Ладежинский, Вольф Исаакович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Wolf Isaac Ladejinsky
Вольф Исаакович Ладежинский<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>
Советник по аграрной реформе
при Командовании союзными оккупационными войсками в Японии
1945 — 1949
Глава правительства: Сигэру Ёсида
Монарх: Сёва
Губернатор: Дуглас Макартур
Советник по аграрной реформе
при Президенте Китайской республики (Тайвань)
1949 — 1954
Глава правительства: Чэнь Чэн
Президент: Чан Кайши
Советник по аграрной реформе
при Президенте Южного Вьетнама
1956 — 1961
Президент: Нго Динь Зьем
 
Вероисповедание: иудаизм
Рождение: 15 марта 1899(1899-03-15)
Катеринополь, Киевская губерния (ныне Катеринопольский район Черкасская область), Российская империя
Смерть: 3 июля 1975(1975-07-03) (76 лет)
Вашингтон, США
Партия: демократ, сторонник Нового курса
Образование: Колумбийский университет
Профессия: государственный служащий
 
Научная деятельность
Научная сфера: сельское хозяйство
Место работы: Министерство сельского хозяйства США (1935-1954),
Государственный департамент США (1956-1961),
Фонд Форда (1961-1964),
Всемирный банк (1964-1975)
Известен как: автор концепции аграрных реформ 1946 года в Японии и 1953 года на Тайване

Вольф Исаакович Ладежинский (англ. Wolf Ladejinsky; 15 марта 1899 года, Екатеринополь, Российская империя — 3 июля 1975 года, Вашингтон, США) — видный американский экономист и государственный деятель, специалист по сельскому хозяйству. Сыграл ключевую роль в разработке и практическом воплощении аграрных реформ в оккупированной Японии и на Тайване. Происходил из семьи украинских евреев, эмигрировал из СССР в возрасте 21 года. До конца жизни придерживался антикоммунистических взглядов.





Ранние годы, образование

Родился в Екатеринополе (Калниболото) Киевской губернии, в зажиточной еврейской семье[1]. Вероятное правильное кириллическое написание его фамилии — Ладыжинский[2]. Его отец владел мельницей и занимался торговлей зерном и древесиной. Из-за ограничений черты оседлости в Российской империи выбор профессий для еврейского юноши был довольно узок и наиболее престижным считалось получение хорошего образования. Ладежинский закончил русскоязычную гимназию в Звенигородке[3], а также посещал еврейскую школу хедер, где изучал иврит и богословие[1].

Во время революции всё имущество семьи было конфисковано, его брат погиб во время Гражданской войны, дальнейших достоверных сведений о судьбе его родных мало[1]. В 1921 году Ладежинский перешёл границу и оказался в Румынии, где некоторое время работал на мельнице и в пекарне, позже устроившись на работу в румынское отделение Общества содействия еврейской иммиграции в Бухаресте[1]. В 1922 году ему было поручено сопровождать в США группу еврейских детей-сирот, и так он сам оказался в США. Там он сразу начал изучать английский язык, чтобы поступить в университет, работал разнорабочим, мойщиком стекол, продавал газеты в центре Нью-Йорка[3]. В 1926 году он в достаточной степени овладел языком и поступил в Колумбийский университет на специальность «экономика сельского хозяйства»[1]. Университет зачёл ему российское гимназическое образование за два года обучения[3] и Ладежинский сумел получить диплом бакалавра за два года[1] и в том же 1928 году получил гражданство США[4][3].

Научная работа

После окончания университета Ладежинский остался в магистратуре, исследовал эволюцию сельскохозяйственного производства в Советском Союзе, в том числе процесс коллективизации. В 1930—1931 году ему удалось около года проработать сравнительно высокооплачиваемым переводчиком в Амторге, что позволяло меньше отвлекаться от учёбы[3]. В 1932 он закончил магистратуру, защитил диплом и продолжил работу над темой коллективизации, надеясь защитить докторскую диссертацию. Знание русского, непосредственное знакомство с предметом и острый аналитический ум позволили ему создать глубокое исследование коллективизации в СССР. Результат его работы был обобщён в 90-страничной печатной работе «Коллективизация сельского хозяйства в Советском Союзе» (Collectivization of Agriculture in the Soviet Union), опубликованной в 1934 году двух выпуска журнала Political Science Quarterly (англ.)[5][6][3]. По-видимому, эта работа должна была после доработки стать его докторской диссертацией, однако Ладежинский не защитил диссертацию[1][3]. Скорее всего дело было в продолжавшейся Великой депрессии и острой нехватке компетентных профессионалов для работы в правительстве Рузвельта. Публикация продемонстрировала его потенциал как специалиста и в 1935 году по рекомендации профессора Рексфорда Тагвела (англ.), входившего в «Мозговой трест» при президенте Рузвельте[1], Вольф Ладежинский был принят на работу в Министерство сельского хозяйства США в качестве эксперта по азиатским вопросам и по вопросам сельского хозяйства СССР.

Государственная служба

Первые одиннадцать лет на госслужбе (с 1935 по 1945 год) Ладежинский провёл в департаменте внешних сельскохозяйственных связей министерства и в основном занимался аналитической работой. За это время он подготовил и опубликовал для внутреннего пользования министерства около двадцати работ, посвящённых сельскому хозяйству в СССР и азиатских странах. В 1939 году советское посольство выдало ему въездную визу и Ладежинский, с санкции своего руководства, провёл больше двух месяцев в СССР, изучая результаты коллективизации и общаясь с родными, которых не видел почти двадцать лет[3].

Две статьи, написанные им в этот период: одна — «Крестьянская аренда в сельском хозяйстве Японии» опубликованная в 1937 году в министерском издании Foreign Agriculture[7][8] и вторая — «Крестьянские волнения в Японии», вышедшая в 1939 году в журнале Foreign Affairs[7], снискали ему в министерстве репутацию знатока японского сельского уклада. С началом американской оккупации Японии эта репутация и знания оказались как нельзя более кстати.

Аграрная реформа в Японии

Поражение Японии обострило традиционные социальные противоречия в японской деревне, чем воспользовались японские коммунисты, потребовавшие конфискации помещичьих земель и их передела. На уровне союзного командования требование конфискации имущества крупных собственников активно отстаивал советский представитель генерал Деревянко[3][4]. Понимая, что передел необходим для снятия социальной напряжённости, но что любая безвозмездная конфискация подорвёт правовые основы государства, 26 октября 1945 году политический советник Командования оккупационных войск Джордж Атчесон представил генералу Макартуру меморандум, подготовленный советником Робертом Фири в сотрудничестве с Ладежинским. Меморандум был посвящён возможным аграрным преобразованиям в оккупированной Японии через выкуп и нормированную продажу земли и подчёркивал фундаментальное значение земельной собственности для нейтрализации коммунистических левацких настроений, охвативших деревни[9][4][10]. Макартур одобрил проект и Ладежинский был вызван в Токио для практической работы над реформой.

После почти года интенсивного изучения практики земельных отношений в Японии, а также после многочисленных консультаций с японскими властями группа Ладежинского выработала проект реформы. По нему государством у помещиков выкупались излишки земли, и они продавались на льготных условиях, с 30-летней рассрочкой, крестьянам-арендаторам. Проект был представлен главе оккупационной администрации Макартуру в июне 1946 года, и после его одобрения был направлен в качестве руководства к действию японской администрации. В октябре 1946 года этот законопроект был принят японским парламентом и реформа стартовала. Через три года в Японии появился класс фермеров-собственников, и это практически ликвидировало социальную базу для радикальных левацких настроений в японской деревне. Это был ещё и очень важный шаг в модернизации экономики: реформа ликвидировала грабительскую помещичью ренту и мелкие фермеры-собственники стали получать со своих участков заметно больший доход, чем в условиях аренды. А бывшие помещики, получившие за свою землю довольно много денег, стали инвесторами в новые экономические начинания[4]. Американская пресса того времени высоко оценивала личный вклад Ладежинского в устранение угрозы социальных волнений в Японии[3].

Описывая этот период, сам Ладежинский никогда не упоминал свою роль в разработке плана реформы и называл главным архитектором преобразований социалиста Хироо Вада (яп.), бывшего министра сельского хозяйства Японии[11]. Возможно, такая позиция была следствием глубокого понимания Ладежинским специфики приемлемых форм социального прогресса в японском обществе.

Аграрная реформа на Тайване

В 1949 году Ладежинский был командирован для изучения перспектив аграрной реформы в Китае. Документ, составленный им по итогам поездки в Сычуань с 13 по 20 октября 1949 года с одной стороны отмечает позитивную реакцию китайских крестьян на реформы, а с другой — упущенные возможности и грядущую неизбежную потерю гоминьдановцами Сычуани и уход с континента[12]. С 1950 года он работал сельскохозяйственным атташе посольства США в Токио, одновременно контролируя продолжение аграрной реформы в Японии и консультируя проведение аналогичной реформы на Тайване.

Тайваньская аграрная реформа регулировалась законом 1953 года, получившим название «Земля — пахарю» (Land to the Tiller Act). Закон в целом повторял основные идеи японской аграрной реформы и имел сходный результат, послужив экономической и социальной основой будущего «тайваньского чуда». Как и в Японии, государство принудительно выкупало у крупных землевладельцев их земли и передавало их в собственность крестьянам-арендаторам. Бывшие арендаторы пополняли класс земледельцев-собственников, что резко снижало социальную напряжённость в деревне и лишало помещиков их традиционной власти над крестьянами.

Увольнение из министерства

В январе 1955 года, на волне маккартизма Ладежинский оказался в центре конфликта, получившего значительную огласку в американской прессе. Несколько общественных групп, занимавшихся выявлением «коммунистов» и «подрывной деятельности», в конце 1954 года включили Ладежинского в «чёрные списки», после чего министр сельского хозяйства Бенсон (англ.) лишил его допуска к правительственным сведениям и уволил из-за «возросших рисков». При этом ему инкриминировали в качестве свидетельств подозрительной деятельности работу в Амторге в 1931 году[3], посещение СССР в 1939 году по заданию Министерства сельского хозяйства США и написание статей о советской коллективизации[13].

Практически сразу после увольнения из министерства сельского хозяйства Ладежинскому была предложена должность в Госдепартаменте США, где ему вернули допуск к правительственным сведениям и направили в Южный Вьетнам для помощи в проведении земельной реформы[14]. Кадровая перестановка привлекла внимание прессы и президенту Эйзенхауэру на ближайшей пресс-конференции было задано несколько неудобных вопросов про обоснованность увольнения и противоречия в политике разных подразделений правительства[15].

Очевидная предвзятость отстранения в «деле Ладежинского» вызвала волну критики в прессе и министр Бенсон был вынужден принести извинения[3]. В целом эпизод послужил одним из оснований для пересмотра практики предоставления и лишения допуска в американских правительственных ведомствах[16].

В Южном Вьетнаме

С 1955 по 1961 год Ладежинский работал в Госдепартаменте США, был советником по земельной реформе и программе обустройства беженцев при президенте Южного Вьетнама Нго Динь Зьеме. Основная работа Ладежинского по подготовке аграрной реформы пришлась на 1955—1956 годы и завершилась принятием вьетнамскими властями в октябре 1956 года Постановления 57 о реформе[17]. В постановлении можно увидеть все черты, характерные для подготовленных Ладежинским реформ: подробный расчёт нормы для крестьянского земельного надела применительно к реалиям страны; калькуляция и балансировка цены и условий выкупа земли в собственность, посильной для крестьян и не слишком заниженной для помещиков; тщательную проработку структуры комитетов по реформе на уровне провинций и муниципалитетов.

Постановление 57 оказалось значительно менее успешной реформой, чем японская или тайваньская, в основном из-за противодействия крупных французских землевладельцев, растянувших передачу земли на четыре года. Кроме того, развитие событий во Вьетнаме в целом не добавляло оптимизма и с 1957 по 1961 годы Ладежинский, находясь в Сайгоне, практически не занимался Вьетнамом, консультируя другие региональные правительства.

В 1961 году Ладежинский ушёл с государственной службы в фонд Форда[18].

В неправительственных структурах

С 1961 по 1963 год Ладежинский сотрудничал с фондом Форда, в основном занимаясь программой аграрной реформы в Непале. Программа была малоуспешна из-за непоследовательной позиции правящего монарха Махендры, отказавшегося от радикального ограничения ренты и либерализации земельных отношений под давлением номенклатурной верхушки страны[18]. Несогласие с ходом реформы, категорически высказанное королю в написанной в марте 1963 года записке, по-видимому, навсегда закрыло Ладежинскому двери в королевский дворец[19].

В 1964 году Ладежинский переходит на работу во Всемирный Банк для участия в масштабном исследовании проблем Индии. После завершения исследований в Индии дирекция Всемирного банка сначала пригласила его в новые проекты в Мексике и Иране, а затем ему было предложена должность в постоянной миссии Всемирного банка в Индии, где он проработал до своей кончины в 1975 году.

Кончина и память

Вольф Ладежинский умер летом 1975 года в Вашингтоне, будучи сотрудником миссии Всемирного банка в Индии. Собранная им богатая коллекция произведений восточного искусства была передана по его завещанию в Музей Израиля. В 1977 году Всемирный банк издал сборник избранных работ Ладежинского, в который вошла и полная библиография его произведений[20].

Взгляды и политические убеждения

По взглядам на общественное устройство Ладежинский был близок к неоинституционалистам, неустанно подчёркивая глубокую связь между развитием института частной собственности на землю и социальным прогрессом. Эта тема проходит красной нитью через все его труды. Осознание практической важности имущественной реформы для разрушения старого феодального уклада и нейтрализации радикальных коммунистических настроений в деревне сближают его взгляды с современным перуанским реформатором Эрнандо де Сото.

Особое значение Ладежинский придавал политическому влиянию класса мелких собственников, что, возможно, было результатом его личного опыта первых революционных лет в России. Во многих его работах подчёркивается, что ленинский лозунг «Земля — крестьянам!», поддержанный российским крестьянством, стал поворотным фактором, обеспечившим большевикам победу в Гражданской войне, фактором, который белогвардейцы не смогли ни оценить, ни использовать.

Последовавшую коллективизацию, насильственное изъятие земли в СССР в общественную собственность, Ладежинский считал не только отказом от социального прогресса, но и предательством коммунистами людей, оказавших им ключевую поддержку в Гражданской войне. По-видимому эта моральная оценка превратила его в убеждённого противника коммунистической идеологии, которым он оставался до последнего дня.

Напишите отзыв о статье "Ладежинский, Вольф Исаакович"

Примечания

Литература

  • Ladejinsky, Wolf. [www.jstor.org/stable/2143326 Collectivization of Agriculture in the Soviet Union I]. — New York: Political Science Quarterly, 1934. — Vol. 49, No. 1 (Mar., 1934). — P. 1-43.
  • Ladejinsky, Wolf. [www.jstor.org/stable/2142883 Collectivization of Agriculture in the Soviet Union II]. — New York: Political Science Quarterly, 1934. — Vol. 49, No. 2 (Jun., 1934). — P. 207-252.
  • Ladejinsky, Wolf. [documents.worldbank.org/curated/en/1977/01/1554049/agrarian-reform-unfinished-business-selected-papers-wolf-ladejinsky Agrarian Reform as Unfinished Business: The Selected Papers of Wolf Ladejinsky (L.J. Walinsky, Ed.)]. — London: Oxford University Press for the World Bank, 1977. — 603 p.
  • Сергей Агафонов [magazines.russ.ru/nov_yun/2004/3/aga5-pr.html Тень сурка. Заметки (продолжение)] // «Новая Юность». — 2004. — № 3(66). [www.webcitation.org/6cMBL2Dvp Архивировано] из первоисточника 18 октября 2015.
  • [www.time.com/time/magazine/article/0,9171,892872,00.html Odd Man Out] // Time magazine. — 1955. — 3 января.
  • [www.time.com/time/magazine/article/0,9171,891116,00.html Back To Work] // Time magazine. — 1955. — 17 января.
  • [www.presidency.ucsb.edu/ws/?pid=10232 Dwight D. Eisenhower: The President's News Conference] // The American Presidency Project. — 1955. — 12 января. [www.webcitation.org/6cMBcae1I Архивировано] из первоисточника 18 октября 2015.
  • James Rorty [www.commentarymagazine.com/articles/the-dossier-of-wolf-ladejinskythe-fair-rewards-of-distinguished-civil-service/ The Dossier of Wolf Ladejinsky. The Fair Rewards of Distinguished Civil Service] // Commentary magazine. — 1955. — 1 апреля. [www.webcitation.org/6cMBSxXMo Архивировано] из первоисточника 18 октября 2015.
  • [beket.com.ua/cherkasskaja/katerinopol/ Катеринополь]. Бекет, Историко-генеалогическая база данных Украины. Проверено 18 октября 2015. [www.webcitation.org/6cMB8X6dg Архивировано из первоисточника 18 октября 2015].

Отрывок, характеризующий Ладежинский, Вольф Исаакович

– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.
Несмотря на то волнение, в котором она находилась, несмотря на одно желание поскорее увидать брата и на досаду за то, что в эту минуту, когда ей одного хочется – увидать его, – ее занимают и притворно хвалят ее племянника, княжна замечала все, что делалось вокруг нее, и чувствовала необходимость на время подчиниться этому новому порядку, в который она вступала. Она знала, что все это необходимо, и ей было это трудно, но она не досадовала на них.
– Это моя племянница, – сказал граф, представляя Соню, – вы не знаете ее, княжна?
Княжна повернулась к ней и, стараясь затушить поднявшееся в ее душе враждебное чувство к этой девушке, поцеловала ее. Но ей становилось тяжело оттого, что настроение всех окружающих было так далеко от того, что было в ее душе.
– Где он? – спросила она еще раз, обращаясь ко всем.
– Он внизу, Наташа с ним, – отвечала Соня, краснея. – Пошли узнать. Вы, я думаю, устали, княжна?
У княжны выступили на глаза слезы досады. Она отвернулась и хотела опять спросить у графини, где пройти к нему, как в дверях послышались легкие, стремительные, как будто веселые шаги. Княжна оглянулась и увидела почти вбегающую Наташу, ту Наташу, которая в то давнишнее свидание в Москве так не понравилась ей.
Но не успела княжна взглянуть на лицо этой Наташи, как она поняла, что это был ее искренний товарищ по горю, и потому ее друг. Она бросилась ей навстречу и, обняв ее, заплакала на ее плече.
Как только Наташа, сидевшая у изголовья князя Андрея, узнала о приезде княжны Марьи, она тихо вышла из его комнаты теми быстрыми, как показалось княжне Марье, как будто веселыми шагами и побежала к ней.
На взволнованном лице ее, когда она вбежала в комнату, было только одно выражение – выражение любви, беспредельной любви к нему, к ней, ко всему тому, что было близко любимому человеку, выраженье жалости, страданья за других и страстного желанья отдать себя всю для того, чтобы помочь им. Видно было, что в эту минуту ни одной мысли о себе, о своих отношениях к нему не было в душе Наташи.
Чуткая княжна Марья с первого взгляда на лицо Наташи поняла все это и с горестным наслаждением плакала на ее плече.
– Пойдемте, пойдемте к нему, Мари, – проговорила Наташа, отводя ее в другую комнату.
Княжна Марья подняла лицо, отерла глаза и обратилась к Наташе. Она чувствовала, что от нее она все поймет и узнает.
– Что… – начала она вопрос, но вдруг остановилась. Она почувствовала, что словами нельзя ни спросить, ни ответить. Лицо и глаза Наташи должны были сказать все яснее и глубже.
Наташа смотрела на нее, но, казалось, была в страхе и сомнении – сказать или не сказать все то, что она знала; она как будто почувствовала, что перед этими лучистыми глазами, проникавшими в самую глубь ее сердца, нельзя не сказать всю, всю истину, какою она ее видела. Губа Наташи вдруг дрогнула, уродливые морщины образовались вокруг ее рта, и она, зарыдав, закрыла лицо руками.
Княжна Марья поняла все.
Но она все таки надеялась и спросила словами, в которые она не верила: