Леверье, Урбен Жан Жозеф

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Урбен Жан Жозеф Леверье
фр. Urbain Jean Joseph Le Verrier
Дата рождения:

11 марта 1811(1811-03-11)

Место рождения:

Сен-Ло, Франция

Дата смерти:

23 сентября 1877(1877-09-23) (66 лет)

Место смерти:

Париж, Франция

Страна:

Франция Франция

Научная сфера:

небесная механика, астрономия

Место работы:

Парижская обсерватория

Альма-матер:

Политехническая школа

Известен как:

предсказал на основании вычислений существование планеты Нептун,
Аномальное смещение перигелия Меркурия

Награды и премии:

Медаль Копли (1846)
Золотая медаль Королевского астрономического общества (1868 год, 1876 год)

Подпись:

Урбе́н Жан Жозе́ф Леверье́ (фр. Urbain Jean Joseph Le Verrier; (11 марта, 1811, Сен-Ло — 23 сентября, 1877, Париж) — французский математик, занимавшийся небесной механикой, бо́льшую часть своей жизни проработавший в Парижской обсерватории.





Его наиболее известным достижением является предсказание существования планеты Нептун, сделанное с помощью математического анализа астрономических наблюдений. По предложению Франсуа Араго он выполнил вычисления для объяснения несоответствий между наблюдаемой орбитой Урана и той, которая должна быть согласно законам Кеплера и Ньютона.

Биография

Леверье родился в 1811 году в Сен-Ло, департамента Манш на северо-западе Франции. Первоначальное образование он получил в гимназии своего родного города, затем перешёл в Кайенскую Политехническую школу, где должен был завершить своё школьное образование. Однако это ему не удалось, так как он не выдержал выпускного экзамена. Леверье перешёл в Коллеж Людовика Великого в Париже, где окончил курс с первой наградой по математике. После этого он некоторое время посещал Политехническую школу, но вскоре оставил её и перешёл на платное место инженера в Парижском акцизном управлении (Administration des Tabacs). Это спокойное и обеспеченное место было не по нраву двадцатидвухлетнему Леверье. Не пробыв в Управлении и двух лет, он вернулся к науке и начал преподавать в коллеж Stanislas.

В часы досуга, которого у него было довольно много, он занимался химией и, кроме того, производил астрономические вычисления, точной обработкой которых он привлёк к себе внимание Араго и снискал его дружбу. В 1836 году Леверье опубликовал свой первый труд: «Memoires sure le phosphor»; скоро, однако, его химические изыскания отступили на второй план, так как он увлёкся астрономией. В 1837 году он вернулся в Политехническую школу на должность ассистента кафедры астрономии. Его первая астрономическая работа — «Исследования о вековых возмущениях планетных путей» появилась в 1839 году. В ней он впервые указал пределы изменения элементов планетных орбит и дал таблицы элементов на промежуток в 200 000 лет. После этого, по приглашению Араго, Леверье поступил в Парижскую обсерваторию астрономом, где продолжил углублять свои астрономические познания. Через несколько лет он опубликовал свои первые вычисления о прохождении Меркурия на фоне Солнца 8 мая 1845 года и о траектории кометы Фая (22 ноября 1843 года).

Открытие Нептуна

В то время астрономов всего мира весьма сильно занимал вопрос о возмущениях планетной орбиты Урана. Уже Бувар в 1821 году высказал взгляд, «что не все наблюдения, относящиеся к Урану, могут быть представлены посредством одной и той же системы элементов», и в 1834 году он высказал предположения, что аномалии могут быть объяснены, если допустить более крупную возмущающую планету. Бувар пытался также вычислить орбиту этой предполагаемой планеты, но его методы оказались недостаточными. «Неизвестный нарушитель мира во вселенной» вызвал интересную переписку между главными астрономами того времени Бесселем, Араго, Гершелем и Эйри. К сожалению, не все одинаково признавали важное значение этого теоретического открытия, и именно Эйри встретил его очень холодно, так как «все это казалось ему недостаточно выясненным».

Вопрос о планете привлек к себе внимание ещё и благодаря Гёттингенской академии наук, которая в 1842 году объявила премию за работу: «Дать новую обработку теории движении Урана, удовлетворяющую современным научным требованиям, и с достаточной полнотой изложить основные моменты». Премия составляла пятьдесят дукатов, сумму, довольно большую для того времени. Но для этой премии не нашлось ни одного соискателя. Однако задача вновь привлекла к себе живой интерес влиятельнейших астрономов того времени. Араго, который считал Леверье наиболее способным математиком, настоял, чтобы он использовал свой талант для решения этой задачи. Таким образом, Леверье занялся вычислением этой неизвестной планетной орбиты. Одновременно с ним Адамс (немного моложе Леверье, впоследствии профессор и директор обсерватории в Кембридже) постарался решить эту же самую задачу. Случилось так, что оба ученых почти одновременно получили решение. Позже это вызвало в ученом мире неприятный спор о приоритетах. Дело в том, что Адамс уже в 1845 году представил в Кембриджскую обсерваторию свои вычисления, начатые им по его словам ещё в 1843 году. Затем спустя несколько месяцев последовали работы Эйри, который тем временем изменил своё первоначальное отношение к вопросу (вычисления Адамса опубликованы были лишь в 1847 и 1851 годах). Основываясь на работах этих двух английских ученых, кембриджский профессор Чэллис (Challis) разыскивал планету. По утверждению английских ученых, он и нашёл её, но «за отсутствием достаточно подробной карты этой части небесного свода, он не мог сейчас же распознать её».

Тем временем Леверье в 1845 и 1846 годах представил в Парижскую академию наук вычисления и установил предполагаемые элементы орбиты возмущающего тела. Эта работа была озаглавлена «Recherches sur les mouvements de la planete Herchel dite Uranus». Один экземпляр этой работы Леверье сразу же послал в Берлин астроному Иоганну Галле, который был тогда адъюнктом и наблюдателем в Берлинской обсерватории и имел в своем распоряжении хорошие звездные карты. Галле, получив письмо от Леверье 23 сентября 1846 года, немедленно начал наблюдения и в ту же ночь нашёл неизвестную планету, возмущающую движение Урана, весьма близко от места, указанного Леверье.

Леверье и Галле прославились на весь мир, между тем как Адамс и Чэллис долгое время оставались в неизвестности. Лишь позже было признано их участие в поисках Нептуна, но вначале все почести достались на долю Леверье. Сначала Араго предложил по принятому обычаю окрестить найденную планету именем «Леверье», но против этого высказался целый ряд ученых — главным образом, английские астрономы, к которым присоединил свой голос и Струве. Благодаря этому планета получила другое имя, а именно Нептун. Галле, со своей стороны, желал назвать планету «Янус», но Леверье отклонил это имя, мотивируя это следующим замечанием: «имя Янус указывало бы, что эта планета есть последняя в Солнечной системе, но мы не имеем основания так думать».

После открытия Нептуна Леверье начал исследовать отклонения орбиты Меркурия, вызванные, по его мнению, другой планетой, которой он дал название Вулкан. Это спровоцировало целую волну ложных обнаружений, которые продолжались до 1915 года, когда Эйнштейн объяснил данную аномалию с помощью своей теории относительности.

Также Леверье занимался вычислениями кометы Лекселя (1770) и других небесных тел. По его настояниям во Франции учреждена сеть метеорологических станций.

Признание

Французское правительство назначило Леверье профессором небесной механики в «Faculte des Sciences», а Парижская Академия наук включила его в число своих членов; Людовик Филипп и прусский король пожаловали его почётными отличиями. После смерти Бувара и Араго Леверье был избран (1854)[1] пожизненным директором Парижской обсерватории: этот пост он занимал до самой смерти, если не считать короткого перерыва во время осады Парижа и господства коммуны (1870—1872). Департамент Манш ещё в 1849 году избрал его своим депутатом. В зале Академии правительство поставило бюст Леверье на «вечные времена». Людовик Наполеон сразу же по вступлении на престол пожаловал учёному титул сенатора. Леверье был награждён Золотой Медалью Королевского Астрономического Общества в 1868 году и снова в 1876 году.

В 1855 г. Леверье организовал оперативный сбор метеорологических данных во Франции по телеграфу для прогноза погоды[2].

В 1859 году Леверье на основе 40-летних наблюдений Парижской обсерватории разработал теорию движения Меркурия и обнаружил, что смещение перигелия этой планеты происходит немного быстрее, чем предсказывает небесная механика. Леверье посчитал эту аномалию признаком наличия вблизи Солнца неизвестной планеты, но попытки обнаружить её были безуспешны. Впоследствии это смещение оказалось веским аргументом в пользу замены ньютоновской теории тяготения на Общую теорию относительности Эйнштейна.

Главнейшие сочинения Леверье собраны в основанных им «Annales de l’Observatoire de Paris», которых он успел издать 14 т. «Мемуаров» (1855—76), помимо «Наблюдений»; последних издано 22 т. (1858—1867).

Урбен Леверье скончался в Париже 23 сентября 1877 года. Похоронен на кладбище Монпарнас.

  • В саду парижской обсерватории поставлен памятник
  • названы его именем:

Напишите отзыв о статье "Леверье, Урбен Жан Жозеф"

Примечания

  1. По другим источникам стал директором в 1853 году
  2. [www.meteoinfo.ru/about/ugryumov/2559-1246618396 А.Угрюмов. «По сведениям Гидрометцентра…»]

Литература

  • Колчинский И.Г., Корсунь А.А., Родригес М.Г. Астрономы: Биографический справочник. — 2-е изд., перераб. и доп.. — Киев: Наукова думка, 1986. — 512 с.

Отрывок, характеризующий Леверье, Урбен Жан Жозеф

– Священную древнюю столицу России! – вдруг заговорил он, сердитым голосом повторяя слова Бенигсена и этим указывая на фальшивую ноту этих слов. – Позвольте вам сказать, ваше сиятельство, что вопрос этот не имеет смысла для русского человека. (Он перевалился вперед своим тяжелым телом.) Такой вопрос нельзя ставить, и такой вопрос не имеет смысла. Вопрос, для которого я просил собраться этих господ, это вопрос военный. Вопрос следующий: «Спасенье России в армии. Выгоднее ли рисковать потерею армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву без сражения? Вот на какой вопрос я желаю знать ваше мнение». (Он откачнулся назад на спинку кресла.)
Начались прения. Бенигсен не считал еще игру проигранною. Допуская мнение Барклая и других о невозможности принять оборонительное сражение под Филями, он, проникнувшись русским патриотизмом и любовью к Москве, предлагал перевести войска в ночи с правого на левый фланг и ударить на другой день на правое крыло французов. Мнения разделились, были споры в пользу и против этого мнения. Ермолов, Дохтуров и Раевский согласились с мнением Бенигсена. Руководимые ли чувством потребности жертвы пред оставлением столицы или другими личными соображениями, но эти генералы как бы не понимали того, что настоящий совет не мог изменить неизбежного хода дел и что Москва уже теперь оставлена. Остальные генералы понимали это и, оставляя в стороне вопрос о Москве, говорили о том направлении, которое в своем отступлении должно было принять войско. Малаша, которая, не спуская глаз, смотрела на то, что делалось перед ней, иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым», как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В средине разговора она заметила быстрый лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед за тем, к радости своей, заметила, что дедушка, сказав что то длиннополому, осадил его: Бенигсен вдруг покраснел и сердито прошелся по избе. Слова, так подействовавшие на Бенигсена, были спокойным и тихим голосом выраженное Кутузовым мнение о выгоде и невыгоде предложения Бенигсена: о переводе в ночи войск с правого на левый фланг для атаки правого крыла французов.
– Я, господа, – сказал Кутузов, – не могу одобрить плана графа. Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история подтверждает это соображение. Так, например… (Кутузов как будто задумался, приискивая пример и светлым, наивным взглядом глядя на Бенигсена.) Да вот хоть бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит, было… не вполне удачно только оттого, что войска наши перестроивались в слишком близком расстоянии от неприятеля… – Последовало, показавшееся всем очень продолжительным, минутное молчание.
Прения опять возобновились, но часто наступали перерывы, и чувствовалось, что говорить больше не о чем.
Во время одного из таких перерывов Кутузов тяжело вздохнул, как бы сбираясь говорить. Все оглянулись на него.
– Eh bien, messieurs! Je vois que c'est moi qui payerai les pots casses, [Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки,] – сказал он. И, медленно приподнявшись, он подошел к столу. – Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я (он остановился) властью, врученной мне моим государем и отечеством, я – приказываю отступление.
Вслед за этим генералы стали расходиться с той же торжественной и молчаливой осторожностью, с которой расходятся после похорон.
Некоторые из генералов негромким голосом, совсем в другом диапазоне, чем когда они говорили на совете, передали кое что главнокомандующему.
Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми ножонками за уступы печки, и, замешавшись между ног генералов, шмыгнула в дверь.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»
– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого я не думал!
– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.
– Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, – не отвечая, прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, – будут и они, только бы…


В противоположность Кутузову, в то же время, в событии еще более важнейшем, чем отступление армии без боя, в оставлении Москвы и сожжении ее, Растопчин, представляющийся нам руководителем этого события, действовал совершенно иначе.
Событие это – оставление Москвы и сожжение ее – было так же неизбежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения.
Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежало в наших отцах, мог бы предсказать то, что совершилось.
Начиная от Смоленска, во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать. И как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли то, что осталось.
Сознание того, что это так будет, и всегда так будет, лежало и лежит в душе русского человека. И сознание это и, более того, предчувствие того, что Москва будет взята, лежало в русском московском обществе 12 го года. Те, которые стали выезжать из Москвы еще в июле и начале августа, показали, что они ждали этого. Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т. п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», – говорили им. Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все таки ехали, зная, что так надо было. Зачем они ехали? Нельзя предположить, чтобы Растопчин напугал их ужасами, которые производил Наполеон в покоренных землях. Уезжали, и первые уехали богатые, образованные люди, знавшие очень хорошо, что Вена и Берлин остались целы и что там, во время занятия их Наполеоном, жители весело проводили время с обворожительными французами, которых так любили тогда русские мужчины и в особенности дамы.
Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего. Они уезжали и до Бородинского сражения, и еще быстрее после Бородинского сражения, невзирая на воззвания к защите, несмотря на заявления главнокомандующего Москвы о намерении его поднять Иверскую и идти драться, и на воздушные шары, которые должны были погубить французов, и несмотря на весь тот вздор, о котором нисал Растопчин в своих афишах. Они знали, что войско должно драться, и что ежели оно не может, то с барышнями и дворовыми людьми нельзя идти на Три Горы воевать с Наполеоном, а что надо уезжать, как ни жалко оставлять на погибель свое имущество. Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожженной (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию. Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда не годное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на ста тридцати шести подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г жу Обер Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по французски стихи о своем участии в этом деле, – этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что то сделать сам, удивить кого то, что то совершить патриотически геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его вместе с собой, народного потока.


Элен, возвратившись вместе с двором из Вильны в Петербург, находилась в затруднительном положении.
В Петербурге Элен пользовалась особым покровительством вельможи, занимавшего одну из высших должностей в государстве. В Вильне же она сблизилась с молодым иностранным принцем. Когда она возвратилась в Петербург, принц и вельможа были оба в Петербурге, оба заявляли свои права, и для Элен представилась новая еще в ее карьере задача: сохранить свою близость отношений с обоими, не оскорбив ни одного.
То, что показалось бы трудным и даже невозможным для другой женщины, ни разу не заставило задуматься графиню Безухову, недаром, видно, пользовавшуюся репутацией умнейшей женщины. Ежели бы она стала скрывать свои поступки, выпутываться хитростью из неловкого положения, она бы этим самым испортила свое дело, сознав себя виноватою; но Элен, напротив, сразу, как истинно великий человек, который может все то, что хочет, поставила себя в положение правоты, в которую она искренно верила, а всех других в положение виноватости.