Леонтьев, Леонид Сергеевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Леонид Леонтьев
Имя при рождении:

Леонид Сергеевич Леонтьев

Дата рождения:

9 апреля (28 марта) 1885(1885-03-28)

Место рождения:

Санкт-Петербург

Дата смерти:

6 июня 1942(1942-06-06) (57 лет)

Место смерти:

Пермь

Профессия:

артист балета, балетмейстер, балетный педагог

Гражданство:

Российская империя Российская империяСССР СССР

Годы активности:

1903-1941

Театр:

Мариинский театр

Награды:

Леонид Сергеевич Леонтьев (28.3(9.4). 1885, Петербург - 6.6.1942, Пермь) — русский и советский, ленинградский артист балета, балетмейстер и педагог. Создатель новой школы мимической игры балетных актёров. Заслуженный артист РСФСР (1932). В 1920 и 1922—25 годах был управляющим балетной труппой Государственного театра оперы и балета.





Биография

Хореографическое образование получил в Петербургском театральном училище, которое окончил в 1903 году по классу Н. Г. Легата. Среди его учителей также называют П. Карсавина. Уже учеником принимал участие в спектаклях. В балете П. И. Чайковского «Щелкунчик» он исполнял роли сначала Полишенеля, затем Фрица и далее самого Щелкунчика. В мае 1903 он выступил на сцене Мариинского театра в pas de deux из балета «Приказ короля» вместе с воспитанницей Пуни—роза. Его хвалили за блестящую технику. Сразу по окончании поступил в балетную труппу Мариинского театра.

В 1903 году дебютировал в партии ‘’Пьера’’ в балете Армсгеймера «Привал кавалерии». Артист имел небольшой рост и не отличался внешней привлекательностью, поэтому, несмотря на хорошую подготовку, не мог претендовать на первые роли классического репертуара. Долгое время он выступал в дивертисментных номерах, например па-де-де, критика иногда отмечала хорошую технику исполнения, но способности актёра ещё не проявлялись.

Его педагог Николай Легат пытался проявить способности актёра и при постановке в 1907 году балета Фомы Гартмана «Аленький цветочек» дал ему роль цветка, в ярко алом костюме он практически весь спектакль был на сцене и участвовал в танцах всех основных персонажей, но вероятно роль была лишена смыслового содержания и как-то потерялась. Критика не заметила этой роли и обошла её молчанием. В том же году Н. Легат дал ему роль Кузнечика в балете Н. С. Кроткова «Капризы бабочки». Кузнечик был безнадёжно и верно влюблён в красавицу бабочку, которая предпочла ему Соловья, который после краткого романа склюнул бабочку. Кузнечик оплакивает гибель своей недалёкой возлюбленной. В этой роли недостатки внешности актёра отвечали требуемой фактуре, комическая форма сочеталась с трагическим содержанием, что во многом предопределило предопределило успех исполнения, роль надолго осталась за Леонтьевым, предопределяя трагикомическое амплуа актёра.

Успешнее было сотрудничество с Михаилом Фокиным. Балетмейстер-новатор стремился к большему реализму в балетных спектаклях, в том числе и к драматической игре актеров. Он, видимо, почувствовал в танцовщике талант драматического актёра и помог его проявить. Первым опытом совместной работы была роль негра в «Эвнике» композитора А. В. Щербачева. Ослепительная искренняя улыбка слуги Петрония была замечена администрацией. После этого ему дали роль Меркурио в балете традиционного репертуара «Пробуждение Флоры» на музыку Риккардо Дриго, поставленном ранее М. Петипа. Легат дал ему роль Фавна во «Временах года» на музыку А. Глазунова, восстановленных в 1907 году к 25-летию творческой деятельности Глазунова.

В 1908-10 годах выступал в труппе С. Дягилева.

Как важную веху в биографии танцовщика критика отмечает партию Арлекина в балете «Карнавал» на музыку Р. Шумана, поставленном М. М. Фокиным в 1910 г. Фокин поставил этот балет 20 февраля 1910 года для благотворительного концерта. Балет, который был задуман как интермедия, неожиданно приобрёл собственное звучание. Его решили поставить в Мариинском театре, но ставили год и он появился на сцене с Леонтьевым в роли Арлекина 6 февраля 1911 года. Дягилев опередил Мариинку и там балет появился уже в сезоне 1910 года с В. Нижинским в роли Арлекина. Исполнение Нижинского открывало новые горизонты для балета. Исполнение Леонтьева было более традиционным, но имело большое значение для него лично. В этой роли он показал замечательную мимическую игру, сумел показать народного героя, веселого затейника, озорника.

Леонтьев стал мастером гротескно-комедийного амплуа. В 1912 году в поставленном М. М. Фокиным «Павильоне Армиды» Н. Н. Черепнина он блестяще исполнил танец шута. В этом плане была и роль Санчо Панса в балете Людвига Минкуса «Дон Кихот» в редакции А. А, Горского, которую Леонтьев получил 1915 году. Исполнение было успешным.

Ему видимо доверяли коллеги и после Октябрьской революции он выбирался коллективом на руководящие должности: возглавлял балетную труппу театра в 1920 и 1922—1925 годах; в 1918—1920 возглавлял театральное училище. Работал он добросовестно, история не сохранила каких-либо конфликтов, но, видимо, особыми организаторскими талантами не отличался, и его руководство было кратковременным.

Он продолжал преподавать классический мужской танец и мимическую игру, однако и в этой сфере не был первым. Леонтьев выступил и как балетмейстер, восстанавливая старые и создавая новые балеты, танцы в операх. Но и в этой сфере его деятельность была кратковременной. Его талант проявлялся прежде всего в непосредственной игре на сцене, в которой его признают за создателя новой школы мимической игры.

Главной его ролью видимо был «Петрушка» в одноимённом балете. Этот балет И. Стравинского, впервые поставленный М. Фокиным во время Русских сезонов 13 мая 1911 в театре «Шатле». был знаком Леонтьеву по работе у Дягилева. Он восстановил его на петроградскую сцене 20 ноября 1920 года, исполнив главную роль, ставшую его большим творческим достижением. В этой роли максимально проявился его талант трагического актёра. Одновременно он как бы полемизировал с прославленным исполнителем этой роли В. Нижинским. Образ Нижинского принадлежит эстетике декаденса, он символизирует трагедию духа. Леонтьев же тяготеет к реализму, в его исполнении это просто большая человеческая трагедия.

В 1920-е и 1930-е годы он исполнил многие мимические роли. Для его исполнения был характерен отказ от наигранных штампов. Он умел показать подлинные человеческие чувства. Из ролей позднего репертуара критики выделяют роль банкира Камюзо в балете Б. Асафьева по повести О. Бальзака «Утраченные иллюзии» поставленном балетмейстером Р. Захаровым 3 января 1936 года. Балет, являющийся типичным примером хореодрамы, преобладавшей в советском балете 1930-х годов, предъявлял повышенные требования в первую очередь к актёрскому мастерству исполнителей. Леонтьев смог показать убедительно человеческую трагедию успешного человека, внезапно сломленного изменой любовницы.

Актёр эвакуировался из блокадного Ленинграда с труппой театра в Пермь (тогда — Молотов), где продолжал выступать на сцене. Там он и скончался в 1942 году.

Партии

Первые исполнения

Леонид Леонтьев впервые исполнил партии:

Партии в 1917-1941

Балетмейстер

Леонид Леонтьев проявил себя как балетмейстер в 1920-е годы, трудные для петроградского балета. Многие ведущие мастера эмигрировали, а балет в целом подвергался резкой критике, раздавались призывы полного его уничтожения как буржуазного искусства, иные требовали нового революционного содержания. Первым его опытом был перенос на петроградскую сцену 20 ноября 1920 года балета И. Стравинского «Петрушка», впервые поставленный М. Фокиным во время Русских сезонов 13 мая 1911 в театре «Шатле». В нём он исполнил с главную роль, ставшую его большим творческим достижением.

Леонтьев возобновил балеты: в 1923 году «Жавотта» К. Сен-Санса, в 1924 году «Времена года» А. К. Глазунова, 1 марта 1925 года "Царь Кандавл" Цезаря Пуни

24 апреля 1922 года поставил балет «Саломея» на музыку А. К. Глазунова, в 1929 году вместе с Ф. Лопуховым и В. Пономарёвым поставил «Красный мак» (Леонтьев ставил 3-е действие), в котором исполнил роль Ли Шанфу.

Ставил танцы в операх:

В 1930-е годы Л. Леонтьев не участвовал в постановках.

Педагогическая деятельность

С 1911 по 1916 год и с 1918 по 1941 год преподавал в Петербуржском театральном - Ленинградском хореографическом училище. В 1918-20 – был заведующим училища. Среди его учеников — А. Вильтзак, Дж. Баланчин (Г. Баланчивадзе), Б. Шавров, М. Дудко, А. Лопухов, В. Вайнонен, М. Михайлов, Н. Зубковский, Б. Фенстер, Л. Петров, Р. Славянинов, А. Я. Шелест.

Драматический актер

Участвовал в спектаклях Ленинградского театра им. А. С. Пушкина. В частности в комедии А. В. Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского» играл Счастливцева и Расплюева.

Сочинения

  • Моя автобиография. Еженедельник петроградских академических театров, 1923, № 31, 32;
  • Что делать с балетом? Жизнь искусства, 1925, № 7.

Напишите отзыв о статье "Леонтьев, Леонид Сергеевич"

Литература

  • Франгопуло М. Л. С. Леонтьев,— Л., 1939;
  • Михайлов М. Л. С. Леонтьев.— В кн.: Жизнь в балете. Л.; М., 1966;
  • Красовская В. Л. С. Леонтьев.— В кн.: Русский балетный театр начала XX века. Л., 1972, т. 2;
  • Чернова Н. Л. С. Леонтьев.— В кн.: От Гельцер до Улановой. М., 1979;
  • Суриц Е. Л. С. Леонтьев.— В кн.: Хореографическое искусство двадцатых годов. М., 1979
  • Шувалов Н. Юбилей большого мастера.— Рабочий и театр, 1933, № 34;
  • Соколов-Каминский А. Страницы календаря: Л. С. Леонтьев.— Сов. балет, 1985, № 5.

Источники

  • Русский балет. Энциклопедия. Редакционная коллегия: Е. П. Белова, Г. Н. Добровольская, В. М. Красовская, Е. Я. Суриц, Н. Ю. Чернова. Большая Российская Энциклопедия. Москва, 1997
  • В. М. Красовская. Русский балетный театр начала XX века. Танцовщики. — Л.- М., 1971-1972. — 456 с. — 30 000 экз.

Отрывок, характеризующий Леонтьев, Леонид Сергеевич

Весь глубокомысленный план о том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с армией, был подобен тому плану огородника, который, выгоняя из огорода потоптавшую его гряды скотину, забежал бы к воротам и стал бы по голове бить эту скотину. Одно, что можно бы было сказать в оправдание огородника, было бы то, что он очень рассердился. Но это нельзя было даже сказать про составителей проекта, потому что не они пострадали от потоптанных гряд.
Но, кроме того, что отрезывание Наполеона с армией было бессмысленно, оно было невозможно.
Невозможно это было, во первых, потому что, так как из опыта видно, что движение колонн на пяти верстах в одном сражении никогда не совпадает с планами, то вероятность того, чтобы Чичагов, Кутузов и Витгенштейн сошлись вовремя в назначенное место, была столь ничтожна, что она равнялась невозможности, как то и думал Кутузов, еще при получении плана сказавший, что диверсии на большие расстояния не приносят желаемых результатов.
Во вторых, невозможно было потому, что, для того чтобы парализировать ту силу инерции, с которой двигалось назад войско Наполеона, надо было без сравнения большие войска, чем те, которые имели русские.
В третьих, невозможно это было потому, что военное слово отрезать не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию – перегородить ей дорогу – никак нельзя, ибо места кругом всегда много, где можно обойти, и есть ночь, во время которой ничего не видно, в чем могли бы убедиться военные ученые хоть из примеров Красного и Березины. Взять же в плен никак нельзя без того, чтобы тот, кого берут в плен, на это не согласился, как нельзя поймать ласточку, хотя и можно взять ее, когда она сядет на руку. Взять в плен можно того, кто сдается, как немцы, по правилам стратегии и тактики. Но французские войска совершенно справедливо не находили этого удобным, так как одинаковая голодная и холодная смерть ожидала их на бегстве и в плену.
В четвертых же, и главное, это было невозможно потому, что никогда, с тех пор как существует мир, не было войны при тех страшных условиях, при которых она происходила в 1812 году, и русские войска в преследовании французов напрягли все свои силы и не могли сделать большего, не уничтожившись сами.
В движении русской армии от Тарутина до Красного выбыло пятьдесят тысяч больными и отсталыми, то есть число, равное населению большого губернского города. Половина людей выбыла из армии без сражений.
И об этом то периоде кампании, когда войска без сапог и шуб, с неполным провиантом, без водки, по месяцам ночуют в снегу и при пятнадцати градусах мороза; когда дня только семь и восемь часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины; когда, не так как в сраженье, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди по месяцам живут, всякую минуту борясь с смертью от голода и холода; когда в месяц погибает половина армии, – об этом то периоде кампании нам рассказывают историки, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда то, а Тормасов туда то и как Чичагов должен был передвинуться туда то (передвинуться выше колена в снегу), и как тот опрокинул и отрезал, и т. д., и т. д.
Русские, умиравшие наполовину, сделали все, что можно сделать и должно было сделать для достижения достойной народа цели, и не виноваты в том, что другие русские люди, сидевшие в теплых комнатах, предполагали сделать то, что было невозможно.
Все это странное, непонятное теперь противоречие факта с описанием истории происходит только оттого, что историки, писавшие об этом событии, писали историю прекрасных чувств и слов разных генералов, а не историю событий.
Для них кажутся очень занимательны слова Милорадовича, награды, которые получил тот и этот генерал, и их предположения; а вопрос о тех пятидесяти тысячах, которые остались по госпиталям и могилам, даже не интересует их, потому что не подлежит их изучению.
А между тем стоит только отвернуться от изучения рапортов и генеральных планов, а вникнуть в движение тех сотен тысяч людей, принимавших прямое, непосредственное участие в событии, и все, казавшиеся прежде неразрешимыми, вопросы вдруг с необыкновенной легкостью и простотой получают несомненное разрешение.
Цель отрезывания Наполеона с армией никогда не существовала, кроме как в воображении десятка людей. Она не могла существовать, потому что она была бессмысленна, и достижение ее было невозможно.
Цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия. Цель эта достигалась, во первых, сама собою, так как французы бежали, и потому следовало только не останавливать это движение. Во вторых, цель эта достигалась действиями народной войны, уничтожавшей французов, и, в третьих, тем, что большая русская армия шла следом за французами, готовая употребить силу в случае остановки движения французов.
Русская армия должна была действовать, как кнут на бегущее животное. И опытный погонщик знал, что самое выгодное держать кнут поднятым, угрожая им, а не по голове стегать бегущее животное.



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.
«Какое там у них несчастие, какое может быть несчастие? У них все свое старое, привычное и покойное», – мысленно сказала себе Наташа.
Когда она вошла в залу, отец быстро выходил из комнаты графини. Лицо его было сморщено и мокро от слез. Он, видимо, выбежал из той комнаты, чтобы дать волю давившим его рыданиям. Увидав Наташу, он отчаянно взмахнул руками и разразился болезненно судорожными всхлипываниями, исказившими его круглое, мягкое лицо.
– Пе… Петя… Поди, поди, она… она… зовет… – И он, рыдая, как дитя, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.
Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе. Она подбежала к отцу, но он, бессильно махая рукой, указывал на дверь матери. Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что то. Наташа не видела, не слышала ее. Она быстрыми шагами вошла в дверь, остановилась на мгновение, как бы в борьбе с самой собой, и подбежала к матери.