси. Вердикт был куплен более чем щедрыми подношениями кардиналам золотом, серебром и бочонками бонского вина. Так, например, кардиналы Орсини и Панчера (итал.) получили по 1500 экю золотом каждый, кардиналу Дзабарелла досталась «посуда и иные вещи из золота и серебра» на сумму в 112 франков[16].

Также ко времени собора относится знакомство Кошона с епископом Винчестерским (англ.) Генрихом Бофором, дядей английского короля, прибывшим в Констанц летом или осенью 1417 года. Позднее они снова встретятся на процессе Жанны. При первой же встрече Кошон поспешил наладить добрые отношения с англичанином[26].

Гражданская война во Франции

Начало политической карьеры на стороне бургиньонов

Кошон вновь оказался Париже вскоре после убийства герцога Орлеанского герцогом Бургундским Иоанном Бесстрашным, произошедшего 23 ноября 1407 года. 8 февраля 1409 года Пьер Кошон стал советником Иоанна Бесстрашного, который в своём противостоянии Орлеанскому дому опирался на поддержку духовенства Парижа[27] и с 1405 года привлекал Парижский Университет к совещаниям по вопросам управления. Впрочем, вначале роль Кошона была достаточно скромной, что явствует уже из суммы получаемого в то время жалования — 50 франков в год. Впрочем, он достаточно быстро выдвинулся под началом Иоанна Бесстрашного, разглядевшего в молодом клирике идеального исполнителя своей воли — столь же «энергичного, идущего напролом к своей цели, и не слишком обремененного угрызениями совести», как и он сам[28].

Годом позднее, в сентябре 1410 года Кошон в сопровождении семи коллег по Университету был направлен в качестве посла к герцогу Жану Беррийскому, последнему из остававшихся в то время в живых дядей короля, в попытке склонить того на сторону бургундцев и, тем самым, ослабить орлеанский лагерь, приверженцы которого отнюдь не собирались складывать оружие после гибели своего главы. Гражданская война становилась неизбежной, и каждая из противоборствующих сторон спешно вербовала себе союзников. Однако на сей раз дипломатические усилия Кошона и его коллег оказались потраченными впустую[29].

В 1411 году Кошон был впервые отмечен своим господином, получив от него в качестве награды 0,5 бочонка[K 7] (то есть 200 л) бонского вина[25]. Единственный раз связав свою судьбу с Бургундским домом, он практически до самой смерти оставался ему непоколебимо верен, в отличие от многих современников, менявших свои убеждения в зависимости от того, на чьей стороне оказывался перевес. По замечанию Франсуа Неве (фр.) «Кошона можно обвинять в чём угодно, кроме предательства»[30].

В том же году после разрушительного рейда по окрестностям Парижа, в ходе которого наёмники арманьяков убивали и жгли, не разбираясь в политических симпатиях жертв, в Париже началась резня сторонников этой партии, которых было немало и в среде духовенства, и в самом Университете. Чтобы успокоить разгул толпы, «именем короля» был организован экстраординарный трибунал, состоявший из «комиссариев-реформаторов», среди который Анри де Марль (англ.) называет имя Кошона. Этот трибунал работал в течение 1411—1412 годов, причём, по словам Жана Жювеналя дез Юрсена[2], «богатых вынуждали платить выкуп за свою жизнь, те же кто не в состоянии был этого сделать, исчезли без следа и неизвестно, что с ними стало» — иными словами, с ними расправились без суда, в то время как многие другие оказались в парижской тюрьме Шатле. Впрочем, Неве ставит под сомнение эти свидетельства, указывая, что они исходили от враждебной партии, причём к политическим мотивам примешивались личные — так, отец дез Юрсена пострадал во время этих гонений. Бургундские же хроники хранят молчание касательно этих событий, отсюда симпатизирующий Кошону Франсуа Неве делает осторожный вывод, что трибунал мог и защищать жертв гонений от народной ярости, отмечая, впрочем, что подобное предположение с его стороны не более чем догадка. Так или иначе, в 1411 году в большой политике впервые заявило о себе «давление улицы»[31].

Восстание кабошьенов

30 января 1413 года в королевской резиденции Парижа (фр.) открылось заседание Генеральных штатов, депутаты которых большей частью тяготели к бургундской партии. Пьер Кошон был включен в состав специальной комиссии, сформированной по решению Генеральных штатов для расследования многочисленных злоупотреблений, совершавшихся королевскими чиновниками Парижа в предшествовавшие три десятилетия[25].

Впрочем, парижане, рассчитывавшие на немедленную реформу государственного управления и облегчение налогового бремени, не стали дожидаться завершения заседаний. Улица вновь заявила о себе, когда 27 апреля впервые толпа стихийно сплотилась вокруг мясника Симона Кабоша (англ.) и его соратников и, на следующий день взявшись за оружие, осадила Бастилию, где пытался скрыться ненавидимый горожанами прево Парижа (фр.) Пьер дез Эссар (фр.). 29 апреля он сдался на милость герцога Бургундского, однако это не спасло его от расправы.

Сохранившиеся официальные письма арманьякской партии среди прочих обвиняют Пьера Кошона в активном содействии разгулу толпы[32], которую тот якобы подстрекал к захвату резиденции дофина, куда мятежники вломились силой, захватив 50 ставленников дофина, в дальнейшем брошенных в тюрьмы или казнённых, и захвату королевского дворца, причём возбуждённая толпа дошла до покоев королевы, требуя выдачи на расправу её брата — Людовика Баварского, герцога де Бар и «многих иных рыцарей, камергеров и советников». Неве, впрочем, и этим письмам выносит вотум недоверия, обращая внимание на то, что в них содержится призыв не верить «письмам противоположной партии»[33], а также обращая внимание на факт, что чопорного клирика трудно представить себе во главе неистовствующей толпы. По его мнению, Кошон и в это время продолжал работу в качестве законника и члена королевской комиссии, не выходя за пределы своих полномочий[34]. Так или иначе, плодом работы комиссии был документ, вошедший в историю под названием «Ордонанса кабошьенов», принятый во многом в спешке под давлением улицы и пытавшийся решить финансовые проблемы королевства путём ликвидации персональных выплат членам арманьякской партии. Так, Пьер де ла Тремуй и Жак де Бурбон лишались 1200 ливров годовых каждый. Кошон в качестве награды за членство в комиссии 19 мая 1413 года получил от своего господина 218 ливров единовременной выплаты[35].

В это же время город был охвачен беспорядками, и герцог Бургундский, окончательно потерявший всякую возможность остановить разгул толпы, вынужден был договориться со своим противником герцогом Беррийским. 28 июля 1413 года между противоборствующими партиями в Понтуазе было заключено перемирие, и 23 августа Иоанн Бесстрашный оставил Париж, а в город вступил Бернар д’Арманьяк, тесть молодого герцога Карла Орлеанского, сына убитого герцога Людовика. Он включил имя Кошона под номером 67 в общий проскрипционный список из 110 человек; точнее списков было несколько, они издавались один за другим через определённые промежутки времени. Имя Кошона возглавило пятый по счёту от 14 мая 1414 года, включавший в себя девять имен, большинство из которых принадлежало представителям Университета. В вину ему, как и всем прочим, ставилось «посягательство на честь многих дам и девиц, в жилах многих из каковых течет королевская кровь», фабрикации самовольных писем и приказов, «дабы подобным образом оправдать свои бесчинства». Впрочем, Кошона в то время уже не было в Париже, проницательный клирик предпочел уехать вместе со своим господином. В качестве вознаграждения за службу и, вероятно, за имущество, потерянное в Париже, герцог Бургундский пожаловал ему чин капеллана герцогской церкви в Дижоне[36] и раздаятеля милостыни при бургундском дворе[37].

На королевской службе

В то время как Кошон находился в имперском городе, во Франции продолжали разворачиваться драматические события. Англичане под предводительством своего короля Генриха V вновь вторглись в страну, и Карл VI (точнее — стоявший за ним на тот момент Бернар д’Арманьяк) потерпел несколько жестоких поражений, причём особенно сокрушительной для Франции стала катастрофа под Азенкуром. В то же время в Париже, недовольном арманьякским правлением, зрел пробургундский заговор, однако вскоре он был раскрыт. Среди прочих арестованы были коллеги Кошона по комиссии 1413 года Николя д’Оргемон и Жан д’Олив. Пятеро из заговорщиков были обезглавлены, а д’Оргемон, каноник собора Нотр-Дам, был приговорен к пожизненному заключению[25][38].

После завершения работы собора Кошон присоединился к своему господину в Труа (31 марта 1418 года), где кроме герцога Бургундского находилась его союзница королева Изабелла, незадолго до того освобожденная им из рук арманьяков. Противоборствующие стороны в это время склонялись к очередному перемирию, и Кошон вновь оказался в составе бургундской делегации. Переговоры начались в апреле 1418 года в монастыре Ла Томб[39]. Здесь же присутствовали посланные папой Мартином V кардиналы Орсини и Фалластр, первому из которых «в вознаграждение за службу» Кошону следовало передать 600 ливров, в то время как он сам получил вознаграждение в количестве 228 ливров (по три ливра суточных)[40]. Впрочем, из-за неуступчивости арманьякской стороны переговоры не продвигались вперёд, и конец им положил неожиданный переход парижан на сторону бургиньонов 29 мая 1418 года. В городе вновь началась резня, жертвами которой стали вожаки арманьякской партии, в том числе сам коннетабль д’Арманьяк, канцлер Анри де Марль, а также епископы Кутанса и Лизьё[41]. Дофин Карл был спасён комендантом Бастилии Танги дю Шателем; с отрядом вооружённых всадников они ускакали в Бурж.

В июне 1418 года Кошон стал советником короля. 14 июля 1418 года герцог Бургундский и королева Изабелла вступили в Париж. Среди герцогской свиты находился и Пьер Кошон, 22 июля получивший новый чин — одного из восьми ходатаев по делам при королевской резиденции, на этой должности он оставался вплоть до падения «английского Парижа» в 1436 году[42]. Ему вменялось в обязанность разбирать жалобы, поданные на имя короля. Кошон показал себя холодным и трезвым политиком, могущим приносить в жертву стратегии сиюминутные интересы своей партии. Простые английские солдаты, своими грабежами и бесчинствами отвращавшие народ от повиновения английскому королю, карались им не менее строго чем приверженцы «буржского князька» (дофина).

27 июля ему было поручено вновь стать членом комиссии, призванной судить клириков, приверженцев враждебной партии[40]. Королевский указ от 6 октября подтвердил оправдание Жана Пти, иначе говоря, снял вину с герцога Бургундского за убийство кузена. Таким образом, за бургундской партией de facto признавалась победа в междоусобной борьбе и возможность осуществлять высшую власть, отдавая приказы от имени психически больного короля, безропотно подписывавшего любую поданную ему бумагу. Среди прочих награждённых за победу вновь упоминается имя Кошона — 20 ноября как вознаграждение «за преследования, каковые претерпел герцог Бургундский от епископа Парижского» Кошон получил 100 франков, причём деньги эти должен был разделить с коллегами из Парижского Университета[40].

3 октября 1418 года Кошон присутствовал в королевском совете, где было вынесено решение установить новый налог на виноделие, призванный дать средства, необходимые для продолжения военных действий. Платить новый налог должен был также Университет, немедленно этому воспротивившийся. Кошон, посланный своим господином для урегулирования конфликта, сумел отстоять независимость своей alma mater, и 23 декабря королевским указом Университет был от налога освобожден[43]. В качестве благодарности Университет ходатайствовал перед папой о предоставлении Кошону превотства Сен-Пьер де Лилль, мотивируя исключение, которое следовало сделать для Кошона, совмещавшего в своих руках множество должностей, «трудами, рвением, а также многими страданиями и муками, понесенными во имя служения на благо церкви». Просьба эта была удовлетворена. Оказавшись таким образом вновь связанным с Университетом, Кошон по просьбе бывших коллег ходатайствовал перед правительством, вернувшимся в Труа, о сохранении университетских привилегий, и хлопоты его, по всей вероятности, увенчались успехом, так как сохранилось направленное ему благодарственное письмо[43]. С 1 декабря 1418 года и вплоть до 31 марта 1419 года Кошон постоянно находится в разъездах, исполняя многочисленные поручения своего господина, успев за это время побывать в Понтуазе, Бове, Провене и Париже[16].

В начале следующего 1419 года Кошон дважды посещал Париж по приказу короля (точнее — герцога Бургундского). В первый раз — 17 января, чтобы дать объяснение, почему королевские войска не в силах прийти на помощь осаждённому Руану. За это путешествие казна выплатила ему 244 франка (по 4 в день, мотивируя это «дороговизной продуктов». Второй раз — 15 февраля, с королевскими письмами, посредством которых ему удаётся добиться парламентского указа об отмене свободы галликанской церкви. Подчинение Риму таким образом было восстановлено. Плата за это путешествие составила уже 6 франков в сутки (всего 13 дней) без каких-либо тому комментариев[44]. Тогда же в феврале он получает контроль над малой государственной печатью (в то время как большая должна была неотлучно находиться у канцлера королевства). Дополнительное вознаграждение хранителю малой печати составляет 4 франка в день, если приходится выполнять дополнительную работу. По подсчётам Неве, за 16 месяцев Кошон (начиная с февраля 1419 года) получил за это в качестве вознаграждения 1547 ливров.

И, наконец, 27 марта приказом короля и герцога Бургундского парламенту было указано отменить все санкции и признать несправедливыми нападки на Жана Пти[16]. Если верить отчётам государственного казначея Пьера Горремона, в течение двух лет — с июня 1418 по июнь 1420 года — Кошону было выплачено из королевской казны 4339 ливров, причём половина из этой суммы (2042 франка) предназначалась для покрытия его расходов и для передачи третьим лицам, в то время как вторая половина (2297 франков) составила его чистый доход. Из этих денег 1547 ливров составили вознаграждение за исполнение должности хранителя малой печати, и 750 — собственно доход от королевской службы[45]. Всего за это время Кошон провёл в дороге 261 день (около 9 месяцев).

Кроме того, Кошону приказом короля были подарены «шесть серебряных чашек, принадлежавших ранее арманьяку Варнье Барри, а также урожай с виноградников, принадлежавших ранее Жану де Санс, епископу Мо» (оба бывших владельца к тому времени были мертвы). Следующий исторический анекдот доказывает, насколько плохо было организовано в то время управление государством: вино с подаренных ему виноградников, которое Пьер Кошон с немалыми трудностями пытался доставить для продажи в Париж, было у него конфисковано «в доход королю», в то время как пострадавшему в награду подарены были виноградники ещё одного сторонника арманьякской партии, не приносившие никакого дохода. Наконец, за все хлопоты король 30 апреля 1419 года вознаградил Кошона суммой в 150 ливров[46].

Убийство Иоанна Бесстрашного и договор в Труа

Победа бургундской партии не была безусловной. Во главе «арманьяков» встал дофин королевства Карл, не отличавшийся государственным умом и умением плести интриги. Одним из первых его деяний в новой роли стало убийство Иоанна Бесстрашного (фр.) 1 сентября 1419 года на мосту Монтро, куда тот прибыл, полагая, что сможет договориться с дофином и принудить того признать своё поражение. По версии сторонников арманьякской партии, убийство было совершено из самозащиты; по версии противников — ничем не оправдано[47].

Приказом правительства, возглавлявшегося королевой Изабеллой, Кошон получает назначение в качестве «комиссария и реформатора» в комиссию под управлением Пьера Люксембургского, призванную «расследовать все совершенные злоупотребления» или иными словами, найти и наказать убийц бургундского герцога. Для Кошона это убийство было также серьёзной помехой карьере, так как с молодым герцогом Филиппом Добрым ему никогда так и не удалось установить тех доверительных отношений, которые связывали его с Иоанном Бесстрашным. Вновь в сентябре 1419 года Кошону пришлось отправиться в дорогу — первоначально в Реймс, чтобы заручиться поддержкой горожан против дофина и его сторонников-арманьяков. После этого Кошон отправился в Труа и Шалон-сюр-Марн, взяв для сопровождения вооружённый отряд из латников и стрелков. Так как дорога была опасна, он заплатил солдатам 54 ливра из собственного кармана (позднее казна возместит ему эту сумму). Затем последовали поездки в Шалон-сюр-Сон и Макон (октябрь 1419 года). Полагается, что причиной тому была необходимость перед лицом арманьякской угрозы в Маконнэ склонить жителей этих городов на сторону бургундцев. Вознаграждение за последнюю поездку составило 6 франков ежедневно или, иными словами, 444 ливра за 74 дня.

С самого начала междоусобной войны обе стороны апеллировали к королю английскому, чьи победоносные войска находились в это время во Франции. Бургундцам удалось склонить его на свою сторону. Цена соглашения была велика — Генрих V потребовал официально признать его наследником после смерти Карла VI по праву прямого потомка Филиппа Красивого по женской линии, а также, закрепляя обещание, позволить ему обручиться с французской принцессой. Слабохарактерная королева Изабелла, готовая уступить во имя успокоения страны под сильным владычеством, дала своё согласие[48].

Следующий шаг был за Филиппом Добрым, в это же время начавшим в Манте переговоры с англичанами, закончившиеся обоюдным согласием сторон. Бургундскую делегацию возглавлял Мартин Поре, бывший начальник Кошона в Констанце. 2 декабря 1419 года Филипп Добрый скрепил договор торжественной клятвой. В это время в составе английской делегации впервые появляется имя Жана де Ринеля, секретаря английского короля — ставленника Кошона, женатого на его племяннице Жанне («Гильметте») Биде, дочери его сестры Жанны. В дальнейшем Ринель будет также принимать участие в процессе Жанны. Этот родственник Кошона, обязанный своим возвышением исключительно ему, в какой-то мере представлял своего отсутствующего дядю[49].

На Рождество 1419 года Кошон вернулся в Труа, чтобы лично присутствовать на финальной стадии переговоров. Как полагается, Парижский Университет направил Кошона (в качестве хранителя привилегий, в каковой должности он состоял с 1423 по 1432 год) и Бопера в Труа по личной просьбе Карла VI. Впрочем, ему пришлось совершить ещё одну поездку, на сей раз к герцогу Бургундскому, «дабы тот поспешил прибыть к королю». Кошон уехал из города 15 февраля 1420 года и 22 марта вернулся вместе с Филиппом Добрым. За эту поездку ему было выплачено из казны 216 франков (то есть 6 франков в сутки, всего — 36 дней), а также дополнительно 28 франков как плату гонцам, доставлявшим его донесения в Труа[49]. Заключительная часть переговоров, официально заявленных как переговоры о мире между двумя странами, началась 9 апреля 1420 года в присутствии множества высших лиц королевства, где Пьер Кошон также принимал участие на правах члена делегации Парижского Университета. 20 апреля в город прибыл Генрих V, на следующий день договор был подписан, причём со стороны англичан свою подпись поставил секретарь короля де Ринель. Предполагается (впервые это мнение было высказано Эдуаром Перруа), что королева Изабелла «непрямо признавала, будто её сын Карл был бастардом, рожденным от неведомого отца»[50]. На самом деле текст «позорного договора» сохранился, и ни один из его пунктов ни прямо, ни косвенно не содержит указания на подобное. Генрих V полагался наследником французской короны как прямой потомок Филиппа Красивого по женской линии, Карл, «так называемый дофин», лишался права наследования за «чудовищные и ужасные преступления», иными словами — за убийство на мосту Монтро, несовместимое с королевским достоинством. Генриху полагалось взять в жены Екатерину, дочь короля Карла VI и Изабеллы Баварской, и далее на правах зятя и «возлюбленного сына» французского короля принять регентство вплоть до смерти последнего, после чего Генрих объявлялся полновластным владыкой обеих стран, соединявшихся навсегда в единое королевство. С точки зрения бургундцев, а также поддерживавших их парижан, договор должен был служить делу мира и прекращению анархии. Страна должна была раз и навсегда успокоиться под эгидой единого сильного монарха, тем более что согласно господствовавшему обычаю, права Генриха на французский престол действительно трудно было поставить под сомнение. Оставалось лишь покорить половину Франции, отнюдь не желавшую принять «чужого короля» и сплотившуюся для сопротивления вокруг дофина Карла.

Генрих V вёл боевые действия на территориях, поддерживавших дофина Карла. Пьер Кошон стал советником короля Англии (4 июня 1422 года), в свите которого вернулся в Париж[51]. После смерти короля Генриха V Кошон поступил на службу к герцогу Бедфордскому Джону, регенту Франции при малолетнем Генрихе VI. В октябре 1422 года он был назначен душеприказчиком Карла VI. С 1423 года Кошон участвовал в заседаниях Большого Совета Генриха VI. Он пользовался полным доверием регента, в частности выступая в роли хранителя личной печати канцлера Франции, за что ему полагалось дополнительное вознаграждение в 100 турских ливров в год.

Епископ Бове

К началу 1419 года Пьер Кошон совмещал должности каноника Шалона, Реймса и Бове, каноника герцогской церкви в Дижоне, видама церкви в Реймсе. Вслед за этим ему достались также место каноника в Шартре, чин архидиакона в Реймсе, доходы от бенефиция Сен-Клер в диоцезе Байё, причём всё это вместе взятое приносило 2 тысячи ливров в год. Впрочем, Кошону было этого недостаточно, и он потребовал для себя ещё превотства в Лилле[52]. Эти притязания поддержал Парижский Университет, благодарный Кошону за постоянное покровительство, которое тот оказывал для alma mater при дворе, а также за хлопоты, предпринятые им по возвращению парижским клирикам доходов с нормандских владений[53]. Университетская делегация, призванная хлопотать, чтобы для Кошона сделали исключение из правила, запрещавшего одному человеку совмещать в своих руках несколько церковных должностей, была направлена к папе Мартину V, который, помня о поддержке, оказанной ему Кошоном в Констанце, предпочел закрыть глаза на это нарушение и, более того, утвердил последнего папским референдарием[54].

Однако Пьер Кошон не собирался останавливаться на достигнутом, желая во что бы то ни стало получить епископскую митру, призванную увенчать его церковную карьеру. В качестве первого шага он отказался от звания видама церкви в Реймсе и далее с согласия подлинного властителя «английской Франции» короля Генриха V и герцога Филиппа Доброго, желавших таким образом вознаградить верного слугу, а также утвердить своё влияние в одном из крупнейших диоцезов, Кошон был утвержден в качестве епископа города Бове, кафедра которого освободилась 10 февраля 1419 года со смертью Жана де Летра, канцлера Франции, скончавшегося во время одной из частых в то время эпидемий[55]. Назначение это считалось особенно престижным, так как епископу Бове вменялось в обязанность принимать участие в коронационных торжествах, а также он получал звание пэра Франции от духовного сословия. Назначение состоялось 21 августа 1420 года, несмотря на глухое недовольство бовеского клира[56].

20 декабря 1420 года новоназначенный епископ сопровождал королей Карла VI и Генриха V во время торжественного въезда в Париж. 13 декабря, оказывая неслыханную честь верному слуге, герцог Бургундский принимает его приглашение на обед, организованный в парижской резиденции Кошона. До наших дней сохранилось меню этого пышного обеда, включавшее рыбу под соусом, пирожные, фрукты, орошённые вином, кислое столовое вино и сладкое вино с корицей.

Этот обед, бывший одновременно заседанием герцогского совета, имел своим результатом составление документа, в котором герцог просил у короля Карла VI удовлетворения за убийство своего отца. 23 декабря документ был зачитан во время заседания королевской судебной палаты, и в конечном итоге дофин Карл ещё раз осуждён королевским судьёй и повторно объявлен лишенным наследства[57]. Посвящение в сан нового епископа было назначено на 20 января следующего, 1421 года. Герцог Филипп вновь почтил своего верного слугу, вместе с ним въехав в Бове. В процессии принимали участие также епископы Турнэ и Теруанна. Ангерран де Монтреле отметил в своей Хронике[58]:

<Герцог Филипп> присоединился к новоназначенному епископу, какового с великими почестями и любовью сопроводил во время въезда <в город>, оказав и ему и всему баронству честь своим торжественным присутствием во главе процессии. Также названный прелат смиреннейшим образом возблагодарил герцога, проявив величайшее к нему верноподданическое чувство, в ответ на каковые слова герцог благочестивейшим образом препоручил того милости Господней, и далее вернулся в Гент, к герцогине Мишель, каковая обреталась там и там же имела свою резиденцию.

Границы диоцеза простирались от самого города вплоть до ворот Компьеня. На этом основании десять лет спустя епископ Кошон потребовал выдачи Жанны как «подсудной ему по религиозным вопросам».

Советник регента

Неизвестно, когда епископ Бове стал членом совета (от духовного сословия) при вдовствующей королеве и далее при английском короле Генрихе V, однако его имя упоминается среди присутствующих на королевском совете в отеле де Нель, 4 июня 1422 года[59], причём вознаграждение его составило тысячу золотых экю[60].

К тому же времени относится малопочтенный анекдот, упомянутый Жювеналем дез Юрсеном, впрочем, постоянно проявляющим враждебность к Кошону, — если верить изложенному в «Хронике», после падения Мо (3 июня 1422 года) епископ Бове лично озаботился тем, чтобы троих пленных монахов (один из которых был аббатом церкви Сен-Фарон де Мо) «определили в крепкие и надёжные тюрьмы… ибо они были виновны в оскорблении величества и уже потому заслуживали претерпеть подобного рода унижение». Впрочем, при отсутствии источников с бургундской стороны трудно сделать вывод, насколько тому была воля самого Кошона и насколько он просто подчинялся чужому приказу[61]. 22 июня того же года по приказу английского короля Кошон хлопотал перед папой об удалении из Парижа новоназначенного епископа Жана Куртекуиса, вызвавшего недовольство английского короля. Вновь его хлопоты увенчались успехом, Куртекуис вопреки сопротивлению парижского капитула отправился в Женеву, в то время как епископ женевский — Жан де ла Рошеталье — занял его место[62]. Тогда же он скупил книги и церковные облачения, принадлежавшие прежнему епископу, умершему за год до того, причём капитул вынужден был сделать вид, что все это было завещано Кошону покойным.

Тогда же он хлопотал перед властью об удовлетворении жалоб Парижского Университета, остававшихся до тех пор без внимания, и в том же 1422 году Кошон участвовал в переговорах о сдаче Кротуа, ни к чему, однако, не приведших[25], и в переговорах с герцогом Бретонским Жаном V (VI) (22 декабря 1422 года), закончившихся, впрочем, полным провалом[63].

После скоропостижной смерти Генриха V (31 августа 1422 года) и кончины Карла VI (21 октября 1422 года) Кошон стал одним из душеприказчиков последнего[25].

После смерти английского короля герцог Бедфордский в нарушение последней воли своего брата принял титул регента Франции, фактически отстранив от власти Филиппа Доброго. Известно, что начиная с 1423 года Кошон стал советником на его службе — среди прочего, присутствуя в совете 14 апреля 1423 года в Амьене[64]. Тогда же он стал «хранителем привилегий» Парижского Университета, иными словами — судьёй по делам как преподавателей, так и школяров, равно подпадавших под его юрисдикцию[62].

В июне 1424 года Кошон поставил свою подпись под актом передачи под власть Бедфорда герцогства Анжу и графства Мэн[64]. 4 октября того же года он принял участие в переговорах о сдаче Витри-ле-Франсуа, причём противоположную сторону представлял будущий соратник Жанны Этьен Виньоль по прозвищу Ла Гир. Переговоры увенчались для Кошона полным успехом[65]. 22 декабря того же года он участвовал в тяжбе между кардиналом де Баром и Вилье де л’Иль-Адамом, требовавшим от своего противника уплаты суммы в 4000 экю. Ввиду того, что л’Иль-Адам на суд не явился, требование было отклонено за его отсутствием[65].

Тогда же Кошон хлопотал о своих родственниках в Реймсе, причём его брат Жан, каноник реймского собора, стал членом городского капитула, племянник Жан Кошон дю Годар — заместителем городского капитана и смотрителем лесных угодий «что на реймской горе» (1421), а также заместителем местного бальи (1425 год). Не остался без внимания и Жан де Ринель, получивший в 1426 году сан пребендария в богатой церкви Нотр-Дам-де-Реймс[66]

В июле 1424 года и далее в 1425 году Кошон озаботился о том, чтобы продлить действие налога на соль, от которого его земляки получали немалую выгоду[65]. О высоком положении и власти, которыми он пользовался в те времена, свидетельствует то, что декан города Труа, собираясь в Париж для улаживания некоего вопроса со Счётной палатой короля, озаботился о том, чтобы лично поднести рыбу в форме дара для «монсеньора бовеского, в те времена распорядителя печатей и председательствующего в Палате»[67].

В следующем, 1426 году по приказу Бедфорда Пьеру Кошону впервые пришлось вмешаться в дела руанского капитула. За три года до того архиепископом руанским стал Жан де ла Рошетайе, бывший епископ женевский. Этот прелат, как видно, был в милости у Бедфорда, вплоть до того, что последний потребовал для своего любимца кардинальскую шапку. Папа Мартин V пошёл навстречу желаниям англичанина, но неожиданно этому решению воспротивился руанский капитул, объявив, что кардинальское достоинство несовместимо с исполнением архиепископских обязанностей. Вероятно, за этим стояло среди прочего желание отстоять свою свободу против решений, навязываемых сверху[68], но так или иначе, капитул оказался расколот на сторонников и противников кардинала, ввиду чего Бедфорд был вынужден вмешаться. 22 февраля Кошон, по приказу герцога направленный в город для улаживания конфликта, принял достаточно необычное решение — в течение трёх лет новоявленный кардинал не имел права показываться в городе после 9 апреля 1427 года, после чего ему следовало принять архиепископскую кафедру в другом месте. Проблема таким образом решилась, и новоиспечённый кардинал, пунктуально подчинившийся условиям, в 1429 году принял архиепископство в Безансоне.

Пытаясь склонить папу на свою сторону, Бедфорд через своих посланцев (среди которых был и Жан Бопер, в дальнейшем также активно содействовавший Кошону во время суда над Жанной) на соборе в Сиене (1423 год) потребовал отмены свободы галликанской церкви. Так, в частности, право назначать епископов должно было перейти к папе, в то время как капитулы могли высказывать своё мнение по этому поводу лишь в течение 4 месяцев в году. 5 марта 1426 года Кошону было поручено сломить сопротивление парижского парламента, вынудив последний ратифицировать этот документ. Ему вновь это удалось, за что папа лично поблагодарил епископа бовеского своим бреве, датируемым ноябрём 1427 года.

3 февраля 1428 года Кошон председательствовал на заседании комиссии, собранной герцогом Бедфордом для обсуждения вопроса о подчинении Шампани, для чего, среди прочего, следовало собрать специальный налог с жителей реймского и шалонского диоцезов. Среди городов, которые следовало покорить, назван был и Вокулёр, находившийся в непосредственной близости к родной деревне Жанны — Домреми. И вновь по окончании заседаний (7 февраля 1428 года) ему пришлось вместе с остальными членами комиссии пуститься в путешествие, посетив среди прочего Реймс, Лаон, Суассон, Нуайон и Сен-Кантен[67]

В том же году Бедфорду удалось добиться от папы разрешения вдвое увеличить налог с французского духовенства (десятину), причём одна из частей предназначалась Риму, вторую же регент планировал пустить в оплату наёмников, продолжавших сражаться против дофина Карла, а также на организацию крестового похода против гуситов. Нормандскому духовенству приходилось особенно туго — согласно апостолическому приказу, ему вменено было в обязанность заплатить десятину в тройном размере, причём одна из частей специально предназначалась для нового штурма Мон-Сен-Мишеля, взять который англичанам не удавалось с 1417 года. Миссия «судьи и исполнителя апостолических приказов» в Нормандии возложена была на Пьера Кошона. Следует заметить, что Кошон достаточно охотно шёл навстречу монахам из ограбленных или разрушенных обителей, снижая налог до 10 % от требуемого, а то и прямо освобождал от него конкретных людей. Так, Жан Эстиве, будущий прокурор на процессе Жанны, получил от Кошона собственноручно подписанную тем бумагу, освобождавшую его от уплаты как «школяра Парижского Университета». Но всё же Кошон выполнял свои обязанности с жестокой непреклонностью, игнорируя многочисленные жалобы, что не могло не настроить против него нормандцев. Особенно негодовало руанское духовенство, которому епископ, собрав его на специальное заседание 8 июля 1429 года, угрожал самыми строгими мерами за неуплату. Впрочем, здесь ему пришлось отступить — руанцы, готовы были уплатить, согласно обычаю, ещё одну дополнительную десятину, но отнюдь не две — что составило бы дополнительные 30 тыс. ливров, очень внушительную сумму по тем временам, и апеллировали к папе, который дал им необходимое разрешение[69]. В результате недовольны остались обе стороны — как обозлённый неудачей Кошон, так и руанский капитул, члены которого, затаив против него злобу, сумели добиться того, чтобы столь успешно начавшаяся карьера этого ставленника герцога Бургундского далее уже не пошла[70].

В том же 1429 году он вновь предпринял поездку в Шампань в сопровождении Гийома Эрара, также позднее принявшего участие в процессе[71]. И тогда же Кошон впервые проявляет интерес к руанской архиепископской кафедре, вакантной после изгнания де Рошеталье. Бедфорд готов был удовлетворить просьбу верного слуги, но руанский капитул, слишком хорошо помнивший историю с десятиной, со всей холодностью дал понять герцогу, чтобы тот подыскал иную кандидатуру.

Кошон на пике политической карьеры

Весной того же года столь удачно разворачивавшаяся против последних приверженцев дофина операция была неожиданно нарушена появлением Жанны, сумевшей в считанные дни снять осаду с Орлеана, бывшего последней крепостью, закрывавшей путь к столице Карла VII — Буржу. Тогда же, в мае 1429 года, Кошон находился в своём родном городе — Реймсе, где во время крестного хода в Праздник Тела и Крови Христовых (25 мая) нёс Святые Дары, не зная, что этот приезд будет для него последним — в скором времени городу предстояло подчиниться власти дофина Карла[72].

17 июля по настоянию Жанны нерешительный Карл принял коронацию в Реймсе под именем Карла VII, став для большинства рядовых французов законным королём страны. Договор в Труа, таким образом, был отменён de facto. Кошона в это время уже не было в городе, 8 июля, буквально за несколько дней до прибытия королевских войск, он направился в Нормандию, где его, впрочем, ждал очень холодный приём, так как местное духовенство ещё не забыло силой взятого с него налога.

Вскоре после этого он попытался вернуться в Бове. Момент был выбран исключительно неудачно, так как соседние города уже сдались войскам Карла VII, и при появлении у ворот королевских герольдов горожане, разразившись криками «Да здравствует Карл VII, король Франции!», выгнали прочь из города англо-бургундский гарнизон. Вместе с ним бежать пришлось и епископу Кошону, которого анонимный автор «Хроники Девы» не без оснований именовал «ярым сторонником англичан, хоть и французом по рождению»[73].

Епископ осел в Руане, выбрав себе местожительством дом каноника. Впрочем, Кошон ещё не считал дело проигранным, отправляя дяде английского короля — кардиналу Винчестерскому Генриху Бофорту отчаянные письма с просьбой срочно выслать подкрепление. Король Карл немедленно озаботился тем, чтобы наложить руку на доходы бовеского диоцеза[74], впрочем, Бедфорд вознаградил изгнанника значительной денежной суммой, а также передал ему право пользоваться налогом, взимавшемся с руанского рынка и общинных мельниц[75]. Упорный епископ бовеский, в любом случае, не собирался складывать оружия, и лично направился в Англию в сопровождении кардинала Винчестерского и нескольких представителей проанглийски настроенного духовенства (сентябрь 1429 года)[K 8]. За эту поездку ссыльному епископу было заплачено за 127 дней 1270 ливров, или 10 ливров в день (5 сентября 1429 — 9 января 1430). Ему вновь удалось добиться своего, одновременно настояв на том, чтобы совет при малолетнем короле высказался за его назначение архиепископом Руанским.

Восьмилетний Генрих VI высадился в Кале 23 апреля 1430 года, где с французской стороны его встречал вновь епископ Пьер Кошон[58]. 14 мая того же года Кошона ждала ещё одна приятная новость — юный король вновь утвердил его в должности советника уже при своей особе. Полагается, что в это время Кошон достиг пика своей политической карьеры[76].

Инквизиционный процесс Жанны д’Арк

Подготовительный период

Из Кале епископ сопровождал Генриха в Руан, где, по замыслу герцога Бедфордского, должен был обосноваться восьмилетний король, и там получил весть о пленении 23 мая Жанны д’Арк. 14 июля 1430 года Кошон прибыл в Марньи-де-Компьень, где вручил герцогу Бургундскому послание от английского короля и себя лично «как епископа бовеского» с требованием передачи Жанны д’Арк, предложив за неё выкуп, и далее побывал в замке Боревуар, резиденции Жана Люксембургского, получив за тридцатидневное путешествие 765 турских ливров из казны регента. На том основании, что Жанна была пленена в его диоцезе, Кошон намеревался начать против неё процесс по делам веры. Жанна в те времена находилась в руках у Жана Люксембургского, вассала бургундского герцога. Этот отпрыск знатной фамилии отчаянно нуждался в деньгах и готов был уступить пленницу, как то и предписывали законы войны, тому, кто больше заплатит. Карл VII не предпринял никаких действий, чтобы спасти Жанну.

Основной задачей Кошона на процессе являлось признание Жанны колдуньей и, следовательно, доказательство незаконности коронации Карла VII. В награду ему был обещан пост архиепископа Руанского, освободившийся незадолго до того[77].

Кошону исполнилось 59 лет, достаточно почтенный возраст по тем временам. Ему предстояло вновь сыграть определенную роль в судьбах королевства, притом что процесс над Жанной, благодаря которому епископ бовеский остался в памяти потомков, для него самого был всего лишь проходным эпизодом в карьере, куда менее важным, чем переговоры с принцами или территориальная экспансия[78].

То, что процесс над «арманьякской девой» имел характер политического, а не религиозного, было ясно с самого начала. Английское командование поставило Кошону непростую задачу — пленницу во что бы то ни стало нужно было осудить по правилам инквизиционного трибунала и приговорить к смерти как колдунью и еретичку, дискредитировав, таким образом, и её победы, и, главное, коронацию Карла, делавшую его в глазах французов помазанником божьим, чьи права на трон становились отныне неоспоримы[79]. Кошон охотно взялся за дело, прекрасно отдавая себе отчёт, что противная сторона любыми путями постарается опротестовать вынесенный приговор, поставил себе задачей организовать «образцовый процесс» — иными словами, строжайшим образом выполняя все формальности, предписанные церковью для такого рода дел[80].

Торг длился довольно долгое время, несмотря на многочисленные письма, требовавшие выдачи Жанны «во имя торжества католической веры», которые направлял Филиппу Доброму[81] и Жану Люксембургскому[82] Парижский Университет, горевший желанием заполучить пленницу и судить её в столице, которую Жанне так и не удалось занять, Жан Люксембургский отнюдь не спешил расставаться со своей добычей. Кошон, понимая, что речь идёт лишь о величине суммы, поднял цену с 6 тысяч франков (из которых 200 или 300 предлагалось выделить бастарду Вандомскому, пленившему Жанну «для поддержания его хозяйства») до головокружительной суммы в 10 тысяч[83]. Соглашение ускорила сама пленница, попытавшаяся спрыгнуть с вершины башни Боревуар и едва не разбившаяся насмерть. Неизвестно, была ли это попытка бегства или попытка покончить с собой, Жан Люксембургский предпочел далее не искушать судьбу — за мертвую пленницу ему не удалось бы выручить ничего. И окончательно в деле поставили точку письма английского короля, недвусмысленно приказавшие передать Жанну для суда епископу бовескому.

Бургундцы передали её англичанам. Король Англии письмом от 3 января 1431 года вверил Жанну церковному суду и лично Пьеру Кошону[84]. Впрочем, вопреки всем настояниям Университета, английское командование определило для суда Руан, далекий от линии фронта и куда более лояльно настроенный к английскому владычеству, чем своенравный Париж. Руанский капитул, недолюбливавший Кошона со времен борьбы за дополнительные подати, всё же уступил ему власть над городом и диоцезом — временно, вплоть до завершения процесса. Ричард де Бошан, граф Уорик, капитан Руанского замка и командующий английской армией в Нормандии, пошёл ещё далее, недвусмысленно пообещав Кошону в случае удачного завершения дела предоставить ему архиепископскую кафедру в этом городе.

Предварительное следствие

Дожидаясь прибытия пленницы, Кошон со всей тщательностью подошёл к назначению членов трибунала и заседателей, обязанных присутствовать во время публичных допросов. Число последних доходило до 130. Вынужденные разделить с Кошоном ответственность за казнь пленницы, эти легисты и теологи всех степеней должны были, по расчёту Кошона, уже из самозащиты в будущем воспротивиться любой попытке её оправдания.

Кошон с самого начала крепко держал в руках всю процедуру суда, назначив в качестве должностных лиц исключительно своих ставленников. Так, прокурором стал Жан Эстиве, разделивший с ним участь изгнанника, когда Бове перешёл под власть французского короля[85]. На роль советника по допросу свидетелей был избран давний знакомец Кошона по Парижскому Университету Жан де ла Фонтен, допросы следовало вести ещё одному парижанину — Жану Боперу, с английской стороны на заседаниях присутствовал секретарь короля Уильям Хейтон, и среди заседателей особо следует отметить ректора парижского Университета Тома де Курселя, будущего переводчика материалов процесса на латинский язык. Остальные члены суда и заседатели были руанцами, придирчиво избранными за лояльность к партии английского короля. Тот же Кошон, собирая на открытые заседания до шестидесяти докторов и лиценциатов теологии, канонического и гражданского права и, наконец, медицины, превращал их в молчаливых свидетелей происходящего, так как допросы вел исключительно сам или передавал их ведение Боперу, тщательно перед тем подготовив список вопросов, которые последнему оставалось лишь задать. И, наконец, с английской стороны документы о выдаче пленницы подписал племянник Кошона — Жан де Ринель.

Кошон прибыл в город в декабре 1430 года, поселившись в доме Николя Рюбе, «что возле старого рынка», в котором проводились первые заседания.

Жанна прибыла в Руан на Рождество 1430 года, и уже с этого момента план Кошона по приданию процессу «безупречного характера» дал заметную трещину — по настоянию английского командования, никоим образом не желавшего выпустить пленницу из рук, её поместили в замке в «башне что в полях» — едва ли не по соседству с покоями здесь же присутствующего английского короля Генриха VI, причём в камере постоянно должны были находиться несколько английских солдат «низшего ранга», чтобы воспрепятствовать любым попыткам бегства или самоубийства.

Это уже шло вразрез с законами инквизиционного суда, по которым обвиненную в ереси должны были содержать в женском отделении церковной тюрьмы. Кошону, однако же, пришлось смириться с этим. Вторая проблема пришла с неожиданной стороны — по тем же законам, судьей в процессе о вере (пусть даже номинальным) должен был выступить инквизитор, но Жан Граверен, генеральный инквизитор Франции, предпочел уклониться от участия в столь щекотливом деле[86], отговорившись тем, что его присутствие было совершенно необходимо в Санлисе, где в то же время шёл процесс над «Ле Куврером, горожанином из Сен-Ло», обвиненным в ереси. Викарий инквизиции в Руане, доминиканец Жан Леметр, также пытался всеми силами уклониться от участия в процессе, ссылаясь на то, что Кошон ведёт его в качестве епископа Бове, в то время как юрисдикция самого Леметра распространяется исключительно на руанский диоцез. Письмо Кошона к Граверену, сохранившееся в материалах процесса, выдает крайнее раздражение своего автора. В конечном итоге, Леметра удалось принудить к участию прямым приказом начальства и угрозой наказания, при том что при первой возможности тот всё же перестал посещать заседания и, в итоге, бесследно исчез из города.

Посланцы Кошона, получившие задание собрать против Жанны компрометирующие сведения, с немалыми трудностями добрались «до Лотарингии» — её родных мест, где в то время хозяйничали французы, и постоянно подвергались риску разоблачения. Однако они вернулись со столь скудной добычей, что сам Кошон предпочел изъять их отчёт из материалов дела. Позднее, во время процесса реабилитации, один из этих посланцев сообщил о сведениях, добытых там, что «был бы рад, ходи подобная молва о его собственной сестре»[87].

Обследование пленницы, выполненное по указанию Кошона «дамской комиссией» во главе с герцогиней Бедфордской Анной Бургундской (англ.), показало, что Жанна сохранила девственность, что опять было серьёзным ударом по обвинению, — по тогдашнему обычаю признать ведьмой девственницу не представлялось возможным. Однако Кошон поспешил успокоить начальство, пообещав, что сможет добиться осуждения Жанны как еретички и идолопоклонницы. И, наконец, в разгар подготовки к началу допросов Кошон получил печальное известие — скончался его друг и покровитель Мартин V. С новым папой, Евгением IV, Кошон уже не мог установить тех доверительных отношений, которые связывали его с предшествующим понтификом.

Но самые большие хлопоты доставила Кошону подсудимая, каким-то наитием обходившая все расставленные для неё ловушки. Так, один из каверзных вопросов, заданных ей на третьем публичном допросе «Почиет ли на вас божественная благодать?» привёл в смятение даже присутствовавших в зале докторов теологии — вопрос, по сути своей не имел ответа. Сказать «да» значило бы признаться в грехе гордыни, «нет» — отказаться от собственных притязаний на связь с потусторонними силами. Жанна блестяще вышла из положения: «Ежели нет, да наделит меня Господь ею, если же да, то позволит её сохранить»[88].

Сохранились меткие ответы пленницы, не раз вызвавшие одобрительный смех заседателей[89].

— Являлся ли к вам архангел Михаил голым?

— По-вашему, Господу не во что было его одеть?
— Были ли у него волосы?
— Почему его должны были остричь, скажите на милость?

Но что особенно встревожило судью, Жанна всё больше и больше вызывала в присутствующих симпатию. Дело дошло до того, что доминиканец Изембар де ла Пьер, открыто высказавшийся в её пользу, только благодаря заступничеству Леметра смог избежать смерти. Ввиду последних обстоятельств, Кошон был вынужден ещё дальше отойти от своей концепции «идеального процесса», прекратив публичные допросы и перенеся дальнейшее ведение следствия прямо в камеру подсудимой. Строго говоря, тайное следствие было обычным для инквизиционного трибунала в Италии или Испании, но противоречило принятому во Франции обычаю вести дело при открытых дверях, «дабы народ христианский судил совместно с судьями».

К этому же времени относится ещё один эпизод — согласно свидетельству нотариуса Маншона во время процесса реабилитации, по приказу Кошона канонику Николя Луазеллеру следовало втереться в доверие к Жанне и уговорить её исповедаться ему. Самому Маншону «и иным свидетелям» предстояло, спрятавшись в некоей укромной нише слушать, «что названная Жанна захочет сказать»[87]. Никаких, впрочем, изобличающих сведений от Жанны получить не удалось, и для Кошона ситуация продолжала ухудшаться, так как его собственный ставленник, следователь де ла Фонтен, которому претила откровенно политическая подоплёка всего процесса, из-за конфликта с ним прекратил посещать заседания. В скором времени то же самое сделал инквизитор Леметр, причём более о нём ничего не было известно.

Закрытые заседания и осуждение

После двух месяцев заседаний и допросов следствие не сдвинулось с мертвой точки, но, по замечанию Франсуа Неве, «Кошон был не из тех, кто привык проигрывать». Потерпев поражение на публичных допросах, он вёл дело далее, терпеливо ожидая, пока физические и нравственные лишения не сломят пленницу и не сделают её более податливой.

Ко времени перехода процесса в «закрытое» состояние (март 1430 года) относится его наиболее загадочный эпизод — болезнь Жанны, едва не приведшая к её смерти. Для лечения к ней был определен личный врач герцогини Бургундской Жан Тиффен, который позднее вспоминал[87]:

Когда Жанна заболела, судьи отправили меня к ней своим приказом, меня же привел к ней один из них по имени Жан Эстиве. В присутствии такового а также в присутствии магистра Гильома де ла Шамбр, магистра медицины, и некоторых других, я пощупал её пульс дабы таким образом определить причину её болезни, и далее осведомился у неё, как она себя чувствует и где у неё болит. Она же ответила мне, что ранее епископ бовеский прислал ей карпа, она же съела часть этой рыбы, каковая по её мнению и послужила причиной её недомогания. Тогда же Эстиве упрекнул её, говоря, что она лжет, он же назвал её сукой и говорил «Ты, сука, сама жрала алозу и прочее в том же роде, отчего теперь и мучаешься животом». Она же отвечала ему, что это не так, и далее они обменялись многими оскорблениями.

По свидетельству самого де ла Шамбра, Эстиве, прокурор процесса и прямой ставленник Пьера Кошона, вёл себя ещё более вызывающе, «обозвав её потаскухой и сукой», отчего уже начавшая выздоравливать пленница вновь от волнения почувствовала себя хуже. Разнузданность Эстиве была столь вызывающей и непонятной, что граф Уорик вынужден был сделать ему соответствующее внушение.

Современные исследователи, пытаясь понять эту историю, выдвигают предположение, что Жанна была отравлена Кошоном, пытавшимся подобным способом избавиться от пленницы, не доводя дело до казни[90].

Второй раз Кошон проявил откровенное вероломство, напугав её видом горящего костра и угрозой немедля сжечь, если она не подпишет отречения от своих «заблуждений». Если же Жанна поставит свою подпись под отречением, он обещал избавить её от кандалов и английских солдат, постоянно присутствовавших в камере, отправить в тюрьму с более мягким режимом и даже (по словам самой Жанны) разрешить ей иметь служанку. Воля Жанны в тот момент оказалась поколеблена, и она предпочла подписать компрометирующий документ. Кошон, получив желаемое, обещания отнюдь не сдержал, но, в то же время, представил её «раскаявшейся» и осудил на вечное тюремное заключение.

Впрочем, в ответ на явно выраженное недовольство английских властей, он пообещал «поймать» её и как «повторно впавшую в ересь» приговорить к сожжению. Подобное действительно осуществилось, но если верить протоколам процесса, решение приняла сама Жанна, переодевшая в мужское платье по требованию своих «голосов». По её собственным словам[91]

Господь через посредство Св. Екатерины и Св. Маргариты сказал, что к великому его сокрушению я поддалась искусному обману, в результате какового сдалась и во всем уступила с тем, чтобы спасти свою жизнь. Он же сказал, что, спасая свою жизнь, я обрекаю себя на вечное проклятие.

Нотариус Маншон отметил на полях — «ответ, несущий смерть» (responsio mortifera).

Епископ Кошон присутствовал на площади во время казни, сидя на специально для того установленном помосте, он же прочёл Жанне её приговор. Считается, что последние слова осуждённой были обращены именно к нему: «Епископ, я умираю из-за вас, я вызываю вас на суд Божий!»[92].

По собственному признанию, Кошон рыдал во время совершения казни, возможно, как отметил советский историк Григулевич И. Р., — «от радости»[88], предвкушая скорое назначение на архиепископскую кафедру.

Последние годы

Епископ Лизьё

Вскоре после окончания процесса Кошон получил новое задание — отправиться в Энтрепанье, где под судом оказались четверо клириков, обвинённых английским правительством в предательстве — эти четверо находились в Бове, когда город открыл ворота Карлу VII. Руанский капитул, в свою очередь, требовал их выдачи, ссылаясь на то, что духовные лица подсудны исключительно церкви. 24 июля 1431 года Кошон вместе со своими коллегами начал переговоры, 25 октября того же года конфликт был улажен — руанцы вынуждены были довольствоваться выплатой в 1000 ливров, в то время как виновные оказались в руках светского правосудия[93].

Англичане в скором времени убедились, что руанский костер отнюдь не изменил ситуацию в благоприятную для них сторону. Стремясь подорвать мнение о том, что после коронации Карл VII и никто более становился законным королём страны, решено было короновать малолетнего Генриха VI. Церемония была проведена 16 декабря 1431 года в Париже, так как «город помазания» — Реймс — прочно удерживали в своих руках французские войска. Скромность и даже бедность устроенных торжеств отметили уже хроники того времени. В частности, если верить бургундцу Ангеррану де Монстреле, из 12 пэров Франции на церемонии присутствовали только двое — Пьер Кошон и Жан де Майи, епископ Нойонский (оба от духовного сословия), и, что внушало особенную тревогу, даже Филипп Бургундский не побеспокоился прибыть для этого в город. Кошон, впрочем, сыграл во время коронации достаточно заметную роль, ему выпало держать золотую корону над головой суверена и далее быть среди приглашенных на торжественный обед, данный в честь этого события[94].

21 декабря, сразу по окончании коронационных торжеств, он присутствует на совете ходатаев по делам, 26 декабря того же года — на регентском совете. 29 декабря он вновь выступает в защиту привилегий Университета, добившись от нового короля освобождения alma mater от уплаты десятины и подтверждения привилегий.

Однако главной своей цели — архиепископского звания и кафедры в Руане — Кошон так и не смог достичь ввиду того, что граф Уорик не желал чрезмерно раздражать своих новых подданных (руанцы все ещё не простили Кошону насильно взятого налога), в то время как французские войска одерживали все новые победы. Руанская кафедра перешла в ведение аббата Николя дез Орга, в то время как униженный Кошон вынужден был среди прочих присутствовать на церемонии посвящения в сан своего соперника. С этого времени карьера Кошона заметно пошла на спад[95].

Однако 29 сентября того же года после смерти епископа Николя Абара освободилась кафедра в Байё, к которой немедленно предъявил интерес Пьер Кошон, который после изгнания из Бове был полностью вынужден довольствоваться деньгами, выплачиваемыми ему английским правительством (около 1 тысячи ливров в год, половина из которых выплачивалась парижским казначеем, вторая половина — нормандским)[96]. На неё немедленно предъявил притязания Занон Кастельоне, итальянец по происхождению, бывший в то время епископом Лизьё (англ.), в то время как капитул города выдвинул на эту должность Жана д’Эске. Его же поддерживал герцог бургундский, Филипп Добрый, заметно охладевший к Кошону, который всё более склонялся на сторону английского правительства. Кошона, в свою очередь поддержал Парижский Университет, пожелавший, как обычно, вмешаться в выборы. Однако при поддержке нового папы Евгения IV победу одержал итальянец, назначенный на эту должность в феврале 1432 года с согласия церковного собора, незадолго до того открывшегося в Базеле.

В качестве утешения Кошону предоставлялась кафедра в Лизьё, вакантная после отъезда Кастельоне. Согласие папы на занятие Кошоном кафедры датируется 29 января 1432 года. 8 августа он уже получил официальное назначение. 24 декабря 1432 года это же назначение было подтверждено королевским приказом[97]. Для Кошона это было несомненным понижением в должности — епископство Лизьё, хотя и богатое (по современным подсчётам, доход епископа составлял около 6000 флоринов в год), считалось второстепенным. Тем не менее, оно располагалось в Нормандии вдали от линии фронта, и Кошон мог твёрдо рассчитывать на свою безопасность. В довершение всего, епископский дворец в Лизьё находился в плачевном состоянии, так что Кошону волей-неволей пришлось вновь переместиться в Руан, к вящему недовольству местного капитула. В этом городе епископам Лизьё принадлежал один из приходов и, вместе с тем, особняк Сен-Код де Лизьё, ставший отныне постоянной резиденцией Кошона. Но, кроме того, новоназначенному епископу предлагалось сложить с себя обязанности хранителя привилегий Парижского Университета, что он и сделал 7 октября того же года. Эта должность перешла к Жану Бриону, епископу Мо.

Собор в Базеле и крах английского владычества в Париже

В тот же год Кошон председательствовал на собрании Генеральных штатов Нормандии, где было принято решение об основании Университета (фр.) в Кане[98], что вылилось для Кошона в крупную размолвку с Парижским Университетом, отнюдь не желавшим конкуренции[99].

В этом же 1432 году Кошона ожидала новая честь — получить должность канцлера при вдовствующей королеве английской Екатерине, матери Генриха VI, впрочем, должность эта доставила ему скорее моральное удовлетворение. Одним из порученных ему в это время заданий было участие в переговорах в Кале, где велись переговоры о выкупе из плена герцога Орлеанского. Переговоры, впрочем, зашли в тупик.

14 августа 1434 году ему пришлось «добровольно» подать в отставку с этого поста после того, как королева повторно вышла замуж за Оуэна Тюдора, при том что официально причиной стал его отъезд на собор в Базеле. Также из-за сложностей, которые английскому правительству приходилось терпеть во Франции, жалование постоянно задерживалось, в частности, последние 500 ливров за 1434 год он получил лишь 10 октября следующего 1435 года[100].

Политическая ситуация, бывшая для «английской Франции» и без того достаточно напряжённой, ещё усложнилась летом следующего 1433 года, когда после смерти первой жены Анны Бургундской (ноябрь 1432 года) герцог Бедфорд поспешил жениться вновь, выбрав себе в супруги юную Жакетту Люксембургскую, причём спешка эта настолько шла вразрез с тогдашними обычаями, что для нового брака пришлось просить разрешения папы. Филипп Добрый, горячо любивший сестру и оплакивавший её преждевременную смерть, был глубоко уязвлен. Англо-бургундский союз после этого события дал серьёзную трещину. Кроме того, Нормандия, бывшая верным оплотом англичан во Франции, глухо волновалась, устав от бесконечной войны и налогов, которые все возрастали с сокращением подвластной Бедфорду территории.

Базельский собор официально открылся 21 июля 1431 года. Основной задачей его было провести давно задуманную реформу церкви, но в реальности началась борьба за власть между папой, желавшим единолично править, и собором, предъявлявшим притязания на верховенство над римским понтификом. Английская делегация из 27 человек во главе с Пьером Кошоном оказалась в Базеле только в августе 1434 года по причине сложных и неоднозначных отношений между английским правительством и папой Евгением IV. Приготовления к путешествию, впрочем, начались несколько ранее — приказом короля от 6 июля 1434 года. Кошону предназначалось 900 ливров в качестве вознаграждения как будущему главе делегации. Официальное назначение последовало 10 июля, деньги были выплачены 25 июля. Эти деньги предназначались на покрытие расходов вплоть до 7 февраля 1435 года, после чего Кошону должно было выплачиваться по 5 ливров за каждый дополнительный день, что составило дополнительные 825 ливров за дополнительные 165 дней (8 февраля — 22 июля 1435), то есть вдвое меньше обычного — вероятно, из-за тяжелого положения английского правительства во Франции.

Здесь в Базеле Кошону предстояло пережить величайшее унижение — дело в том, что в качестве нового епископа Лизьё он должен был выплатить папской курии 2358 флоринов в качестве аннатов. В сентябре 1432 года сумму уменьшили на 700 флоринов, но и её Кошон платить не спешил. Папский казначей — епископ д’Альберга, а также епископ Фоссобронский (англ.), казначей французской и немецкой делегации в Базеле, требовали от него покрыть свой долг. 15 сентября 1434 года папский казначей объявил Кошону последний срок — деньги должны были быть выплачены до 20 декабря, в противном случае епископу Лизьё грозило отлучение от церкви, причём объявление об этом событии должно было быть вывешено на двери собора в Базеле на всеобщее обозрение.

Отлучение для Кошона было равнозначно краху его посольской миссии, потому он вынужден был униженно просить обоих казначеев о милости и, наконец, внести деньги. До 21 июня следующего года ему пришлось уплатить в общей сложности 2250 флоринов и, в конце концов, удалось получить разрешение не платить оставшиеся 108[101]. Ситуация для Бедфорда осложнялась также тем, что на стороне «буржского князька» выступил император Священной Римской империи Сигизмунд, так что для Кошона первейшей задачей становились мирные переговоры с французами[102].

Встреча двух делегаций произошла 5 августа 1435 года в Аррасе, куда Кошон поспешил прибыть из Базеля. Официальным главой английского представительства считался кардинал Винчестерский Генрих Бофорт, впрочем, отнюдь не спешивший прибыть в Аррас. В любом случае, позиции сторон были настолько непримиримы, что ни о каком соглашении не могло идти даже речи — так, 12 августа в ответ на выступление Кошона, предложившего обручить Генриха VI с французской принцессой и прервать военные действия на 24 года, представители Карла VII в свою очередь предложили Генриху окончательно отказаться от французской короны, сохранив за собой Гиень и Нормандию на правах королевского вассала. В ответ на это Кошон и его коллеги 16 августа предложили Карлу отказаться от французской короны в пользу соперника, сохранив за собой земли к югу от Луары, за исключением Гиени, и превратиться в вассала английского короля. 23 августа Генрих Бофорт, кардинал Винчестерский наконец прибыл в Аррас, но это уже ничего не могло изменить. 6 сентября того же года английская делегация покинула город, и, вскоре после того, Филипп Добрый счел за лучшее договориться с французским королём, причём 21 сентября между сторонами было заключено мирное соглашение. В этом случае, после окончательного разрыва Филиппа с англичанами, Кошону предстояло выбрать свою сторону. Он предпочел остаться на службе Генриха VI.

До Руана в сопровождении неизменного Жана де Ринеля Кошону пришлось добираться с огромным трудом из-за того, что владения «буржского князька» постоянно росли, через Кале и Булонь, далее морем до Дьепа, затем через Ле Трепор и Кодбек до Руана. Здесь епископа ждала ещё одна трагическая новость — в возрасте 46 лет, после тяжёлой болезни скончался регент Франции, герцог Бедфорд. Англо-французская монархия после его смерти была обречена[103].

В 1436 году Кошон вернулся в Париж в свите Людовика Люксембургского, объявленного духовным и светским главой Нормандии. Но и этот город уже не мог считаться надёжным — традиционно преданный бургундскому герцогу, после перехода последнего на сторону французов всё более нетерпимо стал относиться к английскому владычеству, виня «годонов»[K 9] в том, что те не в силах прекратить бесконечную войну. Тон дневника Парижского горожанина немедленно отразил эту перемену в настроении толпы[38]:

Огонь этой кровавой, дьяволом начатой войны раздували и старательно поддерживали трое епископов, иными словами, канцлер, человек весьма жестокого нрава, каковой был в то же время епископом Теруанна <Людовик Люксембургский>, и другой епископ, раннее бывший в Бове, а ныне в Лизьё <Пьер Кошон> а также епископ Парижский <Жак де Шастелье>. И то достоверно известно, что в своей неистовой ярости, они безжалостно обрекли на смерть неисчислимое количество людей приказав утопить или казнить их иным способом как тайным так и явным, не говоря уже о тех, каковые пали в битвах.

Последствия подобных настроений не заставили себя ждать. В апреле 1436 года Париж открыл ворота бургундскому капитану Вилье де Л’Иль Адаму, известному горожанам начиная с 1418 года. Кошону вместе с горсткой англичан едва удалось бежать, скрывшись в Бастилии. 15 апреля им было разрешено беспрепятственно отбыть прочь и под свист и улюлюкание толпы погрузиться на корабль, чтобы по воде отбыть в Руан, отныне ставший столицей английской Франции. Париж, таким образом, был потерян навсегда[58]. В качестве вознаграждения за понесенные лишения папа назначил епископа Лизьё хранителем апостолических привилегий. Тогда же вновь освободилась руанская кафедра, но о шестидесятипятилетнем Кошоне уже никто не вспоминал[104]. Назначение получил его непосредственный патрон — Людовик Люксембургский, ему же досталась и кардинальская шапка.

Закат карьеры

Сохранилась его расписка, помеченная 29 июля 1437 года, за 770 франков, выплаченных ему в счёт 2177 франков в качестве вознаграждения за очередную поездку из Парижа в Руан («на службе у короля английского»)[72].

После смерти Бедфорда управление англо-французской монархией сосредоточилось в Лондоне, куда 6 октября 1438 года и вынужден был направиться Пьер Кошон для подготовки новой серии мирных переговоров. В этой поездке его сопровождали Жан Пофан, Жан де Монтгомери, бальи Ко, и неизменный Жан де Ринель. О степени отчаяния, царившего среди приверженцев английского короля, можно судить уже по тому, что отъезжавшие за собственные деньги выкупили судно, собираясь постоянно иметь его под рукой в случае непредвиденных обстоятельств. Из этой цены — 268 золотых салюдоров — Кошон выплатил 50[105]. Позднее английская казна возместит ему этот расход, заплатив, кроме того, за два месяца путешествия 600 ливров.

Непредвиденного не произошло, епископ Лизьё вернулся во Францию в сопровождении кардинала Винчестерского, герцога Норфолка и архиепископа Йоркского. 29 мая 1439 года он был официально назначен послом в Кале и Гравелин, где должен был принять участие в мирных переговорах, открывшихся в июле. На повестке дня стояло несколько вопросов: возобновление торговых операций между Англией и Фландрией, прерванных переходом герцога бургундского, патрона этой земли, на сторону Карла VII, освобождение из плена герцога Орлеанского и наконец — перемирие между двумя странами. Договоренность была достигнута лишь по первому пункту, в остальном переговоры вновь ни к чему не привели: позиции обоих королей были непримиримы, каждый из них собирался занять французский трон, превратив соперника в своего вассала.

В 1439 и 1440 годах Кошон совершил ещё несколько поездок в Кале и в Англию, вновь принимая участие в мирных переговорах между двумя странами. Источники расходятся между собой в вопросе, присутствовал ли престарелый епископ Лизьё («располневший, одышливый, склонный к апоплексии») при новых переговорах 1440 года в Кале, где наконец было достигнуто соглашение касательно условий освобождения герцога Орлеанского.

В последний раз имя епископа Лизьё появляется в документах, датированных 1441 годом. Он присутствовал на торжественном въезде в Руан герцога Йоркского Ричарда, заменившего Бедфорда (и следующего за ним Уорика) на посту регента Франции. Тогда же Кошон обратился к двадцатилетнему королю Генриху VI с просьбой разрешить ему истратить на благотворительные цели 50 английских ноблей и получил в том полное удовлетворение.

О времени и месте кончины епископа Кошона известно лишь из показаний на Процессе реабилитации, сделанных Гильомом Колем (Буагильомом), одним из письмоводителей на руанском процессе 1431 года. Если верить ему, Кошон скончался внезапно 18 декабря 1442 года в своей резиденции в Руане, в то время как цирюльник брил ему бороду. В сознании людей XV века внезапная смерть без покаяния не сулила ему ничего хорошего — впрочем, Коль и не скрывал своего мнения, что все, принимавшие участие в руанском процессе, «кончили злой смертью». Современные исследователи склоняются ко мнению, что Коль во многом передавал ходившие тогда слухи, в чём-то, впрочем, соответствовавшие действительности[106].

По слухам, Кошон всю дальнейшую жизнь раскаивался в совершённом преступлении, и богато украшенная капелла Святой Девы в Лизьё, возведённая им на собственные деньги, должна была служить ему искуплением. Стоит, однако, оговориться, что современные исследователи считают подобное лишь красивой легендой, отнюдь не соответствующей действительности.

В памяти

После смерти

Завещание епископа Кошона не дошло до нашего времени, однако из многочисленных упоминаний в документах того времени известно, что своё немалое состояние он разделил между своим племянником Жаном Бидо (сыном сестры) и Жанной (или Гильметтой) Бидо, племянницей, бывшей замужем за Жаном де Ринелем. Кроме того, немалые средства, как было принято в те времена, предназначались на оплату заупокойных служб. Так 300 ливров предназначалась на оплату ежегодных служб в день смерти епископа, которые должны были совершаться в университетской церкви в Париже, такая же сумма для той же цели предназначалась собору в Реймсе, городе, где около 1432 года умер и был погребен его брат — Жан. В этом последнем случае вновь не обошлось без курьеза — забывчивый Кошон не оговорил взноса на покупку свечей и колокольный звон, так что капитулу пришлось далее ежегодно раскошеливаться на 6 су в оплату звонарям, в то время как за свечи платил из собственного кармана викарий. И наконец, самый крупный взнос предзназначался собору в Лизьё, где за деньги Пьера Кошона должен был содержаться специальный каноник, в чьи обязанности входило присматривать за могилой и совершать после ежедневной мессы специальную службу в помин души покойного епископа, что продолжалось вплоть до Великой Французской революции 1789 года.

Отношение к Кошону со стороны французской партии было неоднозначным. Так, Жан Жювеналь дез Юрсен, наследовавший ему в качестве епископа Бове, отметил[2]:

Пусть они и оказывали сопротивление власти вашей, но случилось это лишь потому, что господин епископ впал в глупейшую ошибку, в то время как в глубине души они всегда оставались вашими верными слугами.

К началу Процесса реабилитации Кошона уже не было в живых, и держать ответ за его действия предстояло внучатым племянникам — Жаку и Филиппу де Ринель, детям Жана де Ринеля, скончавшегося незадолго до того. Они же поспешили отречься от Кошона, заявляя, что во времена руанского процесса «были малыми детьми или вовсе не успели родиться на свет»[87].

После оправдания Жанны имя Кошона было покрыто позором. Католическая церковь, оказавшаяся в более чем щекотливом положении, так как национальную героиню Франции сожгли по приказу инквизиционного суда, также поспешила откреститься от Пьера Кошона. В том же 1456 году папа Каликст III посмертно отлучил его от церкви[107].

В позднейшей историографии

Вплоть до второй половины XX века историки всех стран неизменно представляли епископа бовеского как верного клеврета англичан и палача Орлеанской Девы. Позднее это мнение стало подвергаться пересмотру в работах нескольких французских историков. Он был представлен как «просвещенный и честный клирик, проявивший, впрочем, в своём профессиональном рвении чрезмерную суровость»[108].

Совсем неожиданный взгляд на роль Кошона в инквизиционном процессе Жанны проявили сторонники «новой версии», заключающейся в том, что произошедшее было не более чем спектаклем, в то время как Кошон, ведший двойную игру или даже исполняя приказ Уорика, позволил пленнице бежать и подменил её другой женщиной, казнённой затем на площади. Делал же он это потому, что Жанна была на самом деле королевским бастардом — дочерью королевы Изабеллы[109] или короля Карла от его возлюбленной — Одетты де Шампдивер[110]. Мнение это основано на некоторой двусмысленности, которую несут в себе материалы процесса. Сторонники подобного взгляда на вещи задаются вопросом: как случилось, что столь искушенный знаток канонического права, каким был, без сомнения, Пьер Кошон, оставил множество оснований для оспаривания приговора, чем не преминули воспользоваться по время процесса реабилитации[111].

Далее, за Жанну (официально — простую крестьянку) был заплачен немыслимый в то время выкуп — 10 000 турских ливров, полагавшийся за пленение короля или принца крови, хотя можно отметить, что подобный выкуп полагался по законам войны за главнокомандующего, которым Жанна без сомнения была. Собственноручное письмо епископа Кошона, касающееся этого выкупа, приводит в ещё большее недоумение, так как в нём читается, «что, как то́ утверждается, она не была взята в плен на поле боя»[112]. Однако и это можно объяснить слабой осведомлённостью самого епископа.

В материалах процесса сохранилось также письмо Парижского Университета своему хранителю привилегий, в котором Кошона резко и недвусмысленно упрекают за слишком медлительное ведение процесса[113].

Наконец тот факт, что Жанну не подвергали пытке (сам Кошон объяснял это тем, что пытался сделать ведение процесса «безупречным», сторонники же «новой версии» видят в этом прямое доказательство её королевского происхождения)[114], то, что епископ пытался, по-видимому, спасти её от костра, приговорив к пожизненному заключению, и, наконец, последние слова, сказанные им Жанне после прочтения приговора «наберитесь терпения» (сторонники традиционной версии видят в этом не более чем циничную насмешку), заставляют ревизионистов обелять епископа Кошона и видеть в нём сообщника Жанны[111]. Впрочем, в современной науке подобная точка зрения считается маргинальной и не пользуется поддержкой.

Обнаружение тела

Гроб с телом Кошона был перенесён в Лизьё и со всеми полагающимися почестями предан земле в им же выстроенной и украшенной часовне Нотр-Дам де Лизьё «слева от алтаря». Нижняя часть надгробия была изготовлена из чёрного мрамора, украшающая надгробие лежащая статуя епископа — из белого, свод гробницы — из канского камня, надгробие окружили прочной решёткой из кованого железа[115].

В начале XVIII века Бартелеми Реми или Луи Бондан (вопрос этот остаётся предметом дискуссий) выполнил рисунок надгробного камня. Немногим позднее, в 1705 году церковь была перестроена и вся верхняя часть надгробия пошла под снос. В 1754 году, как то было в обычаях времени, над могилой Кошона было помещено ещё одно захоронение — некоего мсье Кондорсе. Однако во время революции 1793 года захоронение Кондорсе разорила ворвавшаяся в часовню толпа, тело же вынесла прочь и захоронила в общей могиле на кладбище Шамп-Ремолё. С того времени и вплоть до 1931 года не было ясности, что произошло с телом Кошона.

Первое исследование, предпринятое Историческим обществом Лизьё 8 сентября 1919 года в северной части часовни, обнаружило «разрозненные части скелетов», из чего был сделан ошибочный вывод, что тело Кошона подверглось поруганию.

Изыскания были возобновлены 9 апреля 1931 года, в результате в месте, где должна была по средневековым описаниям находиться могила Кошона, под обломками канского камня и чёрного мрамора, обнаружился епископский посох из слоновой кости, богато украшенный золотом, и пастырский перстень, ниже был найден свинцовый гроб, в нём — остатки дубового гроба, под ними же покоился прекрасно сохранившийся скелет[116].

Кошон оказался мужчиной достаточно высокого для того времени роста (1 м 68 см), крепкого сложения, с рыжеватыми волосами. Зубы оказались сильно стёртыми. На теле не было одежды, видимо по обычаям того времени оно было завёрнуто в саван, истлевший от времени. По окончании осмотра останки епископа были захоронены вновь и покоятся на том же месте вплоть до нынешнего времени. Пастырский перстень и посох попали в местный музей, в который, однако, во время одного из воздушных налётов в 1944 году попала бомба, и они погибли вместе с остальными экспонатами. До настоящего времени сохраняются лишь несколько фрагментов посоха, которые удалось извлечь из-под обломков[117].

В культуре

Епископ Кошон, судья и палач Жанны д’Арк, неизменно появляется во всех произведениях, описывающих суд и казнь французской героини. Одной из первых в этом списке следует назвать пьесу Ипполита-Жюля Пиле де ла Менардьера «Орлеанская Дева» (фр. La Pucelle d`Orléans, 1642 год)[K 10]. В этом весьма помпезном произведении, написанном александрийским стихом и выстроенном в строгом соответствии с правилами классицизма, действие происходит в течение дня, на который назначена казнь. Сюжет пьесы весьма далёк от реальных событий — если верить ему, казнь была делом рук демонической леди Уорик, приревновавшей мужа к пленнице, в то время как епископ Каншон (как ла Менадьер транскрибирует его имя) выступает покорным орудием её воли. Также влюблённый в Жанну, епископ, сражённый горем, после совершения казни умирает на сцене[72][118].

Жан Шапелен, один из основоположников классицизма, также вспомнил о Кошоне в своей поэме «Дева и освобождённая Франция» (1656 год). В его интерпретации, епископ призывает на помощь демонические силы, добиваясь своих целей с их помощью[119]. Шарль д’Арвиньи, поставивший в 1819 году на парижской сцене своё произведение «Жанна д’Арк в Руане», выдержавшее затем десять печатных переизданий, также весьма вольно обошёлся с фактами. По его мнению, Джон Тальбот и герцогиня Бедфордская пытались спасти Жанну и предлагали ей бежать в Англию, Дюнуа собрался ради неё биться на рыцарском поединке — она же, отказавшись от всего, этого предпочла смерть и была сожжена Кошоном по ошибке. Трагедия «Смерть Жанны д’Арк» Орселя Дюмолара (1870) также близка к этой интерпретации. Здесь спасителями желают выступить Тальбот и Филипп Бургундский, в то время как Жанну передаёт в руки светской власти королева Изабелла Баварская[72].

В религиозной «Мистерии о благотворительной щедрости Жанны д’Арк» Шарль Пеги представляет Кошона и его приспешника Луазеллера как жёстких и непреклонных исполнителей божественной воли. В то же время, вновь искажая события, автор заставляет своих героев подвергнуть Жанну пытке, что отнюдь не согласуется с сохранившимися материалами процесса[119]. В романе Анатоля Франса «Жизнь Жанны д’Арк» епископ Кошон превратился едва ли не в садиста-убийцу. По крайней мере, литератор счёл возможным приписать ему следующую реплику: «Девица на растерзание… Какое блаженство для прелата!»[120]. И окончательно окарикатуривая образ епископа Бове, Поль Клодель в своей оратории «Жанна на костре», используя отдалённое сходство фамилии Кошон (Cauchon) с новофранцузским словом «cochon», превращает своего героя в образчик жестокости и глупости. «Зовусь я Хряк», — представляется на сцене епископ Бове, и в ответ ему послушное «стадо», как автор именует остальных заседателей, ответствует: «Кому же быть судьёй, как не господину нашему Хряку!», и в дальнейшем на любую реплику этого персонажа неизменно отвечает дружным хором «Бе-е-е! Бе-е-е!»[121]. Отъявленным злодеем выведен Кошон и в романтической повести Марка Твена «Личные воспоминания о Жанне Д`Арк» (1896).

В пьесе Бернарда Шоу «Святая Иоанна» (1925) и драме «Подлинный процесс Жанны д’Арк» Жоржа и Людмилы Питуефф вновь появляется епископ Кошон. Бернард Шоу предлагает своё истолкование процесса над Жанной: судьи были беспристрастны и вынесли приговор в точном соответствии с тогдашним законом, а в трагедии Жанны виноват не Кошон, а извечный разрыв между пророком и обществом: «Нет таких сведений о Кошоне, которые позволили бы обвинить его в вероломстве или какой-то исключительной жестокости в ходе суда над Жанной». И, наконец, в пьесе Жана Ануя «Жаворонок» епископ становится более похожим на самого себя — холодным и трезвым политиком, предостерегающим пленницу: «И что с того, если ты считаешь, будто послана Богом?… Берегись обмана». Жорж Бернано в своём романе «Жанна — еретичка и святая» заклеймил Кошона «соглашателем» — что было неудивительно, так как книга была написана в 1934 году, в преддверии Второй мировой войны.

В первых же, ещё немых короткометражных фильмах Жоржа Ато (1898) и Жоржа Мельеса (1900) он выступает в качестве эпизодического персонажа, осуждающего героиню на смерть. Карл Теодор Дрейер в своей кинокартине «Страсти Жанны д’Арк» (1928) также не обошёл вниманием епископа Бове. Он также является героем фильмов Виктора Флеминга «Жанна д’Арк» (1948), «Святая Жанна» (1957) Отто Премингера, являющегося экранизацией пьесы Бернарда Шоу, «Процесс Жанны д'Арк» Роберта Брессона (1962), российского фильма «Начало» (1970), «Жанна д’Арк» Люка Бессона (1999) и мини-сериала с тем же названием (1999).

В историко-приключенческом романе французской писательницы Ж. Бенцонни «Катрин» Пьер Кошон выступает как один из действующих лиц, врагов главной героини. Он также появляется в исторических сценах, например при восстании кабошьенов в Париже в 1413 г. и процессе над Жанной д’Арк

Напишите отзыв о статье "Кошон, Пьер"

Примечания

  1. Chastellain, G. [books.google.ru/books?id=d0cPAAAAQAAJ&printsec=frontcover&dq=Georges+Chastelain&hl=fr&ei=VH9-TbT6D8vwrAG4vdH0BQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&ved=0CCkQ6AEwAA#v=onepage&q&f=false Chronique des Ducs de Bourgogne]. — Verdière, 1827. — Т. II. — 284 p.
  2. 1 2 3 Juvenal des Ursins, J. [books.google.ca/books?id=LOrvXq4bRwkC&printsec=frontcover&dq=Jean+Juvenal+des+Ursins&hl=fr&ei=-sd6TdijCYTurAG88IntBQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=5&ved=0CD0Q6AEwBA#v=onepage&q&f=false Histoire de Charles VI, roy de France…] — Paris: Imprimerie Royale, 1653. — 800 p.
  3. 1 2 Pernoud R., Clin M.-V. [books.google.ca/books?id=rwNkZ6j0MawC&printsec=frontcover&dq=Joan+of+Arc+her+story&hl=fr&ei=QMd6Tan2E8SArQG88MT7BQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&ved=0CCkQ6AEwAA#v=onepage&q&f=false Joan of Arc, her Story]. — 1st edition. — New York: St. Martin’s Griffin, 1999. — P. 208. — 336 p. — ISBN 9780312227302.
  4. Амбелен Р. Драмы и секреты истории. 1306—1643. — М.: Прогресс, 1992. — С. 123. — ISBN 5-01-003032-2.
  5. 1 2 Neveux, 1987, p. 20.
  6. Neveux, 1987, p. 12.
  7. Neveux, 1987, p. 22.
  8. Bourassin, 1988, p. 32.
  9. 1 2 3 4 Bourassin, 1988, p. 39.
  10. Le Lettenhove K. Études sur l`histoire du XI ciècle. Thièrry Gherbode et Pierre Cauchon (фр.) // Bulletin Royale de Belgique : журнал. — 1861—1862. — Vol. VII, no 7. — P. 3.
  11. Neveux, 1987, p. 30.
  12. Neveux, 1987, p. 28.
  13. Neveux, 1987, p. 37.
  14. Jarry E. [books.google.ca/books?id=mDBNAAAAMAAJ&printsec=frontcover&dq=Louis+d%60Orl%C3%A9ans&hl=fr&ei=Hd5dTPuYGoO88ga00qG6DQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=6&ved=0CEAQ6AEwBQ#v=onepage&q&f=false La vie politique de Louis de France, duc d'Orléans: 1372-1407]. — Paris: Alph. Picard, 1889. — Т. 3. — С. 224. — 494 с.
  15. Мир преломился в книге. Воспитание в средневековом мире глазами учёных наставников и их современников // Антология педагогической мысли христианского Средневековья: Пособие для учащ. педагогических колледжей и студентов вузов: В 2-х тт. / В. Г. Безрогова, О. И. Варьяш. — М.: АО «Аспект Пресс», 1994. — Т. II. — С. 227—230.
  16. 1 2 3 4 5 Coville A. [books.google.ca/books?id=ng5igVSW2RgC&printsec=frontcover&dq=Jean+Petit+tyrannicide&hl=fr&ei=t8p6Tc3cD4fxrAGz-aD9BQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&ved=0CCkQ6AEwAA#v=onepage&q&f=false Jean Petit: la question du tyrannicide au commencement du XV siècle]. — Paris: A. Picard, 1932. — 613 с.
  17. Dénifle H. Chatelain É. [membres.multimania.fr/chartulaire/cuprech.htm Chartulariom Universatatis Parisiensis]. — Paris, 1889-1897. — Т. IV. — С. 196.
  18. Neveux, 1987, p. 40.
  19. Лозинский С. Г. [historic.ru/books/item/f00/s00/z0000072/st009.shtml История папства]. — М.: Издательство политической литературы, 1986. — С. 384.
  20. Bourassin, 1988, p. 98.
  21. [www.newadvent.org/cathen/04288a.htm Catholic Encyclopedia] (англ.). Проверено 10 марта 2011. [www.webcitation.org/615Obinix Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  22. 1 2 Bourassin, 1988, p. 94.
  23. Bourassin, 1988, p. 95.
  24. Neveux, 1987, p. 57.
  25. 1 2 3 4 5 6 Coville A. [books.google.ca/books?id=1EsxAQAAIAAJ&pg=PR3&dq=A.+Coville+Les+Cabochiens+et+l'Ordonnance+de+1413&hl=fr&ei=ttB6TYWNI4nprAHQwp3UBQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=2&ved=0CC4Q6AEwAQ#v=onepage&q&f=false Les Cabochiens et l`Ordonnance de 1413]. — Paris: Hachette, 1888. — С. 203.
  26. Fliche A., Martin V. Histoire de l`Église. — Paris: Bloude et Gay, 1948. — Т. XIV. — P. 197. — 540 p.
  27. Neveux, 1987, p. 44.
  28. Neveux, 1987, p. 46.
  29. Sarrazin, 1901, p. 76.
  30. Neveux, 1987, p. 45.
  31. Neveux, 1987, p. 49.
  32. Bourassin, 1988, p. 70.
  33. Neveux, 1987, p. 51.
  34. Neveux, 1987, p. 52.
  35. Neveux, 1987, p. 54.
  36. Bourassin, 1988, p. 89.
  37. Bourassin, 1988, p. 90.
  38. 1 2 [books.google.ca/books?id=5z0DAAAAYAAJ&printsec=frontcover&dq=JOurnal+d%60un+bourgeoi+de+Paris&hl=fr&ei=i-hdTJPJEcH68AbY992zDQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=3&ved=0CDIQ6AEwAg#v=onepage&q&f=false Journal d'un bourgeois de Paris, 1405-1449] / ed. A. Tuetey. — H. Champion, 1881. — 418 p.
  39. d`Avout J. La querelle des Armagnacs et des Bourguignons. — Paris: Librairie Gallimard Editeur, 1981. — P. 260. — 431 p.
  40. 1 2 3 Neveux, 1987, p. 63.
  41. Autrand F. Charles VI. — Paris: Fayard, 1986. — P. 548. — 647 p.
  42. Bourassin, 1988, p. 103.
  43. 1 2 Neveux, 1987, p. 64.
  44. Neveux, 1987, p. 65.
  45. Neveux, 1987, p. 65—66.
  46. Neveux, 1987, p. 66.
  47. Autrand, 1986, p. 572.
  48. Markale J. Isabeau de Bavière. — Paris: Payot, 1982. — P. 257. — 266 p.
  49. 1 2 Neveux, 1987, p. 70.
  50. Bourassin, 1988, p. 108.
  51. Neveux, 1987, p. 74.
  52. Bourassin, 1988, p. 114.
  53. Neveux, 1987, p. 72.
  54. Bourassin, 1988, p. 116.
  55. Bourassin, 1988, p. 117.
  56. Bourassin, 1988, p. 118.
  57. Neveux, 1987, p. 73.
  58. 1 2 3 Mostrelet A. [books.google.ca/books?id=7DjTAAAAMAAJ&printsec=frontcover&dq=Monstrelet+Chronique&hl=en&ei=Z_Z8Tce4OIL1rAGftb2KBg&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&ved=0CCgQ6AEwAA#v=onepage&q&f=false Chroniques]. — Paris: Mme ve J. Renouard, 1857. — 422 p.
  59. Sarrazin, 1901, p. 60.
  60. Bourassin, 1988, p. 129.
  61. Neveux, 1987, p. 75.
  62. 1 2 Neveux, 1987, p. 78.
  63. Bourassin, 1988, p. 131.
  64. 1 2 Neveux, 1987, p. 76.
  65. 1 2 3 Neveux, 1987, p. 77.
  66. Neveux, 1987, p. 133.
  67. 1 2 Luce Siméon. [books.google.ca/books?id=cDUTAAAAQAAJ&printsec=frontcover&dq=Sim%C3%A9on+Luce&hl=en&ei=Vfh8TaajK4TXrAGEve3TBQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=5&sqi=2&ved=0CD4Q6AEwBA#v=onepage&q&f=false Jeanne d`Arc à Domrémy]. — Paris: H. Champion, 1886.
  68. Neveux, 1987, p. 110.
  69. Bourassin, 1988, p. 146.
  70. Neveux, 1987, p. 81.
  71. Neveux, 1987, p. 82.
  72. 1 2 3 4 Pernoud, 1999, p. 237.
  73. [www.stejeannedarc.net/chroniques/cp60.php La Chronique de la Pucelle. Chapitre 60.] (фр.). Проверено 12 марта 2011. [www.webcitation.org/615OcDv8N Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  74. Delettre Ch. [books.google.ca/books?id=j6EAAAAAcAAJ&pg=PA9&dq=Pierre+Cauchon&lr=&cd=15#v=onepage&q&f=false Histoire du dioclese de Beauvais, depuis son ℗etablissement, au 3me Silecle, Jusqu'au 2. Spt. 1792\]. — Paris: Déjardins, 1843. — 563 с.
  75. Bourassin, 1988, p. 150.
  76. Neveux, 1987, p. 86.
  77. Harris N. [books.google.ca/books?id=Pv09AAAAcAAJ&printsec=frontcover&dq=proceedings+and+ordinances+of+the+privy+council+of+england&source=bl&ots=-QTplOowql&sig=69jlNP_8CobM0inn8iDlvgRPepg&hl=en&ei=aj59Te6zJInYrAHl_sGYCA&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&sqi=2&ved=0CBgQ6AEwAA#v=onepage&q&f=false Proceedings and ordinances of the privy Council of England]. — London, 1836. — Т. IV. — С. 10. — 388 с.
  78. Neveux, 1987, p. 87.
  79. Bourassin, 1988, p. 180.
  80. Bourassin, 1988, p. 178.
  81. [www.stejeannedarc.net/condamnation/prel_lettre2.php Lettre de l`Université de Paris au Duc de Bourgogne] (фр.). Проверено 10 марта 2011. [www.webcitation.org/615OcuCo0 Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  82. [www.stejeannedarc.net/condamnation/prel_lettre3.php Lettre de l`Université de Paris au Seigneur Jean de Luxembourg] (фр.). Проверено 10 марта 2011. [www.webcitation.org/615OdZqUD Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  83. Скакальская А. Б. Процесс Жанны Д’Арк. Материалы инквизиционного процесса. — М., СПб: Альянс-Архео, 2007.
  84. Neveux, 1987, p. 138.
  85. Bourassin, 1988, p. 184.
  86. Е. Б. Черняк. Тайны Франции. — М.: Остожье, 1996. — С. 34. — 511 с. — ISBN 5-86095-060-8.
  87. 1 2 3 4 Fabre J. Procès de réhabilition de Jeanne d`Arc. — Paris: Ch. Delagrave, 1888. — 378 с.
  88. 1 2 Григулевич И. Р. [historic.ru/books/item/f00/s00/z0000092/st018.shtml Инквизиция] (рус.). Проверено 10 марта 2011. [www.webcitation.org/615OeEWMt Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  89. [www.stejeannedarc.net/condamnation/interro_public4.php Quatrième scéance publique 27 mars 1431] (фр.). Проверено 10 марта 2011. [www.webcitation.org/615Ofnv6K Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  90. pernoud, 1999, p. 125.
  91. [www.stejeannedarc.net/condamnation/constat_relaps28mai.php Constat de relaps 28 mai 1431] (фр.). Проверено 10 марта 2011. [www.webcitation.org/615OgZSbD Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  92. [tainy.net/1468-strashnye-tajny-zhanny-d%E2%80%99ark.html Страшные тайны Жанны д’Арк] (рус.). Проверено 10 марта 2011. [www.webcitation.org/615OnphkR Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  93. Neveux, 1987, p. 88.
  94. Neveux, 1987, p. 89.
  95. Bourassin, 1988, p. 236.
  96. Sarrazin, 1901, p. 107.
  97. de Formeville H. Histoire de l`ancien évéché-comté de Lisieux. — Lisieux: Emil Piel, 1873. — С. 172.
  98. Sauvage R. N. [www.persee.fr/web/revues/home/prescript/article/rhef_0300-9505_1933_num_19_83_2653_t1_0237_0000_1 Université de Caen. Son passé. Son présent.] (фр.). Проверено 14 марта 2011. [www.webcitation.org/68jk9Po49 Архивировано из первоисточника 27 июня 2012].
  99. Neveux, 1987, p. 90.
  100. Neveux, 1987, p. 92.
  101. de Robillard de Beaurepaire Ch. Notes sur les juges et assesseures du procês de condamnation de Jeanne d’Arc. — Rouen: Emil Piel, 1889. — С. 387.
  102. Neveux, 1987, p. 93.
  103. Neveux, 1987, p. 97.
  104. Neveux, 1987, p. 91.
  105. Neveux, 1987, p. 98.
  106. Neveux, 1987, p. 196.
  107. Favier, 2010, p. 652.
  108. Pernoud, 1999, p. 235.
  109. Перну Р., Клэн М.-В. Жанна д’Арк. — М.: Прогресс, 1992. — ISBN 5-01-002054-8.
  110. Анкудинова Е. [www.vokrugsveta.ru/telegraph/history/336/ Святая пастушка или незаконнорождённая принцесса?] // Вокруг света : журнал. — М.: Наука, 1997. — № 5.
  111. 1 2 Черняк Е. Б. Воскресшая Жанна // [his.1september.ru/articlef.php?ID=200200504 Времён минувших заговоры]. — М.: Международные отношения, 1994. — 544 с. — ISBN 5-7133-0625-9.
  112. [www.stejeannedarc.net/condamnation/prel_lettre4.php Teneur de la sommation faite au nom du Roy de France et d`Angleterre par l`évèque de Beauvais aux Seigneurs le Duc de Bourgogne et Jean de Luxembourg] (фр.). Проверено 15 марта 2009. [www.webcitation.org/615Oq8Yzf Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  113. [www.stejeannedarc.net/condamnation/prel_lettre6.php Lettre de l`Université au Seigneur Évèque et Compte de Beauvais] (фр.). Проверено 15 марта 2009. [www.webcitation.org/615OqmJPs Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  114. [www.nice-places.com/articles/europe/france/146.htm Краткая биография Жанны д’Арк на основе книг и исторических документов] (рус.). Проверено 31 января 2009. [www.webcitation.org/615OrQ3Jx Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  115. Moist, H. Mémorial de ce qui s`est passé le plus remarquable dans la ville de Lisieux depuis l’an 1676 jusqu’en 1717 (фр.) // Bulletin de Societé Historique : сборник. — Lisieux, 1975. — Vol. 6. — P. 75.
  116. Étienne Deville. [www.bmlisieux.com/normandie/pcauchon.htm#K La découverte du corps de Pierre Cauchon dans la cathédrale de Lisieux] (фр.). Проверено 15 марта 2009. [www.webcitation.org/615kb58HG Архивировано из первоисточника 21 августа 2011].
  117. [www.stejeannedarc.net/dossiers/decouverte_corps_cauchon.php La découverte du corps de Pierre Cauchon] (фр.). Проверено 15 марта 2009. [www.webcitation.org/615QCODjC Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].
  118. Favier, 2010, p. 653.
  119. 1 2 Favier, 2010, p. 655.
  120. France A. [webcache.googleusercontent.com/search?q=cache:MjbQs5puPvUJ:www.gutenberg.org/ebooks/33692+Anatole+France+Jeanne&cd=1&hl=en&ct=clnk&gl=ca&source=www.google.ca La vie de Jeanne d`Arc]. — General Books, 2010. — 244 с. — ISBN 1153663481.
  121. Favier, 2010, p. 666.

Комментарии

  1. Амбелен также утверждает, что отец передал в наследство Пьеру землю Соммвьер.
  2. Стоит также отметить, что в старофранцузском языке «свинья» обозначалась скорее словами porc или porceau.
  3. Бернард Гиллемен в своей книге «Карьера Пьера Кошона» предлагает другую дату — 1388 год (P. 217—225).
  4. Позднее она получила название «арманьякской» по имени своего второго по счёту руководителя — Бернара д’Арманьяка.
  5. Бургундская партия, названная по титулу своего руководителя — герцога Бургундского. В российской историографии её приверженцы также именуются «бургиньонами (фр.)».
  6. Бурассен называет его Жаном.
  7. Бочонок (фр. «queue») в феодальной Франции мера объёма жидкости, равная приблизительно 400 л.
  8. Факт поездки подтверждается сохранившейся квитанцией. См. Приложение I // Скакальская А. Б. Процесс Жанны Д’Арк. Материалы инквизиционного процесса. М-СПб. Альянс-Архео. 2007.
  9. Годоны — от английского God Damn — «Черт побери», прозвище англичан во время Столетней войны.
  10. Точнее, речь шла о переложении в стихотворную форму одноименной пьесы, незадолго до того написанной Франсуа Эделеном, аббатом д’Обиньяк.

Литература

Первоисточники

  • [www.stejeannedarc.net/chroniques/chronique_de_la_pucelle.php Chronique de la Pucelle] // L’histoire complète de Jeanne d’Arc, t. III / J.-B.-J. Ayroles. — 1897. — P. 61—66. (фр.) См. также перевод: Хроника Девы (глава LX).

Исследования

  • Скакальская А. Б. Процесс Жанны Д’Арк. Материалы инквизиционного процесса. — М., СПб.: Альянс-Архео, 2007.
  • Bourassin, Emmanuel. Évêque Cauchon: coupable ou non-coupable? — Paris: Librairie Académique Perrin, 1988. — 315 p. — ISBN 2-262-00533-8.
  • Favier J. Pierre Cauchon, Comment on devient le juge de Jeanne d’Arc. — Fayard, 2010. — P. 652. — 712 p. — ISBN 978-2-213-642611-1.
  • Neveux, François. L’évêque Pierre Cauchon. — Paris: Denoël, 1987. — 350 p.
  • Sarazin A. Pierre Cauchon: juge de Jeanne d’Arc, Reims, Paris, Beauvais, Rouen, Lisieux. — Paris: H. Champion, 1901. — 268 p.



Отрывок, характеризующий Кошон, Пьер

– Ну, что? как ты чувствуешь себя? – спросил Ростов.
– Скверно! но не в том дело. Друг мой, – сказал Долохов прерывающимся голосом, – где мы? Мы в Москве, я знаю. Я ничего, но я убил ее, убил… Она не перенесет этого. Она не перенесет…
– Кто? – спросил Ростов.
– Мать моя. Моя мать, мой ангел, мой обожаемый ангел, мать, – и Долохов заплакал, сжимая руку Ростова. Когда он несколько успокоился, он объяснил Ростову, что живет с матерью, что ежели мать увидит его умирающим, она не перенесет этого. Он умолял Ростова ехать к ней и приготовить ее.
Ростов поехал вперед исполнять поручение, и к великому удивлению своему узнал, что Долохов, этот буян, бретёр Долохов жил в Москве с старушкой матерью и горбатой сестрой, и был самый нежный сын и брат.


Пьер в последнее время редко виделся с женою с глазу на глаз. И в Петербурге, и в Москве дом их постоянно бывал полон гостями. В следующую ночь после дуэли, он, как и часто делал, не пошел в спальню, а остался в своем огромном, отцовском кабинете, в том самом, в котором умер граф Безухий.
Он прилег на диван и хотел заснуть, для того чтобы забыть всё, что было с ним, но он не мог этого сделать. Такая буря чувств, мыслей, воспоминаний вдруг поднялась в его душе, что он не только не мог спать, но не мог сидеть на месте и должен был вскочить с дивана и быстрыми шагами ходить по комнате. То ему представлялась она в первое время после женитьбы, с открытыми плечами и усталым, страстным взглядом, и тотчас же рядом с нею представлялось красивое, наглое и твердо насмешливое лицо Долохова, каким оно было на обеде, и то же лицо Долохова, бледное, дрожащее и страдающее, каким оно было, когда он повернулся и упал на снег.
«Что ж было? – спрашивал он сам себя. – Я убил любовника , да, убил любовника своей жены. Да, это было. Отчего? Как я дошел до этого? – Оттого, что ты женился на ней, – отвечал внутренний голос.
«Но в чем же я виноват? – спрашивал он. – В том, что ты женился не любя ее, в том, что ты обманул и себя и ее, – и ему живо представилась та минута после ужина у князя Василья, когда он сказал эти невыходившие из него слова: „Je vous aime“. [Я вас люблю.] Всё от этого! Я и тогда чувствовал, думал он, я чувствовал тогда, что это было не то, что я не имел на это права. Так и вышло». Он вспомнил медовый месяц, и покраснел при этом воспоминании. Особенно живо, оскорбительно и постыдно было для него воспоминание о том, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в 12 м часу дня, в шелковом халате пришел из спальни в кабинет, и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно поклонился, поглядел на лицо Пьера, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное сочувствие счастию своего принципала.
«А сколько раз я гордился ею, гордился ее величавой красотой, ее светским тактом, думал он; гордился тем своим домом, в котором она принимала весь Петербург, гордился ее неприступностью и красотой. Так вот чем я гордился?! Я тогда думал, что не понимаю ее. Как часто, вдумываясь в ее характер, я говорил себе, что я виноват, что не понимаю ее, не понимаю этого всегдашнего спокойствия, удовлетворенности и отсутствия всяких пристрастий и желаний, а вся разгадка была в том страшном слове, что она развратная женщина: сказал себе это страшное слово, и всё стало ясно!
«Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой говорила, что она не так глупа, чтобы быть ревнивой: пусть делает, что хочет, говорила она про меня. Я спросил у нее однажды, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и что от меня детей у нее не будет».
Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей и вульгарность выражений, свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем аристократическом кругу. «Я не какая нибудь дура… поди сам попробуй… allez vous promener», [убирайся,] говорила она. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер не мог понять, отчего он не любил ее. Да я никогда не любил ее, говорил себе Пьер; я знал, что она развратная женщина, повторял он сам себе, но не смел признаться в этом.
И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким то молодечеством отвечая на мое раскаянье!»
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для своего горя. Он переработывал один в себе свое горе.
«Она во всем, во всем она одна виновата, – говорил он сам себе; – но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал этот: „Je vous aime“, [Я вас люблю?] который был ложь и еще хуже чем ложь, говорил он сам себе. Я виноват и должен нести… Что? Позор имени, несчастие жизни? Э, всё вздор, – подумал он, – и позор имени, и честь, всё условно, всё независимо от меня.
«Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? – Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10 й раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galere? [но за каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.
Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытой книгой в руке спал.
Он очнулся и долго испуганно оглядывался не в силах понять, где он находится.
– Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство? – спросил камердинер.
Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diademe [в виде диадемы] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбе ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофей и вышел. Пьер робко чрез очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительной улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
– Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, – сказала она строго.
– Я? что я? – сказал Пьер.
– Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. – Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
– Коли вы не отвечаете, то я вам скажу… – продолжала Элен. – Вы верите всему, что вам скажут, вам сказали… – Элен засмеялась, – что Долохов мой любовник, – сказала она по французски, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово, – и вы поверили! Но что же вы этим доказали? Что вы доказали этой дуэлью! То, что вы дурак, que vous etes un sot, [что вы дурак,] так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтобы я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, – Элен всё более и более возвышала голос и одушевлялась, – который лучше вас во всех отношениях…
– Гм… гм… – мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
– И почему вы могли поверить, что он мой любовник?… Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
– Не говорите со мной… умоляю, – хрипло прошептал Пьер.
– Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des аmants), а я этого не сделала, – сказала она. Пьер хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.
– Нам лучше расстаться, – проговорил он прерывисто.
– Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, – сказала Элен… Расстаться, вот чем испугали!
Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
– Я тебя убью! – закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее.
Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы
Элен не выбежала из комнаты.

Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину его состояния, и один уехал в Петербург.


Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея, и несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено, и его не было в числе пленных. Хуже всего для его родных было то, что оставалась всё таки надежда на то, что он был поднят жителями на поле сражения, и может быть лежал выздоравливающий или умирающий где нибудь один, среди чужих, и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, о том, что русские после блестящих баталий должны были отретироваться и ретираду произвели в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты. Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи, постигшей его сына.
«Ваш сын, в моих глазах, писал Кутузов, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно – жив ли он, или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
Получив это известие поздно вечером, когда он был один в. своем кабинете, старый князь, как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку; но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал.
Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее.
– А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем,что последовало.)
Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни, несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь.
– Mon pere! Andre? [Отец! Андрей?] – Сказала неграциозная, неловкая княжна с такой невыразимой прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, и всхлипнув отвернулся.
– Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет, – крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком, – убит!
Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она была уже бледна, но когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и что то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто радость, высшая радость, независимая от печалей и радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, подошла к нему, взяла его за руку, потянула к себе и обняла за сухую, жилистую шею.
– Mon pere, – сказала она. – Не отвертывайтесь от меня, будемте плакать вместе.
– Мерзавцы, подлецы! – закричал старик, отстраняя от нее лицо. – Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе. – Княжна бессильно опустилась в кресло подле отца и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
– Mon pere, [Отец,] скажите мне, как это было? – спросила она сквозь слезы.
– Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь – в себя – во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
– Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски счастливо осталась поднятой.
Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
– Вот, вот – слышишь? Мне так странно. И знаешь, Мари, я очень буду любить его, – сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
– Что с тобой, Маша?
– Ничего… так мне грустно стало… грустно об Андрее, – сказала она, отирая слезы о колени невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причину не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего то. Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.
– Получили от Андрея что нибудь? – сказала она.
– Нет, ты знаешь, что еще не могло притти известие, но mon реrе беспокоится, и мне страшно.
– Так ничего?
– Ничего, – сказала княжна Марья, лучистыми глазами твердо глядя на невестку. Она решилась не говорить ей и уговорила отца скрыть получение страшного известия от невестки до ее разрешения, которое должно было быть на днях. Княжна Марья и старый князь, каждый по своему, носили и скрывали свое горе. Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и не смотря на то, что он послал чиновника в Австрию розыскивать след сына, он заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду, и всем говорил, что сын его убит. Он старался не изменяя вести прежний образ жизни, но силы изменяли ему: он меньше ходил, меньше ел, меньше спал, и с каждым днем делался слабее. Княжна Марья надеялась. Она молилась за брата, как за живого и каждую минуту ждала известия о его возвращении.


– Ma bonne amie, [Мой добрый друг,] – сказала маленькая княгиня утром 19 го марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке; но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, хотя и не знавшей его причины, – была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
– Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока – повар) de ce matin ne m'aie pas fait du mal. [Дружочек, боюсь, чтоб от нынешнего фриштика (как называет его повар Фока) мне не было дурно.]
– А что с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, – испуганно сказала княжна Марья, своими тяжелыми, мягкими шагами подбегая к невестке.
– Ваше сиятельство, не послать ли за Марьей Богдановной? – сказала одна из бывших тут горничных. (Марья Богдановна была акушерка из уездного города, жившая в Лысых Горах уже другую неделю.)
– И в самом деле, – подхватила княжна Марья, – может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange! [Не бойся, мой ангел.] Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.
– Ах, нет, нет! – И кроме бледности, на лице маленькой княгини выразился детский страх неотвратимого физического страдания.
– Non, c'est l'estomac… dites que c'est l'estomac, dites, Marie, dites…, [Нет это желудок… скажи, Маша, что это желудок…] – и княгиня заплакала детски страдальчески, капризно и даже несколько притворно, ломая свои маленькие ручки. Княжна выбежала из комнаты за Марьей Богдановной.
– Mon Dieu! Mon Dieu! [Боже мой! Боже мой!] Oh! – слышала она сзади себя.
Потирая полные, небольшие, белые руки, ей навстречу, с значительно спокойным лицом, уже шла акушерка.
– Марья Богдановна! Кажется началось, – сказала княжна Марья, испуганно раскрытыми глазами глядя на бабушку.
– Ну и слава Богу, княжна, – не прибавляя шага, сказала Марья Богдановна. – Вам девицам про это знать не следует.
– Но как же из Москвы доктор еще не приехал? – сказала княжна. (По желанию Лизы и князя Андрея к сроку было послано в Москву за акушером, и его ждали каждую минуту.)
– Ничего, княжна, не беспокойтесь, – сказала Марья Богдановна, – и без доктора всё хорошо будет.
Через пять минут княжна из своей комнаты услыхала, что несут что то тяжелое. Она выглянула – официанты несли для чего то в спальню кожаный диван, стоявший в кабинете князя Андрея. На лицах несших людей было что то торжественное и тихое.
Княжна Марья сидела одна в своей комнате, прислушиваясь к звукам дома, изредка отворяя дверь, когда проходили мимо, и приглядываясь к тому, что происходило в коридоре. Несколько женщин тихими шагами проходили туда и оттуда, оглядывались на княжну и отворачивались от нее. Она не смела спрашивать, затворяла дверь, возвращалась к себе, и то садилась в свое кресло, то бралась за молитвенник, то становилась на колена пред киотом. К несчастию и удивлению своему, она чувствовала, что молитва не утишала ее волнения. Вдруг дверь ее комнаты тихо отворилась и на пороге ее показалась повязанная платком ее старая няня Прасковья Савишна, почти никогда, вследствие запрещения князя,не входившая к ней в комнату.
– С тобой, Машенька, пришла посидеть, – сказала няня, – да вот княжовы свечи венчальные перед угодником зажечь принесла, мой ангел, – сказала она вздохнув.
– Ах как я рада, няня.
– Бог милостив, голубка. – Няня зажгла перед киотом обвитые золотом свечи и с чулком села у двери. Княжна Марья взяла книгу и стала читать. Только когда слышались шаги или голоса, княжна испуганно, вопросительно, а няня успокоительно смотрели друг на друга. Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверью, что чем меньше людей знает о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притвориться незнающими; никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовавших в доме князя, видна была одна какая то общая забота, смягченность сердца и сознание чего то великого, непостижимого, совершающегося в эту минуту.
В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали, на готове чего то. На дворне жгли лучины и свечи и не спали. Старый князь, ступая на пятку, ходил по кабинету и послал Тихона к Марье Богдановне спросить: что? – Только скажи: князь приказал спросить что? и приди скажи, что она скажет.
– Доложи князю, что роды начались, – сказала Марья Богдановна, значительно посмотрев на посланного. Тихон пошел и доложил князю.
– Хорошо, – сказал князь, затворяя за собою дверь, и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете. Немного погодя, Тихон вошел в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи. Увидав, что князь лежал на диване, Тихон посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечей и не сказав, зачем он приходил. Таинство торжественнейшее в мире продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.

Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой свои последние снега и бураны. Навстречу немца доктора из Москвы, которого ждали каждую минуту и за которым была выслана подстава на большую дорогу, к повороту на проселок, были высланы верховые с фонарями, чтобы проводить его по ухабам и зажорам.
Княжна Марья уже давно оставила книгу: она сидела молча, устремив лучистые глаза на сморщенное, до малейших подробностей знакомое, лицо няни: на прядку седых волос, выбившуюся из под платка, на висящий мешочек кожи под подбородком.
Няня Савишна, с чулком в руках, тихим голосом рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью, с крестьянской бабой молдаванкой, вместо бабушки.
– Бог помилует, никогда дохтура не нужны, – говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и, отбив плохо задвинутую задвижку, затрепал штофной гардиной, и пахнув холодом, снегом, задул свечу. Княжна Марья вздрогнула; няня, положив чулок, подошла к окну и высунувшись стала ловить откинутую раму. Холодный ветер трепал концами ее платка и седыми, выбившимися прядями волос.
– Княжна, матушка, едут по прешпекту кто то! – сказала она, держа раму и не затворяя ее. – С фонарями, должно, дохтур…
– Ах Боже мой! Слава Богу! – сказала княжна Марья, – надо пойти встретить его: он не знает по русски.
Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что какой то экипаж и фонари стояли у подъезда. Она вышла на лестницу. На столбике перил стояла сальная свеча и текла от ветра. Официант Филипп, с испуганным лицом и с другой свечей в руке, стоял ниже, на первой площадке лестницы. Еще пониже, за поворотом, по лестнице, слышны были подвигавшиеся шаги в теплых сапогах. И какой то знакомый, как показалось княжне Марье, голос, говорил что то.
– Слава Богу! – сказал голос. – А батюшка?
– Почивать легли, – отвечал голос дворецкого Демьяна, бывшего уже внизу.
Потом еще что то сказал голос, что то ответил Демьян, и шаги в теплых сапогах стали быстрее приближаться по невидному повороту лестницы. «Это Андрей! – подумала княжна Марья. Нет, это не может быть, это было бы слишком необыкновенно», подумала она, и в ту же минуту, как она думала это, на площадке, на которой стоял официант со свечой, показались лицо и фигура князя Андрея в шубе с воротником, обсыпанным снегом. Да, это был он, но бледный и худой, и с измененным, странно смягченным, но тревожным выражением лица. Он вошел на лестницу и обнял сестру.
– Вы не получили моего письма? – спросил он, и не дожидаясь ответа, которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся, и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами опять вошел на лестницу и опять обнял сестру. – Какая судьба! – проговорил он, – Маша милая – и, скинув шубу и сапоги, пошел на половину княгини.


Маленькая княгиня лежала на подушках, в белом чепчике. (Страдания только что отпустили ее.) Черные волосы прядями вились у ее воспаленных, вспотевших щек; румяный, прелестный ротик с губкой, покрытой черными волосиками, был раскрыт, и она радостно улыбалась. Князь Андрей вошел в комнату и остановился перед ней, у изножья дивана, на котором она лежала. Блестящие глаза, смотревшие детски, испуганно и взволнованно, остановились на нем, не изменяя выражения. «Я вас всех люблю, я никому зла не делала, за что я страдаю? помогите мне», говорило ее выражение. Она видела мужа, но не понимала значения его появления теперь перед нею. Князь Андрей обошел диван и в лоб поцеловал ее.
– Душенька моя, – сказал он: слово, которое никогда не говорил ей. – Бог милостив. – Она вопросительно, детски укоризненно посмотрела на него.
– Я от тебя ждала помощи, и ничего, ничего, и ты тоже! – сказали ее глаза. Она не удивилась, что он приехал; она не поняла того, что он приехал. Его приезд не имел никакого отношения до ее страданий и облегчения их. Муки вновь начались, и Марья Богдановна посоветовала князю Андрею выйти из комнаты.
Акушер вошел в комнату. Князь Андрей вышел и, встретив княжну Марью, опять подошел к ней. Они шопотом заговорили, но всякую минуту разговор замолкал. Они ждали и прислушивались.
– Allez, mon ami, [Иди, мой друг,] – сказала княжна Марья. Князь Андрей опять пошел к жене, и в соседней комнате сел дожидаясь. Какая то женщина вышла из ее комнаты с испуганным лицом и смутилась, увидав князя Андрея. Он закрыл лицо руками и просидел так несколько минут. Жалкие, беспомощно животные стоны слышались из за двери. Князь Андрей встал, подошел к двери и хотел отворить ее. Дверь держал кто то.
– Нельзя, нельзя! – проговорил оттуда испуганный голос. – Он стал ходить по комнате. Крики замолкли, еще прошло несколько секунд. Вдруг страшный крик – не ее крик, она не могла так кричать, – раздался в соседней комнате. Князь Андрей подбежал к двери; крик замолк, послышался крик ребенка.
«Зачем принесли туда ребенка? подумал в первую секунду князь Андрей. Ребенок? Какой?… Зачем там ребенок? Или это родился ребенок?» Когда он вдруг понял всё радостное значение этого крика, слезы задушили его, и он, облокотившись обеими руками на подоконник, всхлипывая, заплакал, как плачут дети. Дверь отворилась. Доктор, с засученными рукавами рубашки, без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью, вышел из комнаты. Князь Андрей обратился к нему, но доктор растерянно взглянул на него и, ни слова не сказав, прошел мимо. Женщина выбежала и, увидав князя Андрея, замялась на пороге. Он вошел в комнату жены. Она мертвая лежала в том же положении, в котором он видел ее пять минут тому назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном, детском личике с губкой, покрытой черными волосиками.
«Я вас всех люблю и никому дурного не делала, и что вы со мной сделали?» говорило ее прелестное, жалкое, мертвое лицо. В углу комнаты хрюкнуло и пискнуло что то маленькое, красное в белых трясущихся руках Марьи Богдановны.

Через два часа после этого князь Андрей тихими шагами вошел в кабинет к отцу. Старик всё уже знал. Он стоял у самой двери, и, как только она отворилась, старик молча старческими, жесткими руками, как тисками, обхватил шею сына и зарыдал как ребенок.

Через три дня отпевали маленькую княгиню, и, прощаясь с нею, князь Андрей взошел на ступени гроба. И в гробу было то же лицо, хотя и с закрытыми глазами. «Ах, что вы со мной сделали?» всё говорило оно, и князь Андрей почувствовал, что в душе его оторвалось что то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать. Старик тоже вошел и поцеловал ее восковую ручку, спокойно и высоко лежащую на другой, и ему ее лицо сказало: «Ах, что и за что вы это со мной сделали?» И старик сердито отвернулся, увидав это лицо.

Еще через пять дней крестили молодого князя Николая Андреича. Мамушка подбородком придерживала пеленки, в то время, как гусиным перышком священник мазал сморщенные красные ладонки и ступеньки мальчика.
Крестный отец дед, боясь уронить, вздрагивая, носил младенца вокруг жестяной помятой купели и передавал его крестной матери, княжне Марье. Князь Андрей, замирая от страха, чтоб не утопили ребенка, сидел в другой комнате, ожидая окончания таинства. Он радостно взглянул на ребенка, когда ему вынесла его нянюшка, и одобрительно кивнул головой, когда нянюшка сообщила ему, что брошенный в купель вощечок с волосками не потонул, а поплыл по купели.


Участие Ростова в дуэли Долохова с Безуховым было замято стараниями старого графа, и Ростов вместо того, чтобы быть разжалованным, как он ожидал, был определен адъютантом к московскому генерал губернатору. Вследствие этого он не мог ехать в деревню со всем семейством, а оставался при своей новой должности всё лето в Москве. Долохов выздоровел, и Ростов особенно сдружился с ним в это время его выздоровления. Долохов больной лежал у матери, страстно и нежно любившей его. Старушка Марья Ивановна, полюбившая Ростова за его дружбу к Феде, часто говорила ему про своего сына.
– Да, граф, он слишком благороден и чист душою, – говаривала она, – для нашего нынешнего, развращенного света. Добродетели никто не любит, она всем глаза колет. Ну скажите, граф, справедливо это, честно это со стороны Безухова? А Федя по своему благородству любил его, и теперь никогда ничего дурного про него не говорит. В Петербурге эти шалости с квартальным там что то шутили, ведь они вместе делали? Что ж, Безухову ничего, а Федя все на своих плечах перенес! Ведь что он перенес! Положим, возвратили, да ведь как же и не возвратить? Я думаю таких, как он, храбрецов и сынов отечества не много там было. Что ж теперь – эта дуэль! Есть ли чувство, честь у этих людей! Зная, что он единственный сын, вызвать на дуэль и стрелять так прямо! Хорошо, что Бог помиловал нас. И за что же? Ну кто же в наше время не имеет интриги? Что ж, коли он так ревнив? Я понимаю, ведь он прежде мог дать почувствовать, а то год ведь продолжалось. И что же, вызвал на дуэль, полагая, что Федя не будет драться, потому что он ему должен. Какая низость! Какая гадость! Я знаю, вы Федю поняли, мой милый граф, оттого то я вас душой люблю, верьте мне. Его редкие понимают. Это такая высокая, небесная душа!
Сам Долохов часто во время своего выздоровления говорил Ростову такие слова, которых никак нельзя было ожидать от него. – Меня считают злым человеком, я знаю, – говаривал он, – и пускай. Я никого знать не хочу кроме тех, кого люблю; но кого я люблю, того люблю так, что жизнь отдам, а остальных передавлю всех, коли станут на дороге. У меня есть обожаемая, неоцененная мать, два три друга, ты в том числе, а на остальных я обращаю внимание только на столько, на сколько они полезны или вредны. И все почти вредны, в особенности женщины. Да, душа моя, – продолжал он, – мужчин я встречал любящих, благородных, возвышенных; но женщин, кроме продажных тварей – графинь или кухарок, всё равно – я не встречал еще. Я не встречал еще той небесной чистоты, преданности, которых я ищу в женщине. Ежели бы я нашел такую женщину, я бы жизнь отдал за нее. А эти!… – Он сделал презрительный жест. – И веришь ли мне, ежели я еще дорожу жизнью, то дорожу только потому, что надеюсь еще встретить такое небесное существо, которое бы возродило, очистило и возвысило меня. Но ты не понимаешь этого.
– Нет, я очень понимаю, – отвечал Ростов, находившийся под влиянием своего нового друга.

Осенью семейство Ростовых вернулось в Москву. В начале зимы вернулся и Денисов и остановился у Ростовых. Это первое время зимы 1806 года, проведенное Николаем Ростовым в Москве, было одно из самых счастливых и веселых для него и для всего его семейства. Николай привлек с собой в дом родителей много молодых людей. Вера была двадцати летняя, красивая девица; Соня шестнадцати летняя девушка во всей прелести только что распустившегося цветка; Наташа полу барышня, полу девочка, то детски смешная, то девически обворожительная.
В доме Ростовых завелась в это время какая то особенная атмосфера любовности, как это бывает в доме, где очень милые и очень молодые девушки. Всякий молодой человек, приезжавший в дом Ростовых, глядя на эти молодые, восприимчивые, чему то (вероятно своему счастию) улыбающиеся, девические лица, на эту оживленную беготню, слушая этот непоследовательный, но ласковый ко всем, на всё готовый, исполненный надежды лепет женской молодежи, слушая эти непоследовательные звуки, то пенья, то музыки, испытывал одно и то же чувство готовности к любви и ожидания счастья, которое испытывала и сама молодежь дома Ростовых.
В числе молодых людей, введенных Ростовым, был одним из первых – Долохов, который понравился всем в доме, исключая Наташи. За Долохова она чуть не поссорилась с братом. Она настаивала на том, что он злой человек, что в дуэли с Безуховым Пьер был прав, а Долохов виноват, что он неприятен и неестествен.
– Нечего мне понимать, – с упорным своевольством кричала Наташа, – он злой и без чувств. Вот ведь я же люблю твоего Денисова, он и кутила, и всё, а я всё таки его люблю, стало быть я понимаю. Не умею, как тебе сказать; у него всё назначено, а я этого не люблю. Денисова…
– Ну Денисов другое дело, – отвечал Николай, давая чувствовать, что в сравнении с Долоховым даже и Денисов был ничто, – надо понимать, какая душа у этого Долохова, надо видеть его с матерью, это такое сердце!
– Уж этого я не знаю, но с ним мне неловко. И ты знаешь ли, что он влюбился в Соню?
– Какие глупости…
– Я уверена, вот увидишь. – Предсказание Наташи сбывалось. Долохов, не любивший дамского общества, стал часто бывать в доме, и вопрос о том, для кого он ездит, скоро (хотя и никто не говорил про это) был решен так, что он ездит для Сони. И Соня, хотя никогда не посмела бы сказать этого, знала это и всякий раз, как кумач, краснела при появлении Долохова.
Долохов часто обедал у Ростовых, никогда не пропускал спектакля, где они были, и бывал на балах adolescentes [подростков] у Иогеля, где всегда бывали Ростовы. Он оказывал преимущественное внимание Соне и смотрел на нее такими глазами, что не только она без краски не могла выдержать этого взгляда, но и старая графиня и Наташа краснели, заметив этот взгляд.
Видно было, что этот сильный, странный мужчина находился под неотразимым влиянием, производимым на него этой черненькой, грациозной, любящей другого девочкой.
Ростов замечал что то новое между Долоховым и Соней; но он не определял себе, какие это были новые отношения. «Они там все влюблены в кого то», думал он про Соню и Наташу. Но ему было не так, как прежде, ловко с Соней и Долоховым, и он реже стал бывать дома.
С осени 1806 года опять всё заговорило о войне с Наполеоном еще с большим жаром, чем в прошлом году. Назначен был не только набор рекрут, но и еще 9 ти ратников с тысячи. Повсюду проклинали анафемой Бонапартия, и в Москве только и толков было, что о предстоящей войне. Для семейства Ростовых весь интерес этих приготовлений к войне заключался только в том, что Николушка ни за что не соглашался оставаться в Москве и выжидал только конца отпуска Денисова с тем, чтобы с ним вместе ехать в полк после праздников. Предстоящий отъезд не только не мешал ему веселиться, но еще поощрял его к этому. Большую часть времени он проводил вне дома, на обедах, вечерах и балах.

ХI
На третий день Рождества, Николай обедал дома, что в последнее время редко случалось с ним. Это был официально прощальный обед, так как он с Денисовым уезжал в полк после Крещенья. Обедало человек двадцать, в том числе Долохов и Денисов.
Никогда в доме Ростовых любовный воздух, атмосфера влюбленности не давали себя чувствовать с такой силой, как в эти дни праздников. «Лови минуты счастия, заставляй себя любить, влюбляйся сам! Только это одно есть настоящее на свете – остальное всё вздор. И этим одним мы здесь только и заняты», – говорила эта атмосфера. Николай, как и всегда, замучив две пары лошадей и то не успев побывать во всех местах, где ему надо было быть и куда его звали, приехал домой перед самым обедом. Как только он вошел, он заметил и почувствовал напряженность любовной атмосферы в доме, но кроме того он заметил странное замешательство, царствующее между некоторыми из членов общества. Особенно взволнованы были Соня, Долохов, старая графиня и немного Наташа. Николай понял, что что то должно было случиться до обеда между Соней и Долоховым и с свойственною ему чуткостью сердца был очень нежен и осторожен, во время обеда, в обращении с ними обоими. В этот же вечер третьего дня праздников должен был быть один из тех балов у Иогеля (танцовального учителя), которые он давал по праздникам для всех своих учеников и учениц.
– Николенька, ты поедешь к Иогелю? Пожалуйста, поезжай, – сказала ему Наташа, – он тебя особенно просил, и Василий Дмитрич (это был Денисов) едет.
– Куда я не поеду по приказанию г'афини! – сказал Денисов, шутливо поставивший себя в доме Ростовых на ногу рыцаря Наташи, – pas de chale [танец с шалью] готов танцовать.
– Коли успею! Я обещал Архаровым, у них вечер, – сказал Николай.
– А ты?… – обратился он к Долохову. И только что спросил это, заметил, что этого не надо было спрашивать.
– Да, может быть… – холодно и сердито отвечал Долохов, взглянув на Соню и, нахмурившись, точно таким взглядом, каким он на клубном обеде смотрел на Пьера, опять взглянул на Николая.
«Что нибудь есть», подумал Николай и еще более утвердился в этом предположении тем, что Долохов тотчас же после обеда уехал. Он вызвал Наташу и спросил, что такое?
– А я тебя искала, – сказала Наташа, выбежав к нему. – Я говорила, ты всё не хотел верить, – торжествующе сказала она, – он сделал предложение Соне.
Как ни мало занимался Николай Соней за это время, но что то как бы оторвалось в нем, когда он услыхал это. Долохов был приличная и в некоторых отношениях блестящая партия для бесприданной сироты Сони. С точки зрения старой графини и света нельзя было отказать ему. И потому первое чувство Николая, когда он услыхал это, было озлобление против Сони. Он приготавливался к тому, чтобы сказать: «И прекрасно, разумеется, надо забыть детские обещания и принять предложение»; но не успел он еще сказать этого…
– Можешь себе представить! она отказала, совсем отказала! – заговорила Наташа. – Она сказала, что любит другого, – прибавила она, помолчав немного.
«Да иначе и не могла поступить моя Соня!» подумал Николай.
– Сколько ее ни просила мама, она отказала, и я знаю, она не переменит, если что сказала…
– А мама просила ее! – с упреком сказал Николай.
– Да, – сказала Наташа. – Знаешь, Николенька, не сердись; но я знаю, что ты на ней не женишься. Я знаю, Бог знает отчего, я знаю верно, ты не женишься.
– Ну, этого ты никак не знаешь, – сказал Николай; – но мне надо поговорить с ней. Что за прелесть, эта Соня! – прибавил он улыбаясь.
– Это такая прелесть! Я тебе пришлю ее. – И Наташа, поцеловав брата, убежала.
Через минуту вошла Соня, испуганная, растерянная и виноватая. Николай подошел к ней и поцеловал ее руку. Это был первый раз, что они в этот приезд говорили с глазу на глаз и о своей любви.
– Sophie, – сказал он сначала робко, и потом всё смелее и смелее, – ежели вы хотите отказаться не только от блестящей, от выгодной партии; но он прекрасный, благородный человек… он мой друг…
Соня перебила его.
– Я уж отказалась, – сказала она поспешно.
– Ежели вы отказываетесь для меня, то я боюсь, что на мне…
Соня опять перебила его. Она умоляющим, испуганным взглядом посмотрела на него.
– Nicolas, не говорите мне этого, – сказала она.
– Нет, я должен. Может быть это suffisance [самонадеянность] с моей стороны, но всё лучше сказать. Ежели вы откажетесь для меня, то я должен вам сказать всю правду. Я вас люблю, я думаю, больше всех…
– Мне и довольно, – вспыхнув, сказала Соня.
– Нет, но я тысячу раз влюблялся и буду влюбляться, хотя такого чувства дружбы, доверия, любви, я ни к кому не имею, как к вам. Потом я молод. Мaman не хочет этого. Ну, просто, я ничего не обещаю. И я прошу вас подумать о предложении Долохова, – сказал он, с трудом выговаривая фамилию своего друга.
– Не говорите мне этого. Я ничего не хочу. Я люблю вас, как брата, и всегда буду любить, и больше мне ничего не надо.
– Вы ангел, я вас не стою, но я только боюсь обмануть вас. – Николай еще раз поцеловал ее руку.


У Иогеля были самые веселые балы в Москве. Это говорили матушки, глядя на своих adolescentes, [девушек,] выделывающих свои только что выученные па; это говорили и сами adolescentes и adolescents, [девушки и юноши,] танцовавшие до упаду; эти взрослые девицы и молодые люди, приезжавшие на эти балы с мыслию снизойти до них и находя в них самое лучшее веселье. В этот же год на этих балах сделалось два брака. Две хорошенькие княжны Горчаковы нашли женихов и вышли замуж, и тем еще более пустили в славу эти балы. Особенного на этих балах было то, что не было хозяина и хозяйки: был, как пух летающий, по правилам искусства расшаркивающийся, добродушный Иогель, который принимал билетики за уроки от всех своих гостей; было то, что на эти балы еще езжали только те, кто хотел танцовать и веселиться, как хотят этого 13 ти и 14 ти летние девочки, в первый раз надевающие длинные платья. Все, за редкими исключениями, были или казались хорошенькими: так восторженно они все улыбались и так разгорались их глазки. Иногда танцовывали даже pas de chale лучшие ученицы, из которых лучшая была Наташа, отличавшаяся своею грациозностью; но на этом, последнем бале танцовали только экосезы, англезы и только что входящую в моду мазурку. Зала была взята Иогелем в дом Безухова, и бал очень удался, как говорили все. Много было хорошеньких девочек, и Ростовы барышни были из лучших. Они обе были особенно счастливы и веселы. В этот вечер Соня, гордая предложением Долохова, своим отказом и объяснением с Николаем, кружилась еще дома, не давая девушке дочесать свои косы, и теперь насквозь светилась порывистой радостью.
Наташа, не менее гордая тем, что она в первый раз была в длинном платье, на настоящем бале, была еще счастливее. Обе были в белых, кисейных платьях с розовыми лентами.
Наташа сделалась влюблена с самой той минуты, как она вошла на бал. Она не была влюблена ни в кого в особенности, но влюблена была во всех. В того, на кого она смотрела в ту минуту, как она смотрела, в того она и была влюблена.
– Ах, как хорошо! – всё говорила она, подбегая к Соне.
Николай с Денисовым ходили по залам, ласково и покровительственно оглядывая танцующих.
– Как она мила, к'асавица будет, – сказал Денисов.
– Кто?
– Г'афиня Наташа, – отвечал Денисов.
– И как она танцует, какая г'ация! – помолчав немного, опять сказал он.
– Да про кого ты говоришь?
– Про сест'у п'о твою, – сердито крикнул Денисов.
Ростов усмехнулся.
– Mon cher comte; vous etes l'un de mes meilleurs ecoliers, il faut que vous dansiez, – сказал маленький Иогель, подходя к Николаю. – Voyez combien de jolies demoiselles. [Любезный граф, вы один из лучших моих учеников. Вам надо танцовать. Посмотрите, сколько хорошеньких девушек!] – Он с тою же просьбой обратился и к Денисову, тоже своему бывшему ученику.
– Non, mon cher, je fe'ai tapisse'ie, [Нет, мой милый, я посижу у стенки,] – сказал Денисов. – Разве вы не помните, как дурно я пользовался вашими уроками?
– О нет! – поспешно утешая его, сказал Иогель. – Вы только невнимательны были, а вы имели способности, да, вы имели способности.
Заиграли вновь вводившуюся мазурку; Николай не мог отказать Иогелю и пригласил Соню. Денисов подсел к старушкам и облокотившись на саблю, притопывая такт, что то весело рассказывал и смешил старых дам, поглядывая на танцующую молодежь. Иогель в первой паре танцовал с Наташей, своей гордостью и лучшей ученицей. Мягко, нежно перебирая своими ножками в башмачках, Иогель первым полетел по зале с робевшей, но старательно выделывающей па Наташей. Денисов не спускал с нее глаз и пристукивал саблей такт, с таким видом, который ясно говорил, что он сам не танцует только от того, что не хочет, а не от того, что не может. В середине фигуры он подозвал к себе проходившего мимо Ростова.
– Это совсем не то, – сказал он. – Разве это польская мазу'ка? А отлично танцует. – Зная, что Денисов и в Польше даже славился своим мастерством плясать польскую мазурку, Николай подбежал к Наташе:
– Поди, выбери Денисова. Вот танцует! Чудо! – сказал он.
Когда пришел опять черед Наташе, она встала и быстро перебирая своими с бантиками башмачками, робея, одна пробежала через залу к углу, где сидел Денисов. Она видела, что все смотрят на нее и ждут. Николай видел, что Денисов и Наташа улыбаясь спорили, и что Денисов отказывался, но радостно улыбался. Он подбежал.
– Пожалуйста, Василий Дмитрич, – говорила Наташа, – пойдемте, пожалуйста.
– Да, что, увольте, г'афиня, – говорил Денисов.
– Ну, полно, Вася, – сказал Николай.
– Точно кота Ваську угова'ивают, – шутя сказал Денисов.
– Целый вечер вам буду петь, – сказала Наташа.
– Волшебница всё со мной сделает! – сказал Денисов и отстегнул саблю. Он вышел из за стульев, крепко взял за руку свою даму, приподнял голову и отставил ногу, ожидая такта. Только на коне и в мазурке не видно было маленького роста Денисова, и он представлялся тем самым молодцом, каким он сам себя чувствовал. Выждав такт, он с боку, победоносно и шутливо, взглянул на свою даму, неожиданно пристукнул одной ногой и, как мячик, упруго отскочил от пола и полетел вдоль по кругу, увлекая за собой свою даму. Он не слышно летел половину залы на одной ноге, и, казалось, не видел стоявших перед ним стульев и прямо несся на них; но вдруг, прищелкнув шпорами и расставив ноги, останавливался на каблуках, стоял так секунду, с грохотом шпор стучал на одном месте ногами, быстро вертелся и, левой ногой подщелкивая правую, опять летел по кругу. Наташа угадывала то, что он намерен был сделать, и, сама не зная как, следила за ним – отдаваясь ему. То он кружил ее, то на правой, то на левой руке, то падая на колена, обводил ее вокруг себя, и опять вскакивал и пускался вперед с такой стремительностью, как будто он намерен был, не переводя духа, перебежать через все комнаты; то вдруг опять останавливался и делал опять новое и неожиданное колено. Когда он, бойко закружив даму перед ее местом, щелкнул шпорой, кланяясь перед ней, Наташа даже не присела ему. Она с недоуменьем уставила на него глаза, улыбаясь, как будто не узнавая его. – Что ж это такое? – проговорила она.
Несмотря на то, что Иогель не признавал эту мазурку настоящей, все были восхищены мастерством Денисова, беспрестанно стали выбирать его, и старики, улыбаясь, стали разговаривать про Польшу и про доброе старое время. Денисов, раскрасневшись от мазурки и отираясь платком, подсел к Наташе и весь бал не отходил от нее.


Два дня после этого, Ростов не видал Долохова у своих и не заставал его дома; на третий день он получил от него записку. «Так как я в доме у вас бывать более не намерен по известным тебе причинам и еду в армию, то нынче вечером я даю моим приятелям прощальную пирушку – приезжай в английскую гостинницу». Ростов в 10 м часу, из театра, где он был вместе с своими и Денисовым, приехал в назначенный день в английскую гостинницу. Его тотчас же провели в лучшее помещение гостинницы, занятое на эту ночь Долоховым. Человек двадцать толпилось около стола, перед которым между двумя свечами сидел Долохов. На столе лежало золото и ассигнации, и Долохов метал банк. После предложения и отказа Сони, Николай еще не видался с ним и испытывал замешательство при мысли о том, как они свидятся.
Светлый холодный взгляд Долохова встретил Ростова еще у двери, как будто он давно ждал его.
– Давно не видались, – сказал он, – спасибо, что приехал. Вот только домечу, и явится Илюшка с хором.
– Я к тебе заезжал, – сказал Ростов, краснея.
Долохов не отвечал ему. – Можешь поставить, – сказал он.
Ростов вспомнил в эту минуту странный разговор, который он имел раз с Долоховым. – «Играть на счастие могут только дураки», сказал тогда Долохов.
– Или ты боишься со мной играть? – сказал теперь Долохов, как будто угадав мысль Ростова, и улыбнулся. Из за улыбки его Ростов увидал в нем то настроение духа, которое было у него во время обеда в клубе и вообще в те времена, когда, как бы соскучившись ежедневной жизнью, Долохов чувствовал необходимость каким нибудь странным, большей частью жестоким, поступком выходить из нее.
Ростову стало неловко; он искал и не находил в уме своем шутки, которая ответила бы на слова Долохова. Но прежде, чем он успел это сделать, Долохов, глядя прямо в лицо Ростову, медленно и с расстановкой, так, что все могли слышать, сказал ему:
– А помнишь, мы говорили с тобой про игру… дурак, кто на счастье хочет играть; играть надо наверное, а я хочу попробовать.
«Попробовать на счастие, или наверное?» подумал Ростов.
– Да и лучше не играй, – прибавил он, и треснув разорванной колодой, прибавил: – Банк, господа!
Придвинув вперед деньги, Долохов приготовился метать. Ростов сел подле него и сначала не играл. Долохов взглядывал на него.
– Что ж не играешь? – сказал Долохов. И странно, Николай почувствовал необходимость взять карту, поставить на нее незначительный куш и начать игру.
– Со мной денег нет, – сказал Ростов.
– Поверю!
Ростов поставил 5 рублей на карту и проиграл, поставил еще и опять проиграл. Долохов убил, т. е. выиграл десять карт сряду у Ростова.
– Господа, – сказал он, прометав несколько времени, – прошу класть деньги на карты, а то я могу спутаться в счетах.
Один из игроков сказал, что, он надеется, ему можно поверить.
– Поверить можно, но боюсь спутаться; прошу класть деньги на карты, – отвечал Долохов. – Ты не стесняйся, мы с тобой сочтемся, – прибавил он Ростову.
Игра продолжалась: лакей, не переставая, разносил шампанское.
Все карты Ростова бились, и на него было написано до 800 т рублей. Он надписал было над одной картой 800 т рублей, но в то время, как ему подавали шампанское, он раздумал и написал опять обыкновенный куш, двадцать рублей.
– Оставь, – сказал Долохов, хотя он, казалось, и не смотрел на Ростова, – скорее отыграешься. Другим даю, а тебе бью. Или ты меня боишься? – повторил он.
Ростов повиновался, оставил написанные 800 и поставил семерку червей с оторванным уголком, которую он поднял с земли. Он хорошо ее после помнил. Он поставил семерку червей, надписав над ней отломанным мелком 800, круглыми, прямыми цифрами; выпил поданный стакан согревшегося шампанского, улыбнулся на слова Долохова, и с замиранием сердца ожидая семерки, стал смотреть на руки Долохова, державшего колоду. Выигрыш или проигрыш этой семерки червей означал многое для Ростова. В Воскресенье на прошлой неделе граф Илья Андреич дал своему сыну 2 000 рублей, и он, никогда не любивший говорить о денежных затруднениях, сказал ему, что деньги эти были последние до мая, и что потому он просил сына быть на этот раз поэкономнее. Николай сказал, что ему и это слишком много, и что он дает честное слово не брать больше денег до весны. Теперь из этих денег оставалось 1 200 рублей. Стало быть, семерка червей означала не только проигрыш 1 600 рублей, но и необходимость изменения данному слову. Он с замиранием сердца смотрел на руки Долохова и думал: «Ну, скорей, дай мне эту карту, и я беру фуражку, уезжаю домой ужинать с Денисовым, Наташей и Соней, и уж верно никогда в руках моих не будет карты». В эту минуту домашняя жизнь его, шуточки с Петей, разговоры с Соней, дуэты с Наташей, пикет с отцом и даже спокойная постель в Поварском доме, с такою силою, ясностью и прелестью представились ему, как будто всё это было давно прошедшее, потерянное и неоцененное счастье. Он не мог допустить, чтобы глупая случайность, заставив семерку лечь прежде на право, чем на лево, могла бы лишить его всего этого вновь понятого, вновь освещенного счастья и повергнуть его в пучину еще неиспытанного и неопределенного несчастия. Это не могло быть, но он всё таки ожидал с замиранием движения рук Долохова. Ширококостые, красноватые руки эти с волосами, видневшимися из под рубашки, положили колоду карт, и взялись за подаваемый стакан и трубку.
– Так ты не боишься со мной играть? – повторил Долохов, и, как будто для того, чтобы рассказать веселую историю, он положил карты, опрокинулся на спинку стула и медлительно с улыбкой стал рассказывать:
– Да, господа, мне говорили, что в Москве распущен слух, будто я шулер, поэтому советую вам быть со мной осторожнее.
– Ну, мечи же! – сказал Ростов.
– Ох, московские тетушки! – сказал Долохов и с улыбкой взялся за карты.
– Ааах! – чуть не крикнул Ростов, поднимая обе руки к волосам. Семерка, которая была нужна ему, уже лежала вверху, первой картой в колоде. Он проиграл больше того, что мог заплатить.
– Однако ты не зарывайся, – сказал Долохов, мельком взглянув на Ростова, и продолжая метать.


Через полтора часа времени большинство игроков уже шутя смотрели на свою собственную игру.
Вся игра сосредоточилась на одном Ростове. Вместо тысячи шестисот рублей за ним была записана длинная колонна цифр, которую он считал до десятой тысячи, но которая теперь, как он смутно предполагал, возвысилась уже до пятнадцати тысяч. В сущности запись уже превышала двадцать тысяч рублей. Долохов уже не слушал и не рассказывал историй; он следил за каждым движением рук Ростова и бегло оглядывал изредка свою запись за ним. Он решил продолжать игру до тех пор, пока запись эта не возрастет до сорока трех тысяч. Число это было им выбрано потому, что сорок три составляло сумму сложенных его годов с годами Сони. Ростов, опершись головою на обе руки, сидел перед исписанным, залитым вином, заваленным картами столом. Одно мучительное впечатление не оставляло его: эти ширококостые, красноватые руки с волосами, видневшимися из под рубашки, эти руки, которые он любил и ненавидел, держали его в своей власти.
«Шестьсот рублей, туз, угол, девятка… отыграться невозможно!… И как бы весело было дома… Валет на пе… это не может быть!… И зачем же он это делает со мной?…» думал и вспоминал Ростов. Иногда он ставил большую карту; но Долохов отказывался бить её, и сам назначал куш. Николай покорялся ему, и то молился Богу, как он молился на поле сражения на Амштетенском мосту; то загадывал, что та карта, которая первая попадется ему в руку из кучи изогнутых карт под столом, та спасет его; то рассчитывал, сколько было шнурков на его куртке и с столькими же очками карту пытался ставить на весь проигрыш, то за помощью оглядывался на других играющих, то вглядывался в холодное теперь лицо Долохова, и старался проникнуть, что в нем делалось.
«Ведь он знает, что значит для меня этот проигрыш. Не может же он желать моей погибели? Ведь он друг был мне. Ведь я его любил… Но и он не виноват; что ж ему делать, когда ему везет счастие? И я не виноват, говорил он сам себе. Я ничего не сделал дурного. Разве я убил кого нибудь, оскорбил, пожелал зла? За что же такое ужасное несчастие? И когда оно началось? Еще так недавно я подходил к этому столу с мыслью выиграть сто рублей, купить мама к именинам эту шкатулку и ехать домой. Я так был счастлив, так свободен, весел! И я не понимал тогда, как я был счастлив! Когда же это кончилось, и когда началось это новое, ужасное состояние? Чем ознаменовалась эта перемена? Я всё так же сидел на этом месте, у этого стола, и так же выбирал и выдвигал карты, и смотрел на эти ширококостые, ловкие руки. Когда же это совершилось, и что такое совершилось? Я здоров, силен и всё тот же, и всё на том же месте. Нет, это не может быть! Верно всё это ничем не кончится».
Он был красен, весь в поту, несмотря на то, что в комнате не было жарко. И лицо его было страшно и жалко, особенно по бессильному желанию казаться спокойным.
Запись дошла до рокового числа сорока трех тысяч. Ростов приготовил карту, которая должна была итти углом от трех тысяч рублей, только что данных ему, когда Долохов, стукнув колодой, отложил ее и, взяв мел, начал быстро своим четким, крепким почерком, ломая мелок, подводить итог записи Ростова.
– Ужинать, ужинать пора! Вот и цыгане! – Действительно с своим цыганским акцентом уж входили с холода и говорили что то какие то черные мужчины и женщины. Николай понимал, что всё было кончено; но он равнодушным голосом сказал:
– Что же, не будешь еще? А у меня славная карточка приготовлена. – Как будто более всего его интересовало веселье самой игры.
«Всё кончено, я пропал! думал он. Теперь пуля в лоб – одно остается», и вместе с тем он сказал веселым голосом:
– Ну, еще одну карточку.
– Хорошо, – отвечал Долохов, окончив итог, – хорошо! 21 рубль идет, – сказал он, указывая на цифру 21, рознившую ровный счет 43 тысяч, и взяв колоду, приготовился метать. Ростов покорно отогнул угол и вместо приготовленных 6.000, старательно написал 21.
– Это мне всё равно, – сказал он, – мне только интересно знать, убьешь ты, или дашь мне эту десятку.
Долохов серьезно стал метать. О, как ненавидел Ростов в эту минуту эти руки, красноватые с короткими пальцами и с волосами, видневшимися из под рубашки, имевшие его в своей власти… Десятка была дана.
– За вами 43 тысячи, граф, – сказал Долохов и потягиваясь встал из за стола. – А устаешь однако так долго сидеть, – сказал он.
– Да, и я тоже устал, – сказал Ростов.
Долохов, как будто напоминая ему, что ему неприлично было шутить, перебил его: Когда прикажете получить деньги, граф?
Ростов вспыхнув, вызвал Долохова в другую комнату.
– Я не могу вдруг заплатить всё, ты возьмешь вексель, – сказал он.
– Послушай, Ростов, – сказал Долохов, ясно улыбаясь и глядя в глаза Николаю, – ты знаешь поговорку: «Счастлив в любви, несчастлив в картах». Кузина твоя влюблена в тебя. Я знаю.
«О! это ужасно чувствовать себя так во власти этого человека», – думал Ростов. Ростов понимал, какой удар он нанесет отцу, матери объявлением этого проигрыша; он понимал, какое бы было счастье избавиться от всего этого, и понимал, что Долохов знает, что может избавить его от этого стыда и горя, и теперь хочет еще играть с ним, как кошка с мышью.
– Твоя кузина… – хотел сказать Долохов; но Николай перебил его.
– Моя кузина тут ни при чем, и о ней говорить нечего! – крикнул он с бешенством.
– Так когда получить? – спросил Долохов.
– Завтра, – сказал Ростов, и вышел из комнаты.


Сказать «завтра» и выдержать тон приличия было не трудно; но приехать одному домой, увидать сестер, брата, мать, отца, признаваться и просить денег, на которые не имеешь права после данного честного слова, было ужасно.
Дома еще не спали. Молодежь дома Ростовых, воротившись из театра, поужинав, сидела у клавикорд. Как только Николай вошел в залу, его охватила та любовная, поэтическая атмосфера, которая царствовала в эту зиму в их доме и которая теперь, после предложения Долохова и бала Иогеля, казалось, еще более сгустилась, как воздух перед грозой, над Соней и Наташей. Соня и Наташа в голубых платьях, в которых они были в театре, хорошенькие и знающие это, счастливые, улыбаясь, стояли у клавикорд. Вера с Шиншиным играла в шахматы в гостиной. Старая графиня, ожидая сына и мужа, раскладывала пасьянс с старушкой дворянкой, жившей у них в доме. Денисов с блестящими глазами и взъерошенными волосами сидел, откинув ножку назад, у клавикорд, и хлопая по ним своими коротенькими пальцами, брал аккорды, и закатывая глаза, своим маленьким, хриплым, но верным голосом, пел сочиненное им стихотворение «Волшебница», к которому он пытался найти музыку.
Волшебница, скажи, какая сила
Влечет меня к покинутым струнам;
Какой огонь ты в сердце заронила,
Какой восторг разлился по перстам!
Пел он страстным голосом, блестя на испуганную и счастливую Наташу своими агатовыми, черными глазами.
– Прекрасно! отлично! – кричала Наташа. – Еще другой куплет, – говорила она, не замечая Николая.
«У них всё то же» – подумал Николай, заглядывая в гостиную, где он увидал Веру и мать с старушкой.
– А! вот и Николенька! – Наташа подбежала к нему.
– Папенька дома? – спросил он.
– Как я рада, что ты приехал! – не отвечая, сказала Наташа, – нам так весело. Василий Дмитрич остался для меня еще день, ты знаешь?
– Нет, еще не приезжал папа, – сказала Соня.
– Коко, ты приехал, поди ко мне, дружок! – сказал голос графини из гостиной. Николай подошел к матери, поцеловал ее руку и, молча подсев к ее столу, стал смотреть на ее руки, раскладывавшие карты. Из залы всё слышались смех и веселые голоса, уговаривавшие Наташу.
– Ну, хорошо, хорошо, – закричал Денисов, – теперь нечего отговариваться, за вами barcarolla, умоляю вас.
Графиня оглянулась на молчаливого сына.
– Что с тобой? – спросила мать у Николая.
– Ах, ничего, – сказал он, как будто ему уже надоел этот всё один и тот же вопрос.
– Папенька скоро приедет?
– Я думаю.
«У них всё то же. Они ничего не знают! Куда мне деваться?», подумал Николай и пошел опять в залу, где стояли клавикорды.
Соня сидела за клавикордами и играла прелюдию той баркароллы, которую особенно любил Денисов. Наташа собиралась петь. Денисов восторженными глазами смотрел на нее.
Николай стал ходить взад и вперед по комнате.
«И вот охота заставлять ее петь? – что она может петь? И ничего тут нет веселого», думал Николай.
Соня взяла первый аккорд прелюдии.
«Боже мой, я погибший, я бесчестный человек. Пулю в лоб, одно, что остается, а не петь, подумал он. Уйти? но куда же? всё равно, пускай поют!»
Николай мрачно, продолжая ходить по комнате, взглядывал на Денисова и девочек, избегая их взглядов.
«Николенька, что с вами?» – спросил взгляд Сони, устремленный на него. Она тотчас увидала, что что нибудь случилось с ним.
Николай отвернулся от нее. Наташа с своею чуткостью тоже мгновенно заметила состояние своего брата. Она заметила его, но ей самой так было весело в ту минуту, так далека она была от горя, грусти, упреков, что она (как это часто бывает с молодыми людьми) нарочно обманула себя. Нет, мне слишком весело теперь, чтобы портить свое веселье сочувствием чужому горю, почувствовала она, и сказала себе:
«Нет, я верно ошибаюсь, он должен быть весел так же, как и я». Ну, Соня, – сказала она и вышла на самую середину залы, где по ее мнению лучше всего был резонанс. Приподняв голову, опустив безжизненно повисшие руки, как это делают танцовщицы, Наташа, энергическим движением переступая с каблучка на цыпочку, прошлась по середине комнаты и остановилась.
«Вот она я!» как будто говорила она, отвечая на восторженный взгляд Денисова, следившего за ней.
«И чему она радуется! – подумал Николай, глядя на сестру. И как ей не скучно и не совестно!» Наташа взяла первую ноту, горло ее расширилось, грудь выпрямилась, глаза приняли серьезное выражение. Она не думала ни о ком, ни о чем в эту минуту, и из в улыбку сложенного рта полились звуки, те звуки, которые может производить в те же промежутки времени и в те же интервалы всякий, но которые тысячу раз оставляют вас холодным, в тысячу первый раз заставляют вас содрогаться и плакать.
Наташа в эту зиму в первый раз начала серьезно петь и в особенности оттого, что Денисов восторгался ее пением. Она пела теперь не по детски, уж не было в ее пеньи этой комической, ребяческой старательности, которая была в ней прежде; но она пела еще не хорошо, как говорили все знатоки судьи, которые ее слушали. «Не обработан, но прекрасный голос, надо обработать», говорили все. Но говорили это обыкновенно уже гораздо после того, как замолкал ее голос. В то же время, когда звучал этот необработанный голос с неправильными придыханиями и с усилиями переходов, даже знатоки судьи ничего не говорили, и только наслаждались этим необработанным голосом и только желали еще раз услыхать его. В голосе ее была та девственная нетронутость, то незнание своих сил и та необработанная еще бархатность, которые так соединялись с недостатками искусства пенья, что, казалось, нельзя было ничего изменить в этом голосе, не испортив его.
«Что ж это такое? – подумал Николай, услыхав ее голос и широко раскрывая глаза. – Что с ней сделалось? Как она поет нынче?» – подумал он. И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты, следующей фразы, и всё в мире сделалось разделенным на три темпа: «Oh mio crudele affetto… [О моя жестокая любовь…] Раз, два, три… раз, два… три… раз… Oh mio crudele affetto… Раз, два, три… раз. Эх, жизнь наша дурацкая! – думал Николай. Всё это, и несчастье, и деньги, и Долохов, и злоба, и честь – всё это вздор… а вот оно настоящее… Hy, Наташа, ну, голубчик! ну матушка!… как она этот si возьмет? взяла! слава Богу!» – и он, сам не замечая того, что он поет, чтобы усилить этот si, взял втору в терцию высокой ноты. «Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!» подумал он.
О! как задрожала эта терция, и как тронулось что то лучшее, что было в душе Ростова. И это что то было независимо от всего в мире, и выше всего в мире. Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!… Всё вздор! Можно зарезать, украсть и всё таки быть счастливым…


Давно уже Ростов не испытывал такого наслаждения от музыки, как в этот день. Но как только Наташа кончила свою баркароллу, действительность опять вспомнилась ему. Он, ничего не сказав, вышел и пошел вниз в свою комнату. Через четверть часа старый граф, веселый и довольный, приехал из клуба. Николай, услыхав его приезд, пошел к нему.
– Ну что, повеселился? – сказал Илья Андреич, радостно и гордо улыбаясь на своего сына. Николай хотел сказать, что «да», но не мог: он чуть было не зарыдал. Граф раскуривал трубку и не заметил состояния сына.
«Эх, неизбежно!» – подумал Николай в первый и последний раз. И вдруг самым небрежным тоном, таким, что он сам себе гадок казался, как будто он просил экипажа съездить в город, он сказал отцу.
– Папа, а я к вам за делом пришел. Я было и забыл. Мне денег нужно.
– Вот как, – сказал отец, находившийся в особенно веселом духе. – Я тебе говорил, что не достанет. Много ли?
– Очень много, – краснея и с глупой, небрежной улыбкой, которую он долго потом не мог себе простить, сказал Николай. – Я немного проиграл, т. е. много даже, очень много, 43 тысячи.
– Что? Кому?… Шутишь! – крикнул граф, вдруг апоплексически краснея шеей и затылком, как краснеют старые люди.
– Я обещал заплатить завтра, – сказал Николай.
– Ну!… – сказал старый граф, разводя руками и бессильно опустился на диван.
– Что же делать! С кем это не случалось! – сказал сын развязным, смелым тоном, тогда как в душе своей он считал себя негодяем, подлецом, который целой жизнью не мог искупить своего преступления. Ему хотелось бы целовать руки своего отца, на коленях просить его прощения, а он небрежным и даже грубым тоном говорил, что это со всяким случается.
Граф Илья Андреич опустил глаза, услыхав эти слова сына и заторопился, отыскивая что то.
– Да, да, – проговорил он, – трудно, я боюсь, трудно достать…с кем не бывало! да, с кем не бывало… – И граф мельком взглянул в лицо сыну и пошел вон из комнаты… Николай готовился на отпор, но никак не ожидал этого.
– Папенька! па…пенька! – закричал он ему вслед, рыдая; простите меня! – И, схватив руку отца, он прижался к ней губами и заплакал.

В то время, как отец объяснялся с сыном, у матери с дочерью происходило не менее важное объяснение. Наташа взволнованная прибежала к матери.
– Мама!… Мама!… он мне сделал…
– Что сделал?
– Сделал, сделал предложение. Мама! Мама! – кричала она. Графиня не верила своим ушам. Денисов сделал предложение. Кому? Этой крошечной девочке Наташе, которая еще недавно играла в куклы и теперь еще брала уроки.
– Наташа, полно, глупости! – сказала она, еще надеясь, что это была шутка.
– Ну вот, глупости! – Я вам дело говорю, – сердито сказала Наташа. – Я пришла спросить, что делать, а вы мне говорите: «глупости»…
Графиня пожала плечами.
– Ежели правда, что мосьё Денисов сделал тебе предложение, то скажи ему, что он дурак, вот и всё.
– Нет, он не дурак, – обиженно и серьезно сказала Наташа.
– Ну так что ж ты хочешь? Вы нынче ведь все влюблены. Ну, влюблена, так выходи за него замуж! – сердито смеясь, проговорила графиня. – С Богом!
– Нет, мама, я не влюблена в него, должно быть не влюблена в него.
– Ну, так так и скажи ему.
– Мама, вы сердитесь? Вы не сердитесь, голубушка, ну в чем же я виновата?
– Нет, да что же, мой друг? Хочешь, я пойду скажу ему, – сказала графиня, улыбаясь.
– Нет, я сама, только научите. Вам всё легко, – прибавила она, отвечая на ее улыбку. – А коли бы видели вы, как он мне это сказал! Ведь я знаю, что он не хотел этого сказать, да уж нечаянно сказал.
– Ну всё таки надо отказать.
– Нет, не надо. Мне так его жалко! Он такой милый.
– Ну, так прими предложение. И то пора замуж итти, – сердито и насмешливо сказала мать.
– Нет, мама, мне так жалко его. Я не знаю, как я скажу.
– Да тебе и нечего говорить, я сама скажу, – сказала графиня, возмущенная тем, что осмелились смотреть, как на большую, на эту маленькую Наташу.
– Нет, ни за что, я сама, а вы слушайте у двери, – и Наташа побежала через гостиную в залу, где на том же стуле, у клавикорд, закрыв лицо руками, сидел Денисов. Он вскочил на звук ее легких шагов.
– Натали, – сказал он, быстрыми шагами подходя к ней, – решайте мою судьбу. Она в ваших руках!
– Василий Дмитрич, мне вас так жалко!… Нет, но вы такой славный… но не надо… это… а так я вас всегда буду любить.
Денисов нагнулся над ее рукою, и она услыхала странные, непонятные для нее звуки. Она поцеловала его в черную, спутанную, курчавую голову. В это время послышался поспешный шум платья графини. Она подошла к ним.
– Василий Дмитрич, я благодарю вас за честь, – сказала графиня смущенным голосом, но который казался строгим Денисову, – но моя дочь так молода, и я думала, что вы, как друг моего сына, обратитесь прежде ко мне. В таком случае вы не поставили бы меня в необходимость отказа.
– Г'афиня, – сказал Денисов с опущенными глазами и виноватым видом, хотел сказать что то еще и запнулся.
Наташа не могла спокойно видеть его таким жалким. Она начала громко всхлипывать.
– Г'афиня, я виноват перед вами, – продолжал Денисов прерывающимся голосом, – но знайте, что я так боготво'ю вашу дочь и всё ваше семейство, что две жизни отдам… – Он посмотрел на графиню и, заметив ее строгое лицо… – Ну п'ощайте, г'афиня, – сказал он, поцеловал ее руку и, не взглянув на Наташу, быстрыми, решительными шагами вышел из комнаты.

На другой день Ростов проводил Денисова, который не хотел более ни одного дня оставаться в Москве. Денисова провожали у цыган все его московские приятели, и он не помнил, как его уложили в сани и как везли первые три станции.
После отъезда Денисова, Ростов, дожидаясь денег, которые не вдруг мог собрать старый граф, провел еще две недели в Москве, не выезжая из дому, и преимущественно в комнате барышень.
Соня была к нему нежнее и преданнее чем прежде. Она, казалось, хотела показать ему, что его проигрыш был подвиг, за который она теперь еще больше любит его; но Николай теперь считал себя недостойным ее.
Он исписал альбомы девочек стихами и нотами, и не простившись ни с кем из своих знакомых, отослав наконец все 43 тысячи и получив росписку Долохова, уехал в конце ноября догонять полк, который уже был в Польше.



После своего объяснения с женой, Пьер поехал в Петербург. В Торжке на cтанции не было лошадей, или не хотел их смотритель. Пьер должен был ждать. Он не раздеваясь лег на кожаный диван перед круглым столом, положил на этот стол свои большие ноги в теплых сапогах и задумался.
– Прикажете чемоданы внести? Постель постелить, чаю прикажете? – спрашивал камердинер.
Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и всё продолжал думать о том же – о столь важном, что он не обращал никакого .внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало то, что он позже или раньше приедет в Петербург, или то, что будет или не будет ему места отдохнуть на этой станции, но всё равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.
Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения задранных ног, смотрел на них через очки, и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его. А его занимали всё одни и те же вопросы с самого того дня, как он после дуэли вернулся из Сокольников и провел первую, мучительную, бессонную ночь; только теперь в уединении путешествия, они с особенной силой овладели им. О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить, и не мог перестать задавать себе. Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. Винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его.
Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель очевидно врал и хотел только получить с проезжего лишние деньги. «Дурно ли это было или хорошо?», спрашивал себя Пьер. «Для меня хорошо, для другого проезжающего дурно, а для него самого неизбежно, потому что ему есть нечего: он говорил, что его прибил за это офицер. А офицер прибил за то, что ему ехать надо было скорее. А я стрелял в Долохова за то, что я счел себя оскорбленным, а Людовика XVI казнили за то, что его считали преступником, а через год убили тех, кто его казнил, тоже за что то. Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить, и что такое я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем?», спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, не логического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «умрешь – всё кончится. Умрешь и всё узнаешь, или перестанешь спрашивать». Но и умереть было страшно.
Торжковская торговка визгливым голосом предлагала свой товар и в особенности козловые туфли. «У меня сотни рублей, которых мне некуда деть, а она в прорванной шубе стоит и робко смотрит на меня, – думал Пьер. И зачем нужны эти деньги? Точно на один волос могут прибавить ей счастья, спокойствия души, эти деньги? Разве может что нибудь в мире сделать ее и меня менее подверженными злу и смерти? Смерть, которая всё кончит и которая должна притти нынче или завтра – всё равно через мгновение, в сравнении с вечностью». И он опять нажимал на ничего не захватывающий винт, и винт всё так же вертелся на одном и том же месте.
Слуга его подал ему разрезанную до половины книгу романа в письмах m mе Suza. [мадам Сюза.] Он стал читать о страданиях и добродетельной борьбе какой то Аmelie de Mansfeld. [Амалии Мансфельд.] «И зачем она боролась против своего соблазнителя, думал он, – когда она любила его? Не мог Бог вложить в ее душу стремления, противного Его воле. Моя бывшая жена не боролась и, может быть, она была права. Ничего не найдено, опять говорил себе Пьер, ничего не придумано. Знать мы можем только то, что ничего не знаем. И это высшая степень человеческой премудрости».
Всё в нем самом и вокруг него представлялось ему запутанным, бессмысленным и отвратительным. Но в этом самом отвращении ко всему окружающему Пьер находил своего рода раздражающее наслаждение.
– Осмелюсь просить ваше сиятельство потесниться крошечку, вот для них, – сказал смотритель, входя в комнату и вводя за собой другого, остановленного за недостатком лошадей проезжающего. Проезжающий был приземистый, ширококостый, желтый, морщинистый старик с седыми нависшими бровями над блестящими, неопределенного сероватого цвета, глазами.
Пьер снял ноги со стола, встал и перелег на приготовленную для него кровать, изредка поглядывая на вошедшего, который с угрюмо усталым видом, не глядя на Пьера, тяжело раздевался с помощью слуги. Оставшись в заношенном крытом нанкой тулупчике и в валеных сапогах на худых костлявых ногах, проезжий сел на диван, прислонив к спинке свою очень большую и широкую в висках, коротко обстриженную голову и взглянул на Безухого. Строгое, умное и проницательное выражение этого взгляда поразило Пьера. Ему захотелось заговорить с проезжающим, но когда он собрался обратиться к нему с вопросом о дороге, проезжающий уже закрыл глаза и сложив сморщенные старые руки, на пальце одной из которых был большой чугунный перстень с изображением Адамовой головы, неподвижно сидел, или отдыхая, или о чем то глубокомысленно и спокойно размышляя, как показалось Пьеру. Слуга проезжающего был весь покрытый морщинами, тоже желтый старичек, без усов и бороды, которые видимо не были сбриты, а никогда и не росли у него. Поворотливый старичек слуга разбирал погребец, приготовлял чайный стол, и принес кипящий самовар. Когда всё было готово, проезжающий открыл глаза, придвинулся к столу и налив себе один стакан чаю, налил другой безбородому старичку и подал ему. Пьер начинал чувствовать беспокойство и необходимость, и даже неизбежность вступления в разговор с этим проезжающим.
Слуга принес назад свой пустой, перевернутый стакан с недокусанным кусочком сахара и спросил, не нужно ли чего.
– Ничего. Подай книгу, – сказал проезжающий. Слуга подал книгу, которая показалась Пьеру духовною, и проезжающий углубился в чтение. Пьер смотрел на него. Вдруг проезжающий отложил книгу, заложив закрыл ее и, опять закрыв глаза и облокотившись на спинку, сел в свое прежнее положение. Пьер смотрел на него и не успел отвернуться, как старик открыл глаза и уставил свой твердый и строгий взгляд прямо в лицо Пьеру.
Пьер чувствовал себя смущенным и хотел отклониться от этого взгляда, но блестящие, старческие глаза неотразимо притягивали его к себе.


– Имею удовольствие говорить с графом Безухим, ежели я не ошибаюсь, – сказал проезжающий неторопливо и громко. Пьер молча, вопросительно смотрел через очки на своего собеседника.
– Я слышал про вас, – продолжал проезжающий, – и про постигшее вас, государь мой, несчастье. – Он как бы подчеркнул последнее слово, как будто он сказал: «да, несчастье, как вы ни называйте, я знаю, что то, что случилось с вами в Москве, было несчастье». – Весьма сожалею о том, государь мой.
Пьер покраснел и, поспешно спустив ноги с постели, нагнулся к старику, неестественно и робко улыбаясь.
– Я не из любопытства упомянул вам об этом, государь мой, но по более важным причинам. – Он помолчал, не выпуская Пьера из своего взгляда, и подвинулся на диване, приглашая этим жестом Пьера сесть подле себя. Пьеру неприятно было вступать в разговор с этим стариком, но он, невольно покоряясь ему, подошел и сел подле него.
– Вы несчастливы, государь мой, – продолжал он. – Вы молоды, я стар. Я бы желал по мере моих сил помочь вам.
– Ах, да, – с неестественной улыбкой сказал Пьер. – Очень вам благодарен… Вы откуда изволите проезжать? – Лицо проезжающего было не ласково, даже холодно и строго, но несмотря на то, и речь и лицо нового знакомца неотразимо привлекательно действовали на Пьера.
– Но если по каким либо причинам вам неприятен разговор со мною, – сказал старик, – то вы так и скажите, государь мой. – И он вдруг улыбнулся неожиданно, отечески нежной улыбкой.
– Ах нет, совсем нет, напротив, я очень рад познакомиться с вами, – сказал Пьер, и, взглянув еще раз на руки нового знакомца, ближе рассмотрел перстень. Он увидал на нем Адамову голову, знак масонства.
– Позвольте мне спросить, – сказал он. – Вы масон?
– Да, я принадлежу к братству свободных каменьщиков, сказал проезжий, все глубже и глубже вглядываясь в глаза Пьеру. – И от себя и от их имени протягиваю вам братскую руку.
– Я боюсь, – сказал Пьер, улыбаясь и колеблясь между доверием, внушаемым ему личностью масона, и привычкой насмешки над верованиями масонов, – я боюсь, что я очень далек от пониманья, как это сказать, я боюсь, что мой образ мыслей насчет всего мироздания так противоположен вашему, что мы не поймем друг друга.
– Мне известен ваш образ мыслей, – сказал масон, – и тот ваш образ мыслей, о котором вы говорите, и который вам кажется произведением вашего мысленного труда, есть образ мыслей большинства людей, есть однообразный плод гордости, лени и невежества. Извините меня, государь мой, ежели бы я не знал его, я бы не заговорил с вами. Ваш образ мыслей есть печальное заблуждение.
– Точно так же, как я могу предполагать, что и вы находитесь в заблуждении, – сказал Пьер, слабо улыбаясь.
– Я никогда не посмею сказать, что я знаю истину, – сказал масон, всё более и более поражая Пьера своею определенностью и твердостью речи. – Никто один не может достигнуть до истины; только камень за камнем, с участием всех, миллионами поколений, от праотца Адама и до нашего времени, воздвигается тот храм, который должен быть достойным жилищем Великого Бога, – сказал масон и закрыл глаза.
– Я должен вам сказать, я не верю, не… верю в Бога, – с сожалением и усилием сказал Пьер, чувствуя необходимость высказать всю правду.
Масон внимательно посмотрел на Пьера и улыбнулся, как улыбнулся бы богач, державший в руках миллионы, бедняку, который бы сказал ему, что нет у него, у бедняка, пяти рублей, могущих сделать его счастие.
– Да, вы не знаете Его, государь мой, – сказал масон. – Вы не можете знать Его. Вы не знаете Его, оттого вы и несчастны.
– Да, да, я несчастен, подтвердил Пьер; – но что ж мне делать?
– Вы не знаете Его, государь мой, и оттого вы очень несчастны. Вы не знаете Его, а Он здесь, Он во мне. Он в моих словах, Он в тебе, и даже в тех кощунствующих речах, которые ты произнес сейчас! – строгим дрожащим голосом сказал масон.
Он помолчал и вздохнул, видимо стараясь успокоиться.
– Ежели бы Его не было, – сказал он тихо, – мы бы с вами не говорили о Нем, государь мой. О чем, о ком мы говорили? Кого ты отрицал? – вдруг сказал он с восторженной строгостью и властью в голосе. – Кто Его выдумал, ежели Его нет? Почему явилось в тебе предположение, что есть такое непонятное существо? Почему ты и весь мир предположили существование такого непостижимого существа, существа всемогущего, вечного и бесконечного во всех своих свойствах?… – Он остановился и долго молчал.
Пьер не мог и не хотел прерывать этого молчания.
– Он есть, но понять Его трудно, – заговорил опять масон, глядя не на лицо Пьера, а перед собою, своими старческими руками, которые от внутреннего волнения не могли оставаться спокойными, перебирая листы книги. – Ежели бы это был человек, в существовании которого ты бы сомневался, я бы привел к тебе этого человека, взял бы его за руку и показал тебе. Но как я, ничтожный смертный, покажу всё всемогущество, всю вечность, всю благость Его тому, кто слеп, или тому, кто закрывает глаза, чтобы не видать, не понимать Его, и не увидать, и не понять всю свою мерзость и порочность? – Он помолчал. – Кто ты? Что ты? Ты мечтаешь о себе, что ты мудрец, потому что ты мог произнести эти кощунственные слова, – сказал он с мрачной и презрительной усмешкой, – а ты глупее и безумнее малого ребенка, который бы, играя частями искусно сделанных часов, осмелился бы говорить, что, потому что он не понимает назначения этих часов, он и не верит в мастера, который их сделал. Познать Его трудно… Мы веками, от праотца Адама и до наших дней, работаем для этого познания и на бесконечность далеки от достижения нашей цели; но в непонимании Его мы видим только нашу слабость и Его величие… – Пьер, с замиранием сердца, блестящими глазами глядя в лицо масона, слушал его, не перебивал, не спрашивал его, а всей душой верил тому, что говорил ему этот чужой человек. Верил ли он тем разумным доводам, которые были в речи масона, или верил, как верят дети интонациям, убежденности и сердечности, которые были в речи масона, дрожанию голоса, которое иногда почти прерывало масона, или этим блестящим, старческим глазам, состарившимся на том же убеждении, или тому спокойствию, твердости и знанию своего назначения, которые светились из всего существа масона, и которые особенно сильно поражали его в сравнении с своей опущенностью и безнадежностью; – но он всей душой желал верить, и верил, и испытывал радостное чувство успокоения, обновления и возвращения к жизни.
– Он не постигается умом, а постигается жизнью, – сказал масон.
– Я не понимаю, – сказал Пьер, со страхом чувствуя поднимающееся в себе сомнение. Он боялся неясности и слабости доводов своего собеседника, он боялся не верить ему. – Я не понимаю, – сказал он, – каким образом ум человеческий не может постигнуть того знания, о котором вы говорите.
Масон улыбнулся своей кроткой, отеческой улыбкой.
– Высшая мудрость и истина есть как бы чистейшая влага, которую мы хотим воспринять в себя, – сказал он. – Могу ли я в нечистый сосуд воспринять эту чистую влагу и судить о чистоте ее? Только внутренним очищением самого себя я могу до известной чистоты довести воспринимаемую влагу.
– Да, да, это так! – радостно сказал Пьер.
– Высшая мудрость основана не на одном разуме, не на тех светских науках физики, истории, химии и т. д., на которые распадается знание умственное. Высшая мудрость одна. Высшая мудрость имеет одну науку – науку всего, науку объясняющую всё мироздание и занимаемое в нем место человека. Для того чтобы вместить в себя эту науку, необходимо очистить и обновить своего внутреннего человека, и потому прежде, чем знать, нужно верить и совершенствоваться. И для достижения этих целей в душе нашей вложен свет Божий, называемый совестью.
– Да, да, – подтверждал Пьер.
– Погляди духовными глазами на своего внутреннего человека и спроси у самого себя, доволен ли ты собой. Чего ты достиг, руководясь одним умом? Что ты такое? Вы молоды, вы богаты, вы умны, образованы, государь мой. Что вы сделали из всех этих благ, данных вам? Довольны ли вы собой и своей жизнью?
– Нет, я ненавижу свою жизнь, – сморщась проговорил Пьер.
– Ты ненавидишь, так измени ее, очисти себя, и по мере очищения ты будешь познавать мудрость. Посмотрите на свою жизнь, государь мой. Как вы проводили ее? В буйных оргиях и разврате, всё получая от общества и ничего не отдавая ему. Вы получили богатство. Как вы употребили его? Что вы сделали для ближнего своего? Подумали ли вы о десятках тысяч ваших рабов, помогли ли вы им физически и нравственно? Нет. Вы пользовались их трудами, чтоб вести распутную жизнь. Вот что вы сделали. Избрали ли вы место служения, где бы вы приносили пользу своему ближнему? Нет. Вы в праздности проводили свою жизнь. Потом вы женились, государь мой, взяли на себя ответственность в руководстве молодой женщины, и что же вы сделали? Вы не помогли ей, государь мой, найти путь истины, а ввергли ее в пучину лжи и несчастья. Человек оскорбил вас, и вы убили его, и вы говорите, что вы не знаете Бога, и что вы ненавидите свою жизнь. Тут нет ничего мудреного, государь мой! – После этих слов, масон, как бы устав от продолжительного разговора, опять облокотился на спинку дивана и закрыл глаза. Пьер смотрел на это строгое, неподвижное, старческое, почти мертвое лицо, и беззвучно шевелил губами. Он хотел сказать: да, мерзкая, праздная, развратная жизнь, – и не смел прерывать молчание.
Масон хрипло, старчески прокашлялся и кликнул слугу.
– Что лошади? – спросил он, не глядя на Пьера.
– Привели сдаточных, – отвечал слуга. – Отдыхать не будете?
– Нет, вели закладывать.
«Неужели же он уедет и оставит меня одного, не договорив всего и не обещав мне помощи?», думал Пьер, вставая и опустив голову, изредка взглядывая на масона, и начиная ходить по комнате. «Да, я не думал этого, но я вел презренную, развратную жизнь, но я не любил ее, и не хотел этого, думал Пьер, – а этот человек знает истину, и ежели бы он захотел, он мог бы открыть мне её». Пьер хотел и не смел сказать этого масону. Проезжающий, привычными, старческими руками уложив свои вещи, застегивал свой тулупчик. Окончив эти дела, он обратился к Безухому и равнодушно, учтивым тоном, сказал ему:
– Вы куда теперь изволите ехать, государь мой?
– Я?… Я в Петербург, – отвечал Пьер детским, нерешительным голосом. – Я благодарю вас. Я во всем согласен с вами. Но вы не думайте, чтобы я был так дурен. Я всей душой желал быть тем, чем вы хотели бы, чтобы я был; но я ни в ком никогда не находил помощи… Впрочем, я сам прежде всего виноват во всем. Помогите мне, научите меня и, может быть, я буду… – Пьер не мог говорить дальше; он засопел носом и отвернулся.
Масон долго молчал, видимо что то обдумывая.
– Помощь дается токмо от Бога, – сказал он, – но ту меру помощи, которую во власти подать наш орден, он подаст вам, государь мой. Вы едете в Петербург, передайте это графу Вилларскому (он достал бумажник и на сложенном вчетверо большом листе бумаги написал несколько слов). Один совет позвольте подать вам. Приехав в столицу, посвятите первое время уединению, обсуждению самого себя, и не вступайте на прежние пути жизни. Затем желаю вам счастливого пути, государь мой, – сказал он, заметив, что слуга его вошел в комнату, – и успеха…
Проезжающий был Осип Алексеевич Баздеев, как узнал Пьер по книге смотрителя. Баздеев был одним из известнейших масонов и мартинистов еще Новиковского времени. Долго после его отъезда Пьер, не ложась спать и не спрашивая лошадей, ходил по станционной комнате, обдумывая свое порочное прошедшее и с восторгом обновления представляя себе свое блаженное, безупречное и добродетельное будущее, которое казалось ему так легко. Он был, как ему казалось, порочным только потому, что он как то случайно запамятовал, как хорошо быть добродетельным. В душе его не оставалось ни следа прежних сомнений. Он твердо верил в возможность братства людей, соединенных с целью поддерживать друг друга на пути добродетели, и таким представлялось ему масонство.


Приехав в Петербург, Пьер никого не известил о своем приезде, никуда не выезжал, и стал целые дни проводить за чтением Фомы Кемпийского, книги, которая неизвестно кем была доставлена ему. Одно и всё одно понимал Пьер, читая эту книгу; он понимал неизведанное еще им наслаждение верить в возможность достижения совершенства и в возможность братской и деятельной любви между людьми, открытую ему Осипом Алексеевичем. Через неделю после его приезда молодой польский граф Вилларский, которого Пьер поверхностно знал по петербургскому свету, вошел вечером в его комнату с тем официальным и торжественным видом, с которым входил к нему секундант Долохова и, затворив за собой дверь и убедившись, что в комнате никого кроме Пьера не было, обратился к нему:
– Я приехал к вам с поручением и предложением, граф, – сказал он ему, не садясь. – Особа, очень высоко поставленная в нашем братстве, ходатайствовала о том, чтобы вы были приняты в братство ранее срока, и предложила мне быть вашим поручителем. Я за священный долг почитаю исполнение воли этого лица. Желаете ли вы вступить за моим поручительством в братство свободных каменьщиков?
Холодный и строгий тон человека, которого Пьер видел почти всегда на балах с любезною улыбкою, в обществе самых блестящих женщин, поразил Пьера.
– Да, я желаю, – сказал Пьер.
Вилларский наклонил голову. – Еще один вопрос, граф, сказал он, на который я вас не как будущего масона, но как честного человека (galant homme) прошу со всею искренностью отвечать мне: отреклись ли вы от своих прежних убеждений, верите ли вы в Бога?
Пьер задумался. – Да… да, я верю в Бога, – сказал он.
– В таком случае… – начал Вилларский, но Пьер перебил его. – Да, я верю в Бога, – сказал он еще раз.
– В таком случае мы можем ехать, – сказал Вилларский. – Карета моя к вашим услугам.
Всю дорогу Вилларский молчал. На вопросы Пьера, что ему нужно делать и как отвечать, Вилларский сказал только, что братья, более его достойные, испытают его, и что Пьеру больше ничего не нужно, как говорить правду.
Въехав в ворота большого дома, где было помещение ложи, и пройдя по темной лестнице, они вошли в освещенную, небольшую прихожую, где без помощи прислуги, сняли шубы. Из передней они прошли в другую комнату. Какой то человек в странном одеянии показался у двери. Вилларский, выйдя к нему навстречу, что то тихо сказал ему по французски и подошел к небольшому шкафу, в котором Пьер заметил невиданные им одеяния. Взяв из шкафа платок, Вилларский наложил его на глаза Пьеру и завязал узлом сзади, больно захватив в узел его волоса. Потом он пригнул его к себе, поцеловал и, взяв за руку, повел куда то. Пьеру было больно от притянутых узлом волос, он морщился от боли и улыбался от стыда чего то. Огромная фигура его с опущенными руками, с сморщенной и улыбающейся физиономией, неверными робкими шагами подвигалась за Вилларским.
Проведя его шагов десять, Вилларский остановился.
– Что бы ни случилось с вами, – сказал он, – вы должны с мужеством переносить всё, ежели вы твердо решились вступить в наше братство. (Пьер утвердительно отвечал наклонением головы.) Когда вы услышите стук в двери, вы развяжете себе глаза, – прибавил Вилларский; – желаю вам мужества и успеха. И, пожав руку Пьеру, Вилларский вышел.
Оставшись один, Пьер продолжал всё так же улыбаться. Раза два он пожимал плечами, подносил руку к платку, как бы желая снять его, и опять опускал ее. Пять минут, которые он пробыл с связанными глазами, показались ему часом. Руки его отекли, ноги подкашивались; ему казалось, что он устал. Он испытывал самые сложные и разнообразные чувства. Ему было и страшно того, что с ним случится, и еще более страшно того, как бы ему не выказать страха. Ему было любопытно узнать, что будет с ним, что откроется ему; но более всего ему было радостно, что наступила минута, когда он наконец вступит на тот путь обновления и деятельно добродетельной жизни, о котором он мечтал со времени своей встречи с Осипом Алексеевичем. В дверь послышались сильные удары. Пьер снял повязку и оглянулся вокруг себя. В комнате было черно – темно: только в одном месте горела лампада, в чем то белом. Пьер подошел ближе и увидал, что лампада стояла на черном столе, на котором лежала одна раскрытая книга. Книга была Евангелие; то белое, в чем горела лампада, был человечий череп с своими дырами и зубами. Прочтя первые слова Евангелия: «Вначале бе слово и слово бе к Богу», Пьер обошел стол и увидал большой, наполненный чем то и открытый ящик. Это был гроб с костями. Его нисколько не удивило то, что он увидал. Надеясь вступить в совершенно новую жизнь, совершенно отличную от прежней, он ожидал всего необыкновенного, еще более необыкновенного чем то, что он видел. Череп, гроб, Евангелие – ему казалось, что он ожидал всего этого, ожидал еще большего. Стараясь вызвать в себе чувство умиленья, он смотрел вокруг себя. – «Бог, смерть, любовь, братство людей», – говорил он себе, связывая с этими словами смутные, но радостные представления чего то. Дверь отворилась, и кто то вошел.
При слабом свете, к которому однако уже успел Пьер приглядеться, вошел невысокий человек. Видимо с света войдя в темноту, человек этот остановился; потом осторожными шагами он подвинулся к столу и положил на него небольшие, закрытые кожаными перчатками, руки.
Невысокий человек этот был одет в белый, кожаный фартук, прикрывавший его грудь и часть ног, на шее было надето что то вроде ожерелья, и из за ожерелья выступал высокий, белый жабо, окаймлявший его продолговатое лицо, освещенное снизу.
– Для чего вы пришли сюда? – спросил вошедший, по шороху, сделанному Пьером, обращаясь в его сторону. – Для чего вы, неверующий в истины света и не видящий света, для чего вы пришли сюда, чего хотите вы от нас? Премудрости, добродетели, просвещения?
В ту минуту как дверь отворилась и вошел неизвестный человек, Пьер испытал чувство страха и благоговения, подобное тому, которое он в детстве испытывал на исповеди: он почувствовал себя с глазу на глаз с совершенно чужим по условиям жизни и с близким, по братству людей, человеком. Пьер с захватывающим дыханье биением сердца подвинулся к ритору (так назывался в масонстве брат, приготовляющий ищущего к вступлению в братство). Пьер, подойдя ближе, узнал в риторе знакомого человека, Смольянинова, но ему оскорбительно было думать, что вошедший был знакомый человек: вошедший был только брат и добродетельный наставник. Пьер долго не мог выговорить слова, так что ритор должен был повторить свой вопрос.
– Да, я… я… хочу обновления, – с трудом выговорил Пьер.
– Хорошо, – сказал Смольянинов, и тотчас же продолжал: – Имеете ли вы понятие о средствах, которыми наш святой орден поможет вам в достижении вашей цели?… – сказал ритор спокойно и быстро.
– Я… надеюсь… руководства… помощи… в обновлении, – сказал Пьер с дрожанием голоса и с затруднением в речи, происходящим и от волнения, и от непривычки говорить по русски об отвлеченных предметах.
– Какое понятие вы имеете о франк масонстве?
– Я подразумеваю, что франк масонство есть fraterienité [братство]; и равенство людей с добродетельными целями, – сказал Пьер, стыдясь по мере того, как он говорил, несоответственности своих слов с торжественностью минуты. Я подразумеваю…
– Хорошо, – сказал ритор поспешно, видимо вполне удовлетворенный этим ответом. – Искали ли вы средств к достижению своей цели в религии?
– Нет, я считал ее несправедливою, и не следовал ей, – сказал Пьер так тихо, что ритор не расслышал его и спросил, что он говорит. – Я был атеистом, – отвечал Пьер.
– Вы ищете истины для того, чтобы следовать в жизни ее законам; следовательно, вы ищете премудрости и добродетели, не так ли? – сказал ритор после минутного молчания.
– Да, да, – подтвердил Пьер.
Ритор прокашлялся, сложил на груди руки в перчатках и начал говорить:
– Теперь я должен открыть вам главную цель нашего ордена, – сказал он, – и ежели цель эта совпадает с вашею, то вы с пользою вступите в наше братство. Первая главнейшая цель и купно основание нашего ордена, на котором он утвержден, и которого никакая сила человеческая не может низвергнуть, есть сохранение и предание потомству некоего важного таинства… от самых древнейших веков и даже от первого человека до нас дошедшего, от которого таинства, может быть, зависит судьба рода человеческого. Но так как сие таинство такого свойства, что никто не может его знать и им пользоваться, если долговременным и прилежным очищением самого себя не приуготовлен, то не всяк может надеяться скоро обрести его. Поэтому мы имеем вторую цель, которая состоит в том, чтобы приуготовлять наших членов, сколько возможно, исправлять их сердце, очищать и просвещать их разум теми средствами, которые нам преданием открыты от мужей, потрудившихся в искании сего таинства, и тем учинять их способными к восприятию оного. Очищая и исправляя наших членов, мы стараемся в третьих исправлять и весь человеческий род, предлагая ему в членах наших пример благочестия и добродетели, и тем стараемся всеми силами противоборствовать злу, царствующему в мире. Подумайте об этом, и я опять приду к вам, – сказал он и вышел из комнаты.
– Противоборствовать злу, царствующему в мире… – повторил Пьер, и ему представилась его будущая деятельность на этом поприще. Ему представлялись такие же люди, каким он был сам две недели тому назад, и он мысленно обращал к ним поучительно наставническую речь. Он представлял себе порочных и несчастных людей, которым он помогал словом и делом; представлял себе угнетателей, от которых он спасал их жертвы. Из трех поименованных ритором целей, эта последняя – исправление рода человеческого, особенно близка была Пьеру. Некое важное таинство, о котором упомянул ритор, хотя и подстрекало его любопытство, не представлялось ему существенным; а вторая цель, очищение и исправление себя, мало занимала его, потому что он в эту минуту с наслаждением чувствовал себя уже вполне исправленным от прежних пороков и готовым только на одно доброе.
Через полчаса вернулся ритор передать ищущему те семь добродетелей, соответствующие семи ступеням храма Соломона, которые должен был воспитывать в себе каждый масон. Добродетели эти были: 1) скромность , соблюдение тайны ордена, 2) повиновение высшим чинам ордена, 3) добронравие, 4) любовь к человечеству, 5) мужество, 6) щедрость и 7) любовь к смерти.
– В седьмых старайтесь, – сказал ритор, – частым помышлением о смерти довести себя до того, чтобы она не казалась вам более страшным врагом, но другом… который освобождает от бедственной сей жизни в трудах добродетели томившуюся душу, для введения ее в место награды и успокоения.
«Да, это должно быть так», – думал Пьер, когда после этих слов ритор снова ушел от него, оставляя его уединенному размышлению. «Это должно быть так, но я еще так слаб, что люблю свою жизнь, которой смысл только теперь по немногу открывается мне». Но остальные пять добродетелей, которые перебирая по пальцам вспомнил Пьер, он чувствовал в душе своей: и мужество , и щедрость , и добронравие , и любовь к человечеству , и в особенности повиновение , которое даже не представлялось ему добродетелью, а счастьем. (Ему так радостно было теперь избавиться от своего произвола и подчинить свою волю тому и тем, которые знали несомненную истину.) Седьмую добродетель Пьер забыл и никак не мог вспомнить ее.
В третий раз ритор вернулся скорее и спросил Пьера, всё ли он тверд в своем намерении, и решается ли подвергнуть себя всему, что от него потребуется.
– Я готов на всё, – сказал Пьер.
– Еще должен вам сообщить, – сказал ритор, – что орден наш учение свое преподает не словами токмо, но иными средствами, которые на истинного искателя мудрости и добродетели действуют, может быть, сильнее, нежели словесные токмо объяснения. Сия храмина убранством своим, которое вы видите, уже должна была изъяснить вашему сердцу, ежели оно искренно, более нежели слова; вы увидите, может быть, и при дальнейшем вашем принятии подобный образ изъяснения. Орден наш подражает древним обществам, которые открывали свое учение иероглифами. Иероглиф, – сказал ритор, – есть наименование какой нибудь неподверженной чувствам вещи, которая содержит в себе качества, подобные изобразуемой.
Пьер знал очень хорошо, что такое иероглиф, но не смел говорить. Он молча слушал ритора, по всему чувствуя, что тотчас начнутся испытанья.
– Ежели вы тверды, то я должен приступить к введению вас, – говорил ритор, ближе подходя к Пьеру. – В знак щедрости прошу вас отдать мне все драгоценные вещи.
– Но я с собою ничего не имею, – сказал Пьер, полагавший, что от него требуют выдачи всего, что он имеет.
– То, что на вас есть: часы, деньги, кольца…
Пьер поспешно достал кошелек, часы, и долго не мог снять с жирного пальца обручальное кольцо. Когда это было сделано, масон сказал:
– В знак повиновенья прошу вас раздеться. – Пьер снял фрак, жилет и левый сапог по указанию ритора. Масон открыл рубашку на его левой груди, и, нагнувшись, поднял его штанину на левой ноге выше колена. Пьер поспешно хотел снять и правый сапог и засучить панталоны, чтобы избавить от этого труда незнакомого ему человека, но масон сказал ему, что этого не нужно – и подал ему туфлю на левую ногу. С детской улыбкой стыдливости, сомнения и насмешки над самим собою, которая против его воли выступала на лицо, Пьер стоял, опустив руки и расставив ноги, перед братом ритором, ожидая его новых приказаний.
– И наконец, в знак чистосердечия, я прошу вас открыть мне главное ваше пристрастие, – сказал он.
– Мое пристрастие! У меня их было так много, – сказал Пьер.
– То пристрастие, которое более всех других заставляло вас колебаться на пути добродетели, – сказал масон.
Пьер помолчал, отыскивая.
«Вино? Объедение? Праздность? Леность? Горячность? Злоба? Женщины?» Перебирал он свои пороки, мысленно взвешивая их и не зная которому отдать преимущество.
– Женщины, – сказал тихим, чуть слышным голосом Пьер. Масон не шевелился и не говорил долго после этого ответа. Наконец он подвинулся к Пьеру, взял лежавший на столе платок и опять завязал ему глаза.
– Последний раз говорю вам: обратите всё ваше внимание на самого себя, наложите цепи на свои чувства и ищите блаженства не в страстях, а в своем сердце. Источник блаженства не вне, а внутри нас…
Пьер уже чувствовал в себе этот освежающий источник блаженства, теперь радостью и умилением переполнявший его душу.


Скоро после этого в темную храмину пришел за Пьером уже не прежний ритор, а поручитель Вилларский, которого он узнал по голосу. На новые вопросы о твердости его намерения, Пьер отвечал: «Да, да, согласен», – и с сияющею детскою улыбкой, с открытой, жирной грудью, неровно и робко шагая одной разутой и одной обутой ногой, пошел вперед с приставленной Вилларским к его обнаженной груди шпагой. Из комнаты его повели по коридорам, поворачивая взад и вперед, и наконец привели к дверям ложи. Вилларский кашлянул, ему ответили масонскими стуками молотков, дверь отворилась перед ними. Чей то басистый голос (глаза Пьера всё были завязаны) сделал ему вопросы о том, кто он, где, когда родился? и т. п. Потом его опять повели куда то, не развязывая ему глаз, и во время ходьбы его говорили ему аллегории о трудах его путешествия, о священной дружбе, о предвечном Строителе мира, о мужестве, с которым он должен переносить труды и опасности. Во время этого путешествия Пьер заметил, что его называли то ищущим, то страждущим, то требующим, и различно стучали при этом молотками и шпагами. В то время как его подводили к какому то предмету, он заметил, что произошло замешательство и смятение между его руководителями. Он слышал, как шопотом заспорили между собой окружающие люди и как один настаивал на том, чтобы он был проведен по какому то ковру. После этого взяли его правую руку, положили на что то, а левою велели ему приставить циркуль к левой груди, и заставили его, повторяя слова, которые читал другой, прочесть клятву верности законам ордена. Потом потушили свечи, зажгли спирт, как это слышал по запаху Пьер, и сказали, что он увидит малый свет. С него сняли повязку, и Пьер как во сне увидал, в слабом свете спиртового огня, несколько людей, которые в таких же фартуках, как и ритор, стояли против него и держали шпаги, направленные в его грудь. Между ними стоял человек в белой окровавленной рубашке. Увидав это, Пьер грудью надвинулся вперед на шпаги, желая, чтобы они вонзились в него. Но шпаги отстранились от него и ему тотчас же опять надели повязку. – Теперь ты видел малый свет, – сказал ему чей то голос. Потом опять зажгли свечи, сказали, что ему надо видеть полный свет, и опять сняли повязку и более десяти голосов вдруг сказали: sic transit gloria mundi. [так проходит мирская слава.]
Пьер понемногу стал приходить в себя и оглядывать комнату, где он был, и находившихся в ней людей. Вокруг длинного стола, покрытого черным, сидело человек двенадцать, всё в тех же одеяниях, как и те, которых он прежде видел. Некоторых Пьер знал по петербургскому обществу. На председательском месте сидел незнакомый молодой человек, в особом кресте на шее. По правую руку сидел итальянец аббат, которого Пьер видел два года тому назад у Анны Павловны. Еще был тут один весьма важный сановник и один швейцарец гувернер, живший прежде у Курагиных. Все торжественно молчали, слушая слова председателя, державшего в руке молоток. В стене была вделана горящая звезда; с одной стороны стола был небольшой ковер с различными изображениями, с другой было что то в роде алтаря с Евангелием и черепом. Кругом стола было 7 больших, в роде церковных, подсвечников. Двое из братьев подвели Пьера к алтарю, поставили ему ноги в прямоугольное положение и приказали ему лечь, говоря, что он повергается к вратам храма.
– Он прежде должен получить лопату, – сказал шопотом один из братьев.
– А! полноте пожалуйста, – сказал другой.
Пьер, растерянными, близорукими глазами, не повинуясь, оглянулся вокруг себя, и вдруг на него нашло сомнение. «Где я? Что я делаю? Не смеются ли надо мной? Не будет ли мне стыдно вспоминать это?» Но сомнение это продолжалось только одно мгновение. Пьер оглянулся на серьезные лица окружавших его людей, вспомнил всё, что он уже прошел, и понял, что нельзя остановиться на половине дороги. Он ужаснулся своему сомнению и, стараясь вызвать в себе прежнее чувство умиления, повергся к вратам храма. И действительно чувство умиления, еще сильнейшего, чем прежде, нашло на него. Когда он пролежал несколько времени, ему велели встать и надели на него такой же белый кожаный фартук, какие были на других, дали ему в руки лопату и три пары перчаток, и тогда великий мастер обратился к нему. Он сказал ему, чтобы он старался ничем не запятнать белизну этого фартука, представляющего крепость и непорочность; потом о невыясненной лопате сказал, чтобы он трудился ею очищать свое сердце от пороков и снисходительно заглаживать ею сердце ближнего. Потом про первые перчатки мужские сказал, что значения их он не может знать, но должен хранить их, про другие перчатки мужские сказал, что он должен надевать их в собраниях и наконец про третьи женские перчатки сказал: «Любезный брат, и сии женские перчатки вам определены суть. Отдайте их той женщине, которую вы будете почитать больше всех. Сим даром уверите в непорочности сердца вашего ту, которую изберете вы себе в достойную каменьщицу». И помолчав несколько времени, прибавил: – «Но соблюди, любезный брат, да не украшают перчатки сии рук нечистых». В то время как великий мастер произносил эти последние слова, Пьеру показалось, что председатель смутился. Пьер смутился еще больше, покраснел до слез, как краснеют дети, беспокойно стал оглядываться и произошло неловкое молчание.