Лесток, Иоганн Германн

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Жан-Арман де Лесток
фр. Jean Armand de L’Estocq
нем. Johann Hermann Lestocq
<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>
директор Медицинской канцелярии
1741 — 1748
Монарх: Елизавета Петровна
Предшественник: И. Б. Фишер фон Эрлах
Преемник: Герман Бургав-Каау
 
Рождение: 29 апреля (9 мая) 1692(1692-05-09)
Люнебург
Смерть: 12 (23) июня 1767(1767-06-23) (75 лет)
Санкт-Петербург
Супруга: Барбара фон Рутенхьельм
Алида Мюллер
Мария Аурора фон Менгден

Граф (1743) Иван Иванович Лесток (29 апреля [9 мая1692, Люнебург — 12 [23] июня 1767, Санкт-Петербург) — хирург немецко-французского происхождения, первый в России придворный лейб-медик, действительный тайный советник (1741), главный директор Медицинской канцелярии. В конце 1730-х и начале 1740-х годов — доверенное лицо Елизаветы Петровны, организатор дворцового переворота 25 ноября 1741 года. Агент французского дипломатического влияния. С 1745 в опале.





Биография

Иоганн Германн Лесток (нем. Johann Hermann Lestocq) или Жан Арман де л'Эсток (фр. Jean Armand de L’Estocq) родился 29 апреля 1692 года в Люнебурге. Он происходил из дворянского рода Шампани, перешедшего в ХVІ веке в кальвинизм и вследствие этого принуждённого покинуть после отмены Нантского эдикта Францию. Отец его ещё во Франции обучался врачебному искусству, а покинув родину, стал применять свои знания, сделавшись по условиям времени не то врачом, не то цирюльником. Однако вскоре ему посчастливилось, и он устроился при дворе люнебургского герцога в качестве хирурга. Он поселился в городке Целле (близ Ганновера) с семьёй, состоявшей, кроме него и жены, из трёх сыновей: Иоганна Павла, Иоганна Германа и Людвига. Старшего отец предназначал к военной службе, и так как она требовала много денег, то все скудные излишки доходов лейб-хирурга маленького владетельного герцога уходили на содержание первенца.

Иоганна Германа нечего было и думать пускать по военной карьере: он с детства обнаруживал нрав несдержанный, любовь к блеску и приключениям. Его же сметливость, наблюдательность, живость, ясность ума и интерес к занятиям отца давали основание предполагать, что из мальчика выйдет хороший врач, который сможет унаследовать отцовскую практику и место. Однако молодой Лесток, обучившись хирургии у отца, стал искать больших знаний и более широкого применения их, чем это могло быть в Целле, с каковыми целями направился в Париж, где уже успел устроиться и обзавестись влиятельными покровителями его старший брат.

Здесь его, впрочем, сразу же постигла неудача: по какому-то подозрению он был схвачен властями, посажен в тюрьму Шатле и просидел в ней почти год. Его освободили лишь по ходатайству герцогини Орлеанской, которую умолил сделать это старший Лесток, Иоганн Павел. Отбыв тюремное наказание, Герман, или, как он стал себя называть во Франции — Арман, Лесток устроился лекарем во французской армии, но здесь, находя удовольствие в той весёлой и беспорядочной жизни, которую он вёл в среде богатого и беспечного офицерства, страдал от хронического недостатка денег, а отчасти и от уколов самолюбия: разница в положении лекаря и офицера, по тогдашним понятиям, была очень велика, и он живо чувствовал её на себе.

Богатство и знатность всю жизнь манили Лестока, и при его нраве искателя приключений он не мог успокоиться в звании обыкновенного полкового врача. К тому же тогда вся Европа была полна слухов о новой, заманчивой для иностранцев Лестокова склада стране — России, где, казалось ему, он мог найти всё, чего искал: и деньги, и почёт, и дело по душе. В 1713 году Лесток написал секретарю аптекарской канцелярии по иностранным делам просьбу о принятии его на русскую службу, заключил с ним предварительные условия и прибыл в Санкт-Петербург.

Новоприбывший врач был представлен царю Петру I и сразу ему понравился: он обладал видной наружностью, ловок в обращении, умел говорить на нескольких европейских языках и изъяснялся на них красноречиво; царь не только принял Лестока на свою службу, но даже, минуя шесть лекарей, привезённых из-за границы постельничим Салтыковым, назначил его к Высочайшему двору.

Его обязанности хирурга, по тогдашним взглядам на приёмы лечения, делали его частым посетителем дворца. Тогда были в обычае кровопускания, к которым прибегали сравнительно часто, и не только при тяжёлых заболеваниях, но даже и при лёгких недомоганиях. Надобность кровопускания определялась самим хирургом, который поэтому почти ежедневно и навещал своих пациентов, справляясь об их здоровье и самочувствии. Новый хирург был человек очень подходящий ко двору Петра. Царь любил людей бодрого и весёлого нрава, умеющих соединять дело и потеху, а в Лестоке совмещались эти черты; случаев же для применения их было вполне достаточно. После Полтавской победы русская мощь росла: предприятия Петра Великого одно за другим увенчивались успехом и ознаменовывались торжествами; участие в них принимали не только русские, но и многочисленные уже в то время в Петербурге иноземцы. Лесток довольно скоро по прибытии в Россию стал вхож не только в дома иностранцев, но и в русские, пользуясь расположением за свой бодрый, жизнерадостный и лёгкий нрав. К нему благоволили и царь с царицей; причём Пётр в минуты раздражения поколачивал и его, наравне с придворными русского происхождения.

Вследствие милостивого внимания царя к новому хирургу он попал в число лиц, сопровождавших Петра в его путешествии за границу в 1716—1717 годах. Лесток был назначен хирургом при Её Величестве Екатерине. Лесток сблизился с одним из любимцев Петра Великого — П. И. Ягужинским, таким же, как и он, любителем жизненных благ и веселья, человеком умным и образованным. Постоянные встречи с Екатериной дали Лестоку случай показать себя с выгодной стороны и внушить к себе расположение и даже милостивое внимание государыни. Впрочем во время этого путешествия обнаружились и не совсем симпатичные стороны характера Лестока — сначала в мелочах. Он подружился с гофмаршалом Петра Великого Д. А. Шепелевым, большим любителем собак. В Данциге они общими усилиями украли у одного вельможи свору борзых и мальчика, её ведшего; а в Шверине — лучшую собаку из охоты фельдмаршала Шереметева. Лесток и Шепелев рассчитывали на покровительство тех, кому служили; и действительно, на жалобу Шереметева Екатерина отвечала, что похищение собак не есть воровство. Такой ответ был продиктован благоволением к французу-хирургу, умевшему за время путешествия и частых недомоганий императрицы снискать и упрочить её к нему милость. Когда 10 октября 1717 года, почти после двухлетнего отсутствия, царская семья возвратилась в Петербург, Лесток был в ней до некоторой степени свой человек.

Лесток ещё юношей обнаруживал большую охоту к любовным утехам и неутомимо искал их, особенно «уловляя невинность». 17 апреля 1719 года пришло к грустному окончанию одно из таких его предприятий. У Петра был шут Лакоста, пожалованный царём в графы. Шут был в милости у Петра. Злые языки говорили, что Лесток пользовался расположением не только жены Лакосты, но и его дочерей, и что именно на этой почве произошла между ними ссора. Лейб-хирург искал мира, — придворный шут прогнал его из дома и приказал слугам бить француза палками, если он покажется близ его жилища, а жену и дочерей посадил под домашний караул. Лесток попробовал искать посредников для переговоров, а чтобы смягчить гнев оскорблённого мужа и отца стал разглашать, что намерен жениться на лакостиной дочери. Ягужинский посоветовал ему написать Лакосте письмо и передать его с ним, Ягужинским. По уверениям Лестока, он собирался послать это письмо, но о содержании его хотел посоветоваться со своей будущей невестой. Придя к дому кухмистера Матиса, где она сидела за караулом, Лесток подвергся нападению сторожей, которые стали его бить и грабить; он вынул шпагу, но не успел оборониться: его схватили и арестовали. Пётр приказал его допросить и судить.

Лесток повинился в любовной связи с лакостиной дочерью, уверял, что хочет вступить с ней в брак, своё же поведение при аресте объяснял как самооборону. По словам Лестока, когда он приблизился к жилищу Матиса, «пришёл тут не знай какой детина в матросском платье и с ним иных человека три или четыре и, ухватя его, ударили об землю и почали грабить и схватили парик и, вынув из кармана футляр с инструментами лекарскими, и притом бывший Лакостин хлопец стал ему, Лестоку, на горло и говорил другим, чтоб вынули у него из кармана часы и деньги». Затем закричали караул. Всё это видала Ягана Матис. На крики прибежали стоявшие у Императорского Дворца, близ которого происходило дело, караульные Преображенского полка гренадерской роты, взявшие драчунов под стражу. Допрашивавший Лестока Андрей Ушаков иной вины, кроме драки со слугами Лакосты, найти за ним не мог, и в июле того же 1719 года, докладывая о таком своём убеждении Петру, предоставил решение участи провинившегося хирурга воле государя. При докладе Ушаков прибавил, что четырёхмесячное заключение и следствие очень тяжело отразилось на нравственном состоянии Лестока: «он в великой десперации находится, опасно, дабы не учинил какой над собой причины».

Пётр нашел Лестока виновным, и по его указу провинившегося хирурга сослали в Казань. Тамошнему губернатору велено было содержать его под крепким караулом, так как существовало подозрение, что Лесток хочет бежать. Всякая корреспонденция была ему запрещена, но в остальном ссылка была обставлена условиями для него благоприятными. На содержание его отпускалось 240 рублей в год — сумма, по тому времени, крупная; ему была разрешена врачебная практика и посещение знакомых, то есть «крепкий караул» начинался для Лестока вне пределов Казани, которую он не имел права покидать. Эта ссылка тянулась до вступления на престол Екатерины I.

Императрица вспомнила о своём бывшем заграничном любимце, вернула его ко двору, наименовала лейб-хирургом и назначила состоять при цесаревне Елизавете Петровне. Верховный Тайный Совет относился к нему тоже милостиво и 20 октября 1727 года постановил выдать из медицинской канцелярии недоданное ему за прошлое время жалованье.

Из всех этих перемен, после факта возвращения из ссылки, самой значительной по последствиям следует признать назначение Лестока ко двору цесаревны Елизаветы. Отныне он вместе с нею то подымался, в смысле значения и влияния на правящие круги России, то падал. Он чувствовал себя вельможей при начале царствования Петра II, а под конец его дрожал, как бы не попасть снова в ссылку.

С воцарением Анны Ивановны двор цесаревны отделился от большого и зажил своею особой замкнутой жизнью, тяготея ко всему простому русскому в противоположность немецкой чопорности и роскоши двора императрицы. Лестока любила полуопальная цесаревна и её приближённые, а в то же время и вельможи большого двора и петербургская знать. Лесток вовсе не был искателен, а скорее прям и резок, особенно если его задевали за живое. Он иногда осмеливался возражать высшим чинам аннинского правительства: на предложение Миниха следить за Елизаветой и доносить о её поведении он ответил резким и негодующим отказом. Его материальное положение стало цветущим и упрочилось. Сохранились сведения о векселях, выдаваемых ему разными вельможами на суммы, по тому времени огромные: на две, три тысячи; у него был большой хорошо обставленный дом; он широко жил и вёл крупную карточную игру, не всегда впрочем удачную, как видно из дела о взыскании наигранных в карты денег князем Юрием Долгоруким с лекаря Лестока (1737 год).

С мнениями Лестока, как человека умного, образованного и умеющего влиять, считались и в царствование Петра II и во всё царствование Анны Ивановны. При Петре II к нему обращались Бестужевы и их сторонники. Интригуя против Бирона, они забегали к Лестоку, жившему временно тогда близ Москвы в Слободе; они просили его распространять их мнения про «каналью курляндца», хорошо зная, что болтливый и острый на язык француз с удовольствием, для красного словца, расскажет всё, что найдет занимательного о Бироне и Анне Ивановне, конечно, в пределах мудрого благоразумия. Цесаревна Анна Петровна просила Елизавету: «пожалуй, Лестоку поклон мой рабской отдай и поблагодари за обнадежение милости его, такожде изволь у него спросить, так ли он много говорит про Гришку да Марфушку». Лесток уже был персоной, которая могла оказывать милости даже царевне, мнение которого могло очернять или обелять даже фаворитов царевен. К его суждениям в конце царствования Анны Ивановны прислушивался и Волынский: написав своё «Генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел», он, в числе немногих влиятельных лиц, показывал его и Лестоку; также он поступил и со своей известной запиской императрице о недостоинстве окружающих её людей, особенно Остермана, и о печальном положении людей достойных, подразумевая себя и тех, кому он читал записку.

Все эти обстоятельства вводили Лестока в круг русских дел, придворных партий, их целей, намерений и образа действий. Он благополучно ускользнул из дела Волынского, которое его непосредственно задевало, но он не мог уклониться от предприятий, касавшихся Елизаветы и её прав на престол. В них он не был зачинщиком, даже устранялся, сколько мог, от затей, за которые мог поплатиться головой, но ход событий складывался так, что шаг за шагом увлекал его к участию в заговоре, который окончился возведением на российский престол цесаревны Елизаветы, а Лесток оказался чуть ли не виднейшим лицом в совершившемся событии: через него велись переговоры с Шетарди и шведским посланником, он руководил действиями Елизаветы и влиял на её приближенных.

По восшествии на престол Елизаветы Лесток стал одним из самых близких к ней лиц и пользовался большим влиянием на дела; даже вице-канцлер Бестужев-Рюмин считал первое время необходимым быть с ним в дружбе. Позже между ними возникла вражда из-за явного пристрастия Лестока к Франции, от которой он получал пенсию в 15 000 ливров, и к Пруссии, по ходатайству которой император Карл VII даровал Лестоку графское достоинство. В 1744 году Бестужеву удалось перехватить тайную переписку Лестока и Шетарди; последний был удалён из России, а Лесток лишился прежнего влияния на императрицу. В 1748 году за новые интриги против Бестужева Лесток был арестован, пытан в Тайной канцелярии, приговорён к смерти как политический преступник, но помилован и сослан в 1750 году в Углич. Здесь он содержался три года, затем был перевезён в Великий Устюг и освобождён только в 1762 году Петром III, возвратившим ему чины и конфискованное имущество[1]. Умер 12 июня 1767 года.

Семья

  • Жена — Барбара фон Рутенхьельм
  • Жена — Алида Мюллер (ум. в ноябре 1743)
  • Жена (с 22 ноября 1747) — Мария Аврора фон Менгден (1720—1808), фрейлина, сестра Юлии Менгден, фаворитки Анны Леопольдовны.

Образ в кинематографе

К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)

Память

В топонимике Петербурга увековечен в имени Лештукова моста. Также существовал Лештуков переулок.

Напишите отзыв о статье "Лесток, Иоганн Германн"

Примечания

Литература

  • Анисимов Е. В. Россия в середине XVIII века: Борьба за наследие Петра. — М.: Мысль, 1986. — 239 с.
  • Лесток И. Г. [memoirs.ru/texts/LestokRS1877.htm Письмо Лестока к княз. А. Д. Кантемиру / Сообщ. А. Ф. Бычков] // Русская старина. — 1877. — Т. 18, № 3. — С. 480.
  • Павленко Н. И. «Страсти у трона». История дворцовых переворотов. — М.: Журнал «Родина», 1996. — 320 с.
  • Семевский М. Лесток // Чтения Моск. Общ. Ист. и Древ. Рос. — 1884. — № 3.
  • Фурсенко В. Лесток, Иоганн-Герман // Русский биографический словарь : в 25 томах. — СПб.М., 1896—1918.
  • Хмыров М. Д. Граф Лесток // Исторические статьи. — СПб.: В. П. Печаткин, 1873.


Отрывок, характеризующий Лесток, Иоганн Германн

Mes loisirs ensuite et mes vieux jours eussent ete consacres, en compagnie de l'imperatrice et durant l'apprentissage royal de mon fils, a visiter lentement et en vrai couple campagnard, avec nos propres chevaux, tous les recoins de l'Empire, recevant les plaintes, redressant les torts, semant de toutes parts et partout les monuments et les bienfaits.
Русская война должна бы была быть самая популярная в новейшие времена: это была война здравого смысла и настоящих выгод, война спокойствия и безопасности всех; она была чисто миролюбивая и консервативная.
Это было для великой цели, для конца случайностей и для начала спокойствия. Новый горизонт, новые труды открывались бы, полные благосостояния и благоденствия всех. Система европейская была бы основана, вопрос заключался бы уже только в ее учреждении.
Удовлетворенный в этих великих вопросах и везде спокойный, я бы тоже имел свой конгресс и свой священный союз. Это мысли, которые у меня украли. В этом собрании великих государей мы обсуживали бы наши интересы семейно и считались бы с народами, как писец с хозяином.
Европа действительно скоро составила бы таким образом один и тот же народ, и всякий, путешествуя где бы то ни было, находился бы всегда в общей родине.
Я бы выговорил, чтобы все реки были судоходны для всех, чтобы море было общее, чтобы постоянные, большие армии были уменьшены единственно до гвардии государей и т.д.
Возвратясь во Францию, на родину, великую, сильную, великолепную, спокойную, славную, я провозгласил бы границы ее неизменными; всякую будущую войну защитительной; всякое новое распространение – антинациональным; я присоединил бы своего сына к правлению империей; мое диктаторство кончилось бы, в началось бы его конституционное правление…
Париж был бы столицей мира и французы предметом зависти всех наций!..
Потом мои досуги и последние дни были бы посвящены, с помощью императрицы и во время царственного воспитывания моего сына, на то, чтобы мало помалу посещать, как настоящая деревенская чета, на собственных лошадях, все уголки государства, принимая жалобы, устраняя несправедливости, рассевая во все стороны и везде здания и благодеяния.]
Он, предназначенный провидением на печальную, несвободную роль палача народов, уверял себя, что цель его поступков была благо народов и что он мог руководить судьбами миллионов и путем власти делать благодеяния!
«Des 400000 hommes qui passerent la Vistule, – писал он дальше о русской войне, – la moitie etait Autrichiens, Prussiens, Saxons, Polonais, Bavarois, Wurtembergeois, Mecklembourgeois, Espagnols, Italiens, Napolitains. L'armee imperiale, proprement dite, etait pour un tiers composee de Hollandais, Belges, habitants des bords du Rhin, Piemontais, Suisses, Genevois, Toscans, Romains, habitants de la 32 e division militaire, Breme, Hambourg, etc.; elle comptait a peine 140000 hommes parlant francais. L'expedition do Russie couta moins de 50000 hommes a la France actuelle; l'armee russe dans la retraite de Wilna a Moscou, dans les differentes batailles, a perdu quatre fois plus que l'armee francaise; l'incendie de Moscou a coute la vie a 100000 Russes, morts de froid et de misere dans les bois; enfin dans sa marche de Moscou a l'Oder, l'armee russe fut aussi atteinte par, l'intemperie de la saison; elle ne comptait a son arrivee a Wilna que 50000 hommes, et a Kalisch moins de 18000».
[Из 400000 человек, которые перешли Вислу, половина была австрийцы, пруссаки, саксонцы, поляки, баварцы, виртембергцы, мекленбургцы, испанцы, итальянцы и неаполитанцы. Императорская армия, собственно сказать, была на треть составлена из голландцев, бельгийцев, жителей берегов Рейна, пьемонтцев, швейцарцев, женевцев, тосканцев, римлян, жителей 32 й военной дивизии, Бремена, Гамбурга и т.д.; в ней едва ли было 140000 человек, говорящих по французски. Русская экспедиция стоила собственно Франции менее 50000 человек; русская армия в отступлении из Вильны в Москву в различных сражениях потеряла в четыре раза более, чем французская армия; пожар Москвы стоил жизни 100000 русских, умерших от холода и нищеты в лесах; наконец во время своего перехода от Москвы к Одеру русская армия тоже пострадала от суровости времени года; по приходе в Вильну она состояла только из 50000 людей, а в Калише менее 18000.]
Он воображал себе, что по его воле произошла война с Россией, и ужас совершившегося не поражал его душу. Он смело принимал на себя всю ответственность события, и его помраченный ум видел оправдание в том, что в числе сотен тысяч погибших людей было меньше французов, чем гессенцев и баварцев.


Несколько десятков тысяч человек лежало мертвыми в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского. На перевязочных пунктах на десятину места трава и земля были пропитаны кровью. Толпы раненых и нераненых разных команд людей, с испуганными лицами, с одной стороны брели назад к Можайску, с другой стороны – назад к Валуеву. Другие толпы, измученные и голодные, ведомые начальниками, шли вперед. Третьи стояли на местах и продолжали стрелять.
Над всем полем, прежде столь весело красивым, с его блестками штыков и дымами в утреннем солнце, стояла теперь мгла сырости и дыма и пахло странной кислотой селитры и крови. Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных, и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: «Довольно, довольно, люди. Перестаньте… Опомнитесь. Что вы делаете?»
Измученным, без пищи и без отдыха, людям той и другой стороны начинало одинаково приходить сомнение о том, следует ли им еще истреблять друг друга, и на всех лицах было заметно колебанье, и в каждой душе одинаково поднимался вопрос: «Зачем, для кого мне убивать и быть убитому? Убивайте, кого хотите, делайте, что хотите, а я не хочу больше!» Мысль эта к вечеру одинаково созрела в душе каждого. Всякую минуту могли все эти люди ужаснуться того, что они делали, бросить всо и побежать куда попало.
Но хотя уже к концу сражения люди чувствовали весь ужас своего поступка, хотя они и рады бы были перестать, какая то непонятная, таинственная сила еще продолжала руководить ими, и, запотелые, в порохе и крови, оставшиеся по одному на три, артиллеристы, хотя и спотыкаясь и задыхаясь от усталости, приносили заряды, заряжали, наводили, прикладывали фитили; и ядра так же быстро и жестоко перелетали с обеих сторон и расплюскивали человеческое тело, и продолжало совершаться то страшное дело, которое совершается не по воле людей, а по воле того, кто руководит людьми и мирами.
Тот, кто посмотрел бы на расстроенные зады русской армии, сказал бы, что французам стоит сделать еще одно маленькое усилие, и русская армия исчезнет; и тот, кто посмотрел бы на зады французов, сказал бы, что русским стоит сделать еще одно маленькое усилие, и французы погибнут. Но ни французы, ни русские не делали этого усилия, и пламя сражения медленно догорало.
Русские не делали этого усилия, потому что не они атаковали французов. В начале сражения они только стояли по дороге в Москву, загораживая ее, и точно так же они продолжали стоять при конце сражения, как они стояли при начале его. Но ежели бы даже цель русских состояла бы в том, чтобы сбить французов, они не могли сделать это последнее усилие, потому что все войска русских были разбиты, не было ни одной части войск, не пострадавшей в сражении, и русские, оставаясь на своих местах, потеряли половину своего войска.
Французам, с воспоминанием всех прежних пятнадцатилетних побед, с уверенностью в непобедимости Наполеона, с сознанием того, что они завладели частью поля сраженья, что они потеряли только одну четверть людей и что у них еще есть двадцатитысячная нетронутая гвардия, легко было сделать это усилие. Французам, атаковавшим русскую армию с целью сбить ее с позиции, должно было сделать это усилие, потому что до тех пор, пока русские, точно так же как и до сражения, загораживали дорогу в Москву, цель французов не была достигнута и все их усилия и потери пропали даром. Но французы не сделали этого усилия. Некоторые историки говорят, что Наполеону стоило дать свою нетронутую старую гвардию для того, чтобы сражение было выиграно. Говорить о том, что бы было, если бы Наполеон дал свою гвардию, все равно что говорить о том, что бы было, если б осенью сделалась весна. Этого не могло быть. Не Наполеон не дал своей гвардии, потому что он не захотел этого, но этого нельзя было сделать. Все генералы, офицеры, солдаты французской армии знали, что этого нельзя было сделать, потому что упадший дух войска не позволял этого.
Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения. Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, – а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным. Французское нашествие, как разъяренный зверь, получивший в своем разбеге смертельную рану, чувствовало свою погибель; но оно не могло остановиться, так же как и не могло не отклониться вдвое слабейшее русское войско. После данного толчка французское войско еще могло докатиться до Москвы; но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине, раны. Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородиным была наложена рука сильнейшего духом противника.



Для человеческого ума непонятна абсолютная непрерывность движения. Человеку становятся понятны законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движения. Но вместе с тем из этого то произвольного деления непрерывного движения на прерывные единицы проистекает большая часть человеческих заблуждений.
Известен так называемый софизм древних, состоящий в том, что Ахиллес никогда не догонит впереди идущую черепаху, несмотря на то, что Ахиллес идет в десять раз скорее черепахи: как только Ахиллес пройдет пространство, отделяющее его от черепахи, черепаха пройдет впереди его одну десятую этого пространства; Ахиллес пройдет эту десятую, черепаха пройдет одну сотую и т. д. до бесконечности. Задача эта представлялась древним неразрешимою. Бессмысленность решения (что Ахиллес никогда не догонит черепаху) вытекала из того только, что произвольно были допущены прерывные единицы движения, тогда как движение и Ахиллеса и черепахи совершалось непрерывно.
Принимая все более и более мелкие единицы движения, мы только приближаемся к решению вопроса, но никогда не достигаем его. Только допустив бесконечно малую величину и восходящую от нее прогрессию до одной десятой и взяв сумму этой геометрической прогрессии, мы достигаем решения вопроса. Новая отрасль математики, достигнув искусства обращаться с бесконечно малыми величинами, и в других более сложных вопросах движения дает теперь ответы на вопросы, казавшиеся неразрешимыми.
Эта новая, неизвестная древним, отрасль математики, при рассмотрении вопросов движения, допуская бесконечно малые величины, то есть такие, при которых восстановляется главное условие движения (абсолютная непрерывность), тем самым исправляет ту неизбежную ошибку, которую ум человеческий не может не делать, рассматривая вместо непрерывного движения отдельные единицы движения.
В отыскании законов исторического движения происходит совершенно то же.
Движение человечества, вытекая из бесчисленного количества людских произволов, совершается непрерывно.
Постижение законов этого движения есть цель истории. Но для того, чтобы постигнуть законы непрерывного движения суммы всех произволов людей, ум человеческий допускает произвольные, прерывные единицы. Первый прием истории состоит в том, чтобы, взяв произвольный ряд непрерывных событий, рассматривать его отдельно от других, тогда как нет и не может быть начала никакого события, а всегда одно событие непрерывно вытекает из другого. Второй прием состоит в том, чтобы рассматривать действие одного человека, царя, полководца, как сумму произволов людей, тогда как сумма произволов людских никогда не выражается в деятельности одного исторического лица.
Историческая наука в движении своем постоянно принимает все меньшие и меньшие единицы для рассмотрения и этим путем стремится приблизиться к истине. Но как ни мелки единицы, которые принимает история, мы чувствуем, что допущение единицы, отделенной от другой, допущение начала какого нибудь явления и допущение того, что произволы всех людей выражаются в действиях одного исторического лица, ложны сами в себе.
Всякий вывод истории, без малейшего усилия со стороны критики, распадается, как прах, ничего не оставляя за собой, только вследствие того, что критика избирает за предмет наблюдения большую или меньшую прерывную единицу; на что она всегда имеет право, так как взятая историческая единица всегда произвольна.
Только допустив бесконечно малую единицу для наблюдения – дифференциал истории, то есть однородные влечения людей, и достигнув искусства интегрировать (брать суммы этих бесконечно малых), мы можем надеяться на постигновение законов истории.
Первые пятнадцать лет XIX столетия в Европе представляют необыкновенное движение миллионов людей. Люди оставляют свои обычные занятия, стремятся с одной стороны Европы в другую, грабят, убивают один другого, торжествуют и отчаиваются, и весь ход жизни на несколько лет изменяется и представляет усиленное движение, которое сначала идет возрастая, потом ослабевая. Какая причина этого движения или по каким законам происходило оно? – спрашивает ум человеческий.
Историки, отвечая на этот вопрос, излагают нам деяния и речи нескольких десятков людей в одном из зданий города Парижа, называя эти деяния и речи словом революция; потом дают подробную биографию Наполеона и некоторых сочувственных и враждебных ему лиц, рассказывают о влиянии одних из этих лиц на другие и говорят: вот отчего произошло это движение, и вот законы его.
Но ум человеческий не только отказывается верить в это объяснение, но прямо говорит, что прием объяснения не верен, потому что при этом объяснении слабейшее явление принимается за причину сильнейшего. Сумма людских произволов сделала и революцию и Наполеона, и только сумма этих произволов терпела их и уничтожила.
«Но всякий раз, когда были завоевания, были завоеватели; всякий раз, когда делались перевороты в государстве, были великие люди», – говорит история. Действительно, всякий раз, когда являлись завоеватели, были и войны, отвечает ум человеческий, но это не доказывает, чтобы завоеватели были причинами войн и чтобы возможно было найти законы войны в личной деятельности одного человека. Всякий раз, когда я, глядя на свои часы, вижу, что стрелка подошла к десяти, я слышу, что в соседней церкви начинается благовест, но из того, что всякий раз, что стрелка приходит на десять часов тогда, как начинается благовест, я не имею права заключить, что положение стрелки есть причина движения колоколов.
Всякий раз, как я вижу движение паровоза, я слышу звук свиста, вижу открытие клапана и движение колес; но из этого я не имею права заключить, что свист и движение колес суть причины движения паровоза.
Крестьяне говорят, что поздней весной дует холодный ветер, потому что почка дуба развертывается, и действительно, всякую весну дует холодный ветер, когда развертывается дуб. Но хотя причина дующего при развертыванье дуба холодного ветра мне неизвестна, я не могу согласиться с крестьянами в том, что причина холодного ветра есть раэвертыванье почки дуба, потому только, что сила ветра находится вне влияний почки. Я вижу только совпадение тех условий, которые бывают во всяком жизненном явлении, и вижу, что, сколько бы и как бы подробно я ни наблюдал стрелку часов, клапан и колеса паровоза и почку дуба, я не узнаю причину благовеста, движения паровоза и весеннего ветра. Для этого я должен изменить совершенно свою точку наблюдения и изучать законы движения пара, колокола и ветра. То же должна сделать история. И попытки этого уже были сделаны.