Прушиньский, Ксаверий

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Ксаверий Прушиньский»)
Перейти к: навигация, поиск
Францишек Ксаверий Прушиньский
Franciszek Ksawery Pruszyński

Ксаверий Прушиньский
Дата рождения:

4 декабря 1907(1907-12-04)

Место рождения:

Волыце-Керекешино, Староконстантиновский уезд, Волынская губерния, Российская империя

Дата смерти:

13 июня 1950(1950-06-13) (42 года)

Место смерти:

Ринерн, ФРГ

Род деятельности:

журналист, писатель

Язык произведений:

польский, английский

Францишек Ксаверий Прушиньский (4 декабря 1907 года — 13 июня 1950 года) — польский журналист, публицист, писатель и дипломат.

Он родился в семейном поместье Волыце-Керекешино Волынской губернии Российской империи (современная Хмельницкая область Украины), которое приобрёл у Чацких дед Ксаверия — Мечислав Прушиньский. В 1920 году земли к востоку от реки Збруч отошли к России и Прушиньские потеряли имения в тогдашнем Староконстантиновском уезде (Волыце, Решнёвка, Семеринское, Берегели, Вербородинцы, Бражинцы).

Закончил иезуитскую гимназию в Хырове в 1927 году, получив аттестат зрелости. В Ягеллонском университете изучал право, в 1931 году получил диплом. Во время обучения он был председателем (1927—1931) «Академического круга пограничья», вступил в консервативную организацию Myśl Mocarstwowa («Имперская мысль»), в которой оставался до 1933 года. Был руководителем краковского отделения «Myśl Mocarstwowa». Первые статьи Ксаверий Прушиньский опубликовал в связанных с этой организацией изданиях: Dzień Akademicki и Civitas Academica. Предметом изучения он выбрал средневековое немецкое право, которое преподавал историк права и библиограф профессор Станислав Эстрайхер. В 1929 году он стал у Эстрайхера заместителем ассистента. Мария Мейштович (Maria Meysztowicz) стала его женой.

Ксаверий Прушиньский путешествовал по всей Европе, направляя свои статьи в ведущие польские газеты. Он стал работать в редакции краковской газеты Czas («Время»), сначала корректором, потом — обозревателем зарубежной прессы, а с 1930 года стал автором репортажей. Первой стала серия репортажей из Венгрии. В 1932 году Прушиньский выпустил свою первую книгу Sarajewo 1914, Szanghaj 1932, Gdańsk 193? («Сараево 1914, Шанхай 1932, Гданьск 193?»), в которой заявил, что Гданьск может стать поводом для новой европейской войны. В 30-х годах публиковался в журнале Bunt Młodych, который редактировал Ежи Гедройц и был своим среди молодых консерваторов — сторонников Пилсудского, связанных с этим журналом (Адольф Мария Бохенский, Александр Бохенский, Пётр Дунин-Борковский и других).

В 1933 году Ксаверий Прушиньский съездил в Палестину, отправляя материалы о путешествии в вильнюсский еженедельник Słowo. Его книга о Палестине Palestyna po raz trzeci («Палестина в третий раз») вышла в октябре 1933 года. Во время гражданской войны в Испании в 1936 году он был корреспондентом в Мадриде и поддерживал республиканцев. Прушиньский жил в знаменитом отеле «Флорида», в котором жили многие иностранные корреспонденты, включая Эрнеста Хемингуэя и Михаила Кольцова. Он написал об Испании в книге W czerwonej Hiszpanii («В красной Испании»), опубликованной в 1937 году. Перед сентябрём 1939 года он отправлял репортажи из Гданьска. В июле 1939 года его статья появилась на первой полосе специального выпуска Wiadomości Literackie, посвящённого Гданьску.

После вторжения в Польшу немцев в сентябре 1939 года сражался в рядах польской армии на Западе:

Воевавшим полякам и шотландцам он посвятил книгу Polish Invasion («Польское вторжение»), вышедшую в октябре 1941 года в Лондоне.

Ксаверий Прушиньский был дипломатом польского правительства в изгнании, в 1941—1942 годах он служил пресс-атташе посольства Польши в Куйбышеве. Об этом он написал книгу Russian Year: A Notebook of an Amateur Diplomat («Год в России: записки дипломата-любителя»), опубликованную в мая 1944 года в Нью-Йорке. В СССР он и останавливался в скромном крестьянском жилище, и бывал приглашён на государственный обед к Сталину в Кремль. Газета The New York Times писала, что Прушиньский «обладает такими знаниями русского языка, культуры и истории, какими могут похвастаться очень немногие зарубежные гости Советского Союза. Добавьте к этому острый внимательный взгляд, стиль, который всегда хорош, а местами — просто выдающийся, и вот мы получаем составляющие одной из наиболее содержательных книг о Советском Союзе, появившихся во время войны».

Прушиньский написал книгу о Гданьске в 1946 году после того, как город был разрушен. В книге он вспомнил о провоенных настроениях жителей Гданьска в 1939 году. В 1948—1950 годах он был послом Польской Народной Республики в Нидерландах. В это время был связан с польской поэтессой Юлией Гартвиг. Он погиб при не выясненных до конца обстоятельствах в автокатастрофе в городе Ринерн, южнее города Хамм, в 90 километрах к северо-востоку от Дюссельдорфа. Его похоронили на Раковицком кладбище в Кракове.

Он был одним из самых активных и эффективных репортеров польских газет, появлялся в «горячих точках» — местах, охваченных войной и оккупацией, везде, где происходило что-то важное. Польский писатель и журналист Рышард Капущинский заявил, что благодаря Прушиньскому репортаж стал не только продуктом глаза, но и продуктом ума.

У него осталось трое детей: Александр, Мария и Станислав (Сташ). Александр (род. 1934 г.) — гражданин Польши и Канады, женился на гражданке Белоруссии, в 2015 году заявил о намерении баллотироваться на пост президента Беларуси, сейчас живёт в Минске. Мария Прушиньская-Бони живёт в Торонто. Станислав Прушиньский, работал журналистом, в частности, на радиостанции «Голос Америки», в Quebec Chronicle Telegraph, The Gazette и The Ottawa Journal (Канада), сотрудничал с польским вещанием «Радио Свободная Европа».

В 1988—1999 годах существовала премия польского ПЕН-клуба имени Ксаверия Прушиньского, присуждавшаяся за литературный репортаж, рассказ и литературное эссе. Премию финансировал брат Ксаверия Мечислав Прушиньский.

Напишите отзыв о статье "Прушиньский, Ксаверий"

Отрывок, характеризующий Прушиньский, Ксаверий

После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, – второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина, который, быв в ратниках и выпив лишний крючок на тычке, услыхал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного дома и заговорил под орлом собравшемуся народу, читались и обсуживались наравне с последним буриме Василия Львовича Пушкина.
В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что они все карлики и что их троих одна баба вилами закинет. Некоторые не одобряли этого тона и говорила, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Растопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; но рассказывали это преимущественно для того, чтобы при этом случае передать остроумные слова, сказанные Растопчиным при их отправлении. Иностранцев отправляли на барке в Нижний, и Растопчин сказал им: «Rentrez en vous meme, entrez dans la barque et n'en faites pas une barque ne Charon». [войдите сами в себя и в эту лодку и постарайтесь, чтобы эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона.] Рассказывали, что уже выслали из Москвы все присутственные места, и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на своих ратников, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.
– Вы никому не делаете милости, – сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии тонкими пальцами, покрытыми кольцами.
Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
– Безухов est ridicule [смешон], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique [злоязычным]?
– Штраф! – сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier» [мой рыцарь] и который с нею вместе ехал в Нижний.
В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
– Другой штраф за галлицизм, – сказал русский писатель, бывший в гостиной. – «Удовольствие быть не по русски.
– Вы никому не делаете милости, – продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. – За caustique виновата, – сказала она, – и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, – обратилась она к сочинителю: – у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по русски. А вот и он, – сказала Жюли. – Quand on… [Когда.] Нет, нет, – обратилась она к ополченцу, – не поймаете. Когда говорят про солнце – видят его лучи, – сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. – Мы только говорили о вас, – с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. – Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.
– Ах, не говорите мне про мой полк, – отвечал Пьер, целуя руку хозяйке и садясь подле нее. – Он мне так надоел!
– Вы ведь, верно, сами будете командовать им? – сказала Жюли, хитро и насмешливо переглянувшись с ополченцем.
Ополченец в присутствии Пьера был уже не так caustique, и в лице его выразилось недоуменье к тому, что означала улыбка Жюли. Несмотря на свою рассеянность и добродушие, личность Пьера прекращала тотчас же всякие попытки на насмешку в его присутствии.
– Нет, – смеясь, отвечал Пьер, оглядывая свое большое, толстое тело. – В меня слишком легко попасть французам, да и я боюсь, что не влезу на лошадь…
В числе перебираемых лиц для предмета разговора общество Жюли попало на Ростовых.
– Очень, говорят, плохи дела их, – сказала Жюли. – И он так бестолков – сам граф. Разумовские хотели купить его дом и подмосковную, и все это тянется. Он дорожится.
– Нет, кажется, на днях состоится продажа, – сказал кто то. – Хотя теперь и безумно покупать что нибудь в Москве.
– Отчего? – сказала Жюли. – Неужели вы думаете, что есть опасность для Москвы?
– Отчего же вы едете?
– Я? Вот странно. Я еду, потому… ну потому, что все едут, и потом я не Иоанна д'Арк и не амазонка.
– Ну, да, да, дайте мне еще тряпочек.
– Ежели он сумеет повести дела, он может заплатить все долги, – продолжал ополченец про Ростова.
– Добрый старик, но очень pauvre sire [плох]. И зачем они живут тут так долго? Они давно хотели ехать в деревню. Натали, кажется, здорова теперь? – хитро улыбаясь, спросила Жюли у Пьера.
– Они ждут меньшого сына, – сказал Пьер. – Он поступил в казаки Оболенского и поехал в Белую Церковь. Там формируется полк. А теперь они перевели его в мой полк и ждут каждый день. Граф давно хотел ехать, но графиня ни за что не согласна выехать из Москвы, пока не приедет сын.