Легион (Туроверов)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Легион
Жанр:

Стихотворный цикл

Автор:

Николай Туроверов

Дата написания:

1940—1945

Дата первой публикации:

1945

«Легион» — цикл военно-лирических стихотворений Николая Туроверова, опубликованный в 1945 году в Париже.





История создания

Стихотворный цикл, посвященный службе в Иностранном легионе, был написан Туроверовым в период Второй Мировой войны, и опубликован в составе пятого сборника стихов. Состоит из 20 стихотворений разной длины (от 4 до 28 строк), написанных различными размерами, и сгруппированных в условной последовательности, от вступления в Легион, до отплытия из Африки назад в Европу. Первое стихотворение служит вступлением ко всему циклу, двадцатое замыкает его в качестве коды.

Эпиграфом взяты строки брата по оружию, швейцарского поэта и легионера Артюра Николе (1912—1958): Аu paradis оù vont les hommes forts
 / par le desert d’un long courage («К раю, куда идут сильные мужчины пустыней долгого мужества»). Как и поэзия Николе, цикл Туроверова следует в русле популярного романтизированного мифа об Иностранном легионе — прибежище разочаровавшихся в жизни и любви сильных мужчин, желающих вновь обрести себя в пустынном краю сурового мужества, полного опасностей, экзотики, и далекого от благ цивилизации, и является весьма значительным вкладом в его разработку[1]:

Нам с тобой одна и та же вера

Указала дальние пути.
Одинаковый значок легионера

На твоей и на моей груди.
Все равно, куда судьба не кинет,
Нам до гроба будет сниться сон:
В розоватом мареве пустыни

Под ружьем стоящий легион.
(Легион.4)

Политические реалии периода службы в Легионе отражены в цикле довольно слабо, и у биографов Туроверова нет единого мнения о том, в каких кампаниях он участвовал. Известно, что бывший подъесаул в 1939 году записался в 1-й иностранный кавалерийский полк, дислоцированный в Сусе[2][3]. По словам поэта, он командовал отрядом, собранным из арабов, и участвовал в подавлении восстания друзов в Сирии, в связи с чем в 14 стихотворении цикла упоминает Пальмиру, через которую семнадцать веков назад проходили легионы Аврелиана, и заканчивает фрагмент строками, позволяющими ощутить сопричастность древнему величию: «Наш Иностранный легион — Наследник римских легионов».

14-е стихотворение принадлежит к числу наиболее известных у Туроверова, оно отдельно от остального цикла посвящено легионеру князю Н. Н. Оболенскому, и начинается строками, вызвавшими неоднозначную реакцию и в 1940-е годы среди русской эмиграции, и в 1990-е на родине поэта в России, поскольку, по мнению критиков, они выражают кредо не офицера, а профессионального наемника[4][K 1]:

Нам все равно, в какой стране


Сметать народное восстанье,
И нет в других, как нет во мне


Ни жалости, ни состраданья.
(Легион. 14)

Предположительно, Туроверов участвовал в боевых действиях против немцев во Франции и в Северной Африке, где действовал его полк, но документальных подтверждений этому до сих пор не найдено, и период службы в Легионе, в целом, остается белым пятном в его биографии[2][3]. В третьем стихотворении цикла поэт сообщает: «Говорят, что теперь вне закона
 / Иностранный наш легион», что, возможно, относится к периоду, наступившему после капитуляции Франции и расколу легионеров на сторонников Виши и де Голля.

Примерно в конце 1941 года Туроверов покинул Легион и вернулся из Африки в оккупированный немцами Париж, где занялся подготовкой издания четвертого сборника стихов, вышедшего в следующем году[2].

В отличие от большинства русских офицеров, оказавшихся в Легионе не по своей воле, и впоследствии проклинавших годы службы в этом подразделении, суровая дисциплина которого сильно отличается от порядков в российской армии, Туроверов сохранил об этом периоде своей жизни приятные воспоминания. В 1960-х годах в письме поэту Н. А. Келину он сообщал: «...Вы спрашиваете о Легионе? Да, я был в нём добровольцем во время последней войны, — не усидел. И не жалею (...) В легионе я был во время последней войны на особом положении: с конём и вестовым, — остались лучшие воспоминания об этой моей добровольщине...»[2]

Критики и литературоведы неизменно дают циклу высокую оценку, отмечая его выразительность и проникновенный лиризм[2][5].

Легион. 18

Умирал марокканский сирокко,

Насыпая последний бархан,

Загоралась звезда одиноко,
На восток уходил караван.
А мы пили и больше молчали

У костра при неверном огне,

Нам казалось, что нас вспоминали

И жалели в далекой стране,
Нам казалось: звенели мониста

За палаткой, где было темно...
И мы звали тогда гармониста

И полней наливали вино.
Он играл нам — простой итальянец

Что теперь мы забыты судьбой,

И что каждый из нас иностранец,

Но навеки друг другу родной,
И никто нас уже не жалеет,


И родная страна далека,
И тоску нашу ветер развеет,
Как развеял вчера облака,
И у каждого путь одинаков

В этом выжженном Богом краю:
Беззаботная жизнь бивуаков,

Бесшабашная гибель в бою.
И мы с жизнью прощались заране,
И Господь все грехи нам прощал...

Так играть, как играл Фабиани,
В Легионе никто не играл.

Некоторые ценители даже называли Туроверова вторым Гумилевым, сравнивая их африканскую поэзию и военную лирику[6].

Впоследствии многие называли «гениальным» большой цикл стихотворений «Легион». Пески, прожженый воздух пустыни, туареги, жажда, погони за противником через барханы — все было передано ярко и удивительно образно. «Я нахожу его стихи о Легионе блестящими и далеко не уверен, что кто-нибудь еще (француз, немец, итальянец) сумел оставить такую замечательную памятку об этой исключительно сильной исторической картине», — писал поэт и публицист П. Сухотин, живший в Австралии

[5][7]

.

Напишите отзыв о статье "Легион (Туроверов)"

Комментарии

  1. По мнению одного из первых популяризаторов творчества Туроверова в России, поэта Евгения Евтушенко: По Туроверову, самое разрушительное для казака, привычного к седлу и свисту пуль и сабель, — это бездействие. Размеренность жизни его удушала. На пятом десятке ему примнилось, что жизнь становится бессмысленной, но ведь бессмысленным может быть и самый отчаянный риск, если он не во имя спасения кого-то. И Туроверов записался в Иностранный легион, то есть по собственной воле завербовался в усмирители (Родина И. [rostov-dom.info/2010/04/vojjna-i-mir-nikolaya-turoverova/ Война и мир Николая Туроверова]. Ростов и ростовчане (21.04.2010). Проверено 4 марта 2016.)

Примечания

  1. Журавлев В. В. Повседневная жизнь Французского Иностранного легиона: «Ко мне, Леrион!», с. 308, 360. — М. Молодая гвардия, 2010. — ISBN 978-5-235-03355-9
  2. 1 2 3 4 5 Хохульников К. Н. Он славил все, что сердцу мило // Туроверов Н. Н. Бурей растревоженная степь. — Ростов-на-Дону: Ростиздат: 2008. — ISBN 5-7509-1149-7
  3. 1 2 Кожемякин М. [m1kozhemyakin.livejournal.com/28189.html Николай Туроверов. К вопросу о белоэмигрантах в Иностранном легионе]. M1kozhemyakin.livejournal.com (25.12.2013). Проверено 4 марта 2016.
  4. Родина И. [rostov-dom.info/2010/04/vojjna-i-mir-nikolaya-turoverova/ Война и мир Николая Туроверова]. Ростов и ростовчане (21.04.2010). Проверено 4 марта 2016.
  5. 1 2 Леонидов В. [magazines.russ.ru/nj/2008/253/le27.html Николай Туроверов]. Новый Журнал. 2008, № 253. Проверено 4 марта 2016.
  6. Леонидов В. Предисловие, с. 13 // Туроверов Н. Н. Двадцатый год — прощай, Россия! — М: Российский Фонд Культуры, 1999
  7. Хохульников К. Н. Он славил все, что сердцу мило // Туроверов Н. Н. Бурей растревоженная степь. — Ростов-на-Дону: Ростиздат: 2008, С. 5. — ISBN 5-7509-1149-7

Литература

  • Туроверов Н. Н. Двадцатый год — прощай, Россия! — М: Российский Фонд Культуры, 1999.
  • Туроверов Н. Н. Бурей растревоженная степь. — Ростов-на-Дону: Ростиздат: 2008. — ISBN 5-7509-1149-7

Отрывок, характеризующий Легион (Туроверов)

«Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? – Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10 й раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galere? [но за каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.
Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытой книгой в руке спал.
Он очнулся и долго испуганно оглядывался не в силах понять, где он находится.
– Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство? – спросил камердинер.
Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diademe [в виде диадемы] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбе ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофей и вышел. Пьер робко чрез очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительной улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
– Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, – сказала она строго.
– Я? что я? – сказал Пьер.
– Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. – Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
– Коли вы не отвечаете, то я вам скажу… – продолжала Элен. – Вы верите всему, что вам скажут, вам сказали… – Элен засмеялась, – что Долохов мой любовник, – сказала она по французски, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово, – и вы поверили! Но что же вы этим доказали? Что вы доказали этой дуэлью! То, что вы дурак, que vous etes un sot, [что вы дурак,] так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтобы я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, – Элен всё более и более возвышала голос и одушевлялась, – который лучше вас во всех отношениях…
– Гм… гм… – мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
– И почему вы могли поверить, что он мой любовник?… Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
– Не говорите со мной… умоляю, – хрипло прошептал Пьер.
– Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des аmants), а я этого не сделала, – сказала она. Пьер хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.
– Нам лучше расстаться, – проговорил он прерывисто.
– Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, – сказала Элен… Расстаться, вот чем испугали!
Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
– Я тебя убью! – закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее.
Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы
Элен не выбежала из комнаты.

Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину его состояния, и один уехал в Петербург.


Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея, и несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено, и его не было в числе пленных. Хуже всего для его родных было то, что оставалась всё таки надежда на то, что он был поднят жителями на поле сражения, и может быть лежал выздоравливающий или умирающий где нибудь один, среди чужих, и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, о том, что русские после блестящих баталий должны были отретироваться и ретираду произвели в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты. Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи, постигшей его сына.
«Ваш сын, в моих глазах, писал Кутузов, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно – жив ли он, или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
Получив это известие поздно вечером, когда он был один в. своем кабинете, старый князь, как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку; но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал.
Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее.
– А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем,что последовало.)
Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни, несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь.
– Mon pere! Andre? [Отец! Андрей?] – Сказала неграциозная, неловкая княжна с такой невыразимой прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, и всхлипнув отвернулся.
– Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет, – крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком, – убит!