Лермонтов, Михаил Юрьевич

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Лермонтов»)
Перейти к: навигация, поиск
Михаил Юрьевич Лермонтов

Лермонтов в ментике лейб-гвардии Гусарского полка. Картина Петра Заболотского (1837).
Имя при рождении:

Михаил Юрьевич Лермонтов

Псевдонимы:

—въ[1]; Ламвер; Гр. Диарбекир; Lerma[2]

Место рождения:

Москва, Российская империя

Место смерти:

Пятигорск,
Кавказская область,
Российская империя

Род деятельности:

поэт, прозаик, художник

Годы творчества:

18281841

Направление:

романтизм, реализм

Жанр:

стихотворение, поэма

Язык произведений:

русский

Дебют:

«Весна» (1830)[3]

Подпись:

Цитаты в Викицитатнике

Михаи́л Ю́рьевич Ле́рмонтов[4] (3 [15] октября 1814, Москва — 15 [27] июля 1841, Пятигорск) — русский поэт, прозаик, драматург, художник.
Творчество Лермонтова, в котором сочетаются гражданские, философские и личные мотивы, отвечавшие насущным потребностям духовной жизни русского общества, ознаменовало собой новый расцвет русской литературы и оказало большое влияние на виднейших русских писателей и поэтов XIX и XX веков. Произведения Лермонтова получили большой отклик в живописи, театре, кинематографе. Его стихи стали подлинным кладезем для оперного, симфонического и романсового творчества, а многие из них стали народными песнями[5].





Биография

Семья

Род Лермонтовых происходил из Шотландии и восходил к полумифическому барду-пророку Томасу Лермонту. В 1613 году один из представителей этого рода, поручик польской армии Георг (Джордж) Лермонт (около 1596—1633 или 1634), был взят в плен войсками князя Дмитрия Пожарского при капитуляции польско-литовского гарнизона крепости Белая и в числе прочих так называемых бельских немцев поступил на службу к царю Михаилу Фёдоровичу. Он перешёл в православие и стал, под именем Юрия Андреевича, родоначальником русской дворянской фамилии Лермонтовых[6]. В чине ротмистра русского рейтарского строя он погиб при осаде Смоленска[7]. Британская компания Oxford Ancestors, составляющая родословные, провела работу по проверке данной версии происхождения Лермонтова при помощи анализа ДНК[8]. Однако обнаружить родство между современными британскими Лермонтами и потомками Михаила Лермонтова не удалось[9].

Своим предполагаемым шотландским корням Лермонтов посвятил стихотворение «Желание». В юности Лермонтов ассоциировал свою фамилию с испанским государственным деятелем начала XVII века Франсиско Лермой, эти фантазии отразились в написанном поэтом воображаемом портрете Лермы, а также драме «Испанцы».

Сохранились документы относительно прадеда Михаила Лермонтова по отцовской линии, Юрия Петровича Лермонтова, воспитанника шляхетского кадетского корпуса[10]. В это время род Лермонтовых пользовался ещё благосостоянием; захудалость началась с поколений, ближайших ко времени поэта. По воспоминаниям, собранным чембарским краеведом П. К. Шугаевым (1855—1917), отец поэта, Юрий Петрович Лермонтов (1787—1831) «был среднего роста, редкий красавец и прекрасно сложён; в общем, его можно назвать в полном смысле слова изящным мужчиной; он был добр, но ужасно вспыльчив»[11]. Перед женитьбой на Марии Михайловне Арсеньевой Юрий Петрович вышел в отставку в чине пехотного капитана. У Юрия Петровича Лермонтова были сёстры, проживавшие в Москве.

Предки 1. Михаила Юрьевича Лермонтова 1814—1841
2. Отец:
Юрий (Евтихий) Петрович Лермонтов (1787—1831)
4. Пётр Юрьевич Лермонтов (1767—1811) 8. Юрий Петрович Лермонтов (1722— >1778)
9. Анна Ивановна Лермонтова (рожд. Боборыкина, 1723—1792)
5. Анна Васильевна (или Александра) Рыкачёва[12] 10. Василий Иванович Рыкачёв
11. Евдокия Ивановна Рыкачёва (рожд. N)
3. Мать:

Мария Михайловна Лермонтова (урожд. Арсеньева, 1795—1817)

6. Михаил Васильевич Арсеньев (1768—1810) 12. Василий Васильевич Арсеньев (р. 1731)
13. Ефимья Никитична Арсеньева (рожд. Ивашкина)
7. Елизавета Алексеевна Арсеньева (рожд. Столыпина, 1773—1845) 14. Алексей Емельянович Столыпин (1744—1810)
15. Мария Афанасьевна Столыпина (рожд. Мещеринова, ум. 1817?)

Дед поэта по материнской линии, Михаил Васильевич Арсеньев (8.11.1768 — 2.1.1810), отставной гвардии поручик, женился в конце 1794 или начале 1795 года в Москве на Елизавете Алексеевне Столыпиной (1773—1845), после чего купил «почти за бесценок» у Нарышкина в Чембарском уезде Пензенской губернии село Тарханы, где и поселился со своей женой.

Это село было основано в XVIII веке Нарышкиным, который поселил там своих крепостных крестьян (из московских и владимирских вотчин) из числа отчаянных воров, головорезов и закостенелых до фанатизма раскольников. Они долгое время разговаривали на подмосковном наречии с доминирующим «о».

Во время пугачёвского восстания в село заходили отряды мятежников. Предусмотрительный староста села заранее сумел ублаготворить всех недовольных, раздав крестьянам почти весь барский хлеб,- поэтому и не был повешен.

М. В. Арсеньев «был среднего роста, красавец, статный собой, крепкого телосложения; он происходил из хорошей старинной дворянской фамилии». Любил устраивать разные развлечения и отличался некоторой эксцентричностью: выписал себе в имение из Москвы карлика. Елизавета Алексеевна, бабушка поэта, была «не особенно красива, высокого роста, сурова и до некоторой степени неуклюжа». Обладала недюжинным умом, силой воли и деловой хваткой. Происходила из знаменитого рода Столыпиных. Её отец, Алексей Емельянович Столыпин, несколько лет избирался Пензенским губернским предводителем дворянства. В его семье было 11 детей. Елизавета Алексеевна была первым ребёнком. Один из её родных братьев, Александр, служил адъютантом Александра Суворова, двое других — Николай и Дмитрий — вышли в генералы; один стал сенатором и дружил со Сперанским, двое избирались предводителями губернского дворянства в Саратове и Пензе. Одна из её сестёр была замужем за московским вице-губернатором, другая — за генералом[13].

После рождения 17 (28) марта 1795 года единственной дочери, Марии, Елизавета Алексеевна заболела женской болезнью. Вследствие этого Михаил Васильевич сошёлся с соседкой по имению, помещицей Мансырёвой, муж которой длительное время находился за границей в действующей армии. 2 (14) января 1810 года, узнав во время рождественской ёлки, устроенной им для дочери, о возвращении мужа Мансырёвой домой, Михаил Васильевич принял яд. Елизавета Алексеевна, заявив: «собаке собачья смерть», вместе с дочерью на время похорон уехала в Пензу[14]. Михаил Васильевич был похоронен в семейном склепе в Тарханах.

Елизавета Алексеевна Арсеньева стала сама управлять своим имением. Своих крепостных, которых у неё было около 600 душ, она держала в строгости, хотя, в отличие от других помещиков, никогда не применяла к ним телесные наказания. Самым строгим наказанием у неё было выбрить половину головы у провинившегося мужика, или отрезать косу у крепостной. Поместье Юрия Петровича Лермонтова — Кропотовка, Ефремовского уезда Тульской губернии (в настоящее время село Кропотово-Лермонтово Становлянского района Липецкой области) — находилось по соседству с селом Васильевским, принадлежавшим роду Арсеньевых. Замуж за Юрия Петровича Марья Михайловна вышла, когда ей не было ещё и 17 лет,- как тогда говорили, «выскочила по горячке». Но для Юрия Петровича это была блестящая партия. После свадьбы семья Лермонтовых поселилась в Тарханах. Однако рожать свою, не отличавшуюся крепким здоровьем, молодую жену Юрий Петрович повёз в Москву, где можно было рассчитывать на помощь опытных врачей. Там в ночь со 2 (14) октября на 3 (15) октября 1814 года в доме напротив Красных ворот (сейчас на этом месте находится высотное здание, на котором есть памятная доска с изображением М. Ю. Лермонтова) на свет появился будущий великий русский поэт. 11 (23) октября в церкви Трёх святителей у Красных ворот крестили новорождённого Михаила Лермонтова. Крёстной матерью стала бабушка — Елизавета Алексеевна Арсеньева. Она же, недолюбливавшая зятя, настояла на том, чтобы мальчика назвали не Петром, как хотел отец, а Михаилом — в честь деда, Михаила Васильевича Арсеньева.

Есть мнение, что непосредственно после рождения внука бабушка Арсеньева в семи верстах от Тархан основала новое село, которое назвала в его честь — Михайловским (на самом деле хутор Михайловский был основан ещё до рождения внука Арсеньевой).

Первый биограф Михаила Лермонтова, Павел Александрович Висковатый (1842—1905), отмечал, что его мать, Марья Михайловна, была «одарена душою музыкальной». Она часто музицировала на фортепиано, держа маленького сына на коленях, и якобы от неё Михаил Юрьевич унаследовал «необычайную нервность свою».

Семейное счастье Лермонтовых было недолгим. «Юрий Петрович охладел к жене по той же причине, как и его тесть к тёще; вследствие этого Юрий Петрович завёл интимные отношения с бонной своего сына, молоденькой немкой, Сесильей Фёдоровной, и, кроме того, с дворовыми… Буря разразилась после поездки Юрия Петровича с Марьей Михайловной в гости, к соседям Головниным… едучи обратно в Тарханы, Марья Михайловна стала упрекать своего мужа в измене; тогда пылкий и раздражительный Юрий Петрович был выведен из себя этими упрёками и ударил Марью Михайловну весьма сильно кулаком по лицу, что и послужило впоследствии поводом к тому невыносимому положению, какое установилось в семье Лермонтовых. С этого времени с невероятной быстротой развилась болезнь Марьи Михайловны, впоследствии перешедшая в чахотку, которая и свела её преждевременно в могилу. После смерти и похорон Марьи Михайловны… Юрию Петровичу ничего более не оставалось, как уехать в своё собственное небольшое родовое тульское имение Кропотовку, что он и сделал в скором времени, оставив своего сына, ещё ребёнком, на попечение его бабушке Елизавете Алексеевне…»[15]. Существует и другая версия семейной жизни родителей поэта[16].

Марья Михайловна была похоронена в том же склепе, что и её отец. Её памятник, установленный в часовне, построенной над склепом, венчает сломанный якорь — символ несчастной семейной жизни. На памятнике надпись: «Под камнем сим лежит тело Марьи Михайловны Лермонтовой, урождённой Арсеньевой, скончавшейся 1817 года февраля 24 дня, в субботу; житие её было 21 год и 11 месяцев и 7 дней».

Елизавета Алексеевна Арсеньева, пережившая своего мужа, дочь, зятя, внука, также похоронена в этом склепе. Памятника у неё нет.

Село Тарханы с деревней Михайловской после смерти Елизаветы Алексеевны Арсеньевой перешло, по духовному завещанию, к её брату Афанасию Алексеевичу Столыпину, а затем к сыну последнего — Алексею Афанасьевичу.

1 декабря 1974 года рядом с часовней Арсеньевых, благодаря стараниям известного советского лермонтоведа Ираклия Андроникова и 2-го секретаря Пензенского обкома КПСС Георга Мясникова, был перезахоронен и отец поэта — Юрий Петрович Лермонтов (его прах перенесли из села Шипово Липецкой области)[17][18].

Воспитание

Бабушка поэта, Елизавета Алексеевна Арсеньева, страстно любила внука, который в детстве не отличался крепким здоровьем. Энергичная и настойчивая, она прилагала все усилия, чтобы дать ему всё, на что только может претендовать продолжатель рода Лермонтовых. О чувствах и интересах отца она не заботилась.

Лермонтов в юношеских произведениях весьма полно и точно воспроизводит события и действующих лиц своей личной жизни. В драме с немецким заглавием — «Menschen und Leidenschaften» — рассказан раздор между его отцом и бабушкой.

Лермонтов-отец не имел средств воспитывать сына так, как того хотелось аристократической родне, — и Арсеньева, имея возможность тратить на внука «по четыре тысячи в год на обучение разным языкам», взяла его к себе с уговором воспитывать до 16 лет, сделать своим единственным наследником и во всём советоваться с отцом. Но последнее условие не выполнялось; даже свидания отца с сыном встречали непреодолимые препятствия со стороны Арсеньевой.

Ребёнок с самого начала должен был осознавать противоестественность этого положения. Его детство протекало в поместье бабушки — в селе Тарханы Пензенской губернии. Мальчика окружали любовью и заботами — но светлых впечатлений детства, свойственных возрасту, у него не было.

В неоконченной юношеской «Повести» Лермонтов описывает детство Саши Арбенина, двойника самого автора. Саша с шестилетнего возраста обнаруживает склонность к мечтательности, страстное влечение ко всему героическому, величавому и бурному. Лермонтов родился болезненным и все детские годы страдал золотухой; но болезнь эта развила в ребёнке и необычайную нравственную энергию. Болезненное состояние ребёнка требовало так много внимания, что бабушка, ничего не жалевшая для внука, наняла для него доктора Ансельма Левиса (Леви) — еврея из Франции, главной обязанностью которого было лечение и врачебный надзор за Михаилом.

В «Повести» признаётся влияние болезни на ум и характер героя: «он выучился думать… Лишённый возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, Саша начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой… В продолжение мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привыкал побеждать страданья тела, увлекаясь грёзами души… Вероятно, что раннее умственное развитие немало помешало его выздоровлению…»

Это раннее развитие стало для Лермонтова источником огорчений: никто из окружающих не только не был в состоянии пойти навстречу «грёзам его души», но даже и не замечал их. Здесь коренятся основные мотивы его будущей поэзии «разочарования». В угрюмом ребёнке растёт презрение к повседневной окружающей жизни. Всё чуждое, враждебное ей возбуждало в нём горячее сочувствие: он сам одинок и несчастлив,— всякое одиночество и чужое несчастье, происходящее от людского непонимания, равнодушия или мелкого эгоизма, кажется ему своим. В его сердце живут рядом чувство отчуждённости среди людей и непреодолимая жажда родной души,- такой же одинокой, близкой поэту своими грёзами и, может быть, страданиями. И в результате «В ребячестве моём тоску любови знойной / Уж стал я понимать душою беспокойной».

Мальчиком десяти лет бабушка повезла его на Кавказ, на воды; здесь он встретил девочку лет девяти — и в первый раз у него проснулось необыкновенно глубокое чувство, оставившее память на всю жизнь; но сначала для него неясное и неразгаданное. Два года спустя поэт рассказывает о новом увлечении, посвящает ему стихотворение «К Гению». Первая любовь неразрывно слилась с подавляющими впечатлениями от Кавказа. «Горы кавказские для меня священны»,— писал Лермонтов. Они объединили всё дорогое, что жило в душе поэта-ребёнка.

С осени 1825 года начинаются более или менее постоянные учебные занятия Лермонтова, но выбор учителей — француз Capet и бежавший из Турции грек — был неудачен. Грек вскоре совсем бросил педагогические занятия и занялся скорняжным промыслом. Француз, очевидно, не внушил Лермонтову особенного интереса к французскому языку и литературе: в ученических тетрадях поэта французские стихотворения очень рано уступают место русским. Тем не менее, имея в Тарханах прекрасную библиотеку, Лермонтов, пристрастившийся к чтению, занимался под руководством учителей самообразованием и овладел не только европейскими языками (английских, немецких и французских писателей он читал в оригиналах), но и прекрасно изучил европейскую культуру в целом и литературу в частности.

Пятнадцатилетним мальчиком он сожалеет, что не слыхал в детстве русских народных сказок: «в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности». Его пленяют загадочные, но мужественные образы отверженных человеческим обществом — «корсаров», «преступников», «пленников», «узников».

Спустя два года после возвращения с Кавказа, бабушка повезла Лермонтова в Москву, где в 1829—1832 гг. сняла для проживания небольшой деревянный одноэтажный (с мезонином) особняк на Малой Молчановке[19]. Она стала готовить внука к поступлению в университетский благородный пансион — сразу в 4-й класс. Учителями его были Зиновьев (преподаватель латинского и русского языка в пансионе) и француз Gondrot, бывший полковник наполеоновской гвардии. Последнего сменил в 1829 году англичанин Виндсон, познакомивший Лермонтова с английской литературой. В пансионе будущий поэт обучился грамотности и математике. После обучения М. Ю. Лермонтов ещё владел четырьмя языками, играл на четырёх музыкальных инструментах (семиструнной гитаре, скрипке, виолончели и фортепиано), увлекался живописью и даже владел техникой рукоделия.

В пансионе Лермонтов оставался около двух лет. Здесь, под руководством Мерзлякова и Зиновьева, прививался вкус к литературе: происходили «заседания по словесности», молодые люди пробовали свои силы в самостоятельном творчестве, существовал даже какой-то журнал при главном участии Лермонтова.

Поэт горячо принялся за чтение; сначала он поглощён Шиллером, особенно его юношескими трагедиями; затем он принимается за Шекспира, в письме к родственнице «вступается за честь его», цитирует сцены из «Гамлета».

По-прежнему Лермонтов ищет родную душу, увлекается дружбой то с одним, то с другим товарищем, испытывает разочарования, негодует на легкомыслие и измену друзей. Последнее время его пребывания в пансионе (1829 год) отмечено в произведениях Лермонтова необыкновенно мрачным разочарованием, источником которого была совершенно реальная драма в личной жизни Лермонтова.

Срок воспитания его под руководством бабушки приходил к концу; отец часто навещал сына в пансионе, и отношения его к тёще обострились до крайней степени. Борьба развивалась на глазах Михаила Юрьевича; она подробно изображена в его юношеской драме. Бабушка, ссылаясь на свою одинокую старость, взывая к чувству благодарности внука, отвоевала его у зятя, пригрозив, как и раньше, отписать всё своё движимое и недвижимое имущество в род Столыпиных, если внук по настоянию отца уедет от неё. Юрию Петровичу пришлось отступить, хотя отец и сын были привязаны друг к другу и отец, по-видимому, как никто другой понимал, насколько одарён его сын. Во всяком случае, именно об этом свидетельствует его предсмертное письмо сыну.

Стихотворения этого времени — яркое отражение пережитого поэтом. У него появляется склонность к воспоминаниям: в настоящем, очевидно, немного отрады. «Мой дух погас и состарился», — говорит он, и только «смутный памятник прошедших милых лет» ему «любезен». Чувство одиночества переходит в беспомощную жалобу — депрессию; юноша готов окончательно порвать с внешним миром, создаёт «в уме своём» «мир иной и образов иных существованье», считает себя «отмеченным судьбой», «жертвой посреди степей», «сыном природы».

Ему «мир земной тесен», порывы его «удручены ношей обманов», перед ним призрак преждевременной старости… В этих излияниях, конечно, много юношеской игры в страшные чувства и героические настроения, но в их основе лежат безусловно искренние огорчения юноши, несомненный духовный разлад его с окружающей действительностью.

К 1829 году относятся первый очерк «Демона» и стихотворение «Монолог», предвещающее «Думу». Поэт отказывается от своих вдохновений, сравнивая свою жизнь с осенним днём, и рисует «измученную душу» Демона, живущего без веры, с презрением и равнодушием ко «всему на свете». Немного спустя, оплакивая отца, он себя и его называет «жертвами жребия земного»: «ты дал мне жизнь, но счастья не дано!..»

Первые юношеские увлечения

Весной 1830 года благородный пансион был преобразован в гимназию, и Лермонтов оставил его. Лето он провёл в Середникове, подмосковном поместье брата бабушки, Столыпина. В настоящее время там воздвигнут монумент с надписью на фасадной стороне: «М. Ю. Лермонтов 1914 года Сей обелиск поставлен в память его пребывания в 1830—1831 гг. в Средникове». Тыльная сторона содержит слова: «Певцу печали и любви…». Недалеко от Середниково жили другие родственники Лермонтова — Верещагины; Александра Верещагина познакомила его со своей подругой, Екатериной Сушковой, также соседкой по имению. Сушкова, впоследствии Хвостова, оставила записки об этом знакомстве. Содержание их — настоящий «роман», распадающийся на две части: в первой — торжествующая и насмешливая героиня, Сушкова, во второй — холодный и даже жестоко мстительный герой, Лермонтов.

Шестнадцатилетний «отрок», склонный к «сентиментальным суждениям», невзрачный, косолапый, с красными глазами, с вздёрнутым носом и язвительной улыбкой, менее всего мог казаться интересным кавалером для юных барышень. В ответ на его чувства ему предлагали «волчок или верёвочку», угощали булочками с начинкой из опилок. Сушкова, много лет спустя после события, изобразила поэта в недуге безнадёжной страсти и приписала себе даже стихотворение, посвящённое Лермонтовым другой девице — Вареньке Лопухиной, его соседке по московской квартире на Малой Молчановке: к ней он питал до конца жизни самое глубокое чувство, когда-либо вызванное в нём женщиной.

В то же лето 1830 года внимание Лермонтова сосредоточилось на личности и поэзии Байрона; он впервые сравнивает себя с английским поэтом, сознаёт сходство своего нравственного мира с байроновским, посвящает несколько стихотворений польской революции. Вряд ли, ввиду всего этого, увлечение поэта «черноокой» красавицей, то есть Сушковой, можно признавать таким всепоглощающим и трагическим, как его рисует сама героиня. Но это не мешало «роману» внести новую горечь в душу поэта; это докажет впоследствии его действительно жестокая месть — один из его ответов на людское бессердечие, легкомысленно отравлявшее его «ребяческие дни», гасившее в его душе «огонь божественный». В 1830 году Лермонтов написал стихотворение «Предсказание» («Настанет год, / России чёрный год, / Когда царей корона упадёт…»).

К 1830 году происходит знакомство поэта с Натальей Фёдоровной Ива́новой, — таинственной незнакомкой Н. Ф. И., чьи инициалы удалось раскрыть Ираклию Андроникову. Ей посвящён так называемый «[feb-web.ru/feb/lermenc/lre-abc/lre/lre-1812.htm ивановский цикл]» из приблизительно тридцати стихов. Отношения с Ивановой первоначально развивались иначе, чем с Сушковой, — Лермонтов впервые почувствовал взаимное чувство. Однако вскоре в их отношениях наступает непонятная перемена, пылкому, молодому поэту предпочитают более опытного и состоятельного соперника. К лету 1831 года в творчестве Лермонтова становится ключевой тема измены, неверности. Из «ивановского» цикла стихов явствует, насколько мучительно переживал поэт это чувство. В стихах, обращённых к Н. Ф. Ивановой, не содержится никаких прямых указаний на причины сердечной драмы двух людей, на первом месте лишь само чувство неразделённой любви, перемежающееся раздумьями о горькой судьбе поэта. Это чувство усложняется по сравнению с чувством, описанным в цикле к Сушковой: поэта угнетает не столько отсутствие взаимности, сколько нежелание оценить насыщенный духовный мир поэта.

Вместе с тем, отверженный герой благодарен своей возлюбленной за ту возвышающую любовь, которая помогла ему полнее осознать своё призвание поэта. Сердечные муки сопровождаются упрёками к своей неверной избраннице за то, что она крадёт его у Поэзии. В то же время именно поэтическое творчество способно обессмертить чувство любви:

Но для небесного могилы нет.
Когда я буду прах, мои мечты,
Хоть не поймёт их, удивлённый свет
Благословит; и ты, мой ангел, ты
Со мною не умрёшь: моя любовь
Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
С моим названьем станут повторять
Твоё: на что им мёртвых разлучать?

Любовь поэта становится помехой поэтическому вдохновению и творческой свободе. Лирического героя переполняет противоречивая гамма чувств: нежность и страстность борются в нём с врождённой гордостью и вольнолюбием[20].

С сентября 1830 года Лермонтов числится студентом Московского университета сначала на «нравственно-политическом отделении», потом на «словесном».

Серьёзная умственная жизнь развивалась за стенами университета, в студенческих кружках, но Лермонтов не сходится ни с одним из них. У него, несомненно, больше наклонности к светскому обществу, чем к отвлечённым товарищеским беседам: он по природе наблюдатель действительной жизни. Исчезло чувство юной, ничем не омрачённой доверчивости, охладела способность отзываться на чувство дружбы, на малейшие проблески симпатии. Его нравственный мир был другого склада, чем у его товарищей, восторженных гегельянцев и эстетиков.

Он не менее их уважал университет: «светлый храм науки» он называет «святым местом», описывая отчаянное пренебрежение студентов к жрецам этого храма. Он знает и о философских заносчивых «спорах» молодёжи, но сам не принимает в них участия. Он, вероятно, даже не был знаком с самым горячим спорщиком — знаменитым впоследствии критиком, хотя один из героев его студенческой драмы «Странный человек» носит фамилию Белинский, что косвенно свидетельствует о непростом отношении Лермонтова к идеалам, проповедуемым восторженной молодёжью, среди которой ему пришлось учиться.

Главный герой — Владимир — воплощает самого автора; его устами поэт откровенно сознаётся в мучительном противоречии своей натуры. Владимир знает эгоизм и ничтожество людей — и всё-таки не может покинуть их общество: «когда я один, то мне кажется, что никто меня не любит, никто не заботится обо мне, — и это так тяжело!». Ещё важнее драма как выражение общественных идей поэта. Мужик рассказывает Владимиру и его другу, Белинскому — противникам крепостного права, — о жестокостях помещицы и о других крестьянских невзгодах. Рассказ приводит Владимира в гнев, вырывает у него крик: «О, моё отечество! моё отечество!», — а Белинского заставляет оказать мужикам помощь.

Для поэтической деятельности Лермонтова университетские годы оказались в высшей степени плодотворны. Талант его зрел быстро, духовный мир определялся резко. Лермонтов усердно посещает московские салоны, балы, маскарады. Он знает действительную цену этих развлечений, но умеет быть весёлым, разделять удовольствия других. Поверхностным наблюдателям казалась совершенно неестественной бурная и гордая поэзия Лермонтова при его светских талантах.

Они готовы были демонизм и разочарование его — счесть «драпировкой», «весёлый, непринуждённый вид» — признать истинно лермонтовским свойством, а жгучую «тоску» и «злость» его стихов — притворством и условным поэтическим маскарадом. Но именно поэзия и была искренним отголоском лермонтовских настроений. «Меня спасало вдохновенье от мелочных сует», — писал он и отдавался творчеству, как единственному чистому и высокому наслаждению. «Свет», по его мнению, всё нивелирует и опошливает, сглаживает личные оттенки в характерах людей, вытравливает всякую оригинальность, приводит всех к одному уровню одушевлённого манекена. Принизив человека, «свет» приучает его быть счастливым именно в состоянии безличия и приниженности, наполняет его чувством самодовольства, убивает всякую возможность нравственного развития.

Лермонтов боится сам подвергнуться такой участи; более чем когда-либо он прячет свои задушевные думы от людей, вооружается насмешкой и презрением, подчас разыгрывает роль доброго малого или отчаянного искателя светских приключений. В уединении ему припоминаются кавказские впечатления — могучие и благородные, ни единой чертой не похожие на мелочи и немощи утончённого общества.

Он повторяет мечты поэтов прошлого века об естественном состоянии, свободном от «приличья цепей», от золота и почестей, от взаимной вражды людей. Он не может допустить, чтобы в нашу душу были вложены «неисполнимые желанья», чтобы мы тщетно искали «в себе и в мире совершенство». Его настроение — разочарование деятельных нравственных сил, разочарование в отрицательных явлениях общества, во имя очарования положительными задачами человеческого духа.

Эти мотивы вполне определились во время пребывания Лермонтова в московском университете, о котором он именно потому и сохранил память, как о «святом месте». Лермонтов не пробыл в университете и двух лет; выданное ему свидетельство говорит об увольнении «по прошению» — но прошение, по преданию, было вынуждено студенческой историей с одним из наименее почтенных профессоров Маловым. С 18 июня 1832 года Лермонтов более не числился студентом.

Комментарии к «Воспоминаниям» П. Ф. Вистенгофа уточняют, что Лермонтов оставил Московский университет (подал заявление?) весной 1832 г. При этом из четырёх семестров его пребывания первый не состоялся из-за карантина по случаю эпидемии холеры, во втором семестре занятия не наладились отчасти из-за «маловской истории», и затем Лермонтов перевёлся на словесное отделение. Там, на репетициях экзаменов по риторике (П. В. Победоносцев), а также геральдике и нумизматике (М. С. Гастев) Лермонтов, обнаружив начитанность сверх программы и одновременно незнание лекционного материала, вступил в пререкания с экзаменаторами; после объяснения с администрацией возле его фамилии в списке студентов появилась помета: лат. consilium abeundi («посоветовано уйти»)[21].

Он уехал в Санкт-Петербург с намерением снова поступить в университет, но ему отказались засчитать два года, проведённых в Московском университете, предложив поступить снова на 1 курс. Лермонтова такое долгое студенчество не устраивало, и он, под влиянием петербургских родственников, прежде всего Монго-Столыпина, наперекор собственным планам, поступает в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Эта перемена карьеры отвечала и желаниям бабушки.

Лермонтов оставался в школе два «злополучных года», как он сам выражается. Об умственном развитии учеников никто не думал; им «не позволялось читать книг чисто-литературного содержания». В школе издавался журнал, но характер его вполне очевиден из поэм Лермонтова, вошедших в этот орган: «Уланша», «Петергофский праздник»…

Накануне вступления в школу Лермонтов написал стихотворение «Парус»; «мятежный» парус, «просящий бури» в минуты невозмутимого покоя — это всё та же с детства неугомонная душа поэта. «Искал он в людях совершенства, а сам — сам не был лучше их», — говорит он устами героя поэмы «Ангел смерти», написанной ещё в Москве.

В лермонтоведении существует мнение о том, что за два юнкерских года ничего существенного Лермонтов не создал. Действительно, в томике стихотворений за эти годы мы найдём только несколько «Юнкерских молитв». Но не нужно забывать о том, что Лермонтов так мало внимания уделяет поэзии не потому, что полностью погрузился в юнкерский разгул, а потому, что он работает в другом жанре: Лермонтов пишет исторический роман на тему пугачёвщины, который останется незаконченным и войдёт в историю литературы как роман «Вадим». Кроме этого, он пишет несколько поэм и всё больше интересуется драмой. Жизнь, которую он ведёт, и которая вызывает искреннее опасение у его московских друзей, даёт ему возможность изучить жизнь в её полноте. И это знание жизни, блестящее знание психологии людей, которым он овладевает в пору своего юнкерства, отразится в его лучших произведениях.

Юнкерский разгул и забиячество доставили ему теперь самую удобную среду для развития каких угодно «несовершенств». Лермонтов ни в чём не отставал от товарищей, являлся первым участником во всех похождениях — но и здесь избранная натура сказывалась немедленно после самого, по-видимому, безотчётного веселья. Как в московском обществе, так и в юнкерских пирушках Лермонтов умел сберечь свою «лучшую часть», свои творческие силы; в его письмах слышится иногда горькое сожаление о былых мечтаниях, жестокое самобичевание за потребность «чувственного наслаждения». Всем, кто верил в дарование поэта, становилось страшно за его будущее. Верещагин[уточнить], неизменный друг Лермонтова, во имя его таланта заклинал его «твёрдо держаться своей дороги». Лермонтов описывал забавы юнкеров, в том числе эротические, в своих стихах. Эти юношеские стихи, содержавшие и нецензурные слова, снискали Лермонтову первую поэтическую славу.

В 1832 году в манеже Школы гвардейских подпрапорщиков лошадь ударила Лермонтова в правую ногу, расшибив её до кости. Лермонтов лежал в лазарете, его лечил известный врач Н. Ф. Арендт. Позже поэт был выписан из лазарета, но врач навещал его в доме Е. А. Арсеньевой[22].

В гвардии

Выйдя из школы (22 ноября 1834 г.) корнетом в Лейб-гвардии Гусарский полк, Лермонтов по-прежнему живёт среди увлечений и упрёков своей совести; среди страстных порывов и сомнений, граничащих с отчаянием. О них он пишет своему другу Марии Лопухиной; но напрягает все силы, чтобы его товарищи и «свет» не заподозрили его «гамлетовских» настроений. Люди, близко знающие его, вроде Верещагиной, были уверены в его «добром характере» и «любящем сердце»; но Лермонтов считал для себя унизительным явиться добрым и любящим перед «надменным шутом» — «светом». Напротив, он хочет показаться беспощадным на словах, жестоким в поступках, во что бы то ни стало прослыть неумолимым тираном женских сердец. Тогда-то пришло время расплаты для Сушковой. Лермонтову-гусару, наследнику крупного состояния, ничего не стоило заполонить сердце когда-то насмешливой красавицы, расстроить её брак с Лопухиным. Потом началось отступление: Лермонтов принял такую форму обращения к Сушковой, что она немедленно была скомпрометирована в глазах «света», попав в положение смешной героини неудавшегося романа. Лермонтову оставалось окончательно порвать с Сушковой — и он написал на её имя анонимное письмо с предупреждением против себя самого, направил письмо в руки родственников несчастной девицы и, по его словам, произвёл «гром и молнию».

Потом, при встрече с жертвой, он разыграл роль изумлённого, огорчённого рыцаря, а в последнем объяснении прямо заявил, что он её не любит и, кажется, никогда не любил. Всё это, кроме сцены разлуки, рассказано самим Лермонтовым в письме к Верещагиной, причём он видит лишь «весёлую сторону истории». Единственный раз Лермонтов позволит себе не сочинить роман, а «прожить его» в реальной жизни, разыграв историю по нотам, как это будет в недалёком будущем делать его Печорин.

Совершенно равнодушный к службе, неистощимый в проказах, Лермонтов пишет застольные песни самого непринуждённого жанра — и в то же время такие произведения, как «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…».

До сих пор поэтический талант Лермонтова был известен лишь в офицерских и светских кружках. Первое его произведение, появившееся в печати, — «Хаджи Абрек», попало в «Библиотеку для чтения» без его ведома, и после этого невольного, но удачного дебюта, Лермонтов долго не хотел печатать своих стихов. Смерть Пушкина явила Лермонтова русской публике во всей силе поэтического таланта. Лермонтов был болен, когда совершилось страшное событие. До него доходили разноречивые толки; «многие», рассказывает он, «особенно дамы, оправдывали противника Пушкина», потому что Пушкин был дурён собой и ревнив и не имел права требовать любви от своей жены.

В конце января тот же врач Н. Ф. Арендт, побывав у заболевшего Лермонтова, рассказал ему подробности дуэли и смерти Пушкина[22].

Об особенном отношении врача к происходившим событиям рассказывал другой литератор — П. А. Вяземский[23]. Невольное негодование охватило Лермонтова, и он «излил горечь сердечную на бумагу». Стихотворение «Смерть Поэта» (1837 г.) оканчивалось сначала словами «И на устах его печать». Оно быстро распространилось «в списках», вызвало бурю в высшем обществе и новые похвалы Дантесу. Наконец, один из родственников Лермонтова, Н. Столыпин, стал в глаза порицать его горячность по отношению к такому «джентльмену», как Дантес. Лермонтов вышел из себя, приказал гостю выйти вон и в порыве страстного гнева набросал заключительные 16 строк — «А вы, надменные потомки…».

Последовал арест и судебное разбирательство, за которым наблюдал сам Император; за Лермонтова вступились пушкинские друзья, прежде всего Жуковский, близкий Императорской семье, кроме этого бабушка, имевшая светские связи, сделала всё, чтобы смягчить участь единственного внука. Некоторое время спустя корнет Лермонтов был переведён «тем же чином»[24], то есть прапорщиком[25], в Нижегородский драгунский полк, действовавший на Кавказе. Поэт отправлялся в изгнание, сопровождаемый общим вниманием: здесь были и страстное сочувствие, и затаённая враждаК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 1629 дней].

Первое пребывание на Кавказе и его влияние на творчество

Первое пребывание Лермонтова на Кавказе длилось всего несколько месяцев. Благодаря хлопотам бабушки[26] он был сначала переведён с возвращённым чином корнета в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, расположенный в Новгородской губернии, а потом — в апреле 1838 года — переведён в Лейб-гвардии Гусарский Его Величества полк. С полком Лермонтов проехал также по территории Азербайджана (Шуша (Нуха?), Куба, Шемахы)[27]. Несмотря на кратковременность службы на Кавказе, Лермонтов успел сильно измениться в нравственном отношении. Впечатления от природы Кавказа, жизни горцев, кавказский фольклор легли в основу многих произведений Лермонтова[27].

Природа приковала всё его внимание; он готов «целую жизнь» сидеть и любоваться её красотой; общество будто утратило для него привлекательность, юношеская весёлость исчезла и даже светские дамы замечали «чёрную меланхолию» на его лице. Инстинкт поэта-психолога влёк его, однако, в среду людей. Его здесь мало ценили, ещё меньше понимали, но горечь и злость закипали в нём, и на бумагу ложились новые пламенные речи, в воображении складывались бессмертные образы.

Лермонтов возвращается в петербургский «свет», снова играет роль льва, тем более, что за ним теперь ухаживают все любительницы знаменитостей и героев; но одновременно он обдумывает могучий образ, ещё в юности волновавший его воображение. Кавказ обновил давнишние грёзы; создаются «Демон» и «Мцыри».

И та, и другая поэма задуманы были давно. О «Демоне» поэт думал ещё в Москве, до поступления в университет, позже несколько раз начинал и переделывал поэму; зарождение «Мцыри», несомненно, скрывается в юношеской заметке Лермонтова, тоже из московского периода: «написать записки молодого монаха: 17 лет. С детства он в монастыре, кроме священных книг не читал… Страстная душа томится. Идеалы».

В основе «Демона» лежит сознание одиночества среди всего мироздания. Черты демонизма в творчестве Лермонтова: гордая душа, отчуждение от мира и презрение к мелким страстям и малодушию. Демону мир тесен и жалок; для Мцыри — мир ненавистен, потому что в нём нет воли, нет воплощения идеалов, воспитанных страстным воображением сына природы, нет исхода могучему пламени, с юных лет живущему в груди. «Мцыри» и «Демон» дополняют друг друга.

Разница между ними — не психологическая, а внешняя, историческая. Демон богат опытом, он целые века наблюдал человечество — и научился презирать людей сознательно и равнодушно. Мцыри гибнет в цветущей молодости, в первом порыве к воле и счастью; но этот порыв до такой степени решителен и могуч, что юный узник успевает подняться до идеальной высоты демонизма.

Несколько лет томительного рабства и одиночества, потом несколько часов восхищения свободой и величием природы подавили в нём голос человеческой слабости. Демоническое миросозерцание, стройное и логическое в речах Демона, у Мцыри — крик преждевременной агонии.

Демонизм — общее поэтическое настроение, слагающееся из гнева и презрения; чем более зрелым становится талант поэта, тем реальнее выражается это настроение и аккорд разлагается на более частные, но зато и более определённые мотивы.

В основе «Думы» лежат те же лермонтовские чувства относительно «света» и «мира», но они направлены на осязательные, исторически точные общественные явления: «земля», столь надменно унижаемая Демоном, уступает место «нашему поколению», и мощные, но смутные картины и образы кавказской поэмы превращаются в жизненные типы и явления. Таков же смысл и Новогоднего приветствия на 1840 год. Очевидно, поэт быстро шёл к ясному реальному творчеству, задатки которого коренились в его поэтической природе; но не без влияния оставались и столкновения со всем окружающим. Именно они должны были намечать более определённые цели для гнева и сатиры поэта и постепенно превращать его в живописца общественных нравов.

Будучи в Тифлисе, Лермонтов принялся учить азербайджанский («татарский», по тогдашней терминологии) язык. В 1837 году в своём письме С. А. Раевскому Лермонтов пишет: «Начал учиться по-татарски, язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе, — да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться…»[28]. Азербайджанскому Лермонтова учил известный азербайджанский просветитель Мирза Фатали Ахундов, служивший в то время переводчиком в канцелярии кавказского наместника[29].

Первая дуэль

Вернувшись из первой ссылки, Лермонтов привёз массу новых поэтических произведений. После «Смерти поэта» он стал одним из самых популярных писателей в России, да и в свете его теперь воспринимают совсем иначе. Лермонтов вошёл в круг пушкинских друзей и наконец-то начинает печататься, почти каждый номер журнала А. А. Краевского «Отечественные записки» выходит с новыми стихотворениями поэта.

16 февраля 1840 года в доме графини Лаваль в разгар бала словно невзначай вспыхнула ссора Лермонтова с сыном французского посла де Баранта — Эрнестом. Молодому французу сообщили эпиграмму Лермонтова, писанную ещё в юнкерской школе по адресу совершенно другого лица, и уверили, что поэт оскорбил в этом четверостишии именно его, да ещё будто бы дурно отзывался о нём в разговоре с одной дамой. На балу Барант подошёл к Лермонтову и потребовал от него объяснений. Дуэль состоялась 18 февраля рано утром на Парголовской дороге, за Чёрной речкой, недалеко от того места, где Пушкин стрелялся с Дантесом. Дуэль окончилась бескровно[30]: одна шпага переломилась, перешли на пистолеты, и Барант, хотя и целился, промахнулся, а Лермонтов уже после этого разрядил пистолет, выстрелив в сторону. Противники помирились и разъехались.

Но тайными путями о дуэли стало известно начальству. Лермонтова арестовали и предали военному суду за «недонесение» о дуэли. А молодому Баранту, чтобы не привлекать его к судебному следствию, министр иностранных дел граф Нессельроде в частной беседе посоветовал выехать на некоторое время за границу. За Лермонтова же вступился Великий князь Михаил Павлович, бывший главнокомандующим всеми гвардейскими корпусами. Наконец приговор был вынесен и утверждён: царь распорядился снова сослать Лермонтова на Кавказ, в армейский полк, воевавший в самом отдалённом и опасном пункте Кавказской линии[31].

Во время ареста Лермонтова посетил Белинский. Когда он познакомился с поэтом, достоверно неизвестно: по словам Панаева — в Санкт-Петербурге, у Краевского, после возвращения Лермонтова с Кавказа; по словам товарища Лермонтова по университетскому пансиону И. Сатина — в Пятигорске, летом 1837 года.

Вполне достоверно одно, что впечатление Белинского от первого знакомства осталось неблагоприятное. Лермонтов по привычке уклонялся от серьёзного разговора, сыпал шутками и остротами по поводу самых важных тем — и Белинский, по его словам, не раскусил Лермонтова. Свидание на гауптвахте окончилось совершенно иначе: разговор зашёл об английской литературе, о Вальтере Скотте, перешёл на русскую литературу, а потом и на всю русскую жизнь. Белинский пришёл в восторг и от личности, и от художественных воззрений Лермонтова. Он увидел поэта «самим собой»; «в словах его было столько истины, глубины и простоты!» — отмечал Белинский.

Впечатления Белинского повторились на Фридрихе Боденштедте, впоследствии переводчике произведений поэта. Казаться и быть для Лермонтова были две совершенно различные вещи; перед людьми малознакомыми он предпочитал казаться, но был совершенно прав, когда говорил: «Лучше я, чем для людей кажусь». Вторая ссылка на Кавказ кардинальным образом отличалась от того, что ждало его на Кавказе несколькими годами раньше: тогда это была приятная прогулка, позволившая Лермонтову знакомиться с восточными традициями, фольклором, много путешествовать. Теперь же его прибытие сопровождалось личным приказом императора не отпускать поэта с первой линии и задействовать его в военных операциях. Прибыв на Кавказ, Лермонтов окунулся в боевую жизнь и на первых же порах отличился, согласно официальному донесению, «мужеством и хладнокровием». В стихотворении «Валерик» и в письме к Лопухину Лермонтов ни слова не говорит о своих подвигах.

Тайные думы Лермонтова давно уже были отданы роману. Он был задуман ещё в первое пребывание на Кавказе; княжна Мери, Грушницкий и доктор Вернер, по словам того же Сатина, были списаны с оригиналов ещё в 1837 году. Последующая обработка, вероятно, сосредоточивалась преимущественно на личности главного героя, характеристика которого была связана для поэта с делом самопознания и самокритики.

Сначала роман «Герой нашего времени» существовал в виде отдельных глав, напечатанных как самостоятельные повести в журнале «Отечественные записки». Но вскоре вышел роман, дополненный новыми главами и получивший таким образом завершённость.

Первое издание романа было быстро раскуплено, и почти сразу появилась критика на него. Почти все, кроме Белинского, сошлись во мнении о том, что Лермонтов в образе Печорина изобразил самого себя, и что такой герой не может являться героем своего времени. Поэтому второе издание, появившееся почти сразу во след первому, содержало предисловие автора, в котором он отвечал на враждебную критику. В «Предисловии» Лермонтов провёл черту между собой и своим героем и обозначил основную идею своего романа.

В 1840 году вышло единственное прижизненное издание стихотворений Лермонтова, в которое он включил 26 стихотворений и две поэмы — «Мцыри» и «Песню про <…> купца Калашникова».

Пятигорск. Вторая дуэль

Зимой 1840—1841 годов, оказавшись в отпуске в Петербурге, Лермонтов пытался выйти в отставку, мечтая полностью посвятить себя литературе, но не решился сделать это, так как бабушка была против, она надеялась, что её внук сможет сделать себе карьеру и не разделяла его увлечение литературой. Поэтому весной 1841 года он был вынужден возвратиться в свой полк на Кавказ. По пути на Кавказ Лермонтов свернул на Землянск. Он встретил бывшего однополчанина А. Г. Реми, с которым был давно знаком — ему подарил как-то свой портсигар с изображением охотничьей собаки (ныне этот экспонат находится в музее-заповеднике «Тарханы»). Вместе с Реми, получившим назначение в Новочеркасск, Лермонтов заехал в гости к офицеру лейб-гвардии Гусарского полка А. Л. Потапову, в его воронежское имение Семидубравное — 50 км от Воронежа и 10 км к юго-западу от Землянска.

Уезжал из Петербурга он с тяжёлыми предчувствиями[32] — сначала в Ставрополь, где стоял Тенгинский полк, потом в Пятигорск. В Пятигорске произошла его ссора с майором в отставке Николаем Мартыновым. Впервые Лермонтов познакомился с Мартыновым в школе гвардейских подпрапорщиков, которую Мартынов закончил на год позже Лермонтова. В 1837 году Лермонтов, переведённый из гвардии в Нижегородский полк за стихи «На смерть поэта», и Мартынов, отправляющийся на Кавказ, две недели провели в Москве, часто завтракая вместе у Яра. Лермонтов посещал московский дом родителей Мартынова. Впоследствии современники считали, что прототипом княжны Мери была Наталья Соломоновна — сестра Мартынова.

Как писал в своих «Записках декабриста» Н. И. Лорер:

Мартынов служил в кавалергардах, перешёл на Кавказ, в линейный казачий полк и только что оставил службу. Он был очень хорош собой и с блестящим светским образованием. Нося по удобству и привычке черкесский костюм, он утрировал вкусы горцев и, само собой разумеется, тем самым навлекал на себя насмешки товарищей, между которыми Лермонтов по складу ума своего был неумолимее всех. Пока шутки эти были в границах приличия, всё шло хорошо, но вода и камень точит, и, когда Лермонтов позволил себе неуместные шутки в обществе дам…, шутки эти показались обидны самолюбию Мартынова, и он скромно заметил Лермонтову всю неуместность их. Но жёлчный и наскучивший жизнью человек не оставлял своей жертвы, и, когда они однажды сошлись в доме Верзилиных, Лермонтов продолжал острить и насмехаться над Мартыновым, который, наконец, выведенный из терпения, сказал, что найдёт средство заставить молчать обидчика. Избалованный общим вниманием, Лермонтов не мог уступить и отвечал, что угроз ничьих не боится, а поведения своего не переменит.

Из показаний Н. С. Мартынова, данных 17 июля 1841 г. на следствии по делу о дуэли (орфография оригинала сохранена)[33]:

С самого приезда своего в Пятигорск, Лермонтов не пропускал ни одного случая, где бы мог он сказать мне что-нибудь неприятное. Остроты, колкости, насмешки на мой счёт одним словом, все чем только можно досадить человеку, не касаясь до его чести. Я показывал ему, как умел, что не намерен служить мишенью для его ума, но он делал как будто не замечает, как я принимаю его шутки. Недели три тому назад, во время его болезни, я говорил с ним об этом откровенно; просил его перестать, и хотя он не обещал мне ничего, отшучиваясь и предлагая мне, в свою очередь, смеяться над ним, но действительно перестал на несколько дней. Потом, взялся опять за прежнее. На вечере в одном частном доме, за два дня до дуели, он вызвал меня из терпения, привязываясь к каждому моему слову, на каждом шагу показывая явное желание мне досадить. Я решился положить этому конец. При выходе из этого дома, я удержал его за руку чтобы он шёл рядом со мной; остальные все уже были впереди. Тут, я сказал ему, что я прежде просил его, прекратить эти несносные для меня шутки, но что теперь предупреждаю, что если он ещё раз вздумает выбрать меня предметом для своей остроты, то я заставлю его перестать. Он не давал мне кончить и повторял раз сряду: — что ему тон моей проповеди не нравится; что я не могу запретить ему говорить про меня, то что он хочет, и в довершение сказал мне: «Вместо пустых угроз, ты гораздо бы лучше сделал, если бы действовал. Ты знаешь что я от дуэлей никогда не отказываюсь, следовательно ты никого этим не испугаешь». В это время мы подошли к его дому. Я сказал ему, что в таком случае пришлю к нему своего Секунданта, — и возвратился к себе. Раздеваясь, я велел человеку, попросить ко мне Глебова, когда он приедет домой. Через четверть часа вошёл ко мне в комнату Глебов я объяснил ему в чём дело; просил его быть моим Секундантом и по получении от него согласия, сказал ему чтобы он на другой же день с рассветом, отправился к Лермонтову. Глебов, попробовал было меня уговаривать, но я решительно объявил ему, что он из слов самого же Лермонтова увидит, что в сущности, не я вызываю, но меня вызывают, — и что потому, мне не возможно сделать первому, шаг к примирению.

Дуэль произошла 15 июля (27 июля1841 года. Лермонтов выстрелил вверх (основная версия)[34], Мартынов — прямо в грудь поэту.


Князь А. И. Васильчиков, очевидец событий, присутствовавший на дуэли в качестве секунданта[35], рассказал историю дуэли.

Основная мысль автора:

в Лермонтове было два человека: один — добродушный, для небольшого кружка ближайших друзей и для тех немногих лиц, к которым он имел особенное уважение; другой — заносчивый и задорный, для всех прочих знакомых.

Похороны Лермонтова не могли быть совершены по церковному обряду, несмотря на все хлопоты друзей. Официальное известие о его смерти гласило: «15-го июля, около 5 часов вечера, разразилась ужасная буря с громом и молнией; в это самое время между горами Машуком и Бештау скончался лечившийся в Пятигорске М. Ю. Лермонтов». По словам князя Васильчикова, в Петербурге, в высшем обществе, смерть поэта встретили отзывом: «Туда ему и дорога»… В своих воспоминаниях П. П. Вяземский, со слов флигель-адъютанта полковника Лужина, отметил, что Николай I отозвался об этом, сказав: «Собаке — собачья смерть». Однако после того, как великая княгиня Мария Павловна «вспыхнула и отнеслась к этим словам с горьким укором», император, выйдя в другую комнату к тем, кто остался после богослужения (дело происходило после воскресной литургии), объявил: «Господа, получено известие, что тот, кто мог заменить нам Пушкина, убит»[36]. Похороны Лермонтова состоялись 17 июля (29 июля1841 года на старом пятигорском кладбище. Проводить его в последний путь пришло большое количество людей: жители Пятигорска, отдыхающие, друзья и близкие Лермонтова, более полусотни официальных лиц. Так совпало, что гроб с телом Михаила Юрьевича несли на своих плечах представители всех полков, в которых поэту пришлось служить: полковник С. Д. Безобразов был представителем от Нижегородского драгунского полка, Н. И. Лорер — от Тенгинского пехотного, Александр Францевич Тиран — от Лейб-гусарского и А. И. Арнольди — от Гродненского гусарского[37].

Тело поэта покоилось в пятигорской земле 250 дней[38]. 21 января 1842 года Е. А. Арсеньева обратилась к императору с просьбой на перевозку тела внука в Тарханы. Получив Высочайшее позволение, 27 марта 1842 года слуги бабушки поэта увезли прах Лермонтова в свинцовом и засмолённом гробу в семейный склеп села Тарханы. В пасхальную неделю, 21 апреля (3 мая1842, скорбный кортеж прибыл в Тарханы. Доставленный из Пятигорска гроб с телом Лермонтова был установлен на двое суток для последнего прощания в церкви Михаила Архистратига. 23 апреля (5 мая1842 в фамильной часовне-усыпальнице состоялось погребение, рядом с могилами матери и деда[39].

Адреса в Санкт-Петербурге

  • август 1832 — доходный дом Н. В. Арсеньева — Торговая улица, 10А;
  • 1835 — май 1836 — доходный дом Н. В. Арсеньева — Торговая улица, 10А;
  • май 1836 — март 1837 — квартира Е. А. Арсеньевой в доходном доме Шаховской — Садовая улица, 61;
  • февраль 1838 — апрель 1839 — дом Венецкой — набережная реки Фонтанки, 14;
  • апрель 1839 — апрель 1841 — квартира Е. А. Арсеньевой в доходном доме Хвостовой — Сергиевская улица, 18[40].

Хронология изданий важнейших произведений

В периодике

После смерти поэта появились:

  • «Измаил-Бей» («Отечественные записки», 1843, т. XXVII);
  • «Тамара» (там же);
  • «Смерть поэта» (альманах Герцена «Полярная звезда» на 1856 год; «Библиографические Записки», 1858, № 20; до стиха: «И на устах его печать») и многое другое.
Отдельные издания
  • «Герой нашего времени» (СПб., 1840; здесь же впервые «Максим Максимыч» и «Княжна Мери»; 2 изд., 1842; 3 изд., 1843);
  • «Стихотворения» (СПб., 1840; впервые: «Когда волнуется желтеющая нива», «Мцыри» и др.);
  • «Сочинения» (СПб., 1847, издание Смирдина); то же (СПб., 1852; изд. Глазунова); то же (СПб., 1856; изд. его же);
  • «Демон» (Б., 1857 и Карлсруэ, 1857);
  • «Ангел смерти» (Карлсруэ, 1857);
  • «Сочинения» (СПб., 1860, под редакцией С. С. Дудышкина; впервые помещён по довольно полному списку «Демон», дан конец «На смерть Пушкина» и др.; 2 изд., 1863);
  • «Стихотворения» (Лпц., 1862);
  • «Стихотворения, не вошедшие в последнее издание сочинений» (В., 1862);
  • «Сочинения» (СПб., 1865 и 1873 и позднее, под редакцией П. А. Ефремова; к изд. 1873 вступительная статья А. Н. Пыпина).

Когда в 1892 истекло право на собственность сочинений Лермонтова, принадлежавшее книготорговцу И. И. Глазунову, одновременно появился ряд изданий, из которых имеют научный интерес проверенные по рукописям издания под редакцией П. А. Висковатова, А. И. Введенского и И. М. Болдакова.

Тогда же вышло иллюстрированное издание со статьёю И. И. Иванова (М.); большое количество дешёвых изданий отдельных произведений.

На иностранные языки переведены: «Герой нашего времени» — на немецкий неизвестным (1845), Больтцем (1852), Редигером (1855); на английский: Пульским (1854) и неизвестным (1854); на французский: Ледюком (1845) и неизвестным (1863); на польский: Кёном (1844) и Лермонтов Б. (1848); на шведский: неизвестными (1844 и 1856); на датский: неизвестным (1855) и Торсоном (1856).

Стихотворения — на немецкий: Будбергом-Беннисгаузеном (1843), Боденштедтом (1852), Ф. Ф. Фидлером (1894; образцовый перевод по близости к подлиннику); на французский: Шопеном (1853), Д’Анжером (1866); «Демон» — на немецкий: Сенкером (1864); на французский: Д’Анжером (1858) и Акосовой (1860); на сербский — неизвестным (1862); «Мцыри» — на немецкий: Будбергом-Беннисгаузеном (1858); на польский: Сырокомлею (1844; 2 изд. 1848); «Боярин Орша» — на польский Г. Ц. (1858)

В 1989-90 годах в СССР вышло самое массовое в мире издание Лермонтова, а в СССР — самое крупнотиражное подписное издание и издание Лермонтова: сочинения в двух томах издательства «Правда». Тираж его составил 14 миллионов экземпляров и печатался минимум 58-ю заводами в различных городах и республиках СССР.

Лермонтов-художник

Лермонтову принадлежит не менее 13 живописных работ, множество акварелей и рисунков.

Память о Лермонтове

Памятники

В филателии

Лермонтов в нумизматике

К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)
  • В 1989 году (год 175-летия со дня рождения) Государственный Банк СССР выпустил монету (1 рубль, медно-никелевый сплав, пруф), посвященную М. Ю. Лермонтову.
  • В 2014 году (год 200-летия со дня рождения) Банк России выпустил памятные монеты исторической серии "200-летие со дня рождения М.Ю. Лермонтова" (3 рубля, серебро, тираж 3000 шт.; 25 рублей, серебро, тираж 1000 шт.; 50 рублей, золото, тираж 1500 штук).

Произведения Лермонтова в других видах искусства

Экранизации и фильмы по мотивам произведений

Музыкальный театр

Образ Лермонтова

В игровом кино

Документальные фильмы

  • 2004 — «М. Лермонтов. Молитва странника» (Россия, режиссёр — Вагран Галстян, автор сценария — Виктор Филиппов)
  • 2005 — «Тайна дуэли Лермонтова» (киностудия «Кинематографист», автор сценария и режиссёр Владимир Карев)[46]
  • 2014 — [dokumentfilm.ru/biografii/589-lermontov-dokumentalnye-filmy.html «Лермонтов»] («Star Media», режиссёр: Максим Беспалый, сценарий: Елена Сибирцева)
  • 2014 — [www.youtube.com/watch?v=x9pK0_gBIOQ «Неизвестный Лермонтов»] (фильм к 200-летию со дня рождения поэта, режиссёр — Андрей Данилин, автор сценария — Марина Никитенко)

В изобразительном искусстве

См. также


Напишите отзыв о статье "Лермонтов, Михаил Юрьевич"

Примечания

  1. Масанов И. Ф. Новые дополнения к алфавитному указателю псевдонимов. Алфавитный указатель авторов. // Словарь псевдонимов русских писателей, учёных и общественных деятелей / Масанов Ю. И. — Москва: Издательство книжной палаты, 1960. — Т. IV. — С. 280. — 558 с. — 15 000 экз.
  2. [feb-web.ru/feb/masanov/man/05/man09584.htm?cmd=0&url=/hl/masanov?url=feb/masanov/man/05/man09584.htm&mime=text/html&reqtext=%28div%23class%3D%22text%22+%5B%CB%E5%F0%EC%EE%ED%F2%EE%E2%5D%29&text=%28div%23class%3D%22text%22+%5B%CB%E5%F0%EC%EE%ED%F2%EE%E2%5D%29&charset=windows-1251&hldoclist=http%3A//localhost%3A90/masanov%3Findexname%3Dmasanov%26febroot%3D%252Ffeb%252F%26tree%3D1%26srchtp%3D0%26text%3D%2528div%2523class%253D%2522text%2522%2B%255B%25CB%25E5%25F0%25EC%25EE%25ED%25F2%25EE%25E2%255D%2529%26lex%3D%25CB%25E5%25F0%25EC%25EE%25ED%25F2%25EE%25E2%26nam%3D%26pse%3D%26ser%3D%26srchzn%3D0%26how%3Dnamex%26numdoc%3D25 ФЭБ : ЭНИ "Словарь псевдонимов"]
  3. [feb-web.ru/feb/lermenc/lre-abc/lre/lre-0844.htm ФЭБ : ЭНИ Лермонтовская энциклопедия]
  4. В старину также [slovo.ws/bio/rus/Lermontov_Mihail_Yurevich/index.html встречалось написание] Ле́рмантов.
  5. [bse.sci-lib.com/article069770.html Лермонтов Михаил Юрьевич (статья в БСЭ)]
  6. [www.tarhany.ru/lermontov/personalii/lermontovi «Лермонтовы» на сайте Государственного Лермонтовского музея-заповедника «Тарханы».]
  7. Бабулин И. Б. Полки нового строя в Смоленской войне 1632—1634 гг.//Рейтар № 22, 2005
  8. [ria.ru/kaleidoscope/20070912/78099616.html Учёные попытаются доказать, что предки Лермонтова родом из Шотландии]
  9. [maxpark.com/community/4057/content/3048271 Ученые не доказали наличие шотландских корней у Лермонтова]
  10. Мурьянов М. Ф., Шехурина Л. Д., Панфилова С. А. Род Лермонтовых // Лермонтовская энциклопедия / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва «Сов. Энцикл.» — М.: Сов. Энцикл., 1981. — С. 468.
  11. М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. Пенза: Пензенское книжное издательство, 1960. С. 36
  12. [live.kostromka.ru/person/grigorov/lermontov-2-3545/ Молчанова Т. Новое о Лермонтовых]
  13. Сидоровнин Г. П. Приложение 1. Родословная Столыпиных // П.А. Столыпин: Жизнь за Отечество: Жизнеописание (1862—1911). — М.:: Поколение, 2007. — С. 608—673. — 720 с. — 3000 экз. — ISBN 978-5-9763-0037-8.
  14. М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. Пенза: Пензенское книжное издательство, 1960. С. 35—37
  15. М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. Пенза: Пензенское книжное издательство, 1960. С. 37—38
  16. П. А. Фролов. Рождение и крушение семьи Лермонтовых. Пенза, 2010.
  17. Мясников Г. В. Страницы из дневника / Под редакцией М. Г. Мясникова и М. С. Полубоярова. — М.: Типография АНО «Институт национальных проблем образования», 2008. — С. 217—221.
  18. [posurie.narod.ru/Vyr_VO.htm Вырыпаев Н. П. Воспоминания о тарханской поре отца] // веб-сайт «Посурье» на narod.ru
  19. lermontov-museum.ru/muzey Дом-музей М. Ю. Лермонтова в Москве
  20. 4friends.od.ua/~porto-fr/print.php?art_num=art017&year=2004&nnumb=39 Феликс Каменецкий, Лермонтов. Любовная лирика.
  21. [lermontov.niv.ru/lermontov/vospominaniya/vospominaniya-36.htm Вистенгоф П. Ф. Из моих воспоминаний. — С.143.] Ср.: Литературная энциклопедия. — С.289.
  22. 1 2 Е.М. Хмелевская. [feb-web.ru/feb/lermenc/lre-abc/lre/lre-0363.htm Арендт Николай Фёдорович]. Лермонтовская энциклопедия. Проверено 16 августа 2008. [www.webcitation.org/61AABIj7b Архивировано из первоисточника 24 августа 2011].
  23. Пушкин А. С. Сочинения. В 5-ти тт. — М.: Издательский Дом "Синергия", 1999.
  24. То есть понижен в воинском чине: стал числиться не в XII классе Табели о рангах, а в XIV.
  25. В драгунских полках того времени офицерские чины были такими же, как в пехоте (кроме отсутствующего чина майора).
  26. Определённую роль в решении Николая I вернуть Лермонтова в гвардию сыграла отличная оценка, поставленная Императором Нижегородскому драгунскому полку на смотре в Тифлисе 10 октября 1837 года. У Николая I была в таких случаях привычка прощать «провинившихся». Ирония судьбы заключается в том, что Лермонтов, хотя и числился в полку, но, в силу различных причин, в полк к этому времени ещё не прибыл и в смотре не участвовал.
  27. 1 2 [feb-web.ru/feb/lermenc/lre-abc/lre/lre-0424.htm О. В. Миллер. ЛЕРМОНТОВСКИЕ МЕСТА И МАРШРУТЫ.]
  28. М. Ю. Лермонтов. Собрание сочинений / Под общей редакцией И. Л. Андроникова, Д. Д. Благого, Ю. Г. Оксмана. — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1958. — Т. 4. — С. 450-451. — 596 с.
  29. В. В. Трепавлов. Русские в Евразии XVII-XIX веков. — Институт российской истории РАН, 2008. — С. 382. — 477 с.

    Вспомним, как Лермонтов принялся учить азербайджанский (татарский, по тогдашней терминологии) язык, который, по его оценке, «здесь и вообще в Азии необходим, как французский в Европе». Обучал же его азербайджанскому языку не кто иной, как известный азербайджанский просветитель Мирза-Фатали Ахундов, служивший переводчиком в канцелярии кавказского наместика. У него брал уроки Бестужев-Марлинский. Поэт Я. П. Полонский также был знаком с Ахундовым, записывая с его слов азербайджанский фольклор.

  30. Ход дуэли, по показаниям Столыпина, был следующим: «Дуэль… на шпагах кончилась… небольшой раной, полученной… Лермонтовым в правый бок и тем, что конец шпаги его был сломан; после … продолжалась… на пистолетах…, по счету „два“ Лермонтов остался с поднятым пистолетом и спустил его по слову „три“; …Барант целил по счету „два“».
    Из: Дело М. Ю. Лермонтова с Эрнестом де Барантом // Полн. собр. соч. в 10 тт. — Т. 9. — М., 2001. — С. 348.
    Из памятных заметок Н. М. Смирнова. — Русский архив. 1882. — Т. II.
  31. Андроников И. Лермонтов. Исследования и находки. — 1964.
  32. [www.lermontow.org.ru/lib/ar/author/406 Михаил Юрьевич Лермонтов. Биография с фотографиями]
  33. М. Ю. Лермонтов. Полное собрание сочинений в десяти томах / Главный редактор проекта В. В. Милюков. Редактор тома Ю. П. Куликов. — М.: Воскресенье, 2001. — Т. 9. — С. 383–384. — 592 с.
  34. [feb-web.ru/feb/lermenc/Lre-abc/lre/lre-1494.htm Дуэли. Лермонтовская энциклопедия]
  35. . Точное распределение секундантов неизвестно. В официальных документах указаны два имени: Михаила Глебова и князя Васильчикова. Первый указан секундантом Мартынова, второй — Лермонтова. Исследователи выдвигают несколько версий. Согласно одной из них, имена ещё двух секундантов — Алексея Столыпина (Монго) и князя Сергея Трубецкого — были скрыты участниками дуэли из-за того, что оба находились на положении сосланных и не могли бы рассчитывать на снисхождение. Тогда, не исключено, что именно они были секундантами Лермонтова. По другой версии, Столыпин и Трубецкой опоздали к месту дуэли из-за сильного ливня и по договорённости сторон «дуэль прошла при двух секундантах» // Лермонтовская энциклопедия / Главный редактор В. А. Мануйлов. — М.: Советская энциклопедия, 1981. — 784 с. В надзаг.: Институт русской литературы АН СССР (Пушкинский дом). Научно-редакционный совет издательства. — С.152.
  36. Благой Д. Погибельное счастье (Женитьба, дуэль, смерть) // Душа в заветной лире. — 2-е, доп. — Москва: Советский писатель, 1979. — С. 475—476.
  37. [rodnaya-kuban2.narod.ru/fan7.html ПОХОРОНЫ ПОЭТА]
  38. [www.openkmv.ru/dostoprimechatelnosti/pyatigorsk-2/mesto-pervonachalnogo-pogrebeniya-m-yu-lermontova-staroe-kladbische/ Место первоначального погребения М. Ю. Лермонтова (старое кладбище)]
  39. [welcome2penza.ru/attractions/25/2/#start Государственный музей-заповедник «Тарханы» ]
  40. [petersburglike.ru/2015-04-09/lermontov-v-sankt-peterburge-adresa/ Лермонтов в Санкт-Петербурге: адреса]. Занимательный Петербург (9 апреля 2015). Проверено 9 апреля 2015.
  41. knigarekordovrossii.ru/index.php/rekordy/kategorii/samoe-malenkoe/1300-samoe-malenkoe-izdanie-m-yu-lermontova.html Книга рекордов России
  42. [fias.nalog.ru/Public/SearchPage.aspx?SearchState=2 Федеральная информационная адресная система]
  43. Victor A. Pogadaev. Penyair Rusia menetap di Malaysia (Русский поэт прописался в Малайзии). - Dewan Sastera. Kuala Lumpir: DBP. 2015, Bil. 5, Jilid 45, p. 4. ISSN 0126-5059
  44. 1 2 3 4 Гозенпуд А. А., Иезуитова Р. В., Морозова Л. И., Гловацкий Б. С., Миллер О. В., Вацуро В. Э. Музыка // [feb-web.ru/feb/lermenc/lre-abc/lre/lre-3133.htm Лермонтовская энциклопедия] / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом); Науч.-ред. совет изд-ва «Сов. Энцикл.». — М.: Советская энциклопедия, 1981. — С. 313—323.
  45. [www.kino-teatr.ru/kino/movie/ros/3924/annot/ Из пламя и света — информация о фильме], Кино-Театр.ru
  46. публикации о фильме: журнал «Чудеса и приключения» 2007, № 7, стр. 9-10 (ISSN 0868-8931)

Литература о М. Ю. Лермонтове

Отдельно от прочих критиков стоит В. А. Зайцев («Русское Слово»; 1862, № 9), охарактеризовавший Лермонтова как «юнкерского поэта». Лермонтову часто приписывали стихотворения других авторов. Так с его именем появились: барона Розена, «Смерть» («Развлечение», 1859); гр. В. А. Соллогуба, «Разлука» («Современник», 1854, т. 46); M. Розенгейма, «А годы несутся» («Русский Вестник», 1856, № 14) и др.

Издания
Новая литература

Образ М. Ю. Лермонтова в изобразительном искусстве: Портреты = Image of M. Lermontov in the fine arts: Portraits [на русском языке с параллельным переводом на англ. яз.] / сост. и авт. предисл. М. Н. Ланцов; перевод на англ. яз. Э. А. Мутафова. — Ярославль : Канцлер, 2015. — 200 с., [96] портр., [61] ил. ISBN 978-5-91730-506-6.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Лермонтов, Михаил Юрьевич

– Ай, ай, ай, что наделали! – слышались, однако, то с той, то с другой стороны голоса пленных, оглядывающих пожарища. – И Замоскворечье то, и Зубово, и в Кремле то, смотрите, половины нет… Да я вам говорил, что все Замоскворечье, вон так и есть.
– Ну, знаете, что сгорело, ну о чем же толковать! – говорил майор.
Проходя через Хамовники (один из немногих несгоревших кварталов Москвы) мимо церкви, вся толпа пленных вдруг пожалась к одной стороне, и послышались восклицания ужаса и омерзения.
– Ишь мерзавцы! То то нехристи! Да мертвый, мертвый и есть… Вымазали чем то.
Пьер тоже подвинулся к церкви, у которой было то, что вызывало восклицания, и смутно увидал что то, прислоненное к ограде церкви. Из слов товарищей, видевших лучше его, он узнал, что это что то был труп человека, поставленный стоймя у ограды и вымазанный в лице сажей…
– Marchez, sacre nom… Filez… trente mille diables… [Иди! иди! Черти! Дьяволы!] – послышались ругательства конвойных, и французские солдаты с новым озлоблением разогнали тесаками толпу пленных, смотревшую на мертвого человека.


По переулкам Хамовников пленные шли одни с своим конвоем и повозками и фурами, принадлежавшими конвойным и ехавшими сзади; но, выйдя к провиантским магазинам, они попали в середину огромного, тесно двигавшегося артиллерийского обоза, перемешанного с частными повозками.
У самого моста все остановились, дожидаясь того, чтобы продвинулись ехавшие впереди. С моста пленным открылись сзади и впереди бесконечные ряды других двигавшихся обозов. Направо, там, где загибалась Калужская дорога мимо Нескучного, пропадая вдали, тянулись бесконечные ряды войск и обозов. Это были вышедшие прежде всех войска корпуса Богарне; назади, по набережной и через Каменный мост, тянулись войска и обозы Нея.
Войска Даву, к которым принадлежали пленные, шли через Крымский брод и уже отчасти вступали в Калужскую улицу. Но обозы так растянулись, что последние обозы Богарне еще не вышли из Москвы в Калужскую улицу, а голова войск Нея уже выходила из Большой Ордынки.
Пройдя Крымский брод, пленные двигались по нескольку шагов и останавливались, и опять двигались, и со всех сторон экипажи и люди все больше и больше стеснялись. Пройдя более часа те несколько сот шагов, которые отделяют мост от Калужской улицы, и дойдя до площади, где сходятся Замоскворецкие улицы с Калужскою, пленные, сжатые в кучу, остановились и несколько часов простояли на этом перекрестке. Со всех сторон слышался неумолкаемый, как шум моря, грохот колес, и топот ног, и неумолкаемые сердитые крики и ругательства. Пьер стоял прижатый к стене обгорелого дома, слушая этот звук, сливавшийся в его воображении с звуками барабана.
Несколько пленных офицеров, чтобы лучше видеть, влезли на стену обгорелого дома, подле которого стоял Пьер.
– Народу то! Эка народу!.. И на пушках то навалили! Смотри: меха… – говорили они. – Вишь, стервецы, награбили… Вон у того то сзади, на телеге… Ведь это – с иконы, ей богу!.. Это немцы, должно быть. И наш мужик, ей богу!.. Ах, подлецы!.. Вишь, навьючился то, насилу идет! Вот те на, дрожки – и те захватили!.. Вишь, уселся на сундуках то. Батюшки!.. Подрались!..
– Так его по морде то, по морде! Этак до вечера не дождешься. Гляди, глядите… а это, верно, самого Наполеона. Видишь, лошади то какие! в вензелях с короной. Это дом складной. Уронил мешок, не видит. Опять подрались… Женщина с ребеночком, и недурна. Да, как же, так тебя и пропустят… Смотри, и конца нет. Девки русские, ей богу, девки! В колясках ведь как покойно уселись!
Опять волна общего любопытства, как и около церкви в Хамовниках, надвинула всех пленных к дороге, и Пьер благодаря своему росту через головы других увидал то, что так привлекло любопытство пленных. В трех колясках, замешавшихся между зарядными ящиками, ехали, тесно сидя друг на друге, разряженные, в ярких цветах, нарумяненные, что то кричащие пискливыми голосами женщины.
С той минуты как Пьер сознал появление таинственной силы, ничто не казалось ему странно или страшно: ни труп, вымазанный для забавы сажей, ни эти женщины, спешившие куда то, ни пожарища Москвы. Все, что видел теперь Пьер, не производило на него почти никакого впечатления – как будто душа его, готовясь к трудной борьбе, отказывалась принимать впечатления, которые могли ослабить ее.
Поезд женщин проехал. За ним тянулись опять телеги, солдаты, фуры, солдаты, палубы, кареты, солдаты, ящики, солдаты, изредка женщины.
Пьер не видал людей отдельно, а видел движение их.
Все эти люди, лошади как будто гнались какой то невидимою силою. Все они, в продолжение часа, во время которого их наблюдал Пьер, выплывали из разных улиц с одним и тем же желанием скорее пройти; все они одинаково, сталкиваясь с другими, начинали сердиться, драться; оскаливались белые зубы, хмурились брови, перебрасывались все одни и те же ругательства, и на всех лицах было одно и то же молодечески решительное и жестоко холодное выражение, которое поутру поразило Пьера при звуке барабана на лице капрала.
Уже перед вечером конвойный начальник собрал свою команду и с криком и спорами втеснился в обозы, и пленные, окруженные со всех сторон, вышли на Калужскую дорогу.
Шли очень скоро, не отдыхая, и остановились только, когда уже солнце стало садиться. Обозы надвинулись одни на других, и люди стали готовиться к ночлегу. Все казались сердиты и недовольны. Долго с разных сторон слышались ругательства, злобные крики и драки. Карета, ехавшая сзади конвойных, надвинулась на повозку конвойных и пробила ее дышлом. Несколько солдат с разных сторон сбежались к повозке; одни били по головам лошадей, запряженных в карете, сворачивая их, другие дрались между собой, и Пьер видел, что одного немца тяжело ранили тесаком в голову.
Казалось, все эти люди испытывали теперь, когда остановились посреди поля в холодных сумерках осеннего вечера, одно и то же чувство неприятного пробуждения от охватившей всех при выходе поспешности и стремительного куда то движения. Остановившись, все как будто поняли, что неизвестно еще, куда идут, и что на этом движении много будет тяжелого и трудного.
С пленными на этом привале конвойные обращались еще хуже, чем при выступлении. На этом привале в первый раз мясная пища пленных была выдана кониною.
От офицеров до последнего солдата было заметно в каждом как будто личное озлобление против каждого из пленных, так неожиданно заменившее прежде дружелюбные отношения.
Озлобление это еще более усилилось, когда при пересчитывании пленных оказалось, что во время суеты, выходя из Москвы, один русский солдат, притворявшийся больным от живота, – бежал. Пьер видел, как француз избил русского солдата за то, что тот отошел далеко от дороги, и слышал, как капитан, его приятель, выговаривал унтер офицеру за побег русского солдата и угрожал ему судом. На отговорку унтер офицера о том, что солдат был болен и не мог идти, офицер сказал, что велено пристреливать тех, кто будет отставать. Пьер чувствовал, что та роковая сила, которая смяла его во время казни и которая была незаметна во время плена, теперь опять овладела его существованием. Ему было страшно; но он чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни.
Пьер поужинал похлебкою из ржаной муки с лошадиным мясом и поговорил с товарищами.
Ни Пьер и никто из товарищей его не говорили ни о том, что они видели в Москве, ни о грубости обращения французов, ни о том распоряжении пристреливать, которое было объявлено им: все были, как бы в отпор ухудшающемуся положению, особенно оживлены и веселы. Говорили о личных воспоминаниях, о смешных сценах, виденных во время похода, и заминали разговоры о настоящем положении.
Солнце давно село. Яркие звезды зажглись кое где по небу; красное, подобное пожару, зарево встающего полного месяца разлилось по краю неба, и огромный красный шар удивительно колебался в сероватой мгле. Становилось светло. Вечер уже кончился, но ночь еще не начиналась. Пьер встал от своих новых товарищей и пошел между костров на другую сторону дороги, где, ему сказали, стояли пленные солдаты. Ему хотелось поговорить с ними. На дороге французский часовой остановил его и велел воротиться.
Пьер вернулся, но не к костру, к товарищам, а к отпряженной повозке, у которой никого не было. Он, поджав ноги и опустив голову, сел на холодную землю у колеса повозки и долго неподвижно сидел, думая. Прошло более часа. Никто не тревожил Пьера. Вдруг он захохотал своим толстым, добродушным смехом так громко, что с разных сторон с удивлением оглянулись люди на этот странный, очевидно, одинокий смех.
– Ха, ха, ха! – смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою: – Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня! Меня – мою бессмертную душу! Ха, ха, ха!.. Ха, ха, ха!.. – смеялся он с выступившими на глаза слезами.
Какой то человек встал и подошел посмотреть, о чем один смеется этот странный большой человек. Пьер перестал смеяться, встал, отошел подальше от любопытного и оглянулся вокруг себя.
Прежде громко шумевший треском костров и говором людей, огромный, нескончаемый бивак затихал; красные огни костров потухали и бледнели. Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. «И все это мое, и все это во мне, и все это я! – думал Пьер. – И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!» Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам.


В первых числах октября к Кутузову приезжал еще парламентер с письмом от Наполеона и предложением мира, обманчиво означенным из Москвы, тогда как Наполеон уже был недалеко впереди Кутузова, на старой Калужской дороге. Кутузов отвечал на это письмо так же, как на первое, присланное с Лористоном: он сказал, что о мире речи быть не может.
Вскоре после этого из партизанского отряда Дорохова, ходившего налево от Тарутина, получено донесение о том, что в Фоминском показались войска, что войска эти состоят из дивизии Брусье и что дивизия эта, отделенная от других войск, легко может быть истреблена. Солдаты и офицеры опять требовали деятельности. Штабные генералы, возбужденные воспоминанием о легкости победы под Тарутиным, настаивали у Кутузова об исполнении предложения Дорохова. Кутузов не считал нужным никакого наступления. Вышло среднее, то, что должно было совершиться; послан был в Фоминское небольшой отряд, который должен был атаковать Брусье.
По странной случайности это назначение – самое трудное и самое важное, как оказалось впоследствии, – получил Дохтуров; тот самый скромный, маленький Дохтуров, которого никто не описывал нам составляющим планы сражений, летающим перед полками, кидающим кресты на батареи, и т. п., которого считали и называли нерешительным и непроницательным, но тот самый Дохтуров, которого во время всех войн русских с французами, с Аустерлица и до тринадцатого года, мы находим начальствующим везде, где только положение трудно. В Аустерлице он остается последним у плотины Аугеста, собирая полки, спасая, что можно, когда все бежит и гибнет и ни одного генерала нет в ариергарде. Он, больной в лихорадке, идет в Смоленск с двадцатью тысячами защищать город против всей наполеоновской армии. В Смоленске, едва задремал он на Молоховских воротах, в пароксизме лихорадки, его будит канонада по Смоленску, и Смоленск держится целый день. В Бородинский день, когда убит Багратион и войска нашего левого фланга перебиты в пропорции 9 к 1 и вся сила французской артиллерии направлена туда, – посылается никто другой, а именно нерешительный и непроницательный Дохтуров, и Кутузов торопится поправить свою ошибку, когда он послал было туда другого. И маленький, тихенький Дохтуров едет туда, и Бородино – лучшая слава русского войска. И много героев описано нам в стихах и прозе, но о Дохтурове почти ни слова.
Опять Дохтурова посылают туда в Фоминское и оттуда в Малый Ярославец, в то место, где было последнее сражение с французами, и в то место, с которого, очевидно, уже начинается погибель французов, и опять много гениев и героев описывают нам в этот период кампании, но о Дохтурове ни слова, или очень мало, или сомнительно. Это то умолчание о Дохтурове очевиднее всего доказывает его достоинства.
Естественно, что для человека, не понимающего хода машины, при виде ее действия кажется, что важнейшая часть этой машины есть та щепка, которая случайно попала в нее и, мешая ее ходу, треплется в ней. Человек, не знающий устройства машины, не может понять того, что не эта портящая и мешающая делу щепка, а та маленькая передаточная шестерня, которая неслышно вертится, есть одна из существеннейших частей машины.
10 го октября, в тот самый день, как Дохтуров прошел половину дороги до Фоминского и остановился в деревне Аристове, приготавливаясь в точности исполнить отданное приказание, все французское войско, в своем судорожном движении дойдя до позиции Мюрата, как казалось, для того, чтобы дать сражение, вдруг без причины повернуло влево на новую Калужскую дорогу и стало входить в Фоминское, в котором прежде стоял один Брусье. У Дохтурова под командою в это время были, кроме Дорохова, два небольших отряда Фигнера и Сеславина.
Вечером 11 го октября Сеславин приехал в Аристово к начальству с пойманным пленным французским гвардейцем. Пленный говорил, что войска, вошедшие нынче в Фоминское, составляли авангард всей большой армии, что Наполеон был тут же, что армия вся уже пятый день вышла из Москвы. В тот же вечер дворовый человек, пришедший из Боровска, рассказал, как он видел вступление огромного войска в город. Казаки из отряда Дорохова доносили, что они видели французскую гвардию, шедшую по дороге к Боровску. Из всех этих известий стало очевидно, что там, где думали найти одну дивизию, теперь была вся армия французов, шедшая из Москвы по неожиданному направлению – по старой Калужской дороге. Дохтуров ничего не хотел предпринимать, так как ему не ясно было теперь, в чем состоит его обязанность. Ему велено было атаковать Фоминское. Но в Фоминском прежде был один Брусье, теперь была вся французская армия. Ермолов хотел поступить по своему усмотрению, но Дохтуров настаивал на том, что ему нужно иметь приказание от светлейшего. Решено было послать донесение в штаб.
Для этого избран толковый офицер, Болховитинов, который, кроме письменного донесения, должен был на словах рассказать все дело. В двенадцатом часу ночи Болховитинов, получив конверт и словесное приказание, поскакал, сопутствуемый казаком, с запасными лошадьми в главный штаб.


Ночь была темная, теплая, осенняя. Шел дождик уже четвертый день. Два раза переменив лошадей и в полтора часа проскакав тридцать верст по грязной вязкой дороге, Болховитинов во втором часу ночи был в Леташевке. Слезши у избы, на плетневом заборе которой была вывеска: «Главный штаб», и бросив лошадь, он вошел в темные сени.
– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней.
– С вечера нездоровы очень были, третью ночь не спят, – заступнически прошептал денщицкий голос. – Уж вы капитана разбудите сначала.
– Очень важное, от генерала Дохтурова, – сказал Болховитинов, входя в ощупанную им растворенную дверь. Денщик прошел вперед его и стал будить кого то:
– Ваше благородие, ваше благородие – кульер.
– Что, что? от кого? – проговорил чей то сонный голос.
– От Дохтурова и от Алексея Петровича. Наполеон в Фоминском, – сказал Болховитинов, не видя в темноте того, кто спрашивал его, но по звуку голоса предполагая, что это был не Коновницын.
Разбуженный человек зевал и тянулся.
– Будить то мне его не хочется, – сказал он, ощупывая что то. – Больнёшенек! Может, так, слухи.
– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.
– Ну, что такое? От кого? – неторопливо, но тотчас же спросил он, мигая от света. Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках на земляной пол и стал обуваться. Потом снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
– Ты скоро доехал? Пойдем к светлейшему.
Коновницын тотчас понял, что привезенное известие имело большую важность и что нельзя медлить. Хорошо ли, дурно ли это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На все дело войны он смотрел не умом, не рассуждением, а чем то другим. В душе его было глубокое, невысказанное убеждение, что все будет хорошо; но что этому верить не надо, и тем более не надо говорить этого, а надо делать только свое дело. И это свое дело он делал, отдавая ему все свои силы.
Петр Петрович Коновницын, так же как и Дохтуров, только как бы из приличия внесенный в список так называемых героев 12 го года – Барклаев, Раевских, Ермоловых, Платовых, Милорадовичей, так же как и Дохтуров, пользовался репутацией человека весьма ограниченных способностей и сведений, и, так же как и Дохтуров, Коновницын никогда не делал проектов сражений, но всегда находился там, где было труднее всего; спал всегда с раскрытой дверью с тех пор, как был назначен дежурным генералом, приказывая каждому посланному будить себя, всегда во время сраженья был под огнем, так что Кутузов упрекал его за то и боялся посылать, и был так же, как и Дохтуров, одной из тех незаметных шестерен, которые, не треща и не шумя, составляют самую существенную часть машины.
Выходя из избы в сырую, темную ночь, Коновницын нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему в голову о том, как теперь взволнуется все это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, в особенности Бенигсен, после Тарутина бывший на ножах с Кутузовым; как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя.
Действительно, Толь, к которому он зашел сообщить новое известие, тотчас же стал излагать свои соображения генералу, жившему с ним, и Коновницын, молча и устало слушавший, напомнил ему, что надо идти к светлейшему.


Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы в штабе, избегал его, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его с войсками не заставят опять участвовать в бесполезных наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать, думал он.
«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины богатыри!» – думал Кутузов. Он знал, что не надо срывать яблоко, пока оно зелено. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, испортишь яблоко и дерево, и сам оскомину набьешь. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен, ранен так, как только могла ранить вся русская сила, но смертельно или нет, это был еще не разъясненный вопрос. Теперь, по присылкам Лористона и Бертелеми и по донесениям партизанов, Кутузов почти знал, что он ранен смертельно. Но нужны были еще доказательства, надо было ждать.
«Им хочется бежать посмотреть, как они его убили. Подождите, увидите. Все маневры, все наступления! – думал он. – К чему? Все отличиться. Точно что то веселое есть в том, чтобы драться. Они точно дети, от которых не добьешься толку, как было дело, оттого что все хотят доказать, как они умеют драться. Да не в том теперь дело.
И какие искусные маневры предлагают мне все эти! Им кажется, что, когда они выдумали две три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А им всем нет числа!»
Неразрешенный вопрос о том, смертельна или не смертельна ли была рана, нанесенная в Бородине, уже целый месяц висел над головой Кутузова. С одной стороны, французы заняли Москву. С другой стороны, несомненно всем существом своим Кутузов чувствовал, что тот страшный удар, в котором он вместе со всеми русскими людьми напряг все свои силы, должен был быть смертелен. Но во всяком случае нужны были доказательства, и он ждал их уже месяц, и чем дальше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели в свои бессонные ночи, он делал то самое, что делала эта молодежь генералов, то самое, за что он упрекал их. Он придумывал все возможные случайности, в которых выразится эта верная, уже свершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности так же, как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две и три, а тысячи. Чем дальше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода движения наполеоновской армии, всей или частей ее – к Петербургу, на него, в обход его, придумывал (чего он больше всего боялся) и ту случайность, что Наполеон станет бороться против него его же оружием, что он останется в Москве, выжидая его. Кутузов придумывал даже движение наполеоновской армии назад на Медынь и Юхнов, но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых одиннадцати дней его выступления из Москвы, – метания, которое сделало возможным то, о чем все таки не смел еще тогда думать Кутузов: совершенное истребление французов. Донесения Дорохова о дивизии Брусье, известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению из Москвы – все подтверждало предположение, что французская армия разбита и сбирается бежать; но это были только предположения, казавшиеся важными для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей шестидесятилетней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и знал, как в этом случае охотно упускают все противоречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить. Вопрос этот занимал все его душевные силы. Все остальное было для него только привычным исполнением жизни. Таким привычным исполнением и подчинением жизни были его разговоры с штабными, письма к m me Stael, которые он писал из Тарутина, чтение романов, раздачи наград, переписка с Петербургом и т. п. Но погибель французов, предвиденная им одним, было его душевное, единственное желание.
В ночь 11 го октября он лежал, облокотившись на руку, и думал об этом.
В соседней комнате зашевелилось, и послышались шаги Толя, Коновницына и Болховитинова.
– Эй, кто там? Войдите, войди! Что новенького? – окликнул их фельдмаршал.
Пока лакей зажигал свечу, Толь рассказывал содержание известий.
– Кто привез? – спросил Кутузов с лицом, поразившим Толя, когда загорелась свеча, своей холодной строгостью.
– Не может быть сомнения, ваша светлость.
– Позови, позови его сюда!
Кутузов сидел, спустив одну ногу с кровати и навалившись большим животом на другую, согнутую ногу. Он щурил свой зрячий глаз, чтобы лучше рассмотреть посланного, как будто в его чертах он хотел прочесть то, что занимало его.
– Скажи, скажи, дружок, – сказал он Болховитинову своим тихим, старческим голосом, закрывая распахнувшуюся на груди рубашку. – Подойди, подойди поближе. Какие ты привез мне весточки? А? Наполеон из Москвы ушел? Воистину так? А?
Болховитинов подробно доносил сначала все то, что ему было приказано.
– Говори, говори скорее, не томи душу, – перебил его Кутузов.
Болховитинов рассказал все и замолчал, ожидая приказания. Толь начал было говорить что то, но Кутузов перебил его. Он хотел сказать что то, но вдруг лицо его сщурилось, сморщилось; он, махнув рукой на Толя, повернулся в противную сторону, к красному углу избы, черневшему от образов.
– Господи, создатель мой! Внял ты молитве нашей… – дрожащим голосом сказал он, сложив руки. – Спасена Россия. Благодарю тебя, господи! – И он заплакал.


Со времени этого известия и до конца кампании вся деятельность Кутузова заключается только в том, чтобы властью, хитростью, просьбами удерживать свои войска от бесполезных наступлений, маневров и столкновений с гибнущим врагом. Дохтуров идет к Малоярославцу, но Кутузов медлит со всей армией и отдает приказания об очищении Калуги, отступление за которую представляется ему весьма возможным.
Кутузов везде отступает, но неприятель, не дожидаясь его отступления, бежит назад, в противную сторону.
Историки Наполеона описывают нам искусный маневр его на Тарутино и Малоярославец и делают предположения о том, что бы было, если бы Наполеон успел проникнуть в богатые полуденные губернии.
Но не говоря о том, что ничто не мешало Наполеону идти в эти полуденные губернии (так как русская армия давала ему дорогу), историки забывают то, что армия Наполеона не могла быть спасена ничем, потому что она в самой себе несла уже тогда неизбежные условия гибели. Почему эта армия, нашедшая обильное продовольствие в Москве и не могшая удержать его, а стоптавшая его под ногами, эта армия, которая, придя в Смоленск, не разбирала продовольствия, а грабила его, почему эта армия могла бы поправиться в Калужской губернии, населенной теми же русскими, как и в Москве, и с тем же свойством огня сжигать то, что зажигают?
Армия не могла нигде поправиться. Она, с Бородинского сражения и грабежа Москвы, несла в себе уже как бы химические условия разложения.
Люди этой бывшей армии бежали с своими предводителями сами не зная куда, желая (Наполеон и каждый солдат) только одного: выпутаться лично как можно скорее из того безвыходного положения, которое, хотя и неясно, они все сознавали.
Только поэтому, на совете в Малоярославце, когда, притворяясь, что они, генералы, совещаются, подавая разные мнения, последнее мнение простодушного солдата Мутона, сказавшего то, что все думали, что надо только уйти как можно скорее, закрыло все рты, и никто, даже Наполеон, не мог сказать ничего против этой всеми сознаваемой истины.
Но хотя все и знали, что надо было уйти, оставался еще стыд сознания того, что надо бежать. И нужен был внешний толчок, который победил бы этот стыд. И толчок этот явился в нужное время. Это было так называемое у французов le Hourra de l'Empereur [императорское ура].
На другой день после совета Наполеон, рано утром, притворяясь, что хочет осматривать войска и поле прошедшего и будущего сражения, с свитой маршалов и конвоя ехал по середине линии расположения войск. Казаки, шнырявшие около добычи, наткнулись на самого императора и чуть чуть не поймали его. Ежели казаки не поймали в этот раз Наполеона, то спасло его то же, что губило французов: добыча, на которую и в Тарутине и здесь, оставляя людей, бросались казаки. Они, не обращая внимания на Наполеона, бросились на добычу, и Наполеон успел уйти.
Когда вот вот les enfants du Don [сыны Дона] могли поймать самого императора в середине его армии, ясно было, что нечего больше делать, как только бежать как можно скорее по ближайшей знакомой дороге. Наполеон, с своим сорокалетним брюшком, не чувствуя в себе уже прежней поворотливости и смелости, понял этот намек. И под влиянием страха, которого он набрался от казаков, тотчас же согласился с Мутоном и отдал, как говорят историки, приказание об отступлении назад на Смоленскую дорогу.
То, что Наполеон согласился с Мутоном и что войска пошли назад, не доказывает того, что он приказал это, но что силы, действовавшие на всю армию, в смысле направления ее по Можайской дороге, одновременно действовали и на Наполеона.


Когда человек находится в движении, он всегда придумывает себе цель этого движения. Для того чтобы идти тысячу верст, человеку необходимо думать, что что то хорошее есть за этими тысячью верст. Нужно представление об обетованной земле для того, чтобы иметь силы двигаться.
Обетованная земля при наступлении французов была Москва, при отступлении была родина. Но родина была слишком далеко, и для человека, идущего тысячу верст, непременно нужно сказать себе, забыв о конечной цели: «Нынче я приду за сорок верст на место отдыха и ночлега», и в первый переход это место отдыха заслоняет конечную цель и сосредоточивает на себе все желанья и надежды. Те стремления, которые выражаются в отдельном человеке, всегда увеличиваются в толпе.
Для французов, пошедших назад по старой Смоленской дороге, конечная цель родины была слишком отдалена, и ближайшая цель, та, к которой, в огромной пропорции усиливаясь в толпе, стремились все желанья и надежды, – была Смоленск. Не потому, чтобы люди знала, что в Смоленске было много провианту и свежих войск, не потому, чтобы им говорили это (напротив, высшие чины армии и сам Наполеон знали, что там мало провианта), но потому, что это одно могло им дать силу двигаться и переносить настоящие лишения. Они, и те, которые знали, и те, которые не знали, одинаково обманывая себя, как к обетованной земле, стремились к Смоленску.
Выйдя на большую дорогу, французы с поразительной энергией, с быстротою неслыханной побежали к своей выдуманной цели. Кроме этой причины общего стремления, связывавшей в одно целое толпы французов и придававшей им некоторую энергию, была еще другая причина, связывавшая их. Причина эта состояла в их количестве. Сама огромная масса их, как в физическом законе притяжения, притягивала к себе отдельные атомы людей. Они двигались своей стотысячной массой как целым государством.
Каждый человек из них желал только одного – отдаться в плен, избавиться от всех ужасов и несчастий. Но, с одной стороны, сила общего стремления к цели Смоленска увлекала каждою в одном и том же направлении; с другой стороны – нельзя было корпусу отдаться в плен роте, и, несмотря на то, что французы пользовались всяким удобным случаем для того, чтобы отделаться друг от друга и при малейшем приличном предлоге отдаваться в плен, предлоги эти не всегда случались. Самое число их и тесное, быстрое движение лишало их этой возможности и делало для русских не только трудным, но невозможным остановить это движение, на которое направлена была вся энергия массы французов. Механическое разрывание тела не могло ускорить дальше известного предела совершавшийся процесс разложения.
Ком снега невозможно растопить мгновенно. Существует известный предел времени, ранее которого никакие усилия тепла не могут растопить снега. Напротив, чем больше тепла, тем более крепнет остающийся снег.
Из русских военачальников никто, кроме Кутузова, не понимал этого. Когда определилось направление бегства французской армии по Смоленской дороге, тогда то, что предвидел Коновницын в ночь 11 го октября, начало сбываться. Все высшие чины армии хотели отличиться, отрезать, перехватить, полонить, опрокинуть французов, и все требовали наступления.
Кутузов один все силы свои (силы эти очень невелики у каждого главнокомандующего) употреблял на то, чтобы противодействовать наступлению.
Он не мог им сказать то, что мы говорим теперь: зачем сраженье, и загораживанье дороги, и потеря своих людей, и бесчеловечное добиванье несчастных? Зачем все это, когда от Москвы до Вязьмы без сражения растаяла одна треть этого войска? Но он говорил им, выводя из своей старческой мудрости то, что они могли бы понять, – он говорил им про золотой мост, и они смеялись над ним, клеветали его, и рвали, и метали, и куражились над убитым зверем.
Под Вязьмой Ермолов, Милорадович, Платов и другие, находясь в близости от французов, не могли воздержаться от желания отрезать и опрокинуть два французские корпуса. Кутузову, извещая его о своем намерении, они прислали в конверте, вместо донесения, лист белой бумаги.
И сколько ни старался Кутузов удержать войска, войска наши атаковали, стараясь загородить дорогу. Пехотные полки, как рассказывают, с музыкой и барабанным боем ходили в атаку и побили и потеряли тысячи людей.
Но отрезать – никого не отрезали и не опрокинули. И французское войско, стянувшись крепче от опасности, продолжало, равномерно тая, все тот же свой гибельный путь к Смоленску.



Бородинское сражение с последовавшими за ним занятием Москвы и бегством французов, без новых сражений, – есть одно из самых поучительных явлений истории.
Все историки согласны в том, что внешняя деятельность государств и народов, в их столкновениях между собой, выражается войнами; что непосредственно, вследствие больших или меньших успехов военных, увеличивается или уменьшается политическая сила государств и народов.
Как ни странны исторические описания того, как какой нибудь король или император, поссорившись с другим императором или королем, собрал войско, сразился с войском врага, одержал победу, убил три, пять, десять тысяч человек и вследствие того покорил государство и целый народ в несколько миллионов; как ни непонятно, почему поражение одной армии, одной сотой всех сил народа, заставило покориться народ, – все факты истории (насколько она нам известна) подтверждают справедливость того, что большие или меньшие успехи войска одного народа против войска другого народа суть причины или, по крайней мере, существенные признаки увеличения или уменьшения силы народов. Войско одержало победу, и тотчас же увеличились права победившего народа в ущерб побежденному. Войско понесло поражение, и тотчас же по степени поражения народ лишается прав, а при совершенном поражении своего войска совершенно покоряется.
Так было (по истории) с древнейших времен и до настоящего времени. Все войны Наполеона служат подтверждением этого правила. По степени поражения австрийских войск – Австрия лишается своих прав, и увеличиваются права и силы Франции. Победа французов под Иеной и Ауерштетом уничтожает самостоятельное существование Пруссии.
Но вдруг в 1812 м году французами одержана победа под Москвой, Москва взята, и вслед за тем, без новых сражений, не Россия перестала существовать, а перестала существовать шестисоттысячная армия, потом наполеоновская Франция. Натянуть факты на правила истории, сказать, что поле сражения в Бородине осталось за русскими, что после Москвы были сражения, уничтожившие армию Наполеона, – невозможно.
После Бородинской победы французов не было ни одного не только генерального, но сколько нибудь значительного сражения, и французская армия перестала существовать. Что это значит? Ежели бы это был пример из истории Китая, мы бы могли сказать, что это явление не историческое (лазейка историков, когда что не подходит под их мерку); ежели бы дело касалось столкновения непродолжительного, в котором участвовали бы малые количества войск, мы бы могли принять это явление за исключение; но событие это совершилось на глазах наших отцов, для которых решался вопрос жизни и смерти отечества, и война эта была величайшая из всех известных войн…
Период кампании 1812 года от Бородинского сражения до изгнания французов доказал, что выигранное сражение не только не есть причина завоевания, но даже и не постоянный признак завоевания; доказал, что сила, решающая участь народов, лежит не в завоевателях, даже на в армиях и сражениях, а в чем то другом.
Французские историки, описывая положение французского войска перед выходом из Москвы, утверждают, что все в Великой армии было в порядке, исключая кавалерии, артиллерии и обозов, да не было фуража для корма лошадей и рогатого скота. Этому бедствию не могло помочь ничто, потому что окрестные мужики жгли свое сено и не давали французам.
Выигранное сражение не принесло обычных результатов, потому что мужики Карп и Влас, которые после выступления французов приехали в Москву с подводами грабить город и вообще не выказывали лично геройских чувств, и все бесчисленное количество таких мужиков не везли сена в Москву за хорошие деньги, которые им предлагали, а жгли его.

Представим себе двух людей, вышедших на поединок с шпагами по всем правилам фехтовального искусства: фехтование продолжалось довольно долгое время; вдруг один из противников, почувствовав себя раненым – поняв, что дело это не шутка, а касается его жизни, бросил свою шпагу и, взяв первую попавшуюся дубину, начал ворочать ею. Но представим себе, что противник, так разумно употребивший лучшее и простейшее средство для достижения цели, вместе с тем воодушевленный преданиями рыцарства, захотел бы скрыть сущность дела и настаивал бы на том, что он по всем правилам искусства победил на шпагах. Можно себе представить, какая путаница и неясность произошла бы от такого описания происшедшего поединка.
Фехтовальщик, требовавший борьбы по правилам искусства, были французы; его противник, бросивший шпагу и поднявший дубину, были русские; люди, старающиеся объяснить все по правилам фехтования, – историки, которые писали об этом событии.
Со времени пожара Смоленска началась война, не подходящая ни под какие прежние предания войн. Сожжение городов и деревень, отступление после сражений, удар Бородина и опять отступление, оставление и пожар Москвы, ловля мародеров, переимка транспортов, партизанская война – все это были отступления от правил.
Наполеон чувствовал это, и с самого того времени, когда он в правильной позе фехтовальщика остановился в Москве и вместо шпаги противника увидал поднятую над собой дубину, он не переставал жаловаться Кутузову и императору Александру на то, что война велась противно всем правилам (как будто существовали какие то правила для того, чтобы убивать людей). Несмотря на жалобы французов о неисполнении правил, несмотря на то, что русским, высшим по положению людям казалось почему то стыдным драться дубиной, а хотелось по всем правилам стать в позицию en quarte или en tierce [четвертую, третью], сделать искусное выпадение в prime [первую] и т. д., – дубина народной войны поднялась со всей своей грозной и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие.
И благо тому народу, который не как французы в 1813 году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передает ее великодушному победителю, а благо тому народу, который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменяется презрением и жалостью.


Одним из самых осязательных и выгодных отступлений от так называемых правил войны есть действие разрозненных людей против людей, жмущихся в кучу. Такого рода действия всегда проявляются в войне, принимающей народный характер. Действия эти состоят в том, что, вместо того чтобы становиться толпой против толпы, люди расходятся врозь, нападают поодиночке и тотчас же бегут, когда на них нападают большими силами, а потом опять нападают, когда представляется случай. Это делали гверильясы в Испании; это делали горцы на Кавказе; это делали русские в 1812 м году.
Войну такого рода назвали партизанскою и полагали, что, назвав ее так, объяснили ее значение. Между тем такого рода война не только не подходит ни под какие правила, но прямо противоположна известному и признанному за непогрешимое тактическому правилу. Правило это говорит, что атакующий должен сосредоточивать свои войска с тем, чтобы в момент боя быть сильнее противника.
Партизанская война (всегда успешная, как показывает история) прямо противуположна этому правилу.
Противоречие это происходит оттого, что военная наука принимает силу войск тождественною с их числительностию. Военная наука говорит, что чем больше войска, тем больше силы. Les gros bataillons ont toujours raison. [Право всегда на стороне больших армий.]
Говоря это, военная наука подобна той механике, которая, основываясь на рассмотрении сил только по отношению к их массам, сказала бы, что силы равны или не равны между собою, потому что равны или не равны их массы.
Сила (количество движения) есть произведение из массы на скорость.
В военном деле сила войска есть также произведение из массы на что то такое, на какое то неизвестное х.
Военная наука, видя в истории бесчисленное количество примеров того, что масса войск не совпадает с силой, что малые отряды побеждают большие, смутно признает существование этого неизвестного множителя и старается отыскать его то в геометрическом построении, то в вооружении, то – самое обыкновенное – в гениальности полководцев. Но подстановление всех этих значений множителя не доставляет результатов, согласных с историческими фактами.
А между тем стоит только отрешиться от установившегося, в угоду героям, ложного взгляда на действительность распоряжений высших властей во время войны для того, чтобы отыскать этот неизвестный х.
Х этот есть дух войска, то есть большее или меньшее желание драться и подвергать себя опасностям всех людей, составляющих войско, совершенно независимо от того, дерутся ли люди под командой гениев или не гениев, в трех или двух линиях, дубинами или ружьями, стреляющими тридцать раз в минуту. Люди, имеющие наибольшее желание драться, всегда поставят себя и в наивыгоднейшие условия для драки.
Дух войска – есть множитель на массу, дающий произведение силы. Определить и выразить значение духа войска, этого неизвестного множителя, есть задача науки.
Задача эта возможна только тогда, когда мы перестанем произвольно подставлять вместо значения всего неизвестного Х те условия, при которых проявляется сила, как то: распоряжения полководца, вооружение и т. д., принимая их за значение множителя, а признаем это неизвестное во всей его цельности, то есть как большее или меньшее желание драться и подвергать себя опасности. Тогда только, выражая уравнениями известные исторические факты, из сравнения относительного значения этого неизвестного можно надеяться на определение самого неизвестного.
Десять человек, батальонов или дивизий, сражаясь с пятнадцатью человеками, батальонами или дивизиями, победили пятнадцать, то есть убили и забрали в плен всех без остатка и сами потеряли четыре; стало быть, уничтожились с одной стороны четыре, с другой стороны пятнадцать. Следовательно, четыре были равны пятнадцати, и, следовательно, 4а:=15у. Следовательно, ж: г/==15:4. Уравнение это не дает значения неизвестного, но оно дает отношение между двумя неизвестными. И из подведения под таковые уравнения исторических различно взятых единиц (сражений, кампаний, периодов войн) получатся ряды чисел, в которых должны существовать и могут быть открыты законы.
Тактическое правило о том, что надо действовать массами при наступлении и разрозненно при отступлении, бессознательно подтверждает только ту истину, что сила войска зависит от его духа. Для того чтобы вести людей под ядра, нужно больше дисциплины, достигаемой только движением в массах, чем для того, чтобы отбиваться от нападающих. Но правило это, при котором упускается из вида дух войска, беспрестанно оказывается неверным и в особенности поразительно противоречит действительности там, где является сильный подъем или упадок духа войска, – во всех народных войнах.
Французы, отступая в 1812 м году, хотя и должны бы защищаться отдельно, по тактике, жмутся в кучу, потому что дух войска упал так, что только масса сдерживает войско вместе. Русские, напротив, по тактике должны бы были нападать массой, на деле же раздробляются, потому что дух поднят так, что отдельные лица бьют без приказания французов и не нуждаются в принуждении для того, чтобы подвергать себя трудам и опасностям.


Так называемая партизанская война началась со вступления неприятеля в Смоленск.
Прежде чем партизанская война была официально принята нашим правительством, уже тысячи людей неприятельской армии – отсталые мародеры, фуражиры – были истреблены казаками и мужиками, побивавшими этих людей так же бессознательно, как бессознательно собаки загрызают забеглую бешеную собаку. Денис Давыдов своим русским чутьем первый понял значение той страшной дубины, которая, не спрашивая правил военного искусства, уничтожала французов, и ему принадлежит слава первого шага для узаконения этого приема войны.
24 го августа был учрежден первый партизанский отряд Давыдова, и вслед за его отрядом стали учреждаться другие. Чем дальше подвигалась кампания, тем более увеличивалось число этих отрядов.
Партизаны уничтожали Великую армию по частям. Они подбирали те отпадавшие листья, которые сами собою сыпались с иссохшего дерева – французского войска, и иногда трясли это дерево. В октябре, в то время как французы бежали к Смоленску, этих партий различных величин и характеров были сотни. Были партии, перенимавшие все приемы армии, с пехотой, артиллерией, штабами, с удобствами жизни; были одни казачьи, кавалерийские; были мелкие, сборные, пешие и конные, были мужицкие и помещичьи, никому не известные. Был дьячок начальником партии, взявший в месяц несколько сот пленных. Была старостиха Василиса, побившая сотни французов.
Последние числа октября было время самого разгара партизанской войны. Тот первый период этой войны, во время которого партизаны, сами удивляясь своей дерзости, боялись всякую минуту быть пойманными и окруженными французами и, не расседлывая и почти не слезая с лошадей, прятались по лесам, ожидая всякую минуту погони, – уже прошел. Теперь уже война эта определилась, всем стало ясно, что можно было предпринять с французами и чего нельзя было предпринимать. Теперь уже только те начальники отрядов, которые с штабами, по правилам ходили вдали от французов, считали еще многое невозможным. Мелкие же партизаны, давно уже начавшие свое дело и близко высматривавшие французов, считали возможным то, о чем не смели и думать начальники больших отрядов. Казаки же и мужики, лазившие между французами, считали, что теперь уже все было возможно.
22 го октября Денисов, бывший одним из партизанов, находился с своей партией в самом разгаре партизанской страсти. С утра он с своей партией был на ходу. Он целый день по лесам, примыкавшим к большой дороге, следил за большим французским транспортом кавалерийских вещей и русских пленных, отделившимся от других войск и под сильным прикрытием, как это было известно от лазутчиков и пленных, направлявшимся к Смоленску. Про этот транспорт было известно не только Денисову и Долохову (тоже партизану с небольшой партией), ходившему близко от Денисова, но и начальникам больших отрядов с штабами: все знали про этот транспорт и, как говорил Денисов, точили на него зубы. Двое из этих больших отрядных начальников – один поляк, другой немец – почти в одно и то же время прислали Денисову приглашение присоединиться каждый к своему отряду, с тем чтобы напасть на транспорт.
– Нет, бг'ат, я сам с усам, – сказал Денисов, прочтя эти бумаги, и написал немцу, что, несмотря на душевное желание, которое он имел служить под начальством столь доблестного и знаменитого генерала, он должен лишить себя этого счастья, потому что уже поступил под начальство генерала поляка. Генералу же поляку он написал то же самое, уведомляя его, что он уже поступил под начальство немца.
Распорядившись таким образом, Денисов намеревался, без донесения о том высшим начальникам, вместе с Долоховым атаковать и взять этот транспорт своими небольшими силами. Транспорт шел 22 октября от деревни Микулиной к деревне Шамшевой. С левой стороны дороги от Микулина к Шамшеву шли большие леса, местами подходившие к самой дороге, местами отдалявшиеся от дороги на версту и больше. По этим то лесам целый день, то углубляясь в середину их, то выезжая на опушку, ехал с партией Денисов, не выпуская из виду двигавшихся французов. С утра, недалеко от Микулина, там, где лес близко подходил к дороге, казаки из партии Денисова захватили две ставшие в грязи французские фуры с кавалерийскими седлами и увезли их в лес. С тех пор и до самого вечера партия, не нападая, следила за движением французов. Надо было, не испугав их, дать спокойно дойти до Шамшева и тогда, соединившись с Долоховым, который должен был к вечеру приехать на совещание к караулке в лесу (в версте от Шамшева), на рассвете пасть с двух сторон как снег на голову и побить и забрать всех разом.
Позади, в двух верстах от Микулина, там, где лес подходил к самой дороге, было оставлено шесть казаков, которые должны были донести сейчас же, как только покажутся новые колонны французов.
Впереди Шамшева точно так же Долохов должен был исследовать дорогу, чтобы знать, на каком расстоянии есть еще другие французские войска. При транспорте предполагалось тысяча пятьсот человек. У Денисова было двести человек, у Долохова могло быть столько же. Но превосходство числа не останавливало Денисова. Одно только, что еще нужно было знать ему, это то, какие именно были эти войска; и для этой цели Денисову нужно было взять языка (то есть человека из неприятельской колонны). В утреннее нападение на фуры дело сделалось с такою поспешностью, что бывших при фурах французов всех перебили и захватили живым только мальчишку барабанщика, который был отсталый и ничего не мог сказать положительно о том, какие были войска в колонне.
Нападать другой раз Денисов считал опасным, чтобы не встревожить всю колонну, и потому он послал вперед в Шамшево бывшего при его партии мужика Тихона Щербатого – захватить, ежели можно, хоть одного из бывших там французских передовых квартиргеров.


Был осенний, теплый, дождливый день. Небо и горизонт были одного и того же цвета мутной воды. То падал как будто туман, то вдруг припускал косой, крупный дождь.
На породистой, худой, с подтянутыми боками лошади, в бурке и папахе, с которых струилась вода, ехал Денисов. Он, так же как и его лошадь, косившая голову и поджимавшая уши, морщился от косого дождя и озабоченно присматривался вперед. Исхудавшее и обросшее густой, короткой, черной бородой лицо его казалось сердито.
Рядом с Денисовым, также в бурке и папахе, на сытом, крупном донце ехал казачий эсаул – сотрудник Денисова.
Эсаул Ловайский – третий, также в бурке и папахе, был длинный, плоский, как доска, белолицый, белокурый человек, с узкими светлыми глазками и спокойно самодовольным выражением и в лице и в посадке. Хотя и нельзя было сказать, в чем состояла особенность лошади и седока, но при первом взгляде на эсаула и Денисова видно было, что Денисову и мокро и неловко, – что Денисов человек, который сел на лошадь; тогда как, глядя на эсаула, видно было, что ему так же удобно и покойно, как и всегда, и что он не человек, который сел на лошадь, а человек вместе с лошадью одно, увеличенное двойною силою, существо.
Немного впереди их шел насквозь промокший мужичок проводник, в сером кафтане и белом колпаке.
Немного сзади, на худой, тонкой киргизской лошаденке с огромным хвостом и гривой и с продранными в кровь губами, ехал молодой офицер в синей французской шинели.
Рядом с ним ехал гусар, везя за собой на крупе лошади мальчика в французском оборванном мундире и синем колпаке. Мальчик держался красными от холода руками за гусара, пошевеливал, стараясь согреть их, свои босые ноги, и, подняв брови, удивленно оглядывался вокруг себя. Это был взятый утром французский барабанщик.
Сзади, по три, по четыре, по узкой, раскиснувшей и изъезженной лесной дороге, тянулись гусары, потом казаки, кто в бурке, кто во французской шинели, кто в попоне, накинутой на голову. Лошади, и рыжие и гнедые, все казались вороными от струившегося с них дождя. Шеи лошадей казались странно тонкими от смокшихся грив. От лошадей поднимался пар. И одежды, и седла, и поводья – все было мокро, склизко и раскисло, так же как и земля, и опавшие листья, которыми была уложена дорога. Люди сидели нахохлившись, стараясь не шевелиться, чтобы отогревать ту воду, которая пролилась до тела, и не пропускать новую холодную, подтекавшую под сиденья, колени и за шеи. В середине вытянувшихся казаков две фуры на французских и подпряженных в седлах казачьих лошадях громыхали по пням и сучьям и бурчали по наполненным водою колеям дороги.
Лошадь Денисова, обходя лужу, которая была на дороге, потянулась в сторону и толканула его коленкой о дерево.
– Э, чег'т! – злобно вскрикнул Денисов и, оскаливая зубы, плетью раза три ударил лошадь, забрызгав себя и товарищей грязью. Денисов был не в духе: и от дождя и от голода (с утра никто ничего не ел), и главное оттого, что от Долохова до сих пор не было известий и посланный взять языка не возвращался.
«Едва ли выйдет другой такой случай, как нынче, напасть на транспорт. Одному нападать слишком рискованно, а отложить до другого дня – из под носа захватит добычу кто нибудь из больших партизанов», – думал Денисов, беспрестанно взглядывая вперед, думая увидать ожидаемого посланного от Долохова.
Выехав на просеку, по которой видно было далеко направо, Денисов остановился.
– Едет кто то, – сказал он.
Эсаул посмотрел по направлению, указываемому Денисовым.
– Едут двое – офицер и казак. Только не предположительно, чтобы был сам подполковник, – сказал эсаул, любивший употреблять неизвестные казакам слова.
Ехавшие, спустившись под гору, скрылись из вида и через несколько минут опять показались. Впереди усталым галопом, погоняя нагайкой, ехал офицер – растрепанный, насквозь промокший и с взбившимися выше колен панталонами. За ним, стоя на стременах, рысил казак. Офицер этот, очень молоденький мальчик, с широким румяным лицом и быстрыми, веселыми глазами, подскакал к Денисову и подал ему промокший конверт.
– От генерала, – сказал офицер, – извините, что не совсем сухо…
Денисов, нахмурившись, взял конверт и стал распечатывать.
– Вот говорили всё, что опасно, опасно, – сказал офицер, обращаясь к эсаулу, в то время как Денисов читал поданный ему конверт. – Впрочем, мы с Комаровым, – он указал на казака, – приготовились. У нас по два писто… А это что ж? – спросил он, увидав французского барабанщика, – пленный? Вы уже в сраженье были? Можно с ним поговорить?
– Ростов! Петя! – крикнул в это время Денисов, пробежав поданный ему конверт. – Да как же ты не сказал, кто ты? – И Денисов с улыбкой, обернувшись, протянул руку офицеру.
Офицер этот был Петя Ростов.
Во всю дорогу Петя приготавливался к тому, как он, как следует большому и офицеру, не намекая на прежнее знакомство, будет держать себя с Денисовым. Но как только Денисов улыбнулся ему, Петя тотчас же просиял, покраснел от радости и, забыв приготовленную официальность, начал рассказывать о том, как он проехал мимо французов, и как он рад, что ему дано такое поручение, и что он был уже в сражении под Вязьмой, и что там отличился один гусар.
– Ну, я г'ад тебя видеть, – перебил его Денисов, и лицо его приняло опять озабоченное выражение.
– Михаил Феоклитыч, – обратился он к эсаулу, – ведь это опять от немца. Он пг'и нем состоит. – И Денисов рассказал эсаулу, что содержание бумаги, привезенной сейчас, состояло в повторенном требовании от генерала немца присоединиться для нападения на транспорт. – Ежели мы его завтг'а не возьмем, они у нас из под носа выг'вут, – заключил он.
В то время как Денисов говорил с эсаулом, Петя, сконфуженный холодным тоном Денисова и предполагая, что причиной этого тона было положение его панталон, так, чтобы никто этого не заметил, под шинелью поправлял взбившиеся панталоны, стараясь иметь вид как можно воинственнее.
– Будет какое нибудь приказание от вашего высокоблагородия? – сказал он Денисову, приставляя руку к козырьку и опять возвращаясь к игре в адъютанта и генерала, к которой он приготовился, – или должен я оставаться при вашем высокоблагородии?
– Приказания?.. – задумчиво сказал Денисов. – Да ты можешь ли остаться до завтрашнего дня?
– Ах, пожалуйста… Можно мне при вас остаться? – вскрикнул Петя.
– Да как тебе именно велено от генег'ала – сейчас вег'нуться? – спросил Денисов. Петя покраснел.
– Да он ничего не велел. Я думаю, можно? – сказал он вопросительно.
– Ну, ладно, – сказал Денисов. И, обратившись к своим подчиненным, он сделал распоряжения о том, чтоб партия шла к назначенному у караулки в лесу месту отдыха и чтобы офицер на киргизской лошади (офицер этот исполнял должность адъютанта) ехал отыскивать Долохова, узнать, где он и придет ли он вечером. Сам же Денисов с эсаулом и Петей намеревался подъехать к опушке леса, выходившей к Шамшеву, с тем, чтобы взглянуть на то место расположения французов, на которое должно было быть направлено завтрашнее нападение.
– Ну, бог'ода, – обратился он к мужику проводнику, – веди к Шамшеву.
Денисов, Петя и эсаул, сопутствуемые несколькими казаками и гусаром, который вез пленного, поехали влево через овраг, к опушке леса.


Дождик прошел, только падал туман и капли воды с веток деревьев. Денисов, эсаул и Петя молча ехали за мужиком в колпаке, который, легко и беззвучно ступая своими вывернутыми в лаптях ногами по кореньям и мокрым листьям, вел их к опушке леса.
Выйдя на изволок, мужик приостановился, огляделся и направился к редевшей стене деревьев. У большого дуба, еще не скинувшего листа, он остановился и таинственно поманил к себе рукою.
Денисов и Петя подъехали к нему. С того места, на котором остановился мужик, были видны французы. Сейчас за лесом шло вниз полубугром яровое поле. Вправо, через крутой овраг, виднелась небольшая деревушка и барский домик с разваленными крышами. В этой деревушке и в барском доме, и по всему бугру, в саду, у колодцев и пруда, и по всей дороге в гору от моста к деревне, не более как в двухстах саженях расстояния, виднелись в колеблющемся тумане толпы народа. Слышны были явственно их нерусские крики на выдиравшихся в гору лошадей в повозках и призывы друг другу.
– Пленного дайте сюда, – негромко сказал Денисоп, не спуская глаз с французов.
Казак слез с лошади, снял мальчика и вместе с ним подошел к Денисову. Денисов, указывая на французов, спрашивал, какие и какие это были войска. Мальчик, засунув свои озябшие руки в карманы и подняв брови, испуганно смотрел на Денисова и, несмотря на видимое желание сказать все, что он знал, путался в своих ответах и только подтверждал то, что спрашивал Денисов. Денисов, нахмурившись, отвернулся от него и обратился к эсаулу, сообщая ему свои соображения.
Петя, быстрыми движениями поворачивая голову, оглядывался то на барабанщика, то на Денисова, то на эсаула, то на французов в деревне и на дороге, стараясь не пропустить чего нибудь важного.
– Пг'идет, не пг'идет Долохов, надо бг'ать!.. А? – сказал Денисов, весело блеснув глазами.
– Место удобное, – сказал эсаул.
– Пехоту низом пошлем – болотами, – продолжал Денисов, – они подлезут к саду; вы заедете с казаками оттуда, – Денисов указал на лес за деревней, – а я отсюда, с своими гусаг'ами. И по выстг'елу…
– Лощиной нельзя будет – трясина, – сказал эсаул. – Коней увязишь, надо объезжать полевее…
В то время как они вполголоса говорили таким образом, внизу, в лощине от пруда, щелкнул один выстрел, забелелся дымок, другой и послышался дружный, как будто веселый крик сотен голосов французов, бывших на полугоре. В первую минуту и Денисов и эсаул подались назад. Они были так близко, что им показалось, что они были причиной этих выстрелов и криков. Но выстрелы и крики не относились к ним. Низом, по болотам, бежал человек в чем то красном. Очевидно, по нем стреляли и на него кричали французы.
– Ведь это Тихон наш, – сказал эсаул.
– Он! он и есть!
– Эка шельма, – сказал Денисов.
– Уйдет! – щуря глаза, сказал эсаул.
Человек, которого они называли Тихоном, подбежав к речке, бултыхнулся в нее так, что брызги полетели, и, скрывшись на мгновенье, весь черный от воды, выбрался на четвереньках и побежал дальше. Французы, бежавшие за ним, остановились.
– Ну ловок, – сказал эсаул.
– Экая бестия! – с тем же выражением досады проговорил Денисов. – И что он делал до сих пор?
– Это кто? – спросил Петя.
– Это наш пластун. Я его посылал языка взять.
– Ах, да, – сказал Петя с первого слова Денисова, кивая головой, как будто он все понял, хотя он решительно не понял ни одного слова.
Тихон Щербатый был один из самых нужных людей в партии. Он был мужик из Покровского под Гжатью. Когда, при начале своих действий, Денисов пришел в Покровское и, как всегда, призвав старосту, спросил о том, что им известно про французов, староста отвечал, как отвечали и все старосты, как бы защищаясь, что они ничего знать не знают, ведать не ведают. Но когда Денисов объяснил им, что его цель бить французов, и когда он спросил, не забредали ли к ним французы, то староста сказал, что мародеры бывали точно, но что у них в деревне только один Тишка Щербатый занимался этими делами. Денисов велел позвать к себе Тихона и, похвалив его за его деятельность, сказал при старосте несколько слов о той верности царю и отечеству и ненависти к французам, которую должны блюсти сыны отечества.
– Мы французам худого не делаем, – сказал Тихон, видимо оробев при этих словах Денисова. – Мы только так, значит, по охоте баловались с ребятами. Миродеров точно десятка два побили, а то мы худого не делали… – На другой день, когда Денисов, совершенно забыв про этого мужика, вышел из Покровского, ему доложили, что Тихон пристал к партии и просился, чтобы его при ней оставили. Денисов велел оставить его.
Тихон, сначала исправлявший черную работу раскладки костров, доставления воды, обдирания лошадей и т. п., скоро оказал большую охоту и способность к партизанской войне. Он по ночам уходил на добычу и всякий раз приносил с собой платье и оружие французское, а когда ему приказывали, то приводил и пленных. Денисов отставил Тихона от работ, стал брать его с собою в разъезды и зачислил в казаки.
Тихон не любил ездить верхом и всегда ходил пешком, никогда не отставая от кавалерии. Оружие его составляли мушкетон, который он носил больше для смеха, пика и топор, которым он владел, как волк владеет зубами, одинаково легко выбирая ими блох из шерсти и перекусывая толстые кости. Тихон одинаково верно, со всего размаха, раскалывал топором бревна и, взяв топор за обух, выстрагивал им тонкие колышки и вырезывал ложки. В партии Денисова Тихон занимал свое особенное, исключительное место. Когда надо было сделать что нибудь особенно трудное и гадкое – выворотить плечом в грязи повозку, за хвост вытащить из болота лошадь, ободрать ее, залезть в самую середину французов, пройти в день по пятьдесят верст, – все указывали, посмеиваясь, на Тихона.
– Что ему, черту, делается, меренина здоровенный, – говорили про него.
Один раз француз, которого брал Тихон, выстрелил в него из пистолета и попал ему в мякоть спины. Рана эта, от которой Тихон лечился только водкой, внутренне и наружно, была предметом самых веселых шуток во всем отряде и шуток, которым охотно поддавался Тихон.
– Что, брат, не будешь? Али скрючило? – смеялись ему казаки, и Тихон, нарочно скорчившись и делая рожи, притворяясь, что он сердится, самыми смешными ругательствами бранил французов. Случай этот имел на Тихона только то влияние, что после своей раны он редко приводил пленных.
Тихон был самый полезный и храбрый человек в партии. Никто больше его не открыл случаев нападения, никто больше его не побрал и не побил французов; и вследствие этого он был шут всех казаков, гусаров и сам охотно поддавался этому чину. Теперь Тихон был послан Денисовым, в ночь еще, в Шамшево для того, чтобы взять языка. Но, или потому, что он не удовлетворился одним французом, или потому, что он проспал ночь, он днем залез в кусты, в самую середину французов и, как видел с горы Денисов, был открыт ими.


Поговорив еще несколько времени с эсаулом о завтрашнем нападении, которое теперь, глядя на близость французов, Денисов, казалось, окончательно решил, он повернул лошадь и поехал назад.
– Ну, бг'ат, тепег'ь поедем обсушимся, – сказал он Пете.
Подъезжая к лесной караулке, Денисов остановился, вглядываясь в лес. По лесу, между деревьев, большими легкими шагами шел на длинных ногах, с длинными мотающимися руками, человек в куртке, лаптях и казанской шляпе, с ружьем через плечо и топором за поясом. Увидав Денисова, человек этот поспешно швырнул что то в куст и, сняв с отвисшими полями мокрую шляпу, подошел к начальнику. Это был Тихон. Изрытое оспой и морщинами лицо его с маленькими узкими глазами сияло самодовольным весельем. Он, высоко подняв голову и как будто удерживаясь от смеха, уставился на Денисова.
– Ну где пг'опадал? – сказал Денисов.
– Где пропадал? За французами ходил, – смело и поспешно отвечал Тихон хриплым, но певучим басом.
– Зачем же ты днем полез? Скотина! Ну что ж, не взял?..
– Взять то взял, – сказал Тихон.
– Где ж он?
– Да я его взял сперва наперво на зорьке еще, – продолжал Тихон, переставляя пошире плоские, вывернутые в лаптях ноги, – да и свел в лес. Вижу, не ладен. Думаю, дай схожу, другого поаккуратнее какого возьму.
– Ишь, шельма, так и есть, – сказал Денисов эсаулу. – Зачем же ты этого не пг'ивел?
– Да что ж его водить то, – сердито и поспешно перебил Тихон, – не гожающий. Разве я не знаю, каких вам надо?
– Эка бестия!.. Ну?..
– Пошел за другим, – продолжал Тихон, – подполоз я таким манером в лес, да и лег. – Тихон неожиданно и гибко лег на брюхо, представляя в лицах, как он это сделал. – Один и навернись, – продолжал он. – Я его таким манером и сграбь. – Тихон быстро, легко вскочил. – Пойдем, говорю, к полковнику. Как загалдит. А их тут четверо. Бросились на меня с шпажками. Я на них таким манером топором: что вы, мол, Христос с вами, – вскрикнул Тихон, размахнув руками и грозно хмурясь, выставляя грудь.
– То то мы с горы видели, как ты стречка задавал через лужи то, – сказал эсаул, суживая свои блестящие глаза.
Пете очень хотелось смеяться, но он видел, что все удерживались от смеха. Он быстро переводил глаза с лица Тихона на лицо эсаула и Денисова, не понимая того, что все это значило.
– Ты дуг'ака то не представляй, – сказал Денисов, сердито покашливая. – Зачем пег'вого не пг'ивел?
Тихон стал чесать одной рукой спину, другой голову, и вдруг вся рожа его растянулась в сияющую глупую улыбку, открывшую недостаток зуба (за что он и прозван Щербатый). Денисов улыбнулся, и Петя залился веселым смехом, к которому присоединился и сам Тихон.
– Да что, совсем несправный, – сказал Тихон. – Одежонка плохенькая на нем, куда же его водить то. Да и грубиян, ваше благородие. Как же, говорит, я сам анаральский сын, не пойду, говорит.
– Экая скотина! – сказал Денисов. – Мне расспросить надо…
– Да я его спрашивал, – сказал Тихон. – Он говорит: плохо зн аком. Наших, говорит, и много, да всё плохие; только, говорит, одна названия. Ахнете, говорит, хорошенько, всех заберете, – заключил Тихон, весело и решительно взглянув в глаза Денисова.
– Вот я те всыплю сотню гог'ячих, ты и будешь дуг'ака то ког'чить, – сказал Денисов строго.
– Да что же серчать то, – сказал Тихон, – что ж, я не видал французов ваших? Вот дай позатемняет, я табе каких хошь, хоть троих приведу.
– Ну, поедем, – сказал Денисов, и до самой караулки он ехал, сердито нахмурившись и молча.
Тихон зашел сзади, и Петя слышал, как смеялись с ним и над ним казаки о каких то сапогах, которые он бросил в куст.
Когда прошел тот овладевший им смех при словах и улыбке Тихона, и Петя понял на мгновенье, что Тихон этот убил человека, ему сделалось неловко. Он оглянулся на пленного барабанщика, и что то кольнуло его в сердце. Но эта неловкость продолжалась только одно мгновенье. Он почувствовал необходимость повыше поднять голову, подбодриться и расспросить эсаула с значительным видом о завтрашнем предприятии, с тем чтобы не быть недостойным того общества, в котором он находился.
Посланный офицер встретил Денисова на дороге с известием, что Долохов сам сейчас приедет и что с его стороны все благополучно.
Денисов вдруг повеселел и подозвал к себе Петю.
– Ну, г'асскажи ты мне пг'о себя, – сказал он.


Петя при выезде из Москвы, оставив своих родных, присоединился к своему полку и скоро после этого был взят ординарцем к генералу, командовавшему большим отрядом. Со времени своего производства в офицеры, и в особенности с поступления в действующую армию, где он участвовал в Вяземском сражении, Петя находился в постоянно счастливо возбужденном состоянии радости на то, что он большой, и в постоянно восторженной поспешности не пропустить какого нибудь случая настоящего геройства. Он был очень счастлив тем, что он видел и испытал в армии, но вместе с тем ему все казалось, что там, где его нет, там то теперь и совершается самое настоящее, геройское. И он торопился поспеть туда, где его не было.
Когда 21 го октября его генерал выразил желание послать кого нибудь в отряд Денисова, Петя так жалостно просил, чтобы послать его, что генерал не мог отказать. Но, отправляя его, генерал, поминая безумный поступок Пети в Вяземском сражении, где Петя, вместо того чтобы ехать дорогой туда, куда он был послан, поскакал в цепь под огонь французов и выстрелил там два раза из своего пистолета, – отправляя его, генерал именно запретил Пете участвовать в каких бы то ни было действиях Денисова. От этого то Петя покраснел и смешался, когда Денисов спросил, можно ли ему остаться. До выезда на опушку леса Петя считал, что ему надобно, строго исполняя свой долг, сейчас же вернуться. Но когда он увидал французов, увидал Тихона, узнал, что в ночь непременно атакуют, он, с быстротою переходов молодых людей от одного взгляда к другому, решил сам с собою, что генерал его, которого он до сих пор очень уважал, – дрянь, немец, что Денисов герой, и эсаул герой, и что Тихон герой, и что ему было бы стыдно уехать от них в трудную минуту.
Уже смеркалось, когда Денисов с Петей и эсаулом подъехали к караулке. В полутьме виднелись лошади в седлах, казаки, гусары, прилаживавшие шалашики на поляне и (чтобы не видели дыма французы) разводившие красневший огонь в лесном овраге. В сенях маленькой избушки казак, засучив рукава, рубил баранину. В самой избе были три офицера из партии Денисова, устроивавшие стол из двери. Петя снял, отдав сушить, свое мокрое платье и тотчас принялся содействовать офицерам в устройстве обеденного стола.
Через десять минут был готов стол, покрытый салфеткой. На столе была водка, ром в фляжке, белый хлеб и жареная баранина с солью.
Сидя вместе с офицерами за столом и разрывая руками, по которым текло сало, жирную душистую баранину, Петя находился в восторженном детском состоянии нежной любви ко всем людям и вследствие того уверенности в такой же любви к себе других людей.
– Так что же вы думаете, Василий Федорович, – обратился он к Денисову, – ничего, что я с вами останусь на денек? – И, не дожидаясь ответа, он сам отвечал себе: – Ведь мне велено узнать, ну вот я и узнаю… Только вы меня пустите в самую… в главную. Мне не нужно наград… А мне хочется… – Петя стиснул зубы и оглянулся, подергивая кверху поднятой головой и размахивая рукой.
– В самую главную… – повторил Денисов, улыбаясь.
– Только уж, пожалуйста, мне дайте команду совсем, чтобы я командовал, – продолжал Петя, – ну что вам стоит? Ах, вам ножик? – обратился он к офицеру, хотевшему отрезать баранины. И он подал свой складной ножик.
Офицер похвалил ножик.
– Возьмите, пожалуйста, себе. У меня много таких… – покраснев, сказал Петя. – Батюшки! Я и забыл совсем, – вдруг вскрикнул он. – У меня изюм чудесный, знаете, такой, без косточек. У нас маркитант новый – и такие прекрасные вещи. Я купил десять фунтов. Я привык что нибудь сладкое. Хотите?.. – И Петя побежал в сени к своему казаку, принес торбы, в которых было фунтов пять изюму. – Кушайте, господа, кушайте.
– А то не нужно ли вам кофейник? – обратился он к эсаулу. – Я у нашего маркитанта купил, чудесный! У него прекрасные вещи. И он честный очень. Это главное. Я вам пришлю непременно. А может быть еще, у вас вышли, обились кремни, – ведь это бывает. Я взял с собою, у меня вот тут… – он показал на торбы, – сто кремней. Я очень дешево купил. Возьмите, пожалуйста, сколько нужно, а то и все… – И вдруг, испугавшись, не заврался ли он, Петя остановился и покраснел.
Он стал вспоминать, не сделал ли он еще каких нибудь глупостей. И, перебирая воспоминания нынешнего дня, воспоминание о французе барабанщике представилось ему. «Нам то отлично, а ему каково? Куда его дели? Покормили ли его? Не обидели ли?» – подумал он. Но заметив, что он заврался о кремнях, он теперь боялся.
«Спросить бы можно, – думал он, – да скажут: сам мальчик и мальчика пожалел. Я им покажу завтра, какой я мальчик! Стыдно будет, если я спрошу? – думал Петя. – Ну, да все равно!» – и тотчас же, покраснев и испуганно глядя на офицеров, не будет ли в их лицах насмешки, он сказал:
– А можно позвать этого мальчика, что взяли в плен? дать ему чего нибудь поесть… может…
– Да, жалкий мальчишка, – сказал Денисов, видимо, не найдя ничего стыдного в этом напоминании. – Позвать его сюда. Vincent Bosse его зовут. Позвать.
– Я позову, – сказал Петя.
– Позови, позови. Жалкий мальчишка, – повторил Денисов.
Петя стоял у двери, когда Денисов сказал это. Петя пролез между офицерами и близко подошел к Денисову.
– Позвольте вас поцеловать, голубчик, – сказал он. – Ах, как отлично! как хорошо! – И, поцеловав Денисова, он побежал на двор.
– Bosse! Vincent! – прокричал Петя, остановясь у двери.
– Вам кого, сударь, надо? – сказал голос из темноты. Петя отвечал, что того мальчика француза, которого взяли нынче.
– А! Весеннего? – сказал казак.
Имя его Vincent уже переделали: казаки – в Весеннего, а мужики и солдаты – в Висеню. В обеих переделках это напоминание о весне сходилось с представлением о молоденьком мальчике.
– Он там у костра грелся. Эй, Висеня! Висеня! Весенний! – послышались в темноте передающиеся голоса и смех.
– А мальчонок шустрый, – сказал гусар, стоявший подле Пети. – Мы его покормили давеча. Страсть голодный был!
В темноте послышались шаги и, шлепая босыми ногами по грязи, барабанщик подошел к двери.
– Ah, c'est vous! – сказал Петя. – Voulez vous manger? N'ayez pas peur, on ne vous fera pas de mal, – прибавил он, робко и ласково дотрогиваясь до его руки. – Entrez, entrez. [Ах, это вы! Хотите есть? Не бойтесь, вам ничего не сделают. Войдите, войдите.]
– Merci, monsieur, [Благодарю, господин.] – отвечал барабанщик дрожащим, почти детским голосом и стал обтирать о порог свои грязные ноги. Пете многое хотелось сказать барабанщику, но он не смел. Он, переминаясь, стоял подле него в сенях. Потом в темноте взял его за руку и пожал ее.
– Entrez, entrez, – повторил он только нежным шепотом.
«Ах, что бы мне ему сделать!» – проговорил сам с собою Петя и, отворив дверь, пропустил мимо себя мальчика.
Когда барабанщик вошел в избушку, Петя сел подальше от него, считая для себя унизительным обращать на него внимание. Он только ощупывал в кармане деньги и был в сомненье, не стыдно ли будет дать их барабанщику.


От барабанщика, которому по приказанию Денисова дали водки, баранины и которого Денисов велел одеть в русский кафтан, с тем, чтобы, не отсылая с пленными, оставить его при партии, внимание Пети было отвлечено приездом Долохова. Петя в армии слышал много рассказов про необычайные храбрость и жестокость Долохова с французами, и потому с тех пор, как Долохов вошел в избу, Петя, не спуская глаз, смотрел на него и все больше подбадривался, подергивая поднятой головой, с тем чтобы не быть недостойным даже и такого общества, как Долохов.
Наружность Долохова странно поразила Петю своей простотой.
Денисов одевался в чекмень, носил бороду и на груди образ Николая чудотворца и в манере говорить, во всех приемах выказывал особенность своего положения. Долохов же, напротив, прежде, в Москве, носивший персидский костюм, теперь имел вид самого чопорного гвардейского офицера. Лицо его было чисто выбрито, одет он был в гвардейский ваточный сюртук с Георгием в петлице и в прямо надетой простой фуражке. Он снял в углу мокрую бурку и, подойдя к Денисову, не здороваясь ни с кем, тотчас же стал расспрашивать о деле. Денисов рассказывал ему про замыслы, которые имели на их транспорт большие отряды, и про присылку Пети, и про то, как он отвечал обоим генералам. Потом Денисов рассказал все, что он знал про положение французского отряда.
– Это так, но надо знать, какие и сколько войск, – сказал Долохов, – надо будет съездить. Не зная верно, сколько их, пускаться в дело нельзя. Я люблю аккуратно дело делать. Вот, не хочет ли кто из господ съездить со мной в их лагерь. У меня мундиры с собою.
– Я, я… я поеду с вами! – вскрикнул Петя.
– Совсем и тебе не нужно ездить, – сказал Денисов, обращаясь к Долохову, – а уж его я ни за что не пущу.
– Вот прекрасно! – вскрикнул Петя, – отчего же мне не ехать?..
– Да оттого, что незачем.
– Ну, уж вы меня извините, потому что… потому что… я поеду, вот и все. Вы возьмете меня? – обратился он к Долохову.
– Отчего ж… – рассеянно отвечал Долохов, вглядываясь в лицо французского барабанщика.
– Давно у тебя молодчик этот? – спросил он у Денисова.
– Нынче взяли, да ничего не знает. Я оставил его пг'и себе.
– Ну, а остальных ты куда деваешь? – сказал Долохов.
– Как куда? Отсылаю под г'асписки! – вдруг покраснев, вскрикнул Денисов. – И смело скажу, что на моей совести нет ни одного человека. Разве тебе тг'удно отослать тг'идцать ли, тг'иста ли человек под конвоем в гог'од, чем маг'ать, я пг'ямо скажу, честь солдата.
– Вот молоденькому графчику в шестнадцать лет говорить эти любезности прилично, – с холодной усмешкой сказал Долохов, – а тебе то уж это оставить пора.
– Что ж, я ничего не говорю, я только говорю, что я непременно поеду с вами, – робко сказал Петя.
– А нам с тобой пора, брат, бросить эти любезности, – продолжал Долохов, как будто он находил особенное удовольствие говорить об этом предмете, раздражавшем Денисова. – Ну этого ты зачем взял к себе? – сказал он, покачивая головой. – Затем, что тебе его жалко? Ведь мы знаем эти твои расписки. Ты пошлешь их сто человек, а придут тридцать. Помрут с голоду или побьют. Так не все ли равно их и не брать?
Эсаул, щуря светлые глаза, одобрительно кивал головой.
– Это все г'авно, тут Рассуждать нечего. Я на свою душу взять не хочу. Ты говог'ишь – помг'ут. Ну, хог'ошо. Только бы не от меня.
Долохов засмеялся.
– Кто же им не велел меня двадцать раз поймать? А ведь поймают – меня и тебя, с твоим рыцарством, все равно на осинку. – Он помолчал. – Однако надо дело делать. Послать моего казака с вьюком! У меня два французских мундира. Что ж, едем со мной? – спросил он у Пети.
– Я? Да, да, непременно, – покраснев почти до слез, вскрикнул Петя, взглядывая на Денисова.
Опять в то время, как Долохов заспорил с Денисовым о том, что надо делать с пленными, Петя почувствовал неловкость и торопливость; но опять не успел понять хорошенько того, о чем они говорили. «Ежели так думают большие, известные, стало быть, так надо, стало быть, это хорошо, – думал он. – А главное, надо, чтобы Денисов не смел думать, что я послушаюсь его, что он может мной командовать. Непременно поеду с Долоховым во французский лагерь. Он может, и я могу».
На все убеждения Денисова не ездить Петя отвечал, что он тоже привык все делать аккуратно, а не наобум Лазаря, и что он об опасности себе никогда не думает.
– Потому что, – согласитесь сами, – если не знать верно, сколько там, от этого зависит жизнь, может быть, сотен, а тут мы одни, и потом мне очень этого хочется, и непременно, непременно поеду, вы уж меня не удержите, – говорил он, – только хуже будет…


Одевшись в французские шинели и кивера, Петя с Долоховым поехали на ту просеку, с которой Денисов смотрел на лагерь, и, выехав из леса в совершенной темноте, спустились в лощину. Съехав вниз, Долохов велел сопровождавшим его казакам дожидаться тут и поехал крупной рысью по дороге к мосту. Петя, замирая от волнения, ехал с ним рядом.
– Если попадемся, я живым не отдамся, у меня пистолет, – прошептал Петя.
– Не говори по русски, – быстрым шепотом сказал Долохов, и в ту же минуту в темноте послышался оклик: «Qui vive?» [Кто идет?] и звон ружья.
Кровь бросилась в лицо Пети, и он схватился за пистолет.
– Lanciers du sixieme, [Уланы шестого полка.] – проговорил Долохов, не укорачивая и не прибавляя хода лошади. Черная фигура часового стояла на мосту.
– Mot d'ordre? [Отзыв?] – Долохов придержал лошадь и поехал шагом.
– Dites donc, le colonel Gerard est ici? [Скажи, здесь ли полковник Жерар?] – сказал он.
– Mot d'ordre! – не отвечая, сказал часовой, загораживая дорогу.
– Quand un officier fait sa ronde, les sentinelles ne demandent pas le mot d'ordre… – крикнул Долохов, вдруг вспыхнув, наезжая лошадью на часового. – Je vous demande si le colonel est ici? [Когда офицер объезжает цепь, часовые не спрашивают отзыва… Я спрашиваю, тут ли полковник?]
И, не дожидаясь ответа от посторонившегося часового, Долохов шагом поехал в гору.
Заметив черную тень человека, переходящего через дорогу, Долохов остановил этого человека и спросил, где командир и офицеры? Человек этот, с мешком на плече, солдат, остановился, близко подошел к лошади Долохова, дотрогиваясь до нее рукою, и просто и дружелюбно рассказал, что командир и офицеры были выше на горе, с правой стороны, на дворе фермы (так он называл господскую усадьбу).
Проехав по дороге, с обеих сторон которой звучал от костров французский говор, Долохов повернул во двор господского дома. Проехав в ворота, он слез с лошади и подошел к большому пылавшему костру, вокруг которого, громко разговаривая, сидело несколько человек. В котелке с краю варилось что то, и солдат в колпаке и синей шинели, стоя на коленях, ярко освещенный огнем, мешал в нем шомполом.
– Oh, c'est un dur a cuire, [С этим чертом не сладишь.] – говорил один из офицеров, сидевших в тени с противоположной стороны костра.
– Il les fera marcher les lapins… [Он их проберет…] – со смехом сказал другой. Оба замолкли, вглядываясь в темноту на звук шагов Долохова и Пети, подходивших к костру с своими лошадьми.
– Bonjour, messieurs! [Здравствуйте, господа!] – громко, отчетливо выговорил Долохов.
Офицеры зашевелились в тени костра, и один, высокий офицер с длинной шеей, обойдя огонь, подошел к Долохову.
– C'est vous, Clement? – сказал он. – D'ou, diable… [Это вы, Клеман? Откуда, черт…] – но он не докончил, узнав свою ошибку, и, слегка нахмурившись, как с незнакомым, поздоровался с Долоховым, спрашивая его, чем он может служить. Долохов рассказал, что он с товарищем догонял свой полк, и спросил, обращаясь ко всем вообще, не знали ли офицеры чего нибудь о шестом полку. Никто ничего не знал; и Пете показалось, что офицеры враждебно и подозрительно стали осматривать его и Долохова. Несколько секунд все молчали.
– Si vous comptez sur la soupe du soir, vous venez trop tard, [Если вы рассчитываете на ужин, то вы опоздали.] – сказал с сдержанным смехом голос из за костра.
Долохов отвечал, что они сыты и что им надо в ночь же ехать дальше.
Он отдал лошадей солдату, мешавшему в котелке, и на корточках присел у костра рядом с офицером с длинной шеей. Офицер этот, не спуская глаз, смотрел на Долохова и переспросил его еще раз: какого он был полка? Долохов не отвечал, как будто не слыхал вопроса, и, закуривая коротенькую французскую трубку, которую он достал из кармана, спрашивал офицеров о том, в какой степени безопасна дорога от казаков впереди их.
– Les brigands sont partout, [Эти разбойники везде.] – отвечал офицер из за костра.
Долохов сказал, что казаки страшны только для таких отсталых, как он с товарищем, но что на большие отряды казаки, вероятно, не смеют нападать, прибавил он вопросительно. Никто ничего не ответил.
«Ну, теперь он уедет», – всякую минуту думал Петя, стоя перед костром и слушая его разговор.
Но Долохов начал опять прекратившийся разговор и прямо стал расспрашивать, сколько у них людей в батальоне, сколько батальонов, сколько пленных. Спрашивая про пленных русских, которые были при их отряде, Долохов сказал:
– La vilaine affaire de trainer ces cadavres apres soi. Vaudrait mieux fusiller cette canaille, [Скверное дело таскать за собой эти трупы. Лучше бы расстрелять эту сволочь.] – и громко засмеялся таким странным смехом, что Пете показалось, французы сейчас узнают обман, и он невольно отступил на шаг от костра. Никто не ответил на слова и смех Долохова, и французский офицер, которого не видно было (он лежал, укутавшись шинелью), приподнялся и прошептал что то товарищу. Долохов встал и кликнул солдата с лошадьми.
«Подадут или нет лошадей?» – думал Петя, невольно приближаясь к Долохову.
Лошадей подали.
– Bonjour, messieurs, [Здесь: прощайте, господа.] – сказал Долохов.
Петя хотел сказать bonsoir [добрый вечер] и не мог договорить слова. Офицеры что то шепотом говорили между собою. Долохов долго садился на лошадь, которая не стояла; потом шагом поехал из ворот. Петя ехал подле него, желая и не смея оглянуться, чтоб увидать, бегут или не бегут за ними французы.
Выехав на дорогу, Долохов поехал не назад в поле, а вдоль по деревне. В одном месте он остановился, прислушиваясь.
– Слышишь? – сказал он.
Петя узнал звуки русских голосов, увидал у костров темные фигуры русских пленных. Спустившись вниз к мосту, Петя с Долоховым проехали часового, который, ни слова не сказав, мрачно ходил по мосту, и выехали в лощину, где дожидались казаки.
– Ну, теперь прощай. Скажи Денисову, что на заре, по первому выстрелу, – сказал Долохов и хотел ехать, но Петя схватился за него рукою.
– Нет! – вскрикнул он, – вы такой герой. Ах, как хорошо! Как отлично! Как я вас люблю.
– Хорошо, хорошо, – сказал Долохов, но Петя не отпускал его, и в темноте Долохов рассмотрел, что Петя нагибался к нему. Он хотел поцеловаться. Долохов поцеловал его, засмеялся и, повернув лошадь, скрылся в темноте.

Х
Вернувшись к караулке, Петя застал Денисова в сенях. Денисов в волнении, беспокойстве и досаде на себя, что отпустил Петю, ожидал его.
– Слава богу! – крикнул он. – Ну, слава богу! – повторял он, слушая восторженный рассказ Пети. – И чег'т тебя возьми, из за тебя не спал! – проговорил Денисов. – Ну, слава богу, тепег'ь ложись спать. Еще вздг'емнем до утг'а.
– Да… Нет, – сказал Петя. – Мне еще не хочется спать. Да я и себя знаю, ежели засну, так уж кончено. И потом я привык не спать перед сражением.
Петя посидел несколько времени в избе, радостно вспоминая подробности своей поездки и живо представляя себе то, что будет завтра. Потом, заметив, что Денисов заснул, он встал и пошел на двор.
На дворе еще было совсем темно. Дождик прошел, но капли еще падали с деревьев. Вблизи от караулки виднелись черные фигуры казачьих шалашей и связанных вместе лошадей. За избушкой чернелись две фуры, у которых стояли лошади, и в овраге краснелся догоравший огонь. Казаки и гусары не все спали: кое где слышались, вместе с звуком падающих капель и близкого звука жевания лошадей, негромкие, как бы шепчущиеся голоса.
Петя вышел из сеней, огляделся в темноте и подошел к фурам. Под фурами храпел кто то, и вокруг них стояли, жуя овес, оседланные лошади. В темноте Петя узнал свою лошадь, которую он называл Карабахом, хотя она была малороссийская лошадь, и подошел к ней.
– Ну, Карабах, завтра послужим, – сказал он, нюхая ее ноздри и целуя ее.
– Что, барин, не спите? – сказал казак, сидевший под фурой.
– Нет; а… Лихачев, кажется, тебя звать? Ведь я сейчас только приехал. Мы ездили к французам. – И Петя подробно рассказал казаку не только свою поездку, но и то, почему он ездил и почему он считает, что лучше рисковать своей жизнью, чем делать наобум Лазаря.
– Что же, соснули бы, – сказал казак.
– Нет, я привык, – отвечал Петя. – А что, у вас кремни в пистолетах не обились? Я привез с собою. Не нужно ли? Ты возьми.