Лец, Станислав Ежи

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Станислав Ежи Лец
Stanisław Jerzy Lec
Дата рождения:

6 марта 1909(1909-03-06)

Место рождения:

Лемберг (в настоящее время Львов), Королевство Галиции и Лодомерии, Австро-Венгрия

Дата смерти:

7 мая 1966(1966-05-07) (57 лет)

Место смерти:

Варшава, ПНР

Гражданство:

Польша Польша

Род деятельности:

сатирик, поэт, автор афоризмов

Язык произведений:

польский

Награды:
[www.lib.ru/INPROZ/LEC/ Произведения на сайте Lib.ru]
В Викицитатнике есть страница по теме
Лец, Станислав Ежи

Стани́слав Е́жи Лец (польск. Stanisław Jerzy Lec), настоящее имя Стани́слав Е́жи де Туш-Летц[1] (польск. Stanisław Jerzy de Tusch-Letz); 6 марта 1909, Лемберг, Австро-Венгрия — 7 мая 1966, Варшава, Польша) — польский поэт, философ, писатель-сатирик и автор афоризмов.





Жизнь и творчество

Детство

Станислав Ежи Лец родился 6 марта 1909 года во Львове, крупном культурном центре Галиции, входившей тогда в состав Австро-Венгерской империи. Отец будущего писателя — австрийский дворянин (барон) еврейского происхождения Бенон де Туш-Летц. Станислав пользовался видоизменённой (Lec вместо Letz) второй частью двойной фамилии отца — Лец (что на идише означает «клоун», или «пересмешник») — как литературным псевдонимом. Родители будущего поэта, будучи людьми эксцентричными,К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 3127 дней] перешли в протестантизм. Отец писателя умер, когда Станислав был ещё ребёнком. Его воспитанием занялась мать — урождённая Аделя Сафрин, представительница польско-еврейской интеллигенции, высоко ценившей образование и культуру. Польская, немецкая (австрийская) и еврейская составляющие его духовной личности на разных этапах жизненного пути писателя то гармонизировались ярким художественным дарованием, то вступали друг с другом в драматическое, порой мучительное противоречие. Начальное образование он получал в австрийской столице, так как приближение фронта (шла Первая мировая война) заставило семью переехать в Вену, а затем завершал его во львовской евангелической школе.

Юность

Получив в 1927 г. аттестат зрелости, юноша изучает в дальнейшем юриспруденцию и полонистику в университете Яна Казимежа во Львове.

В эту студенческую пору он начинает литературную деятельность, сойдясь с коллегами, живо интересующимися творчеством. Весной 1929 г. молодые поэты устроили первый в их жизни авторский вечер, на котором прозвучали и стихи Леца, а в конце того же года в литературном приложении к популярной тогда газете «Ilustrowany Kurier Codzienny» (Иллюстрированный Ежедневный Курьер) было напечатано его дебютное стихотворение «Весна». «В нём говорилось, ясное дело, о весне, — пояснял Лец спустя годы, — но это не была традиционная весна, по настроению эти стихи выглядели… пессимистическими. А почему я выбрал именно „IKC“? Это издание выписывали и читали в нашем доме, а я хотел прослыть поэтом прежде всего в семье».

В 1931 г. группа молодых поэтов, встречавшихся у Леца на квартире, начала издавать журнал «Tryby» (Наклонения), в первом номере которого он опубликовал стихи «Из окна» и «Плакат» (в последнем две завершающие строфы были выброшены цензурой). Тираж же второго номера издания почти полностью уничтожила полиция. В 1933 г. во Львове выходит первый поэтический томик Леца «Barwy» (Цвета́).

В нём преобладали поэмы и стихи острого социально-политического звучания: оставшаяся кошмарным воспоминанием его детских лет Первая мировая война навсегда сделала поэта страстным антимилитаристом. В дебютном сборнике помещено стихотворение «Вино», полное мрачной и горькой иронии. Человеческая кровь, пролитая на множестве фронтов Европы во имя ложных догматов и националистических крестовых походов, кровь разных поколений и народов уподоблена им ценным винам урожайных лет, которые надо бережно хранить, чтобы предотвратить новые кровавые жатвы из окрестностей «Пьяве, Танненберга, Горлица».

В «Цветах» были также оглашены первые юмористические и сатирические фрашки Леца. Эту грань художественного дарования молодого поэта проницательно подметил и высоко оценил Юлиан Тувим — крупнейший мастер польского рифмованного слова того времени, включивший в свою знаменитую антологию «Четыре века польской фрашки» (1937) три стихотворения недавнего дебютанта.

Предвоенная Варшава

Переехав в Варшаву, Лец регулярно публикуется в «Варшавском цирюльнике», становится постоянным автором «Шпилек», его произведения помещают на своих страницах многие литературные журналы во главе со «Скамандром». В 1936 г. он организовал литературное кабаре «Teatr Krętaczy» (Театр пересмешников).

В этот период он начинает сотрудничать с варшавской газетой «Dziennik Popularny» (Популярный Ежедневник) — политическим изданием, пропагандировавшим идею создания антифашистского народного фронта, в котором публиковалась его ежедневная судебная хроника, вызывавшая особое раздражение «блюстителей порядка». После приостановки властями издания газеты, чтобы избежать грозившего ему ареста, Лец выехал в Румынию. Спустя некоторое время он возвращается на родину, крестьянствует в деревне на Подолье, служит в адвокатской конторе в Чорткове, затем, вернувшись в Варшаву, продолжает литературную и публицистическую деятельность.

Перед самой войной он завершает подготовку к печати обширного тома фрашек и подольской лирики под названием «Ziemia pachnie» (Пахнет землёй), но выйти в свет книга уже не успела.

Вторая мировая война

Начало войны застало Леца в его родном городе. Об этом страшном (и героическом) этапе своей жизни он рассказал позднее в нескольких скупых строчках автобиографии: «Пору оккупации я прожил во всех тех формах, какие допускало то время. 1939—1941 гг. я провёл во Львове, 1941—1943 гг. — в концлагере под Тернополем. В 1943 году, в июле, с места предстоявшего мне расстрела я сбежал в Варшаву, где работал в конспирации редактором военных газет Гвардии Людовой и Армии Людовой на левом и правом берегах Вислы. Потом ушёл к партизанам, сражавшимся в Люблинском воеводстве, после чего воевал в рядах регулярной армии».

При повторной попытке бегства из концлагеря он был схвачен и приговорён к расстрелу. Эсэсовец заставил обречённого на смерть рыть себе могилу, но погиб сам от его удара лопатой по шее (стихотворение «Кто копал себе могилу»). Переодевшись в немецкий мундир, Лец в таком виде пересёк всё генерал-губернаторство, как гитлеровцы именовали захваченную Польшу, и, добравшись до Варшавы и установив контакт с силами сопротивления, стал работать в подпольной прессе. В Прушкове редактировал газету «Żołnierz w boju» (Солдат в бою), а на правом берегу Вислы — «Swobodny narod» (Свободный народ), где печатал также свои стихи. В 1944 г., сражаясь в рядах первого батальона Армии Людовой, скрывался в парчевских лесах и участвовал в битве под Ромблувом[pl]. После освобождения Люблина вступил в 1-ю армию Войска Польского в звании майора. За участие в войне получил Кавалерский Крест ордена «Polonia Restituta» (Возрождённая Польша).

Послевоенные годы

В 1945 году, поселившись в Лодзи, Лец вместе с друзьями — поэтом Леоном Пастернаком и художником-карикатуристом Ежи Зарубой — возрождает издание популярнейшего юмористического журнала «Шпильки». На следующий год вышел его стихотворный сборник «Notatnik polowy» (Полевой блокнот), включавший стихи военных лет и строфы, посвящённые сражениям партизанской поры и павшим товарищам поэта-солдата. Тогда же был опубликован томик его сатирических стихов и фрашек, созданных перед войной, — «Spacer cynika» (Прогулка циника).

Работа в дипломатической миссии

Подобно своим старшим коллегам по литературе в довоенное время (Ян Лехонь, Ярослав Ивашкевич) и писателям-ровесникам в первые годы после освобождения (Чеслав Милош, Тадеуш Бреза, Ежи Путрамент), привлекавшимся к дипломатической работе, Лец в 1946 г. был направлен в Вену в качестве атташе по вопросам культуры политической миссии Польской Республики. Вскоре (1948 г.) на родине опубликован томик его сатирической поэзии, созданной после войны, — «Życie jest fraszką» (Жизнь — это фрашка), а затем (1950 г.) сборник «Новых стихов», написанных в австрийской столице — городе его детства; отсюда в этих стихотворениях так много реминисценций, связанных с новым, свежим восприятием памятников искусства и архитектуры этого великого центра европейской культуры.

Переезд в Израиль и возвращение в Польшу

Наблюдая из Австрии процессы, происходящие в Польше того времени, утверждение режима партийной диктатуры, подавление творческой свободы и воли интеллигенции, Лец в 1950 году принимает трудное для себя решение и уезжает в Израиль. За два года, проведённых здесь, им написана «Иерусалимская рукопись» (Rękopis jerozolimski), в которой доминирует мотив переживаемой им острой тоски по родине. Содержанием этих стихов, сложенных во время странствий по Ближнему Востоку, стали поиски собственного места в ряду творцов, вдохновлённых библейской темой, и неотвязная память об убитых под другим, северным небом. Существование вне стихии польского языка и культуры, вдали от родных и друзей, привычного мазовецкого пейзажа становится мучительно-тягостным:

Туда, на север дальний, где некогда лежал я в колыбели,
Туда стремлюсь теперь, чтоб там же и отпели.

Написав эти строки, Лец в 1952 году вернулся в Польшу. Принято считать, что демонстрация политической оппозиционности и свободомыслия Леца привела к тому, что в течение нескольких лет (до 1956) в Польше действовал негласный запрет на публикацию его собственных произведений (как это было, скажем, с М. М. Зощенко и А. А. Ахматовой в СССР). Единственной оплачиваемой формой литературного труда становится для него переводческая работа, и он целиком посвящает ей себя, обращаясь к поэзии И. В. Гёте, Г. Гейне, Б. Брехта, К. Тухольского, современных немецких, русских, белорусских и украинских авторов. Но и в этих условиях он отказывается выполнять некоторые официальные заказыК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 5259 дней].

Польская «оттепель»

После смерти сталиниста Болеслава Берута в 1956 году в Польше начались мощные общественные выступления поляков, заставившие власти объявить о разрыве с предшествующим периодом «ошибок и извращений». Был значительно ослаблен идеологический контроль над творчеством (по выражению одного из диссидентов, Польша превратилась в самый «открытый и свободный барак соцлагеря»). Одним из свидетельств перемен считается возвращение к читателям книг Леца и издание его новых произведений.

Была опубликована «Иерусалимская рукопись» (1956 г.) «Эти стихи, — писал Лец, — завершённые в середине 1952 года, по разным причинам, пролежали в ящике письменного стола вплоть до 1956 года. Я знаю, что это самая лиричная из моих книг. Каждый выпущенный томик является, по крайней мере для меня, спустя некоторое время как бы сочинением другого человека, которое — не стыжусь в этом признаться — читаешь порой даже с интересом. Тогда тебе открываются какие-то новые детали и в стихах, и между строчек».

Некоторые публицисты утверждают, что написанию книги «Myśli nieuczesane»Непричёсанные мысли») способствовала атмосфера польской «весны» 1957 года.

В 1958 году вышла авторская антология «Из тысячи и одной фрашки», содержащая двух-четырёхстрочные стихи-эпиграммы, которых Лец сочинил великое множество.

Последние поэтические томики Леца — «Kpię i pytam о drogę?» («Насмехаюсь и спрашиваю про дорогу» — 1959), «Do Abla i Kaina» («Авелю и Каину» — 1961), «List gończy» («Объявление о розыске» — 1963), «Poema gotowe do skoku» («Поэмы, готовые к прыжку» — 1964) — отмечены, по свидетельству самого автора, наблюдаемой им у себя «склонностью ко всё большей конденсации художественной формы». Это относится и к опубликованному на страницах литературной прессы циклу «Ксении», состоящему из коротких лирико-философских стихотворений, и к серии прозаических миниатюр «Маленькие мифы», форму которых Лец определил как «новый вариантик непричёсанных мыслей с собственной фабулой-анекдотом».

В 1964 году появилось второе издание «Непричёсанных мыслей», а через два года поэт успел ещё подготовить том «Новые непричёсанные мысли», содержащий огромное богатство тем, среди которых особой популярностью пользовались его историософские афоризмы.

После долгой неизлечимой болезни Станислав Ежи Лец скончался 7 мая 1966 года в Варшаве. Похоронен на кладбище Воинское Повонзки.

Произведения

Напишите отзыв о статье "Лец, Станислав Ежи"

Ссылки

  • [www.lib.ru/INPROZ/LEC/ Лец, Станислав Ежи] в библиотеке Максима Мошкова
  • Мальков М. [evolkov.net/reflections/Letz.E/about.Letz.html Гуманист без страха и упрёка — биография С. Е. Леца.]
  • [evolkov.net/reflections/Letz.E/nepriches.mysli.2.html Непричёсанные мысли] / Перевод с польского, послесловие М. П. Малькова — СПб.: Академический проект, 1999 — 173с.
  • [nataliamalkova61.narod.ru/index/stanislav_ezhi_lec/0-8 Станислав Ежи Лец. Непричёсанные мысли. Фрашки. Маленькие мифы. Электр.издание, испр. и дополн. СПб.2015. Карикатуры Шимона Кобылиньского. Перевод с польского, состав, вст. статья и прим. Максима Малькова. 525 стр.]
  • Черфас, Самуил [samlib.ru/c/cherfas_s/fraszki-1.shtml Лец Станислав Ежи. Идеал фрашки - Переводы и вариации Самуила Черфаса]. samlib.ru (20.08.2007). — Сотни фрашек-задирашек накатал ехидный Сташек, остроумец и мудрец, польский ёжик - Ежи Лец.. Проверено 21 августа 2007. [www.webcitation.org/61AIMMcpn Архивировано из первоисточника 24 августа 2011].

Примечания

  1. [readly.ru/author/16859 Станислав Ежи Лец — биография]

Отрывок, характеризующий Лец, Станислав Ежи

– Я? я?.. – сказал Пьер, чувствуя необходимость умалить как возможно свое общественное положение, чтобы быть ближе и понятнее для солдат. – Я по настоящему ополченный офицер, только моей дружины тут нет; я приезжал на сраженье и потерял своих.
– Вишь ты! – сказал один из солдат.
Другой солдат покачал головой.
– Что ж, поешь, коли хочешь, кавардачку! – сказал первый и подал Пьеру, облизав ее, деревянную ложку.
Пьер подсел к огню и стал есть кавардачок, то кушанье, которое было в котелке и которое ему казалось самым вкусным из всех кушаний, которые он когда либо ел. В то время как он жадно, нагнувшись над котелком, забирая большие ложки, пережевывал одну за другой и лицо его было видно в свете огня, солдаты молча смотрели на него.
– Тебе куды надо то? Ты скажи! – спросил опять один из них.
– Мне в Можайск.
– Ты, стало, барин?
– Да.
– А как звать?
– Петр Кириллович.
– Ну, Петр Кириллович, пойдем, мы тебя отведем. В совершенной темноте солдаты вместе с Пьером пошли к Можайску.
Уже петухи пели, когда они дошли до Можайска и стали подниматься на крутую городскую гору. Пьер шел вместе с солдатами, совершенно забыв, что его постоялый двор был внизу под горою и что он уже прошел его. Он бы не вспомнил этого (в таком он находился состоянии потерянности), ежели бы с ним не столкнулся на половине горы его берейтор, ходивший его отыскивать по городу и возвращавшийся назад к своему постоялому двору. Берейтор узнал Пьера по его шляпе, белевшей в темноте.
– Ваше сиятельство, – проговорил он, – а уж мы отчаялись. Что ж вы пешком? Куда же вы, пожалуйте!
– Ах да, – сказал Пьер.
Солдаты приостановились.
– Ну что, нашел своих? – сказал один из них.
– Ну, прощавай! Петр Кириллович, кажись? Прощавай, Петр Кириллович! – сказали другие голоса.
– Прощайте, – сказал Пьер и направился с своим берейтором к постоялому двору.
«Надо дать им!» – подумал Пьер, взявшись за карман. – «Нет, не надо», – сказал ему какой то голос.
В горницах постоялого двора не было места: все были заняты. Пьер прошел на двор и, укрывшись с головой, лег в свою коляску.


Едва Пьер прилег головой на подушку, как он почувствовал, что засыпает; но вдруг с ясностью почти действительности послышались бум, бум, бум выстрелов, послышались стоны, крики, шлепанье снарядов, запахло кровью и порохом, и чувство ужаса, страха смерти охватило его. Он испуганно открыл глаза и поднял голову из под шинели. Все было тихо на дворе. Только в воротах, разговаривая с дворником и шлепая по грязи, шел какой то денщик. Над головой Пьера, под темной изнанкой тесового навеса, встрепенулись голубки от движения, которое он сделал, приподнимаясь. По всему двору был разлит мирный, радостный для Пьера в эту минуту, крепкий запах постоялого двора, запах сена, навоза и дегтя. Между двумя черными навесами виднелось чистое звездное небо.
«Слава богу, что этого нет больше, – подумал Пьер, опять закрываясь с головой. – О, как ужасен страх и как позорно я отдался ему! А они… они все время, до конца были тверды, спокойны… – подумал он. Они в понятии Пьера были солдаты – те, которые были на батарее, и те, которые кормили его, и те, которые молились на икону. Они – эти странные, неведомые ему доселе они, ясно и резко отделялись в его мысли от всех других людей.
«Солдатом быть, просто солдатом! – думал Пьер, засыпая. – Войти в эту общую жизнь всем существом, проникнуться тем, что делает их такими. Но как скинуть с себя все это лишнее, дьявольское, все бремя этого внешнего человека? Одно время я мог быть этим. Я мог бежать от отца, как я хотел. Я мог еще после дуэли с Долоховым быть послан солдатом». И в воображении Пьера мелькнул обед в клубе, на котором он вызвал Долохова, и благодетель в Торжке. И вот Пьеру представляется торжественная столовая ложа. Ложа эта происходит в Английском клубе. И кто то знакомый, близкий, дорогой, сидит в конце стола. Да это он! Это благодетель. «Да ведь он умер? – подумал Пьер. – Да, умер; но я не знал, что он жив. И как мне жаль, что он умер, и как я рад, что он жив опять!» С одной стороны стола сидели Анатоль, Долохов, Несвицкий, Денисов и другие такие же (категория этих людей так же ясно была во сне определена в душе Пьера, как и категория тех людей, которых он называл они), и эти люди, Анатоль, Долохов громко кричали, пели; но из за их крика слышен был голос благодетеля, неумолкаемо говоривший, и звук его слов был так же значителен и непрерывен, как гул поля сраженья, но он был приятен и утешителен. Пьер не понимал того, что говорил благодетель, но он знал (категория мыслей так же ясна была во сне), что благодетель говорил о добре, о возможности быть тем, чем были они. И они со всех сторон, с своими простыми, добрыми, твердыми лицами, окружали благодетеля. Но они хотя и были добры, они не смотрели на Пьера, не знали его. Пьер захотел обратить на себя их внимание и сказать. Он привстал, но в то же мгновенье ноги его похолодели и обнажились.
Ему стало стыдно, и он рукой закрыл свои ноги, с которых действительно свалилась шинель. На мгновение Пьер, поправляя шинель, открыл глаза и увидал те же навесы, столбы, двор, но все это было теперь синевато, светло и подернуто блестками росы или мороза.
«Рассветает, – подумал Пьер. – Но это не то. Мне надо дослушать и понять слова благодетеля». Он опять укрылся шинелью, но ни столовой ложи, ни благодетеля уже не было. Были только мысли, ясно выражаемые словами, мысли, которые кто то говорил или сам передумывал Пьер.
Пьер, вспоминая потом эти мысли, несмотря на то, что они были вызваны впечатлениями этого дня, был убежден, что кто то вне его говорил их ему. Никогда, как ему казалось, он наяву не был в состоянии так думать и выражать свои мысли.
«Война есть наитруднейшее подчинение свободы человека законам бога, – говорил голос. – Простота есть покорность богу; от него не уйдешь. И они просты. Они, не говорят, но делают. Сказанное слово серебряное, а несказанное – золотое. Ничем не может владеть человек, пока он боится смерти. А кто не боится ее, тому принадлежит все. Ежели бы не было страдания, человек не знал бы границ себе, не знал бы себя самого. Самое трудное (продолжал во сне думать или слышать Пьер) состоит в том, чтобы уметь соединять в душе своей значение всего. Все соединить? – сказал себе Пьер. – Нет, не соединить. Нельзя соединять мысли, а сопрягать все эти мысли – вот что нужно! Да, сопрягать надо, сопрягать надо! – с внутренним восторгом повторил себе Пьер, чувствуя, что этими именно, и только этими словами выражается то, что он хочет выразить, и разрешается весь мучащий его вопрос.
– Да, сопрягать надо, пора сопрягать.
– Запрягать надо, пора запрягать, ваше сиятельство! Ваше сиятельство, – повторил какой то голос, – запрягать надо, пора запрягать…
Это был голос берейтора, будившего Пьера. Солнце било прямо в лицо Пьера. Он взглянул на грязный постоялый двор, в середине которого у колодца солдаты поили худых лошадей, из которого в ворота выезжали подводы. Пьер с отвращением отвернулся и, закрыв глаза, поспешно повалился опять на сиденье коляски. «Нет, я не хочу этого, не хочу этого видеть и понимать, я хочу понять то, что открывалось мне во время сна. Еще одна секунда, и я все понял бы. Да что же мне делать? Сопрягать, но как сопрягать всё?» И Пьер с ужасом почувствовал, что все значение того, что он видел и думал во сне, было разрушено.
Берейтор, кучер и дворник рассказывали Пьеру, что приезжал офицер с известием, что французы подвинулись под Можайск и что наши уходят.
Пьер встал и, велев закладывать и догонять себя, пошел пешком через город.
Войска выходили и оставляли около десяти тысяч раненых. Раненые эти виднелись в дворах и в окнах домов и толпились на улицах. На улицах около телег, которые должны были увозить раненых, слышны были крики, ругательства и удары. Пьер отдал догнавшую его коляску знакомому раненому генералу и с ним вместе поехал до Москвы. Доро гой Пьер узнал про смерть своего шурина и про смерть князя Андрея.

Х
30 го числа Пьер вернулся в Москву. Почти у заставы ему встретился адъютант графа Растопчина.
– А мы вас везде ищем, – сказал адъютант. – Графу вас непременно нужно видеть. Он просит вас сейчас же приехать к нему по очень важному делу.
Пьер, не заезжая домой, взял извозчика и поехал к главнокомандующему.
Граф Растопчин только в это утро приехал в город с своей загородной дачи в Сокольниках. Прихожая и приемная в доме графа были полны чиновников, явившихся по требованию его или за приказаниями. Васильчиков и Платов уже виделись с графом и объяснили ему, что защищать Москву невозможно и что она будет сдана. Известия эти хотя и скрывались от жителей, но чиновники, начальники различных управлений знали, что Москва будет в руках неприятеля, так же, как и знал это граф Растопчин; и все они, чтобы сложить с себя ответственность, пришли к главнокомандующему с вопросами, как им поступать с вверенными им частями.
В то время как Пьер входил в приемную, курьер, приезжавший из армии, выходил от графа.
Курьер безнадежно махнул рукой на вопросы, с которыми обратились к нему, и прошел через залу.
Дожидаясь в приемной, Пьер усталыми глазами оглядывал различных, старых и молодых, военных и статских, важных и неважных чиновников, бывших в комнате. Все казались недовольными и беспокойными. Пьер подошел к одной группе чиновников, в которой один был его знакомый. Поздоровавшись с Пьером, они продолжали свой разговор.
– Как выслать да опять вернуть, беды не будет; а в таком положении ни за что нельзя отвечать.
– Да ведь вот, он пишет, – говорил другой, указывая на печатную бумагу, которую он держал в руке.
– Это другое дело. Для народа это нужно, – сказал первый.
– Что это? – спросил Пьер.
– А вот новая афиша.
Пьер взял ее в руки и стал читать:
«Светлейший князь, чтобы скорей соединиться с войсками, которые идут к нему, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдет. К нему отправлено отсюда сорок восемь пушек с снарядами, и светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться. Вы, братцы, не смотрите на то, что присутственные места закрыли: дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских. Я клич кликну дня за два, а теперь не надо, я и молчу. Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы тройчатки: француз не тяжеле снопа ржаного. Завтра, после обеда, я поднимаю Иверскую в Екатерининскую гошпиталь, к раненым. Там воду освятим: они скорее выздоровеют; и я теперь здоров: у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба».
– А мне говорили военные люди, – сказал Пьер, – что в городе никак нельзя сражаться и что позиция…
– Ну да, про то то мы и говорим, – сказал первый чиновник.
– А что это значит: у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба? – сказал Пьер.
– У графа был ячмень, – сказал адъютант, улыбаясь, – и он очень беспокоился, когда я ему сказал, что приходил народ спрашивать, что с ним. А что, граф, – сказал вдруг адъютант, с улыбкой обращаясь к Пьеру, – мы слышали, что у вас семейные тревоги? Что будто графиня, ваша супруга…
– Я ничего не слыхал, – равнодушно сказал Пьер. – А что вы слышали?
– Нет, знаете, ведь часто выдумывают. Я говорю, что слышал.
– Что же вы слышали?
– Да говорят, – опять с той же улыбкой сказал адъютант, – что графиня, ваша жена, собирается за границу. Вероятно, вздор…
– Может быть, – сказал Пьер, рассеянно оглядываясь вокруг себя. – А это кто? – спросил он, указывая на невысокого старого человека в чистой синей чуйке, с белою как снег большою бородой, такими же бровями и румяным лицом.
– Это? Это купец один, то есть он трактирщик, Верещагин. Вы слышали, может быть, эту историю о прокламации?
– Ах, так это Верещагин! – сказал Пьер, вглядываясь в твердое и спокойное лицо старого купца и отыскивая в нем выражение изменничества.
– Это не он самый. Это отец того, который написал прокламацию, – сказал адъютант. – Тот молодой, сидит в яме, и ему, кажется, плохо будет.
Один старичок, в звезде, и другой – чиновник немец, с крестом на шее, подошли к разговаривающим.
– Видите ли, – рассказывал адъютант, – это запутанная история. Явилась тогда, месяца два тому назад, эта прокламация. Графу донесли. Он приказал расследовать. Вот Гаврило Иваныч разыскивал, прокламация эта побывала ровно в шестидесяти трех руках. Приедет к одному: вы от кого имеете? – От того то. Он едет к тому: вы от кого? и т. д. добрались до Верещагина… недоученный купчик, знаете, купчик голубчик, – улыбаясь, сказал адъютант. – Спрашивают у него: ты от кого имеешь? И главное, что мы знаем, от кого он имеет. Ему больше не от кого иметь, как от почт директора. Но уж, видно, там между ними стачка была. Говорит: ни от кого, я сам сочинил. И грозили и просили, стал на том: сам сочинил. Так и доложили графу. Граф велел призвать его. «От кого у тебя прокламация?» – «Сам сочинил». Ну, вы знаете графа! – с гордой и веселой улыбкой сказал адъютант. – Он ужасно вспылил, да и подумайте: этакая наглость, ложь и упорство!..
– А! Графу нужно было, чтобы он указал на Ключарева, понимаю! – сказал Пьер.
– Совсем не нужно», – испуганно сказал адъютант. – За Ключаревым и без этого были грешки, за что он и сослан. Но дело в том, что граф очень был возмущен. «Как же ты мог сочинить? – говорит граф. Взял со стола эту „Гамбургскую газету“. – Вот она. Ты не сочинил, а перевел, и перевел то скверно, потому что ты и по французски, дурак, не знаешь». Что же вы думаете? «Нет, говорит, я никаких газет не читал, я сочинил». – «А коли так, то ты изменник, и я тебя предам суду, и тебя повесят. Говори, от кого получил?» – «Я никаких газет не видал, а сочинил». Так и осталось. Граф и отца призывал: стоит на своем. И отдали под суд, и приговорили, кажется, к каторжной работе. Теперь отец пришел просить за него. Но дрянной мальчишка! Знаете, эдакой купеческий сынишка, франтик, соблазнитель, слушал где то лекции и уж думает, что ему черт не брат. Ведь это какой молодчик! У отца его трактир тут у Каменного моста, так в трактире, знаете, большой образ бога вседержителя и представлен в одной руке скипетр, в другой держава; так он взял этот образ домой на несколько дней и что же сделал! Нашел мерзавца живописца…