Оэ, Кэндзабуро

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Кэндзабуро Оэ»)
Перейти к: навигация, поиск
Кэндзабуро Оэ
大江 健三郎
Место рождения:

Осэ, Япония

Род деятельности:

прозаик, эссеист

Годы творчества:

с 1957

Направление:

гротескный реализм

Жанр:

роман, антиутопия, эссе

Премии:

Нобелевская премия по литературе (1994),
премия Акутагавы,
премия Номы,
премия Танидзаки

Кэндзабуро Оэ (яп. 大江 健三郎 О:э Кэндзабуро:, род. 31 января 1935 года) — современный японский писатель-гуманист, автор нескольких десятков романов и повестей, циклов рассказов и многочисленных эссе. В своих сочинениях Кэндзабуро Оэ пытается преодолеть достигшие, по его мнению, своего апофеоза во Второй мировой войне нигилизм, безответственность и отчуждённость современного человека. Для творчества писателя характерны глобальный масштаб, эсхатологические мотивы, озабоченность природой насилия, подчёркивание маргинального и поиск адекватного современности трансцендентного в коллективной сущности человека и естественном жизненном укладе.

На мировоззрение и творческий метод Оэ большое влияние оказали классическая японская и гуманистическая европейская литература, философия экзистенциализма, аналитическая психология Юнга, антропология Масао Ямагути, а также семиотика Лотмана и эстетическая концепция гротескного реализма, предложенная Бахтиным. Не приемля социального солипсизма, Оэ занимает активную общественную позицию, сделав своим кредо высказывание датского филолога Кристофера Ниропа: «Тот, кто не протестует против войны, становится соучастником войны»[1]. За свои сочинения Кэндзабуро Оэ был удостоен целого ряда высших японских и международных литературных наград, включая Нобелевскую премию по литературе (1994). Художественные и публицистические произведения писателя переведены на многие языки мира.





Биография

Представленная ниже хронология жизни Кэндзабуро Оэ является обобщением фактов, изложенных во вступительных статьях и предисловиях к русскоязычным изданиям[2], в англоязычных литературоведческих исследованиях[3], а также в биографических приложениях, сопровождающих оригинальные издания сочинений Оэ[4][5]. Источники на японском языке, использованные в статье, лично проверены Кэндзабуро Оэ на соответствие действительности. Дополнительную информацию о ранних годах жизни писателя можно найти в автобиографическом сборнике эссе «Под своим деревом» (2001).

Детство и юность

Кэндзабуро Оэ родился 31 января 1935 года в Японии в деревне Осэ (ныне часть посёлка Утико), расположенной в префектуре Эхиме в центре острова Сикоку; в семье Котаро и Косэки Оэ было семь детей, Кэндзабуро — пятый ребёнок и третий сын[4]. В 1944 году в возрасте девяти лет Оэ почти одновременно лишился опекавшей его бабушки и неожиданно скончавшегося отца[4]. В 1947 году Оэ поступил в школу Осэ средней ступени, затем — в школу посёлка Утико высшей ступени. К этому же времени относится издание им собственноручно переписанных из книг отрывков произведений Достоевского, которые составили небольшую хрестоматию, служившую знакомству его сверстников с творчеством русского классика[2].

В 1951 году Оэ из-за подробно описанной позднее в повести «Рви ростки, истребляй детёнышей» систематической травли со стороны других школьников перешёл в школу высшей ступени города Мацуяма, административного центра префектуры Эхимэ[5]. В школе Мацуямы он начал писать стихи и стал редактировать литературную секцию школьного журнала «На ладони» (яп. 掌上 Сё:дзё:)[4]. Здесь же он познакомился с Дзюдзо Итами, своим будущим шурином; Оэ и Итами сильно сблизились за время учёбы, проводя много времени в беседах о литературе и за чтением классической китайской поэзии[4]. После окончания школы в марте 1953 года Оэ отправился в Токио, где попытался поступить в Токийский университет, но, не завершив сдачу экзаменов, отказался от этой идеи и уехал в Фудзисава, где прожил до следующего года, посещая подготовительные курсы для того, чтобы позднее вновь попытаться поступить в университет[4].

Университетские годы

В апреле 1954 года Оэ со второго раза поступил на филологический факультет Токийского университета; после поступления поселился в дешёвом пансионе в Токио в районе Накано[4]. В университете началась его литературная деятельность: в сентябре он написал для студенческого театра пьесу «Плач небес», а его первая публикация в том же месяце в студенческом журнале «Гакуэн» (рассказ «Вулкан») принесла и первую литературную премию[4]. До конца года Оэ завершил ещё несколько сочинений малой формы, в том числе пьесу «Летние каникулы»: эти юношеские сочинения писались от случая к случаю и без какой-либо мысли о том, чтобы когда-нибудь стать писателем[4]. В том же году Оэ увлёкся изучением сочинений Паскаля и Камю; решая, творчество кого из них выбрать в качестве темы дипломной работы, он в конечном счёте остановился на Сартре, приняв к тому же решение ничего (кроме учебников) не читать на французском языке до окончания университета, пока не прочтёт полное собрание сочинений Сартра[4].

В апреле 1956 года Оэ перешёл на отделение французской литературы филологического факультета Токийского университета, где начал заниматься под руководством профессора Кадзуо Ватанабэ[4]. В сентябре, будучи сценаристом университетского драматического кружка, он написал пьесы «Безротый труп» и «Звериные голоса», последняя из которых была отобрана для участия в университетском конкурсе[4]. Обе пьесы Оэ сочинил в последние дни летних каникул, которые провёл на родном Сикоку: за исключением этих нескольких дней, он посвятил всё лето досрочному выполнению поставленного ранее плана прочтения полного собрания сочинений Сартра в оригинале (первоначальным сроком было окончание университета)[4].

В мае 1957 года новелла «Чудна́я работа» (переработка написанной ранее пьесы «Звериные голоса») была названа критиком Масахито Ара победителем университетского конкурса, приуроченного к празднованию Первого мая, и затем опубликована в газете Токийского университета[4]. Основой для написания новеллы послужил опыт подработки в университетской больнице, где Оэ следил за трупами людей, разрешивших использование своих тел в медицинских целях после наступления смерти[4]. После публикации в «Майнити симбун» положительной рецензии известного литературного критика Кэн Хирано на «Чудную работу» Оэ получил целый ряд предложений от литературных журналов. Вскоре в журнале «Бунгакукай» опубликована новелла «Высокомерие трупов», которая затем была выдвинута на премию имени Рюноскэ Акутагава, но, несмотря на поддержку находящихся в жюри Ясунари Кавабата, Ясуси Иноуэ и Сэйити Фунабаси, новелла Оэ уступила один голос рассказу Такэси Кайко «Голый король»[4].

Начиная с 1958 года, Оэ начал активно публиковаться в ведущих литературных журналах Японии («Гундзо», «Синтё» и др.)[4]. В июле он, наконец, был удостоен премии имени Рюноскэ Акутагава за рассказ «Содержание скотины», хотя члены жюри высказывались о неуместности присуждения премии, так как уже тогда Оэ с трудом можно было отнести к числу нуждающихся в популяризации своих работ литературных дебютантов, на которых ориентирована премия[4]. Тем не менее, награда всё же была присуждена Оэ, так как, по мнению жюри, «Содержание скотины» оказалось единственным из рассматриваемых сочинений, которое соответствовало требуемому уровню[4]. В результате резкого изменения уклада жизни, связанного с неожиданно начавшейся полномасштабной писательской деятельностью, 23-летний Оэ пережил глубокий стресс и попал в больницу после отравления, вызванного передозировкой снотворного: Получив письмо от своего учителя Кадзуо Ватанабэ, где тот написал о необходимости для Оэ перейти от нетривиальности повседневности к нетривиальности произведений, молодой писатель постепенно обрёл душевное равновесие[4].

Весной 1959 года Оэ окончил филологический факультет Токийского университета с дипломной работой, выполненной под научным руководством Кадзуо Ватанабэ, «Об образах в прозе Сартра» (в аннотации к диплому, написанной на французском языке, Оэ указал на выявленное им фундаментальное несоответствие между образами и стилем изложения в художественных и философских работах Камю и Сартра)[4]. Диплом получил оценку «хорошо»[4].

В октябре по приглашению Дзюн Это, редактора литературного журнала «Мита бунгаку», вместе с писателем Синтаро Исихара, режиссёром Сусуму Хани и другими представителями японской интеллигенции Оэ принял участие в круглом столе, приуроченном к выходу октябрьского и ноябрьского выпусков журнала[4]. Выступление Оэ, открывавшее встречу и озаглавленное «Обозлённая молодёжь»[6], привлекло к себе внимание[4]. На том же круглом столе он познакомился с композитором Тору Такэмицу, с которым до кончины Такэмицу в 1996 году его впоследствии связывала многолетняя дружба. До конца года Оэ переехал в Сэтагая, пригород в западной части Токио, где и проживает до сих пор[4].

1960-е

В феврале 1960 года Оэ женился на Юкари Итами, старшей дочери известного киносценариста Мансаку Итами (с Дзюдзо Итами, братом Юкари, Оэ знаком с юности)[4]. В мае в составе третьей японско-китайской литературной делегации вместе с Хироси Нома, Кацуитиро Камэи, Такэси Кайко и другими ведущими японскими писателями Оэ посетил Китайскую Народную Республику, где встретился с Мао Цзэдуном[4].

В марте 1961 г. Оэ получил угрозы от ультраправых политических группировок, спровоцированные опубликованной ранее повестью «Семнадцатилетний»: издательство было вынуждено принести публичные извинения правым[4]. В том же году в качестве члена оргкомитета Оэ принял участие во внеочередной конференции писателей стран Азии и Африки, проходящей в Токио, но затем в знак протеста против проведённого КНР первого ядерного испытания оставил пост[4]. Значительную часть этого года Оэ провёл в путешествиях по Восточной (по приглашению правительств Болгарии и Польши) и Западной Европе. Посещённые за время путешествия страны: Болгария, Греция, Италия, Польша, СССР, Франция, Англия. В Париже Оэ встретился с Сартром; вместе с Сартром и Симоной де Бовуар принял участие в демонстрации против военных действий Франции в Алжире[4]. В декабре вернулся в Японию, после чего в 1962 г. написал посвящённый своему путешествию по Европе сборник путевых заметок «Голос Европы и мой собственный голос»[4].

В июле 1963 г. в семье Кэндзабуро и Юкари Оэ родился сын Хикари с серьёзным повреждением головного мозга[4]. Ребёнка подвергли первой из серии операций, необходимых для сохранения ему жизни. Позднее у Оэ родились два здоровых ребёнка: дочь Нацумико и сын Сакурао. В августе того же года Оэ посетил Хиросиму вместе с Рёскэ Ясуэ, президентом издательства «Иванами сётэн», и начал собирать информацию для эссе об атомной трагедии Хиросимы: первые заметки, которые впоследствии составили «Хиросимские записки», были опубликованы в октябре следующего года в журнале «Сэкай». Из других событий 1964 г. следует выделить прекращение членства в «Ассоциации японско-китайского культурного обмена» в знак протеста против проведённого КНР первого ядерного испытания и получение премии издательства «Синтёся» за переломный в творчестве Оэ роман «Личный опыт»[4].

Весной 1965 г. Оэ впервые посетил Окинаву, летом — США, где провёл июль и август в Гарвардском университете, а сентябрь и октябрь — в Атлантик-сити, где встретился с активистами движения за права афроамериканцев, и Ханнибале, Миссури (городе, где провёл своё детство Марк Твен). В 1966 г. издательство «Синтёся» начало издание первого (6-томного) собрания сочинений Оэ. Издание было завершено в следующем г. В июле 1967 г. в семье Оэ родилась дочь Нацумико (яп. 菜採子?). В сентябре Оэ был удостоен премии имени Дзюнъитиро Танидзаки за роман «Футбол 1860 года», в первый же год выдержавший более десяти изданий. В ноябре Оэ вновь посетил Окинаву, куда он отправился для написания репортажа о переговорах премьера Эйсаку Сато с американским президентом Линдоном Джонсоном.

Март 1968 г. Оэ провёл в Аделаиде, Австралия вместе с писателями Хансом Энценсбергером и Мишелем Бютором. В мае вышел в печать английский перевод романа «Личный опыт»,нашедший широкий отклик в американской и западноевропейской прессе. После публикации романа на английском языке Оэ посетил США по личному приглашению Барни Россета, президента выпустившего перевод издательства «Grove Press». Пребывание в США составило около трёх недель, за время которых вместе с переводчиком Джоном Натаном он посетил Гарвардский, Колумбийский и Принстонский университеты, где активно участвовал в публичных дискуссиях, читал лекции и давал многочисленные интервью. Осенью, после возвращения из США, Оэ отправился на Окинаву, чтобы поддержать либерального политика Тёбё Яра (яп. 屋良朝苗?) в первых с начала американской оккупации публичных выборах. В конце года сын Хикари перенёс последнюю из серии операций на головном мозге. В начале 1969 г. Оэ тяжело пережил утрату скончавшегося в результате несчастного случая Сокэн Фуругэн (яп. 古堅宗憲?), близкого друга и борца за освобождение Окинавы от американской оккупации. Получив известие о смерти друга, он в очередной раз отправился на Окинаву.

К концу 1960-х, несмотря на плодотворную литературную деятельность и широкое признание его работ, ещё сложно было представить, что неортодоксальные произведения Оэ получат резонанс в мировом масштабе. Однако Юкио Мисима, фактически потерявшему надежду на получение Нобелевской премии по литературе после присуждения её в 1968 г. Ясунари Кавабата, принадлежат слова, датируемые второй половиной того десятилетия, согласно которым следующим японским нобелевским писателем станет именно Оэ. Отношения с Мисима, столь важные для до сих пор полемизирующего с ним Оэ, многообещающе начавшись с личного приглашения на банкет в его резиденции, быстро переросли в конфликт, обусловленный всё большей радикальностью ультраправых политических взглядов Мисима.

1970-е — 1980-е

В 1973 году он был удостоен самой престижной литературной премии Японии, премии Номы, за роман «Объяли меня воды до души моей», на создание которого у писателя ушло шесть лет. В мае 1975 года Оэ крайне болезненно пережил смерть своего университетского наставника Кадзуо Ватанабэ. В конце года Оэ принял участие в двухдневной голодовке в знак протеста против политических гонений, которым был подвергнут корейский поэт Ким Чжиха. Период времени с марта по июль 1976 года Оэ провёл в Мексике, где работал в качестве приглашённого лектора в «Collegio de Mexico» (г. Мехико). Знакомство с мексиканской культурой позднее нашло отражение в одном из важнейших сочинений писателя, романе «Игры современников» (1979), а также в ряде других работ последующих лет («Женщины, слушающие дождевое дерево», «Родственники жизни» и др.).

В 1981 году Оэ выступил на конференции японских исследователей в области семиотики с докладом о сущности дзюнбунгаку[7], рассмотренной Оэ на примере семиотического анализа классического романа Наоя Сига «Путь в ночном мраке». В этом принципиально важном докладе писатель фактически сформулировал своё понимание роли и сути современной японской литературы.

Начало 1980-х годов ознаменовалось возвращением писателя к малой форме после продолжительного перерыва. Опубликованные в первой половине этого десятилетия циклы рассказов «Женщины, слушающие дождевое дерево» (1982) и «Укушенный бегемотом» (1984) были удостоены премии Ёмиури и премии Кавабата соответственно. Повсеместное признание творчества Оэ в Японии и за рубежом также выразилось в получении им в 1983 году премии Осараги за цикл «Проснись, новый человек!», номинировании на Нойштадтскую премию в 1986 году и получении награды проходившего в Бельгии международного фестиваля искусств «Europelia» в 1989 году. В 1988 году Оэ принял приглашение войти в состав жюри только что учреждённой издательством «Синтёся» литературной премии имени Юкио Мисима.

1990-е

В 1990 году Оэ стал первым лауреатом премии имени Сэя Ито, которой он был удостоен за роман «Родственники жизни» (1989), а в 1992 году — был номинирован во второй раз на Нойштадтскую премию. В 1994 году Оэ был награждён Нобелевской премией по литературе «за то, что он с поэтической силой сотворил воображаемый мир, в котором реальность и миф, объединяясь, представляют тревожную картину сегодняшних человеческих невзгод»: в пресс-релизе, комментирующем решение жюри, подчёркивалось признание универсальности тем произведений Оэ, а в числе главных сочинений писателя были названы романы «Футбол 1860 года», «История M/T и Лесного чуда» и «Письма к милому прошлому». Незадолго до получения Нобелевской премии писатель заявил о том, что с завершением трилогии «Пылающее зелёное дерево» он перестанет писать романы, но продолжит своё литературное творчество, создавая произведения в принципиально новом жанре. В 1994 году был награждён и премией Асахи в номинации «Культура». В том же году Оэ отказался от присуждённого ему императорского Ордена Культуры, мотивируя это принципиальным непринятием института императорской власти. За отказом от императорского ордена последовал публичный отказ от приглашения принять участие в одном из проходящих в 1995 году во Франции фестивалей искусств в знак протеста против возобновления правительством Ширака испытаний ядерного оружия.

В феврале 1996 года после смерти от рака Тору Такэмицу Оэ пересмотрел своё ранее принятое решение и возобновил сочинение романов для того, чтобы написать произведение, посвящённое памяти ушедшего композитора (роман «Кульбит», 1999). В августе того же года Оэ начал работать по приглашению в Принстонском университете (США), а с ноября 1999 года — в Свободном университете Берлина (Германия). В 1997 году Оэ стал почётным иностранным членом американской академии искусств.

С 2000 года по настоящее время

В мае 2002 года Оэ был награждён французским Орденом Почётного легиона. В июне 2004 года Оэ стал одним из основателей антивоенного объединения «Статья 9». Продолжая свою активную общественную деятельность, в феврале 2005 года 70-летний Оэ посетил Хиросиму и выступил там с лекцией, приуроченной к 60-й годовщине атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки.

В октябре 2005 года по инициативе издательства «Коданся» была учреждена премия Кэндзабуро Оэ. В конце года Оэ вновь объявил о прекращении своего литературного творчества с публикацией романа «Прощай же, книга!» (2005).

С июня по декабрь 2006 года Оэ участвовал в акции «Книжный магазин Кэндзабуро Оэ», проводившейся «Дзюнкудо сётэн» (яп. ジュンク堂書店 Дзюнкудо: сётэн), одним из крупных книжных магазинов Токио. В рамках акции писатель выступил с лекциями, в которых раскрыл себя как читателя, а также в течение полугода полностью определял ассортимент и категоризацию книг в специально созданном для этого отделе магазина[8]. Лекции Оэ, начиная с сентября, публиковались в журнале «Субару». В ноябре 2006 года издательство «Асахи» выпустило новый сборник эссе «Завет+» (伝える言葉」プラス), большая часть которых до этого в течение нескольких месяцев регулярно публиковалась в еженедельнике «Асахи»: отмечается, что эссе сильно политизированы.

2007 год ознаменовался очередным возвращением Оэ: с майского выпуска в журнале «Синтё» началась публикация нового романа, озаглавленного «На прекрасную Аннабель Ли ветер дохнул, и куда-то её унесли» (臈たしアナベル・リイ 総毛立ちつ身まかりつ). В мае также был объявлен первый лауреат премии Оэ, которым стал Ю Нагасима.

После продолжавшейся более двух лет изнурительной судебной тяжбы по делу о массовых самоубийствах на Окинаве во время Тихоокеанской войны и отражении этих фактов в «Окинавских записках» Оэ (иск против Оэ был отклонён), писатель возобновил свою литературную работу, начав новый роман. Его название «Смерть от воды» (水死) вдохновлено поэмой Т. С. Элиота «Бесплодная земля» с одноимённой частью. Произведение было завершено в декабре 2009 года. В романе Оэ вернулся к центральной для своего творчества теме места императора в японской культуре, в этот раз, однако, прототипом главного героя сделав не самого себя, а придерживавшегося правых взглядов своего отца, который по тексту романа тонет во время наводнения в годы Второй мировой войны. Полярное монархическому начало выражено в образе юной героини, исполненной антияпонских настроений и устремлённой к разрушению имперского порядка[9].

После смерти Сюити Като, своего соратника по борьбе против изменения конституции, Оэ инициировал публикацию сборника некрологов, а также буклет «Чтобы помнили Сюити Като» (加藤周一のこころを継ぐために, «Иванами сётэн»), изданные в декабре 2009 года. В декабре 2010 года аналогичный буклет Оэ пришлось посвятить уже памяти своего другого близкого друга и одного из основателей «Статьи 9» драматурга Хисаси Иноуэ («Чтобы помнили слово Хисаси Иноуэ», 井上ひさしの言葉を継ぐために, 2010). После смерти Иноуэ серия выступлений Оэ памяти умершего была издана на DVD.

В декабре 2011 года издательство «Коданся» анонсировало начало серийной публикации нового сочинения Оэ в журнале «Гундзо» с январского номера 2012 года[10] (вышел в печать уже в конце 2011 года). Эта работа, которую автор вновь рассматривает как свою последнюю, ознаменовала его возвращение к форме цикла рассказов, в которой он плодотворно и оригинально работал в 1980-е годы («Женщины, слушающие дождевое дерево» и др.) и не обращался уже около пятнадцати лет, с той, однако, разницей, что материал нового произведения полностью фиктивен в отличие от многоголосия пластов документального и вымышленного в более ранних циклах. Сочинение получило название «В позднем стиле» (晩年様式集(イン・レイト・スタイル)). Тема «позднего стиля» (см. Эдвард Саид, с которым Оэ тесно общался), как известно, занимает Оэ на протяжении последних десяти и более лет и является предметом рассмотрения в ряде эссе писателя. Тематически цикл связан с более ранним и одним из наиболее значительных сочинений Оэ романом «Письма милому прошлому» (1987). Работу над циклом «В позднем стиле» Оэ начал после аварии на АЭС Фукусима I в марте 2011 года, трагедии особенно остро воспринятой писателем, через всё творчество которого (начиная ещё с «Хиросимских записок» полувековой давности), как и истории Японии ХХ века, проходит тема атомной катастрофы. Следует также отметить, что Оэ, несмотря на свой уже преклонный возраст, принял самое активное, даже руководящее участие в акциях протеста против использования в Японии атомной энергии, которые последовали за аварией в Фукусиме[11]. Книга «В позднем стиле» была издана в октябре 2013 года издательством «Коданся»[12].

Очерк творчества

Кэндзабуро Оэ является общепризнанным классиком современной японской и мировой литературы. Основной мотив, проходящий через всю его полувековую писательскую деятельность, — это вопрос идентификации человека и преодоления нигилизма в мире, пережившем Вторую мировую войну. Деревья и причудливые сказания из прошедшего в деревне на острове Сикоку детства, звучащее по радио отречение японского императора от собственной божественности, взрывы атомных бомб в Хиросиме и Нагасаки, рождение умственно отсталого сына и общение с ним, а также другие образы и темы, появившиеся ещё в самых ранних работах писателя, сохранились вплоть до последних произведений, однако сам ответ на вопрос об идентификации, оперирующий этими образами, постепенно эволюционировал от наивного к невероятно сложному по мере достижения Оэ писательской зрелости[13].

Ранний период творчества

Своими первыми работами Оэ недвусмысленно заявил о том, что готов к радикальному пересмотру японской литературной традиции[14]. Эта нестандартность нашла своё выражение как в языке его произведений, так и в выборе тем. Литературный язык Оэ стал использовать как своего рода «лингвистическое насилие» в соответствии с его трактовкой русскими формалистами, чьи теории оказали на формирование писателя большое влияние. Другой чертой отхода от традиции стало явно политизированное содержание сочинений. В заявлении, сделанном на церемонии награждения премией Акутагавы в 1958 году, Оэ указал на то, что будет активно участвовать в политике через сочинение художественных произведений. Удалиться ещё больше от канона японского эстетизма, представленного работами таких современников, как Кавабата и Танидзаки, Оэ позволил способ раскрытия политического, которое он, следуя примеру Нормана Мейлера, стал выражать через сексуальное. Так, в произведениях «Наше время» (1959) и «Человек сексуальный» (1963) оккупированная Япония представлена бесправным пассивным началом, а гомосексуализм, по мнению ряда критиков[15], становится метафорой японского фашизма, как и в литературе Мисима, скрытую и явную полемику с которым Оэ продолжает вести на страницах своих сочинений до сих пор.

Оценка «сексуального» периода творчества неоднозначна. В. Гривнин отмечает, что этот этап нельзя назвать плодотворным, потому что Оэ изменил сам себе, подменив духовную сущность человека сущностью сексуальной[16]. В то же время в американской и западноевропейской критической литературе распространено хорошо аргументированное мнение о том, что тема сексуальности центральна для всего творчества Оэ[17], что подтверждается работами зрелого и позднего периодов, где сексуальное неотъемлемо и органично вписывается в ткань и образную систему произведений[18]. Отношение самого писателя к этим работам носит скептический характер (многие из них исключены им из изданий полного собрания сочинений) с оттенком иронии: Оэ пишет о том, что ценит «Наше время» как своё единственное сочинение, которое полностью написано словами с сексуальной коннотацией.

Основная тематика работ раннего периода творчества так или иначе связана с экзистенциальными вопросами (безумие, свобода, одиночество и др.), однако вовлечённость в них самого автора оставалась ограниченной: первые произведения были плодом изучения литературоведческих теорий и отталкивавшегося от социально-политической действительности Японии неординарного воображения писателя[19]. Оэ, анализируя «Содержание скотины» (1958) и другие свои первые опыты, отметил, что даже образ его родной деревни, расположенной в центре Сикоку (он постепенно занял ключевое место во всём творчестве писателя), уже с самого начала был почти полностью вымышленным, сохраняя лишь топографическое сходство со своим прототипом[20].

Зрелый период творчества

В отличие от ранних сочинений, зрелая стадия творчества Оэ характеризуется смещением фокуса в подчёркнуто личное и обретением подлинного экзистенциального измерения. Переходным сочинением, ознаменовавшим это изменение, явился роман «Личный опыт» (1964). Изменение такого рода было обусловлено появлением в 1963 году сына Хикари, который родился с сильным нарушением функционирования головного мозга, и пройденным затем Оэ путём к решению о сохранении ребёнку жизни и принятию ответственности за его воспитание. Сам Оэ, несмотря на широкое признание своих ранних работ, до этой метаморфозы переживал мировоззренческий кризис, граничащий с совершением самоубийства, и считается[21], что он не состоялся бы как писатель, замкнувшись в сексуально-политической сатире, если бы не это трагическое событие. Рождение же ребёнка и «бегство» от него в Хиросиму, которое положило начало написанию «Хиросимских записок» (1965), открыло писателю глаза на смысл собственного существования и коренным образом преобразило его творчество, предопределив его дальнейшее развитие на несколько десятилетий вперёд.

Результатом этого переосмысления стал ряд произведений, тематически охватывающих два пересекающихся направления. С одной стороны, это тема взаимоотношений отца и его умственно отсталого ребёнка, наиболее ярко выраженная в серии работ, включающей роман «Объяли меня воды до души моей» (1973) и завершающейся романом «Записки пинчраннера» (1976), где Оэ впервые стал использовать технику повествования, излагаемого одновременно с нескольких точек зрения. Вторая тема — это своего рода возрождение в современных реалиях деревенских сказаний острова Сикоку, на которых был воспитан сам Оэ. В начавшем полноценную разработку этой темы романе «Футбол 1860 года» (1967), где события, разделённые столетним промежутком, синхронно разворачиваются в одном и том же месте, а также в последовавших за ним «Играх современников» (1979), «Истории M/T и Лесного чуда» (1986) и «Письмах к милому прошлому» (1987) Оэ таким способом воплощает свою идею биполярной модели общества, где унифицирующему началу, каковым в Японии является император, противопоставляется мифология маргинального и периферийного. Роль последнего в художественных сочинениях Оэ играет образ расположенной на Сикоку деревни (в публицистике это место занимает Окинава), который, появившись ещё в первых рассказах писателя, постепенно развился до целой мифологической вселенной. Подчёркивая значимость маргинального, Оэ пытается тем самым противостоять планетарному масштабу технического и монологического мышления научной цивилизации, что выявляет глубинные связи между его сочинениями и основными мотивами философии Хайдеггера и Гадамера[22].

Для разработки обеих тем («отец-сын» и «деревня-государство-микрокосм») характерно акцентирование в качестве отправной точки предельно локального и индивидуального до такой степени, что оно открывает действительно универсальное: повседневность в этих работах Оэ граничит с мифологией, а сами произведения — удивительно полифоничны. Полифония усиливается многочисленными аллюзиями к классическим произведениям европейской и мировой гуманистической литературы (Блейк, Данте, Достоевский, Рабле и др.), а также к сочинениям авторов XX века (Йейтс и Лаури).

Несмотря на лежащую в их основе автобиографичность, полные утончённого юмора и творческого эксперимента произведения Оэ принципиально отличаются от негласного канона японской литературы: в них автобиографичность не является самоценностью, она преодолевается. Свой метод сочинения романов зрелого периода творчества (начиная с романа «Объяли меня воды до души моей») Оэ называет гротескным реализмом[23] в смысле, вкладываемом в это понятие Михаилом Бахтиным[24]. Бахтинские теории карнавала, смеховой культуры и гротескного реализма, как и сознательная релятивизация унифицирующего центрального начала, вошли в сочинения Оэ под сильным влиянием идей японского антрополога Масао Ямагути, сформулированных им в серии статей «Фольклор шута» (1969) и монографии «Периферия и центр»[25][26].

Сознательное обращение Оэ к формальному методу как таковому и тем более к гротескному реализму вступает в конфликт с продолжающейся и в современной литературе японской традицией эгобеллетристики (т. н. «я-литературы»), для которой характерен уход от многообразия мира в микрокосмос требующей безыскусного и правдивого отображения повседневности автора как таковой[27]. По существу лишь однажды писатель обратился к жанру эгобеллетристики: в романе «Проснись, новый человек!» (1983). Однако даже это сочинение можно отнести к «я-литературе» лишь с большой долей условности, так как её автобиографическая составляющая выступает в качестве исходного материала для рефлекции над кризисом современности через поэзию Уильяма Блейка, в которую Оэ был погружён на протяжении нескольких лет подряд[28].

Свой неортодоксальный для японского контекста подход к сочинению Оэ, испытавший сильное влияние Ю. М. Лотмана и М. М. Бахтина, аргументирует тем, что «я-литература» неадекватна реальности, так как невозможно уместить в одномерное повествование человеческий опыт, протекающий одновременно на различных временны́х и пространственных уровнях[29]. Для написания литературы, где стали бы возможными различение этих уровней и в то же время сохранение внутренне присущей им целостности, по мнению Оэ, необходимо сознательное конструирование в произведении модели окружающего мира и личностной модели себя как художника[30], а самому писателю при этом предназначена роль шута, или юродивого[31].

Поздний период творчества

В 1980-е годы в работах Оэ, постоянно находящегося в процессе творческого эксперимента и поиска, к привычным для него темам и приёмам изложения добавилось новое: раскрытие своего читательского опыта. Так появилась серия романов со специфической формой повествования: это Малькольм Лаури в «Женщинах, слушающих дождевое дерево» (1982), Уильям Блейк в романе «Проснись, новый человек!» (1983), Данте в «Письмах к милому прошлому» (1987), Чарльз Диккенс в «Легионах Квилпов» (1988), Флэннери О’Коннор в «Родственниках жизни» (1989), наконец, Р. С. Томас в «Кульбите» и Т. С. Элиот в ряде поздних сочинений, включая самое последнее («Смерть от воды»). Глубоко погружаясь в творчество каждого из этих авторов, Оэ как будто «переписывает» их сочинения языком современного романа, при этом оставляя в новом тексте и сами первоисточники в явном виде, в том числе и на языке оригинала, приводя рядом свои переводы. Как правило, повествование ведётся от лица персонажа, практически идентичного с самим Оэ (писатель K. и др.), рефлексирующего, например, над поэзией Блейка через происшествия собственной повседневности.

Кроме того, в работах 1980-х Оэ после длительного перерыва вернулся к малой форме, с которой и начинал свой творческий путь. Практически всё, написанное за годы, разделяющие «Игры современников» (1979) и «Письма милому прошлому» (1987), приняло форму циклов рассказов, начиная с «Женщин, слушающих дождевое дерево». В рамках этой формы Оэ удалось выработать действительно оригинальный подход: циклы начинаются псевдоавтобиографичным рассказом, за которым, однако, следует уже его комментарий (описание того, как он был воспринят, а также критика как со стороны Оэ, так и других), что создаёт иллюзию реалистичности этого комментария и вымышленности того, что изначально подавалось под видом автобиографичного, первоначальный текст отчасти переписывается, а сам комментарий вскоре вновь перерастает в фикцию и т. д. В масштабах всего цикла переплетение реальности и вымысла становится необыкновенно сложным и многомерным, что усиливается вводом в повествование не только поэзии Блейка или кого-либо другого, но и обширного самоцитирования Оэ своих более ранних произведений (например, «Игры современников» и «Женщины, слушающие дождевое дерево» получают новую жизнь в «блейковском» цикле «Проснись, новый человек!»). При этом сохраняется строгая композиция, позволяющая ощущать структурную взаимосвязь внешне разрозненных эпизодов. Отход от традиции японского сисёсэцу в этих работах Оэ радикален и воспринимается тем острее, чем больше они похожи на произведения этого жанра внешне, прежде всего «исповедальным» повествованием от первого лица.

Токио Игути, один из наиболее вдумчивых критиков Оэ последних двух десятилетий, указывает на то, что это «я» рассказов противопоставляется топографии романов: в последних все персонажи, несмотря на их своеобразие, обезличиваются и подчиняются по сути некой универсальной логике самого топоса (деревни-государства-микрокосмоса), определяющего их роли и судьбу[32]. Таковы, например, персонажи, чередующиеся в «Футболе 1860 года», «Письмах милому прошлому», «Пылающем зелёном дереве» и «Кульбите», которые носят имя Ги: каждой из этих «реинкарнаций» уготовано место маргинала и «козла отпущения» вне зависимости от их индивидуальных отличий. В рассказах же, наоборот, при всей универсальности образов, скажем, «дождевого дерева» и пр. на первый план выводятся именно единичные люди, связываемые прежде всего повествующим «я», то же происходит и со временем: оно становится личным (в противоположность всеохватывающей одновременности в тех же «Играх современников», отсюда и название последних). Игути видит в такого рода обновлении Оэ реакцию писателя на неуклонный рост однородности общества, когда противопоставление периферии центру, на котором строились «Игры современников» и другие работы, отчасти утрачивает осязаемый смысл и требует дополнения романа как модели мира чем-то качественно иным, что и привело к сосуществованию столь разных по своей природе циклов рассказов и романов в творчестве Оэ 1980-х — первой половины 1990-х годов, в последующие годы эволюционировав в некую синтетическую форму (см. «Подмёныш»).

В 1990-е наметился новый поворот в тематике произведений. К тому времени Хикари, реализовав себя как композитор, таким образом обрёл голос, который ему в течение нескольких десятилетий Оэ пытался дать через собственную литературу. В результате в новом переходном периоде в романах «Башни исцеления» (1990) и «Планета башен исцеления» (1991), в которых сильны мотивы атомной бомбардировки Хиросимы, писатель обратился к нетрадиционному[33] для дзюнбунгаку и собственного творчества жанру научной фантастики. Тема фантастического позднее получила своё развитие в одном из последних романов «Двухсотлетний ребёнок» (2003), который написан в жанре фэнтези.

В целом для «позднего» Оэ характерен практически полный отход от присущего работам 1970-х тематического ядра «отец—сын»: здесь повествование во многом строится вокруг более общих вопросов (зачастую либо в явной полемике с Юкио Мисима, либо диалоге с христианством), таких как природа веры и религии, а также тех форм, которые они принимают в современном мире. Одной из ключевых тем становится возможность молитвы в безверии, к которой Оэ обращался, впрочем, и раньше (см. «Объяли меня воды до души моей»). Этот период представлен крупнейшим за всю творческую биографию автора романом «Кульбит» (1999), а также двумя трилогиями: «Пылающее зелёное дерево» (1993—1995) и трилогия «Псевдопара», образованная романами «Подмёныш» (2000), «Дитя печального образа» (2002) и «Прощай же, книга!» (2005), где главным героем является напоминающий самого писателя персонаж Когито (яп. 古義人?). После завершения каждой из трилогий Оэ публично заявлял о прекращении своей писательской деятельности, однако, несмотря на наметившийся отход от написания романов, произведения последнего десятилетия относятся к числу наиболее значимых из всех, созданных Оэ за полвека его плодотворной работы, а сам писатель считает трилогию «Пылающее зелёное дерево» (1993—1995) кульминацией своего литературного творчества[34].

Вопреки значимости работ позднего периода, общим местом становится констатация того, что они практически неизвестны за пределами Японии. Одним из немногих исключений можно считать полный перевод на немецкий язык трилогии «Пылающее зелёное дерево». Однако сам писатель равнодушен к восприятию своего творчества за рубежом, заявляя, что пишет непосредственно для японских читателей, причём имея в виду прежде всего людей своего поколения: тех, кто пережил схожее с его личным опытом[35]. В самой же Японии последние работы, как и более ранние сочинения (например, «Игры современников»), остаются недооценёнными, а Оэ продолжает оставаться в изоляции, отрезанным от диалога и адекватной критики, практически уже несколько десятилетий[36]. Считается, что одной из ряда причин сложившейся ситуации, наряду со снижением интереса к серьёзной литературе вообще[37], являются значительно усложняющие опыт чтения многочисленные интертекстуальные ссылки в романах писателя, которые делают невозможным полноценное восприятие одного сочинения в отрыве от всех остальных; кроме того, причиной служит и отсутствие в Японии достаточно глубокого понимания современных западных литературоведческих теорий, часто сознательно используемых Оэ[38], а также нехарактерное для японской литературы многоголосие его сочинений.

Кэндзабуро Оэ в СССР и России

История

В отличие от многих стран зарубежья, где до присуждения Оэ Нобелевской премии переведены были лишь считанные работы писателя, в СССР читатели имели возможность знакомиться с его центральными произведениями уже с начала 1970-х гг. При этом роман «Опоздавшая молодёжь» (1962) был переведён дважды (А. Брегадзе/Брегашвили и В. Гривниным), а тираж отдельных изданий неоднократно переиздававшихся переводов «Футбола 1860 года» (1967) и «Игр современников» (1979) составил 100000 экземпляров.

Первым переводом на языки стран народов СССР стала публикация на украинском языке «Содержания скотины» в журнале «Всесвіт» (№ 8, 1967), а первые переводы романов на русском языке появились в журнале «Иностранная литература», членом международного совета которого Кэндзабуро Оэ теперь формально является. Своим присутствием в советской и позднее российской культуре Оэ во многом обязан работе Владимира Сергеевича Гривнина, являющегося первым и по настоящее время последним переводчиком крупных сочинений Оэ на русский язык. В то же время переводы Гривнина характеризуются стилистически принципиальными отличиями от оригинала и многочисленными пропусками текста (причём далеко не всегда по цензурным соображениям). В результате работа Гривнина одновременно с популяризацией Оэ в стране привела и к созданию ущербного его образа, усиленного ангажированными предисловиями переводчика[39]. Сильно купированные издания романов Оэ продолжают тиражироваться в многочисленных их переизданиях последних двух десятилетий без внесения в текст каких-либо поправок.

Работы Оэ, написанные, начиная с 1980-х гг., на русский язык не переводились, за исключением публицистики, Нобелевской лекции «Многосмысленностью Японии рождённый»[40], публикации в «Иностранной литературе» перевода новеллы «Камнем, камнем сквозь пустоту…» (из цикла «Проснись, новый человек!», 1983), а также переведённого с английского под названием «Эхо небес» романа «Родственники жизни». В 1988—1989 гг. на украинский язык И. Дубинским был переведён роман «История M/T и лесного чуда» (1986).

Основные переводы на русский язык

Дата Библиографическая информация
1983 Оэ К. Футбол 1860 года. Роман и рассказы. Пер. с яп. и вступит. ст. В. С. Гривнина. — М.: Главная редакция восточной литературы издательства «Наука», 1983. — С. 432.
1987 Оэ К. Обращаюсь к современникам: Худож. публицистика: Пер. с яп. / Сост. и коммент. В. С. Гривнина. Предисловие А. И. Сенаторова. — М.: Прогресс, 1987. — С. 288.
1990 Оэ К. Опоздавшая молодёжь. Футбол 1860 года. Романы. Пер. с яп. В. С. Гривнина. — М.: Правда, 1990. — С. 624.
1997 Гюнтер Грасс — Кэндзабуро Оэ. Вчера, полвека тому назад (переписка): Пер. с нем. и вст. А. Егоршева // Иностранная литература. — М., 1997. — № 2. — С. 224—240.
1999 Оэ К. Игры современников: Роман / Пер. с яп. В. С. Гривнина. — СПб.: Амфора, 1999. — С. 461. — ISBN 5-8301-0071-1.
1999 Оэ К. Избранные произведения. Послесл. Т. Григорьевой. — М.: Панорама, 1999. — С. 400. — ISBN 5-85220-574-5.

Содержание: роман «Объяли меня воды до души моей»; рассказы «Неожиданная немота», «Тёмная река, тяжёлые вёсла», «Неделя почитания старости» (пер. с яп. В. С. Гривнина); Нобелевская лекция «Многосмысленностью Японии рождённый» (1994, пер. с англ. Н. Старосельской).

2000 Оэ К. Записки пинчраннера: Роман / Пер. с яп. В. С. Гривнина. — СПб.: Амфора, 2000. — С. 331. — ISBN 5-8301-0104-1.
2004 Оэ К. Футбол 1860 года: Роман. Пер. с яп. В. С. Гривнина. — М.: Азбука-классика, 2004. — С. 352. — ISBN 5-352-01198-4.
2010

Кэндзабуро Оэ. Эхо небес. Пер. с англ. В. Кобец. — СПб.: Амфора, 2010. — 256 с. — ISBN 978-5-367-01342-9.

Основные сочинения

Романы и повести

Циклы рассказов

Публицистика, эссе, критика

Произведения по мотивам сочинений Оэ

Кино

Музыка

Композитор Тору Такэмицу написал три пьесы по мотивам цикла рассказов «Женщины, слушающие дождевое дерево».

Напишите отзыв о статье "Оэ, Кэндзабуро"

Литература об Оэ

На японском языке

На европейских языках

  • Michiko Niikuni Wilson. The Marginal World of Oe Kenzaburo: A Study in Themes and Techniques. — Armonk, NY: M. E. Sharpe, 1986 — 160 pp. — ISBN 0-87332-343-2.. В монографии представлен анализ творчества писателя, начиная с самых ранних работ до «Игр современников» включительно. Подробно исследуется творческий метод Оэ (гротескный реализм). Автор является переводчиком «Записок пинчраннера» на английский язык.
  • Yasuko Claremont. [books.google.com/books?id=dkc50AukCbsC The Novels of Oe Kenzaburo]. — Routledge, 2009. — ISBN 0-415-41593-4.

Примечания

  1. Цит. по. Оэ, К. Многосмысленностью Японии рождённый. Нобелевская лекция. Пер. с англ // Избранные произведения. — М.: Панорама, 1999. — С. 383.
  2. 1 2 Гривнин В.С. Творческий путь Кэндзабуро Оэ // Футбол 1860 года. Роман и рассказы. Пер. с яп. и вступит. ст. В. С. Гривнина. — М.: Главная редакция восточной литературы изд-ва "Наука", 1983. — С. 3-21.
  3. Wilson, Michiko N. The Marginal World of Oe Kenzaburo: A Study in Themes and Techniques. — Armonk, NY: M. E. Sharpe, 1986. — ISBN 0-87332-343-2.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 Хронология жизни // Оэ Кэндзабуро. Японская литература, т. 64. Токио, Синтёся, 1969, с. 537—541. (年譜 // 新潮日本文学64。 新潮社。)
  5. 1 2 Хронология жизни // Оэ Кэндзабуро. Проснись, новый человек! Токио, Коданся, 2003, с. 315—325. ISBN 4-06-183754-0 (年譜 // 大江健三郎。新しい人よ眼ざめよ。 講談社。)
  6. яп. 怒れる若者たち, Окорэру вакамоно тати
  7. Дзюнбунгаку — яп. 純文学, «чистая» литература.
  8. [web.archive.org/web/20060909160650/www.yomiuri.co.jp/book/news/20060612bk12.htm Интернет-версия газеты «Ёмиури». Выпуск от 12/06/2006.「大江健三郎書店オープン」] (недоступная ссылка с 11-05-2013 (3974 дня))
  9. N. Onishi [www.nytimes.com/2008/05/17/world/asia/17oe.htm Released From Rigors of a Trial, a Nobel Laureate’s Ink Flows Freely] // New York Times (May 17, 2008).
  10. [gunzo.kodansha.co.jp/10050/10172.html 群像]
  11. См. «Васэда бунгаку» (9/2011), www.bungaku.net/wasebun/magazine/index.html
  12. [digital.asahi.com/articles/TKY201311040194.html 苦悩の影に人類の希望 大江健三郎さん4年ぶりの小説]. Проверено 5 ноября 2013.
  13. Wilson, Michiko N. The Marginal World of Oe Kenzaburo: A Study in Themes and Techniques. — Armonk, NY: M. E. Sharpe, 1986. — С. 6. — ISBN 0-87332-343-2.
  14. Yoshida, S. The Burning Tree: The Spatialized World of Kenzaburo Oe // World Literature Today. — 1995. — № 69 / 1. — С. 10-16.
  15. Vincent, J. K. Writing Sexuality: Heteronormativity, Homophobia and the Homosocial Subject in Modern Japan (PhD Dissertation). — Columbia University, 2000. См. главу 4 («Mishima, Oe and the Signs of Fascism», стр. 138—182).
  16. Гривнин В.С. Творческий путь Кэндзабуро Оэ // Футбол 1860 года. Роман и рассказы. Пер. с яп. и вступит. ст. В. С. Гривнина. — М.: Главная редакция восточной литературы изд-ва «Наука», 1983. — С. 10.
  17. Royo, J. A. Sexuality in the Works of Oe Kenzaburo (PhD Dissertation). — Harvard University, 1997.
  18. Переводы на русский язык в этом отношении очень сильно отличаются от оригинала: все соответствующие части просто удалены.
  19. Yoshida (1995), c. 11.
  20. Oe, K. An Attempt at Self-Discovery in the Mythic Universe of the Novel // World Literature Today. — Winter 2002. — С. 8.
  21. Susan J. Napier. Ōe Kenzaburō and the search for the sublime at the end of the twentieth century // Ōe and beyond: Fiction in Contemporary Japan (ed. by Philip Gabriel, Stephen Snyder). — Honolulu, HI: University of Hawaii Press, 1999. — С. 10-12.
  22. Об интерпретации писателем философии Хайдеггера и понимания последним атомной бомбардировки и гуманизма см. также эссе Оэ из серии 「伝える言葉」, опубликованное в «Асахи Симбун» (вечерний выпуск от 10/08/2004).
  23. Оэ, К. Многосмысленностью Японии рождённый. Нобелевская лекция. Пер. с англ // Избранные произведения. — М.: Панорама, 1999. — С. 376-387.
  24. Бахтин М. М. [zipsites.ru/books/fransua_rable/ Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса — 2-е изд]. — М.: Художественная литература, 1990 (Напечатано по изданию 1965 г.). — С. 543.
  25. Oe, K. Japan's Dual Identity: A Writer's Dilemma // Postmodernism and Japan (ed. by H. D. Harootunian and M. Miyoshi). — Durham, NC: Duke University Press, 1989. — С. 189-213.
  26. Кувано, Т. [russianway.rchgi.spb.ru/Bakhtin/volume_2/22_kuvan.pdf Восприятие Бахтина в Японии (1996)] // Михаил Бахтин: Pro et Contra. Антология. Том II. — СПб.: Издательство Русского Христианского гуманитарного института, 2002. [web.archive.org/web/20050123051152/russianway.rchgi.spb.ru/Bakhtin/volume_2/22_kuvan.pdf Архивировано] из первоисточника 23 января 2005.
  27. Wilson (1986), c. 4.
  28. Oe, K. An Attempt at Self-Discovery in the Mythic Universe of the Novel // World Literature Today. — Winter 2002. — С. 14.
  29. Wilson (1986), с. 5.
  30. Оэ, К. Опыт концепции современности. Расшифровка собственной модели мира // Обращаюсь к современникам: Худож. публицистика: Пер. с яп. / Сост. и коммент. В. С. Гривнина. Предисловие А. И. Сенаторова. — М.: Прогресс, 1987. — С. 207-220.
  31. Wilson (1986), с. 9.
  32. 井口時男 (Токио Игути) テキストとしての一人称 大江健三郎『僕が本当に若かった頃』評 (Текст как первое лицо в сборнике рассказов «Пора, когда я был ещё совсем молод» Кэндзабуро Оэ) // 群像 (Гундзо). — 1992. — Т. 47, № 8. — С. 328—329.
  33. Среди немногих исключений: творчество Кобо Абэ и роман «Прекрасная звезда» (1962) Мисима.
  34. Оэ, К. Многосмысленностью Японии рождённый. Нобелевская лекция. Пер. с англ // Избранные произведения. — М.: Панорама, 1999. — С. 380.
  35. Ishiguro, K. & Oe, K. The Novelist in Today's World: A Conversation // boundary 2. — Autumn, 1991. — № 18 / 3, Japan in the World. — С. 116.
  36. Miyoshi M. Off Center: Power and Culture Relations Between Japan and the United States. — Cambridge, Massachusetts: Harvard University Press, 1991. — С. 238—243.
  37. Терехова, М. [www.peoples.ru/art/literature/prose/roman/oe_kendzaburo/interview.html Интервью В. Гривнина, данное им в связи с 70-летием Кэндзабуро Оэ] // Газета.GZT.RU. — 2005.
  38. Yoshida (1995)
  39. Вопрос специфики переводов Оэ на русский подробно освещается в работе ブシマキン・バジム (Бушмакин, Вадим). [dspace.lib.kanazawa-u.ac.jp/dspace/handle/2297/41422 Диалектическое снятие «человека политического» и «человека сексуального» в произведениях Оэ Кэндзабуро раннего и среднего периодов творчества. Диссертация на соискание учёной степени доктора философии.] = 大江健三郎の初期、中期小説における 〈政治的人間〉と〈性的人間〉の止揚. — 金沢 (Канадзава): 金沢大学大学院, 2014. — 197 p.
  40. Перевод Н. Старосельской текста, написанного Оэ на английском языке, является очень неточным, а в отдельных местах — ошибочным, в связи с чем рекомендуется обращаться к находящемуся в свободном доступе оригиналу.

См. также

Ссылки

В Викицитатнике есть страница по теме
Кэндзабуро Оэ
  • [fantlab.ru/autor16906 Полная библиография Кэндзабуро Оэ] на сайте «Лаборатория Фантастики»
  • [www.ops.dti.ne.jp/~kunio-i/personal/oe/oe.html Фан-клуб Кэндзабуро Оэ] (яп.) (англ.) Неофициальный сайт Кэндзабуро Оэ. Основной интернет-ресурс о писателе.
  • [www.9-jo.jp/ Объединение «Статья 9»] (яп.) (англ.) (кит.) (кор.) (фр.) Официальный сайт объединения.
  • [nobelprize.org/nobel_prizes/literature/laureates/1994/ Страница сайта Нобелевской премии, посвящённая Кэндзабуро Оэ] (англ.) Содержит краткую биографическую и библиографическую справку, текст и аудиозапись Нобелевской лекции, а также речь, произнесённую Оэ на банкете по случаю присуждения ему премии.
  • [ci.nii.ac.jp/search?title=%E5%A4%A7%E6%B1%9F%E5%81%A5%E4%B8%89%E9%83%8E&range=2&count=20&sortorder=1&type=1 Литературоведческие статьи о творчестве Оэ] (яп.)
  • [www.junkudo.co.jp/sakkashoten/07oe/oe.htm «Книжный магазин Кэндзабуро Оэ»] (недоступная ссылка с 11-05-2013 (3974 дня)) (яп.) Официальная страница акции «Книжный магазин Кэндзабуро Оэ», проходившей в токийском книжном магазине «Дзюнкудо сётэн».
  • [www.alib.ru/find2.php4?tfind=%CA%FD%ED%E4%E7%E0%E1%F3%F0%EE Оэ] на Alib.ru — Букинистические издания книг Оэ на русском языке.
  • [globetrotter.berkeley.edu/people/Oe/oe-con0.html Искусство и исцеление: беседа с Кэндзабуро Оэ] (англ.) Разговор с Кэндзабуро Оэ, организованный Институтом международных исследований при университете Беркли (1999). Содержит текст и видеозапись беседы.
  • [www.globalaffairs.ru/numbers/19/5540.html «Всякое мессианство должно быть исключено»] Фрагменты интервью академика Сахарова, данного после посещения им Хиросимы Кэндзабуро Оэ. Также содержит отрывки из дневниковых записей Сахарова об этой встрече (из журнала «Россия в глобальной политике»).
  • [www.geocities.jp/michi_niku/oesan.html Уголок брата Ги] (яп.) Заметки на полях в помощь читающим Оэ в оригинале.

Отрывок, характеризующий Оэ, Кэндзабуро

Для русских историков – странно и страшно сказать – Наполеон – это ничтожнейшее орудие истории – никогда и нигде, даже в изгнании, не выказавший человеческого достоинства, – Наполеон есть предмет восхищения и восторга; он grand. Кутузов же, тот человек, который от начала и до конца своей деятельности в 1812 году, от Бородина и до Вильны, ни разу ни одним действием, ни словом не изменяя себе, являет необычайный s истории пример самоотвержения и сознания в настоящем будущего значения события, – Кутузов представляется им чем то неопределенным и жалким, и, говоря о Кутузове и 12 м годе, им всегда как будто немножко стыдно.
А между тем трудно себе представить историческое лицо, деятельность которого так неизменно постоянно была бы направлена к одной и той же цели. Трудно вообразить себе цель, более достойную и более совпадающую с волею всего народа. Еще труднее найти другой пример в истории, где бы цель, которую поставило себе историческое лицо, была бы так совершенно достигнута, как та цель, к достижению которой была направлена вся деятельность Кутузова в 1812 году.
Кутузов никогда не говорил о сорока веках, которые смотрят с пирамид, о жертвах, которые он приносит отечеству, о том, что он намерен совершить или совершил: он вообще ничего не говорил о себе, не играл никакой роли, казался всегда самым простым и обыкновенным человеком и говорил самые простые и обыкновенные вещи. Он писал письма своим дочерям и m me Stael, читал романы, любил общество красивых женщин, шутил с генералами, офицерами и солдатами и никогда не противоречил тем людям, которые хотели ему что нибудь доказывать. Когда граф Растопчин на Яузском мосту подскакал к Кутузову с личными упреками о том, кто виноват в погибели Москвы, и сказал: «Как же вы обещали не оставлять Москвы, не дав сраженья?» – Кутузов отвечал: «Я и не оставлю Москвы без сражения», несмотря на то, что Москва была уже оставлена. Когда приехавший к нему от государя Аракчеев сказал, что надо бы Ермолова назначить начальником артиллерии, Кутузов отвечал: «Да, я и сам только что говорил это», – хотя он за минуту говорил совсем другое. Какое дело было ему, одному понимавшему тогда весь громадный смысл события, среди бестолковой толпы, окружавшей его, какое ему дело было до того, к себе или к нему отнесет граф Растопчин бедствие столицы? Еще менее могло занимать его то, кого назначат начальником артиллерии.
Не только в этих случаях, но беспрестанно этот старый человек дошедший опытом жизни до убеждения в том, что мысли и слова, служащие им выражением, не суть двигатели людей, говорил слова совершенно бессмысленные – первые, которые ему приходили в голову.
Но этот самый человек, так пренебрегавший своими словами, ни разу во всю свою деятельность не сказал ни одного слова, которое было бы не согласно с той единственной целью, к достижению которой он шел во время всей войны. Очевидно, невольно, с тяжелой уверенностью, что не поймут его, он неоднократно в самых разнообразных обстоятельствах высказывал свою мысль. Начиная от Бородинского сражения, с которого начался его разлад с окружающими, он один говорил, что Бородинское сражение есть победа, и повторял это и изустно, и в рапортах, и донесениях до самой своей смерти. Он один сказал, что потеря Москвы не есть потеря России. Он в ответ Лористону на предложение о мире отвечал, что мира не может быть, потому что такова воля народа; он один во время отступления французов говорил, что все наши маневры не нужны, что все сделается само собой лучше, чем мы того желаем, что неприятелю надо дать золотой мост, что ни Тарутинское, ни Вяземское, ни Красненское сражения не нужны, что с чем нибудь надо прийти на границу, что за десять французов он не отдаст одного русского.
И он один, этот придворный человек, как нам изображают его, человек, который лжет Аракчееву с целью угодить государю, – он один, этот придворный человек, в Вильне, тем заслуживая немилость государя, говорит, что дальнейшая война за границей вредна и бесполезна.
Но одни слова не доказали бы, что он тогда понимал значение события. Действия его – все без малейшего отступления, все были направлены к одной и той же цели, выражающейся в трех действиях: 1) напрячь все свои силы для столкновения с французами, 2) победить их и 3) изгнать из России, облегчая, насколько возможно, бедствия народа и войска.
Он, тот медлитель Кутузов, которого девиз есть терпение и время, враг решительных действий, он дает Бородинское сражение, облекая приготовления к нему в беспримерную торжественность. Он, тот Кутузов, который в Аустерлицком сражении, прежде начала его, говорит, что оно будет проиграно, в Бородине, несмотря на уверения генералов о том, что сражение проиграно, несмотря на неслыханный в истории пример того, что после выигранного сражения войско должно отступать, он один, в противность всем, до самой смерти утверждает, что Бородинское сражение – победа. Он один во все время отступления настаивает на том, чтобы не давать сражений, которые теперь бесполезны, не начинать новой войны и не переходить границ России.
Теперь понять значение события, если только не прилагать к деятельности масс целей, которые были в голове десятка людей, легко, так как все событие с его последствиями лежит перед нами.
Но каким образом тогда этот старый человек, один, в противность мнения всех, мог угадать, так верно угадал тогда значение народного смысла события, что ни разу во всю свою деятельность не изменил ему?
Источник этой необычайной силы прозрения в смысл совершающихся явлений лежал в том народном чувстве, которое он носил в себе во всей чистоте и силе его.
Только признание в нем этого чувства заставило народ такими странными путями из в немилости находящегося старика выбрать его против воли царя в представители народной войны. И только это чувство поставило его на ту высшую человеческую высоту, с которой он, главнокомандующий, направлял все свои силы не на то, чтоб убивать и истреблять людей, а на то, чтобы спасать и жалеть их.
Простая, скромная и потому истинно величественная фигура эта не могла улечься в ту лживую форму европейского героя, мнимо управляющего людьми, которую придумала история.
Для лакея не может быть великого человека, потому что у лакея свое понятие о величии.


5 ноября был первый день так называемого Красненского сражения. Перед вечером, когда уже после многих споров и ошибок генералов, зашедших не туда, куда надо; после рассылок адъютантов с противуприказаниями, когда уже стало ясно, что неприятель везде бежит и сражения не может быть и не будет, Кутузов выехал из Красного и поехал в Доброе, куда была переведена в нынешний день главная квартира.
День был ясный, морозный. Кутузов с огромной свитой недовольных им, шушукающихся за ним генералов, верхом на своей жирной белой лошадке ехал к Доброму. По всей дороге толпились, отогреваясь у костров, партии взятых нынешний день французских пленных (их взято было в этот день семь тысяч). Недалеко от Доброго огромная толпа оборванных, обвязанных и укутанных чем попало пленных гудела говором, стоя на дороге подле длинного ряда отпряженных французских орудий. При приближении главнокомандующего говор замолк, и все глаза уставились на Кутузова, который в своей белой с красным околышем шапке и ватной шинели, горбом сидевшей на его сутуловатых плечах, медленно подвигался по дороге. Один из генералов докладывал Кутузову, где взяты орудия и пленные.
Кутузов, казалось, чем то озабочен и не слышал слов генерала. Он недовольно щурился и внимательно и пристально вглядывался в те фигуры пленных, которые представляли особенно жалкий вид. Большая часть лиц французских солдат были изуродованы отмороженными носами и щеками, и почти у всех были красные, распухшие и гноившиеся глаза.
Одна кучка французов стояла близко у дороги, и два солдата – лицо одного из них было покрыто болячками – разрывали руками кусок сырого мяса. Что то было страшное и животное в том беглом взгляде, который они бросили на проезжавших, и в том злобном выражении, с которым солдат с болячками, взглянув на Кутузова, тотчас же отвернулся и продолжал свое дело.
Кутузов долго внимательно поглядел на этих двух солдат; еще более сморщившись, он прищурил глаза и раздумчиво покачал головой. В другом месте он заметил русского солдата, который, смеясь и трепля по плечу француза, что то ласково говорил ему. Кутузов опять с тем же выражением покачал головой.
– Что ты говоришь? Что? – спросил он у генерала, продолжавшего докладывать и обращавшего внимание главнокомандующего на французские взятые знамена, стоявшие перед фронтом Преображенского полка.
– А, знамена! – сказал Кутузов, видимо с трудом отрываясь от предмета, занимавшего его мысли. Он рассеянно оглянулся. Тысячи глаз со всех сторон, ожидая его сло ва, смотрели на него.
Перед Преображенским полком он остановился, тяжело вздохнул и закрыл глаза. Кто то из свиты махнул, чтобы державшие знамена солдаты подошли и поставили их древками знамен вокруг главнокомандующего. Кутузов помолчал несколько секунд и, видимо неохотно, подчиняясь необходимости своего положения, поднял голову и начал говорить. Толпы офицеров окружили его. Он внимательным взглядом обвел кружок офицеров, узнав некоторых из них.
– Благодарю всех! – сказал он, обращаясь к солдатам и опять к офицерам. В тишине, воцарившейся вокруг него, отчетливо слышны были его медленно выговариваемые слова. – Благодарю всех за трудную и верную службу. Победа совершенная, и Россия не забудет вас. Вам слава вовеки! – Он помолчал, оглядываясь.
– Нагни, нагни ему голову то, – сказал он солдату, державшему французского орла и нечаянно опустившему его перед знаменем преображенцев. – Пониже, пониже, так то вот. Ура! ребята, – быстрым движением подбородка обратись к солдатам, проговорил он.
– Ура ра ра! – заревели тысячи голосов. Пока кричали солдаты, Кутузов, согнувшись на седле, склонил голову, и глаз его засветился кротким, как будто насмешливым, блеском.
– Вот что, братцы, – сказал он, когда замолкли голоса…
И вдруг голос и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно что то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам.
В толпе офицеров и в рядах солдат произошло движение, чтобы яснее слышать то, что он скажет теперь.
– А вот что, братцы. Я знаю, трудно вам, да что же делать! Потерпите; недолго осталось. Выпроводим гостей, отдохнем тогда. За службу вашу вас царь не забудет. Вам трудно, да все же вы дома; а они – видите, до чего они дошли, – сказал он, указывая на пленных. – Хуже нищих последних. Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?
Он смотрел вокруг себя, и в упорных, почтительно недоумевающих, устремленных на него взглядах он читал сочувствие своим словам: лицо его становилось все светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз. Он помолчал и как бы в недоумении опустил голову.
– А и то сказать, кто же их к нам звал? Поделом им, м… и… в г…. – вдруг сказал он, подняв голову. И, взмахнув нагайкой, он галопом, в первый раз во всю кампанию, поехал прочь от радостно хохотавших и ревевших ура, расстроивавших ряды солдат.
Слова, сказанные Кутузовым, едва ли были поняты войсками. Никто не сумел бы передать содержания сначала торжественной и под конец простодушно стариковской речи фельдмаршала; но сердечный смысл этой речи не только был понят, но то самое, то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием своей правоты, выраженное этим, именно этим стариковским, добродушным ругательством, – это самое (чувство лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным, долго не умолкавшим криком. Когда после этого один из генералов с вопросом о том, не прикажет ли главнокомандующий приехать коляске, обратился к нему, Кутузов, отвечая, неожиданно всхлипнул, видимо находясь в сильном волнении.


8 го ноября последний день Красненских сражений; уже смерклось, когда войска пришли на место ночлега. Весь день был тихий, морозный, с падающим легким, редким снегом; к вечеру стало выясняться. Сквозь снежинки виднелось черно лиловое звездное небо, и мороз стал усиливаться.
Мушкатерский полк, вышедший из Тарутина в числе трех тысяч, теперь, в числе девятисот человек, пришел одним из первых на назначенное место ночлега, в деревне на большой дороге. Квартиргеры, встретившие полк, объявили, что все избы заняты больными и мертвыми французами, кавалеристами и штабами. Была только одна изба для полкового командира.
Полковой командир подъехал к своей избе. Полк прошел деревню и у крайних изб на дороге поставил ружья в козлы.
Как огромное, многочленное животное, полк принялся за работу устройства своего логовища и пищи. Одна часть солдат разбрелась, по колено в снегу, в березовый лес, бывший вправо от деревни, и тотчас же послышались в лесу стук топоров, тесаков, треск ломающихся сучьев и веселые голоса; другая часть возилась около центра полковых повозок и лошадей, поставленных в кучку, доставая котлы, сухари и задавая корм лошадям; третья часть рассыпалась в деревне, устраивая помещения штабным, выбирая мертвые тела французов, лежавшие по избам, и растаскивая доски, сухие дрова и солому с крыш для костров и плетни для защиты.
Человек пятнадцать солдат за избами, с края деревни, с веселым криком раскачивали высокий плетень сарая, с которого снята уже была крыша.
– Ну, ну, разом, налегни! – кричали голоса, и в темноте ночи раскачивалось с морозным треском огромное, запорошенное снегом полотно плетня. Чаще и чаще трещали нижние колья, и, наконец, плетень завалился вместе с солдатами, напиравшими на него. Послышался громкий грубо радостный крик и хохот.
– Берись по двое! рочаг подавай сюда! вот так то. Куда лезешь то?
– Ну, разом… Да стой, ребята!.. С накрика!
Все замолкли, и негромкий, бархатно приятный голос запел песню. В конце третьей строфы, враз с окончанием последнего звука, двадцать голосов дружно вскрикнули: «Уууу! Идет! Разом! Навались, детки!..» Но, несмотря на дружные усилия, плетень мало тронулся, и в установившемся молчании слышалось тяжелое пыхтенье.
– Эй вы, шестой роты! Черти, дьяволы! Подсоби… тоже мы пригодимся.
Шестой роты человек двадцать, шедшие в деревню, присоединились к тащившим; и плетень, саженей в пять длины и в сажень ширины, изогнувшись, надавя и режа плечи пыхтевших солдат, двинулся вперед по улице деревни.
– Иди, что ли… Падай, эка… Чего стал? То то… Веселые, безобразные ругательства не замолкали.
– Вы чего? – вдруг послышался начальственный голос солдата, набежавшего на несущих.
– Господа тут; в избе сам анарал, а вы, черти, дьяволы, матершинники. Я вас! – крикнул фельдфебель и с размаху ударил в спину первого подвернувшегося солдата. – Разве тихо нельзя?
Солдаты замолкли. Солдат, которого ударил фельдфебель, стал, покряхтывая, обтирать лицо, которое он в кровь разодрал, наткнувшись на плетень.
– Вишь, черт, дерется как! Аж всю морду раскровянил, – сказал он робким шепотом, когда отошел фельдфебель.
– Али не любишь? – сказал смеющийся голос; и, умеряя звуки голосов, солдаты пошли дальше. Выбравшись за деревню, они опять заговорили так же громко, пересыпая разговор теми же бесцельными ругательствами.
В избе, мимо которой проходили солдаты, собралось высшее начальство, и за чаем шел оживленный разговор о прошедшем дне и предполагаемых маневрах будущего. Предполагалось сделать фланговый марш влево, отрезать вице короля и захватить его.
Когда солдаты притащили плетень, уже с разных сторон разгорались костры кухонь. Трещали дрова, таял снег, и черные тени солдат туда и сюда сновали по всему занятому, притоптанному в снегу, пространству.
Топоры, тесаки работали со всех сторон. Все делалось без всякого приказания. Тащились дрова про запас ночи, пригораживались шалашики начальству, варились котелки, справлялись ружья и амуниция.
Притащенный плетень осьмою ротой поставлен полукругом со стороны севера, подперт сошками, и перед ним разложен костер. Пробили зарю, сделали расчет, поужинали и разместились на ночь у костров – кто чиня обувь, кто куря трубку, кто, донага раздетый, выпаривая вшей.


Казалось бы, что в тех, почти невообразимо тяжелых условиях существования, в которых находились в то время русские солдаты, – без теплых сапог, без полушубков, без крыши над головой, в снегу при 18° мороза, без полного даже количества провианта, не всегда поспевавшего за армией, – казалось, солдаты должны бы были представлять самое печальное и унылое зрелище.
Напротив, никогда, в самых лучших материальных условиях, войско не представляло более веселого, оживленного зрелища. Это происходило оттого, что каждый день выбрасывалось из войска все то, что начинало унывать или слабеть. Все, что было физически и нравственно слабого, давно уже осталось назади: оставался один цвет войска – по силе духа и тела.
К осьмой роте, пригородившей плетень, собралось больше всего народа. Два фельдфебеля присели к ним, и костер их пылал ярче других. Они требовали за право сиденья под плетнем приношения дров.
– Эй, Макеев, что ж ты …. запропал или тебя волки съели? Неси дров то, – кричал один краснорожий рыжий солдат, щурившийся и мигавший от дыма, но не отодвигавшийся от огня. – Поди хоть ты, ворона, неси дров, – обратился этот солдат к другому. Рыжий был не унтер офицер и не ефрейтор, но был здоровый солдат, и потому повелевал теми, которые были слабее его. Худенький, маленький, с вострым носиком солдат, которого назвали вороной, покорно встал и пошел было исполнять приказание, но в это время в свет костра вступила уже тонкая красивая фигура молодого солдата, несшего беремя дров.
– Давай сюда. Во важно то!
Дрова наломали, надавили, поддули ртами и полами шинелей, и пламя зашипело и затрещало. Солдаты, придвинувшись, закурили трубки. Молодой, красивый солдат, который притащил дрова, подперся руками в бока и стал быстро и ловко топотать озябшими ногами на месте.
– Ах, маменька, холодная роса, да хороша, да в мушкатера… – припевал он, как будто икая на каждом слоге песни.
– Эй, подметки отлетят! – крикнул рыжий, заметив, что у плясуна болталась подметка. – Экой яд плясать!
Плясун остановился, оторвал болтавшуюся кожу и бросил в огонь.
– И то, брат, – сказал он; и, сев, достал из ранца обрывок французского синего сукна и стал обвертывать им ногу. – С пару зашлись, – прибавил он, вытягивая ноги к огню.
– Скоро новые отпустят. Говорят, перебьем до копца, тогда всем по двойному товару.
– А вишь, сукин сын Петров, отстал таки, – сказал фельдфебель.
– Я его давно замечал, – сказал другой.
– Да что, солдатенок…
– А в третьей роте, сказывали, за вчерашний день девять человек недосчитали.
– Да, вот суди, как ноги зазнобишь, куда пойдешь?
– Э, пустое болтать! – сказал фельдфебель.
– Али и тебе хочется того же? – сказал старый солдат, с упреком обращаясь к тому, который сказал, что ноги зазнобил.
– А ты что же думаешь? – вдруг приподнявшись из за костра, пискливым и дрожащим голосом заговорил востроносенький солдат, которого называли ворона. – Кто гладок, так похудает, а худому смерть. Вот хоть бы я. Мочи моей нет, – сказал он вдруг решительно, обращаясь к фельдфебелю, – вели в госпиталь отослать, ломота одолела; а то все одно отстанешь…
– Ну буде, буде, – спокойно сказал фельдфебель. Солдатик замолчал, и разговор продолжался.
– Нынче мало ли французов этих побрали; а сапог, прямо сказать, ни на одном настоящих нет, так, одна названье, – начал один из солдат новый разговор.
– Всё казаки поразули. Чистили для полковника избу, выносили их. Жалости смотреть, ребята, – сказал плясун. – Разворочали их: так живой один, веришь ли, лопочет что то по своему.
– А чистый народ, ребята, – сказал первый. – Белый, вот как береза белый, и бравые есть, скажи, благородные.
– А ты думаешь как? У него от всех званий набраны.
– А ничего не знают по нашему, – с улыбкой недоумения сказал плясун. – Я ему говорю: «Чьей короны?», а он свое лопочет. Чудесный народ!
– Ведь то мудрено, братцы мои, – продолжал тот, который удивлялся их белизне, – сказывали мужики под Можайским, как стали убирать битых, где страженья то была, так ведь что, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние то. Что ж, говорит, лежит, говорит, ихний то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
– Что ж, от холода, что ль? – спросил один.
– Эка ты умный! От холода! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим; мочи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.
Все помолчали.
– Должно, от пищи, – сказал фельдфебель, – господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
– Сказывал мужик то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, двадцать дён возили, не свозили всех, мертвых то. Волков этих что, говорит…
– Та страженья была настоящая, – сказал старый солдат. – Только и было чем помянуть; а то всё после того… Так, только народу мученье.
– И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон – говорит. Так, только пример один. Сказывали, самого Полиона то Платов два раза брал. Слова не знает. Возьмет возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит, да и улетит. И убить тоже нет положенья.
– Эка врать здоров ты, Киселев, посмотрю я на тебя.
– Какое врать, правда истинная.
– А кабы на мой обычай, я бы его, изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то что народу загубил.
– Все одно конец сделаем, не будет ходить, – зевая, сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
– Вишь, звезды то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, – сказал солдат, любуясь на Млечный Путь.
– Это, ребята, к урожайному году.
– Дровец то еще надо будет.
– Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
– О, господи!
– Что толкаешься то, – про тебя одного огонь, что ли? Вишь… развалился.
Из за устанавливающегося молчания послышался храп некоторых заснувших; остальные поворачивались и грелись, изредка переговариваясь. От дальнего, шагов за сто, костра послышался дружный, веселый хохот.
– Вишь, грохочат в пятой роте, – сказал один солдат. – И народу что – страсть!
Один солдат поднялся и пошел к пятой роте.
– То то смеху, – сказал он, возвращаясь. – Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет.
– О о? пойти посмотреть… – Несколько солдат направились к пятой роте.


Пятая рота стояла подле самого леса. Огромный костер ярко горел посреди снега, освещая отягченные инеем ветви деревьев.
В середине ночи солдаты пятой роты услыхали в лесу шаги по снегу и хряск сучьев.
– Ребята, ведмедь, – сказал один солдат. Все подняли головы, прислушались, и из леса, в яркий свет костра, выступили две, держащиеся друг за друга, человеческие, странно одетые фигуры.
Это были два прятавшиеся в лесу француза. Хрипло говоря что то на непонятном солдатам языке, они подошли к костру. Один был повыше ростом, в офицерской шляпе, и казался совсем ослабевшим. Подойдя к костру, он хотел сесть, но упал на землю. Другой, маленький, коренастый, обвязанный платком по щекам солдат, был сильнее. Он поднял своего товарища и, указывая на свой рот, говорил что то. Солдаты окружили французов, подстелили больному шинель и обоим принесли каши и водки.
Ослабевший французский офицер был Рамбаль; повязанный платком был его денщик Морель.
Когда Морель выпил водки и доел котелок каши, он вдруг болезненно развеселился и начал не переставая говорить что то не понимавшим его солдатам. Рамбаль отказывался от еды и молча лежал на локте у костра, бессмысленными красными глазами глядя на русских солдат. Изредка он издавал протяжный стон и опять замолкал. Морель, показывая на плечи, внушал солдатам, что это был офицер и что его надо отогреть. Офицер русский, подошедший к костру, послал спросить у полковника, не возьмет ли он к себе отогреть французского офицера; и когда вернулись и сказали, что полковник велел привести офицера, Рамбалю передали, чтобы он шел. Он встал и хотел идти, но пошатнулся и упал бы, если бы подле стоящий солдат не поддержал его.
– Что? Не будешь? – насмешливо подмигнув, сказал один солдат, обращаясь к Рамбалю.
– Э, дурак! Что врешь нескладно! То то мужик, право, мужик, – послышались с разных сторон упреки пошутившему солдату. Рамбаля окружили, подняли двое на руки, перехватившись ими, и понесли в избу. Рамбаль обнял шеи солдат и, когда его понесли, жалобно заговорил:
– Oh, nies braves, oh, mes bons, mes bons amis! Voila des hommes! oh, mes braves, mes bons amis! [О молодцы! О мои добрые, добрые друзья! Вот люди! О мои добрые друзья!] – и, как ребенок, головой склонился на плечо одному солдату.
Между тем Морель сидел на лучшем месте, окруженный солдатами.
Морель, маленький коренастый француз, с воспаленными, слезившимися глазами, обвязанный по бабьи платком сверх фуражки, был одет в женскую шубенку. Он, видимо, захмелев, обнявши рукой солдата, сидевшего подле него, пел хриплым, перерывающимся голосом французскую песню. Солдаты держались за бока, глядя на него.
– Ну ка, ну ка, научи, как? Я живо перейму. Как?.. – говорил шутник песенник, которого обнимал Морель.
Vive Henri Quatre,
Vive ce roi vaillanti –
[Да здравствует Генрих Четвертый!
Да здравствует сей храбрый король!
и т. д. (французская песня) ]
пропел Морель, подмигивая глазом.
Сe diable a quatre…
– Виварика! Виф серувару! сидябляка… – повторил солдат, взмахнув рукой и действительно уловив напев.
– Вишь, ловко! Го го го го го!.. – поднялся с разных сторон грубый, радостный хохот. Морель, сморщившись, смеялся тоже.
– Ну, валяй еще, еще!
Qui eut le triple talent,
De boire, de battre,
Et d'etre un vert galant…
[Имевший тройной талант,
пить, драться
и быть любезником…]
– A ведь тоже складно. Ну, ну, Залетаев!..
– Кю… – с усилием выговорил Залетаев. – Кью ю ю… – вытянул он, старательно оттопырив губы, – летриптала, де бу де ба и детравагала, – пропел он.
– Ай, важно! Вот так хранцуз! ой… го го го го! – Что ж, еще есть хочешь?
– Дай ему каши то; ведь не скоро наестся с голоду то.
Опять ему дали каши; и Морель, посмеиваясь, принялся за третий котелок. Радостные улыбки стояли на всех лицах молодых солдат, смотревших на Мореля. Старые солдаты, считавшие неприличным заниматься такими пустяками, лежали с другой стороны костра, но изредка, приподнимаясь на локте, с улыбкой взглядывали на Мореля.
– Тоже люди, – сказал один из них, уворачиваясь в шинель. – И полынь на своем кореню растет.
– Оо! Господи, господи! Как звездно, страсть! К морозу… – И все затихло.
Звезды, как будто зная, что теперь никто не увидит их, разыгрались в черном небе. То вспыхивая, то потухая, то вздрагивая, они хлопотливо о чем то радостном, но таинственном перешептывались между собой.

Х
Войска французские равномерно таяли в математически правильной прогрессии. И тот переход через Березину, про который так много было писано, была только одна из промежуточных ступеней уничтожения французской армии, а вовсе не решительный эпизод кампании. Ежели про Березину так много писали и пишут, то со стороны французов это произошло только потому, что на Березинском прорванном мосту бедствия, претерпеваемые французской армией прежде равномерно, здесь вдруг сгруппировались в один момент и в одно трагическое зрелище, которое у всех осталось в памяти. Со стороны же русских так много говорили и писали про Березину только потому, что вдали от театра войны, в Петербурге, был составлен план (Пфулем же) поимки в стратегическую западню Наполеона на реке Березине. Все уверились, что все будет на деле точно так, как в плане, и потому настаивали на том, что именно Березинская переправа погубила французов. В сущности же, результаты Березинской переправы были гораздо менее гибельны для французов потерей орудий и пленных, чем Красное, как то показывают цифры.
Единственное значение Березинской переправы заключается в том, что эта переправа очевидно и несомненно доказала ложность всех планов отрезыванья и справедливость единственно возможного, требуемого и Кутузовым и всеми войсками (массой) образа действий, – только следования за неприятелем. Толпа французов бежала с постоянно усиливающейся силой быстроты, со всею энергией, направленной на достижение цели. Она бежала, как раненый зверь, и нельзя ей было стать на дороге. Это доказало не столько устройство переправы, сколько движение на мостах. Когда мосты были прорваны, безоружные солдаты, московские жители, женщины с детьми, бывшие в обозе французов, – все под влиянием силы инерции не сдавалось, а бежало вперед в лодки, в мерзлую воду.
Стремление это было разумно. Положение и бегущих и преследующих было одинаково дурно. Оставаясь со своими, каждый в бедствии надеялся на помощь товарища, на определенное, занимаемое им место между своими. Отдавшись же русским, он был в том же положении бедствия, но становился на низшую ступень в разделе удовлетворения потребностей жизни. Французам не нужно было иметь верных сведений о том, что половина пленных, с которыми не знали, что делать, несмотря на все желание русских спасти их, – гибли от холода и голода; они чувствовали, что это не могло быть иначе. Самые жалостливые русские начальники и охотники до французов, французы в русской службе не могли ничего сделать для пленных. Французов губило бедствие, в котором находилось русское войско. Нельзя было отнять хлеб и платье у голодных, нужных солдат, чтобы отдать не вредным, не ненавидимым, не виноватым, но просто ненужным французам. Некоторые и делали это; но это было только исключение.
Назади была верная погибель; впереди была надежда. Корабли были сожжены; не было другого спасения, кроме совокупного бегства, и на это совокупное бегство были устремлены все силы французов.
Чем дальше бежали французы, чем жальче были их остатки, в особенности после Березины, на которую, вследствие петербургского плана, возлагались особенные надежды, тем сильнее разгорались страсти русских начальников, обвинявших друг друга и в особенности Кутузова. Полагая, что неудача Березинского петербургского плана будет отнесена к нему, недовольство им, презрение к нему и подтрунивание над ним выражались сильнее и сильнее. Подтрунивание и презрение, само собой разумеется, выражалось в почтительной форме, в той форме, в которой Кутузов не мог и спросить, в чем и за что его обвиняют. С ним не говорили серьезно; докладывая ему и спрашивая его разрешения, делали вид исполнения печального обряда, а за спиной его подмигивали и на каждом шагу старались его обманывать.
Всеми этими людьми, именно потому, что они не могли понимать его, было признано, что со стариком говорить нечего; что он никогда не поймет всего глубокомыслия их планов; что он будет отвечать свои фразы (им казалось, что это только фразы) о золотом мосте, о том, что за границу нельзя прийти с толпой бродяг, и т. п. Это всё они уже слышали от него. И все, что он говорил: например, то, что надо подождать провиант, что люди без сапог, все это было так просто, а все, что они предлагали, было так сложно и умно, что очевидно было для них, что он был глуп и стар, а они были не властные, гениальные полководцы.
В особенности после соединения армий блестящего адмирала и героя Петербурга Витгенштейна это настроение и штабная сплетня дошли до высших пределов. Кутузов видел это и, вздыхая, пожимал только плечами. Только один раз, после Березины, он рассердился и написал Бенигсену, доносившему отдельно государю, следующее письмо:
«По причине болезненных ваших припадков, извольте, ваше высокопревосходительство, с получения сего, отправиться в Калугу, где и ожидайте дальнейшего повеления и назначения от его императорского величества».
Но вслед за отсылкой Бенигсена к армии приехал великий князь Константин Павлович, делавший начало кампании и удаленный из армии Кутузовым. Теперь великий князь, приехав к армии, сообщил Кутузову о неудовольствии государя императора за слабые успехи наших войск и за медленность движения. Государь император сам на днях намеревался прибыть к армии.
Старый человек, столь же опытный в придворном деле, как и в военном, тот Кутузов, который в августе того же года был выбран главнокомандующим против воли государя, тот, который удалил наследника и великого князя из армии, тот, который своей властью, в противность воле государя, предписал оставление Москвы, этот Кутузов теперь тотчас же понял, что время его кончено, что роль его сыграна и что этой мнимой власти у него уже нет больше. И не по одним придворным отношениям он понял это. С одной стороны, он видел, что военное дело, то, в котором он играл свою роль, – кончено, и чувствовал, что его призвание исполнено. С другой стороны, он в то же самое время стал чувствовать физическую усталость в своем старом теле и необходимость физического отдыха.
29 ноября Кутузов въехал в Вильно – в свою добрую Вильну, как он говорил. Два раза в свою службу Кутузов был в Вильне губернатором. В богатой уцелевшей Вильне, кроме удобств жизни, которых так давно уже он был лишен, Кутузов нашел старых друзей и воспоминания. И он, вдруг отвернувшись от всех военных и государственных забот, погрузился в ровную, привычную жизнь настолько, насколько ему давали покоя страсти, кипевшие вокруг него, как будто все, что совершалось теперь и имело совершиться в историческом мире, нисколько его не касалось.
Чичагов, один из самых страстных отрезывателей и опрокидывателей, Чичагов, который хотел сначала сделать диверсию в Грецию, а потом в Варшаву, но никак не хотел идти туда, куда ему было велено, Чичагов, известный своею смелостью речи с государем, Чичагов, считавший Кутузова собою облагодетельствованным, потому что, когда он был послан в 11 м году для заключения мира с Турцией помимо Кутузова, он, убедившись, что мир уже заключен, признал перед государем, что заслуга заключения мира принадлежит Кутузову; этот то Чичагов первый встретил Кутузова в Вильне у замка, в котором должен был остановиться Кутузов. Чичагов в флотском вицмундире, с кортиком, держа фуражку под мышкой, подал Кутузову строевой рапорт и ключи от города. То презрительно почтительное отношение молодежи к выжившему из ума старику выражалось в высшей степени во всем обращении Чичагова, знавшего уже обвинения, взводимые на Кутузова.
Разговаривая с Чичаговым, Кутузов, между прочим, сказал ему, что отбитые у него в Борисове экипажи с посудою целы и будут возвращены ему.
– C'est pour me dire que je n'ai pas sur quoi manger… Je puis au contraire vous fournir de tout dans le cas meme ou vous voudriez donner des diners, [Вы хотите мне сказать, что мне не на чем есть. Напротив, могу вам служить всем, даже если бы вы захотели давать обеды.] – вспыхнув, проговорил Чичагов, каждым словом своим желавший доказать свою правоту и потому предполагавший, что и Кутузов был озабочен этим самым. Кутузов улыбнулся своей тонкой, проницательной улыбкой и, пожав плечами, отвечал: – Ce n'est que pour vous dire ce que je vous dis. [Я хочу сказать только то, что говорю.]
В Вильне Кутузов, в противность воле государя, остановил большую часть войск. Кутузов, как говорили его приближенные, необыкновенно опустился и физически ослабел в это свое пребывание в Вильне. Он неохотно занимался делами по армии, предоставляя все своим генералам и, ожидая государя, предавался рассеянной жизни.
Выехав с своей свитой – графом Толстым, князем Волконским, Аракчеевым и другими, 7 го декабря из Петербурга, государь 11 го декабря приехал в Вильну и в дорожных санях прямо подъехал к замку. У замка, несмотря на сильный мороз, стояло человек сто генералов и штабных офицеров в полной парадной форме и почетный караул Семеновского полка.
Курьер, подскакавший к замку на потной тройке, впереди государя, прокричал: «Едет!» Коновницын бросился в сени доложить Кутузову, дожидавшемуся в маленькой швейцарской комнатке.
Через минуту толстая большая фигура старика, в полной парадной форме, со всеми регалиями, покрывавшими грудь, и подтянутым шарфом брюхом, перекачиваясь, вышла на крыльцо. Кутузов надел шляпу по фронту, взял в руки перчатки и бочком, с трудом переступая вниз ступеней, сошел с них и взял в руку приготовленный для подачи государю рапорт.
Беготня, шепот, еще отчаянно пролетевшая тройка, и все глаза устремились на подскакивающие сани, в которых уже видны были фигуры государя и Волконского.
Все это по пятидесятилетней привычке физически тревожно подействовало на старого генерала; он озабоченно торопливо ощупал себя, поправил шляпу и враз, в ту минуту как государь, выйдя из саней, поднял к нему глаза, подбодрившись и вытянувшись, подал рапорт и стал говорить своим мерным, заискивающим голосом.
Государь быстрым взглядом окинул Кутузова с головы до ног, на мгновенье нахмурился, но тотчас же, преодолев себя, подошел и, расставив руки, обнял старого генерала. Опять по старому, привычному впечатлению и по отношению к задушевной мысли его, объятие это, как и обыкновенно, подействовало на Кутузова: он всхлипнул.
Государь поздоровался с офицерами, с Семеновским караулом и, пожав еще раз за руку старика, пошел с ним в замок.
Оставшись наедине с фельдмаршалом, государь высказал ему свое неудовольствие за медленность преследования, за ошибки в Красном и на Березине и сообщил свои соображения о будущем походе за границу. Кутузов не делал ни возражений, ни замечаний. То самое покорное и бессмысленное выражение, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал приказания государя на Аустерлицком поле, установилось теперь на его лице.
Когда Кутузов вышел из кабинета и своей тяжелой, ныряющей походкой, опустив голову, пошел по зале, чей то голос остановил его.
– Ваша светлость, – сказал кто то.
Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1 й степени.


На другой день были у фельдмаршала обед и бал, которые государь удостоил своим присутствием. Кутузову пожалован Георгий 1 й степени; государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. Соблюдалось приличие, и государь показывал первый пример этого; но все знали, что старик виноват и никуда не годится. Когда на бале Кутузов, по старой екатерининской привычке, при входе государя в бальную залу велел к ногам его повергнуть взятые знамена, государь неприятно поморщился и проговорил слова, в которых некоторые слышали: «старый комедиант».
Неудовольствие государя против Кутузова усилилось в Вильне в особенности потому, что Кутузов, очевидно, не хотел или не мог понимать значение предстоящей кампании.
Когда на другой день утром государь сказал собравшимся у него офицерам: «Вы спасли не одну Россию; вы спасли Европу», – все уже тогда поняли, что война не кончена.
Один Кутузов не хотел понимать этого и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия. Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск; говорил о тяжелом положении населений, о возможности неудач и т. п.
При таком настроении фельдмаршал, естественно, представлялся только помехой и тормозом предстоящей войны.
Для избежания столкновений со стариком сам собою нашелся выход, состоящий в том, чтобы, как в Аустерлице и как в начале кампании при Барклае, вынуть из под главнокомандующего, не тревожа его, не объявляя ему о том, ту почву власти, на которой он стоял, и перенести ее к самому государю.
С этою целью понемногу переформировался штаб, и вся существенная сила штаба Кутузова была уничтожена и перенесена к государю. Толь, Коновницын, Ермолов – получили другие назначения. Все громко говорили, что фельдмаршал стал очень слаб и расстроен здоровьем.
Ему надо было быть слабым здоровьем, для того чтобы передать свое место тому, кто заступал его. И действительно, здоровье его было слабо.
Как естественно, и просто, и постепенно явился Кутузов из Турции в казенную палату Петербурга собирать ополчение и потом в армию, именно тогда, когда он был необходим, точно так же естественно, постепенно и просто теперь, когда роль Кутузова была сыграна, на место его явился новый, требовавшийся деятель.
Война 1812 го года, кроме своего дорогого русскому сердцу народного значения, должна была иметь другое – европейское.
За движением народов с запада на восток должно было последовать движение народов с востока на запад, и для этой новой войны нужен был новый деятель, имеющий другие, чем Кутузов, свойства, взгляды, движимый другими побуждениями.
Александр Первый для движения народов с востока на запад и для восстановления границ народов был так же необходим, как необходим был Кутузов для спасения и славы России.
Кутузов не понимал того, что значило Европа, равновесие, Наполеон. Он не мог понимать этого. Представителю русского народа, после того как враг был уничтожен, Россия освобождена и поставлена на высшую степень своей славы, русскому человеку, как русскому, делать больше было нечего. Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер.


Пьер, как это большею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После своего освобождения из плена он приехал в Орел и на третий день своего приезда, в то время как он собрался в Киев, заболел и пролежал больным в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все таки выздоровел.
Все, что было с Пьером со времени освобождения и до болезни, не оставило в нем почти никакого впечатления. Он помнил только серую, мрачную, то дождливую, то снежную погоду, внутреннюю физическую тоску, боль в ногах, в боку; помнил общее впечатление несчастий, страданий людей; помнил тревожившее его любопытство офицеров, генералов, расспрашивавших его, свои хлопоты о том, чтобы найти экипаж и лошадей, и, главное, помнил свою неспособность мысли и чувства в то время. В день своего освобождения он видел труп Пети Ростова. В тот же день он узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговором упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это уже давно известно. Все это Пьеру казалось тогда только странно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий. Он тогда торопился только поскорее, поскорее уехать из этих мест, где люди убивали друг друга, в какое нибудь тихое убежище и там опомниться, отдохнуть и обдумать все то странное и новое, что он узнал за это время. Но как только он приехал в Орел, он заболел. Проснувшись от своей болезни, Пьер увидал вокруг себя своих двух людей, приехавших из Москвы, – Терентия и Ваську, и старшую княжну, которая, живя в Ельце, в имении Пьера, и узнав о его освобождении и болезни, приехала к нему, чтобы ходить за ним.
Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где то, и искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос – зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы человека.


Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем то своим, особенным. Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде, когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он, страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего то, далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то, что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему говорили, хотя очевидно видел и слышал что то совсем другое. Прежде он казался хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах его светилось участие к людям – вопрос: довольны ли они так же, как и он? И людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны. Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми, сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь, напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по своему гордой княжне человеческие чувства.
– Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, – говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по своему и его слугами – Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи, медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
– Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? – спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и, с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
– Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у нас, в провинции, – говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на французов, и в особенности на Наполеона.
– Ежели все русские хотя немного похожи на вас, – говорил он Пьеру, – c'est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre. [Это кощунство – воевать с таким народом, как вы.] Вы, пострадавшие столько от французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.
Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его старый знакомый масон – граф Вилларский, – тот самый, который вводил его в ложу в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости, которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в апатию и эгоизм.
– Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой милый.] – говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.