Литература Панамы

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Литература Панамы создаётся преимущественно на испанском языке. Из-за историко-политических особенностей активное развитие литературы в Панаме началось только в XIX веке[1][2].





История

Ранняя история

Свидетельств о доколониальной литературе в Панаме не сохранилось. Первые письменные свидетельства дошли до наших дней из времён открытия Панамы европейцами. Так, Колумб в 1503 году в своём письме из четвёртого плавания описывает территории, которые впоследствии и стали Панамой. В 1515 году Васко Нуньес де Бальбоа также описывал красоты этих мест в своём письме. Тем не менее, в колониальный период литература в Панаме почти не развивалась, немало этому поспособствовала введённая Испанией строгая литературная цензура для Нового Света[2].

Среди тех, кто в ранний колониальный период жил или путешествовал через Панаму и оставил свои описания разных аспектов жизни перешейка, можно назвать Бернардо де Варгаса Мачугу (1555—1621), Хуана де Мирамонтес-и-Зуазола (исп.), Пабло Креспилло де Овалле (1595—?), Лукаса Фернандеса де Пьедраита (1624—1688) и Фернандо де Риберу (1591—1646)[2].

Первым панамским литературным произведением обычно называется написанная в 1809 году в Пенономе пьеса Виктора де ла Гуардия-и-Аяла (исп.) «Мировая политика» (исп. La Política del Mundo). Это написанная в стихах трагедия из трёх актов, в которой осуждается вторжение Наполеона в Испанию[2].

Из других писателей XVIII века стоит отметить Мануэля Хосе де Айялу (исп.) (1728—1805) и Себастиана Лопеса Руиса (1741—1832)[2].

XIX век. Романтизм

После войны за независимость, в 1821 году образовалась Великая Колумбия, которая впоследствии распалась на несколько государств. Находившаяся в её составе территория Панамского перешейка провозгласила независимость только в 1903 году, поэтому в первой половине XIX века литература Панамы развивалась в русле колумбийской литературы[1].

Развитие территории Панамы, в частности, строительство здесь железной дороги, подняли национальное самосознание панамцев, что, помимо прочего, поспособствовало началу развития самостоятельной панамской литературы уже со второй половины XIX века. Среди значимых литераторов этого периода следует назвать поэтов Мариано Аросемена (исп.) и его сына, Хусто Аросемена (исп.)[2].

Также в странах региона в это время набирает популярность романтизм, что отражается и в литературе Панамы, где он, в силу упомянутых особенностей, переплетается с политическими и историческими темами. В 1845 году в Панаме создаётся Общество любителей просвещения, из которого вышли многие поэты-романтики[3]. Среди поэтов этого направления: Хил Колунхе (исп.), Томас Мартин Фёйе (исп.), Амелия Дени де Икаса (исп.)[2], Хосе Мария Алеман (исп.) и Мануэль Хосе Перес (исп.)[1].

В 1866 году поэт и журналист Мануэль Гамбоа (1840—1882) начал выпускать первую в Панаме литературную газету «El céfiro» (с исп. — Зефир), в газете также начала публиковаться литературная критика[2].

Модернизм

В конце XIX — начале XX веков в панамской литературе набирает силу модернизм. В это же время в 1903 году Панама обретает государственную независимость. Панамские писатели-модернисты следовали примерам своих французских коллег, парнасцев и символистов[1].

Важными для этого периода писателями являются: Дарио Эррера (исп.), Гильермо Андреве, Саломон Понсе Агилера (исп.), Леон Антонио Сото, Мария Олимпия де Обальдия (исп.), Пабло Аросемена, Белисарио Поррас Барахона (исп.), Рикардо Миро (исп.), Гаспар Октавио Эрнандес (исп.)[1] и другие.

Современность

Мексиканская революция и Первая мировая война оказали своё влияние на развитие панамской литературы в 20—30-е годы. Литераторы разделились по разным направлениям: сюрреализмом увлеклись поэты Рикардо Хулио Бермудес (исп.), Роке Хавьер Лауренса (исп.) и Тобиас Диас Блайтри, авангардом — Рохелио Синан (исп.)[1].

Среди других поэтов этого времени Деметрио Корси (исп.), Деметрио Эррера Севильяно (исп.), Хосе Антонио Монкада Луна; среди прозаиков Игнасио де Хесус Вальдес, Хосе Уэрта, Хосе Мария Нуньес, Мариэла Аро Родригес, Хил Блас Техейра[1] и другие.

После Второй мировой войны активно начинают работать Карлос Франсиско Чанг Марин, Энрике Чуэс, Диана Моран, Ренато Осорес, Хосе Мария Санчес, Сесар Аугусто Канданедо, Хосе де Хесус Мартинес, Берталисия Перальта, Бенхамин Рамон, Димас Лидио Питти (фр.)[1], Рамон Эберто Хурадо (исп.), Тристан Соларте (исп.), Хусто Арройо (исп.), Луисита Агилера Патиньо (исп.)[4] и другие.

С 1942 года в Панаме вручается Литературная премия имени Рикардо Миро (исп.), с 1996 года — Центральноамериканская литературная премия имени Рохелио Синана (исп.)[5].

Напишите отзыв о статье "Литература Панамы"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 Панама // Энциклопедический справочник «Латинская Америка» / В. В. Вольский. — М.: Советская энциклопедия, 1982. — Т. II. — С. 290—298. — 656 с. — 50 000 экз.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 La Verne M. Seales Soley. Literature // [books.google.ru/books?id=cNEcEyZs254C Culture and Customs of Panama]. — Santa Barbara: ABC-CLIO, 2008. — С. 51—57. — 148 с. — ISBN 9780313056369.
  3. Панама — статья из Большой советской энциклопедии (3-е издание).
  4. Berna Burrell. [revista.drclas.harvard.edu/book/panamanian-novel The Panamanian Novel] (англ.). Revista Magazine. Проверено 23 апреля 2016.
  5. [binal.ac.pa/binal/index.php?option=com_content&view=article&id=83:concursos-literarios&catid=82:ofrecemos Concurso Ricardo Miró] (исп.). La Biblioteca Nacional de Panamá. Проверено 23 апреля 2016.

Отрывок, характеризующий Литература Панамы

– Слушаю, ваше превосходительство, – сказал Тимохин, улыбкой давая чувствовать, что он понимает желания начальника.
– Ну да, ну да.
Полковой командир отыскал в рядах Долохова и придержал лошадь.
– До первого дела – эполеты, – сказал он ему.
Долохов оглянулся, ничего не сказал и не изменил выражения своего насмешливо улыбающегося рта.
– Ну, вот и хорошо, – продолжал полковой командир. – Людям по чарке водки от меня, – прибавил он, чтобы солдаты слышали. – Благодарю всех! Слава Богу! – И он, обогнав роту, подъехал к другой.
– Что ж, он, право, хороший человек; с ним служить можно, – сказал Тимохин субалтерн офицеру, шедшему подле него.
– Одно слово, червонный!… (полкового командира прозвали червонным королем) – смеясь, сказал субалтерн офицер.
Счастливое расположение духа начальства после смотра перешло и к солдатам. Рота шла весело. Со всех сторон переговаривались солдатские голоса.
– Как же сказывали, Кутузов кривой, об одном глазу?
– А то нет! Вовсе кривой.
– Не… брат, глазастее тебя. Сапоги и подвертки – всё оглядел…
– Как он, братец ты мой, глянет на ноги мне… ну! думаю…
– А другой то австрияк, с ним был, словно мелом вымазан. Как мука, белый. Я чай, как амуницию чистят!
– Что, Федешоу!… сказывал он, что ли, когда стражения начнутся, ты ближе стоял? Говорили всё, в Брунове сам Бунапарте стоит.
– Бунапарте стоит! ишь врет, дура! Чего не знает! Теперь пруссак бунтует. Австрияк его, значит, усмиряет. Как он замирится, тогда и с Бунапартом война откроется. А то, говорит, в Брунове Бунапарте стоит! То то и видно, что дурак. Ты слушай больше.
– Вишь черти квартирьеры! Пятая рота, гляди, уже в деревню заворачивает, они кашу сварят, а мы еще до места не дойдем.
– Дай сухарика то, чорт.
– А табаку то вчера дал? То то, брат. Ну, на, Бог с тобой.
– Хоть бы привал сделали, а то еще верст пять пропрем не емши.
– То то любо было, как немцы нам коляски подавали. Едешь, знай: важно!
– А здесь, братец, народ вовсе оголтелый пошел. Там всё как будто поляк был, всё русской короны; а нынче, брат, сплошной немец пошел.
– Песенники вперед! – послышался крик капитана.
И перед роту с разных рядов выбежало человек двадцать. Барабанщик запевало обернулся лицом к песенникам, и, махнув рукой, затянул протяжную солдатскую песню, начинавшуюся: «Не заря ли, солнышко занималося…» и кончавшуюся словами: «То то, братцы, будет слава нам с Каменскиим отцом…» Песня эта была сложена в Турции и пелась теперь в Австрии, только с тем изменением, что на место «Каменскиим отцом» вставляли слова: «Кутузовым отцом».
Оторвав по солдатски эти последние слова и махнув руками, как будто он бросал что то на землю, барабанщик, сухой и красивый солдат лет сорока, строго оглянул солдат песенников и зажмурился. Потом, убедившись, что все глаза устремлены на него, он как будто осторожно приподнял обеими руками какую то невидимую, драгоценную вещь над головой, подержал ее так несколько секунд и вдруг отчаянно бросил ее:
Ах, вы, сени мои, сени!
«Сени новые мои…», подхватили двадцать голосов, и ложечник, несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому то ложками. Солдаты, в такт песни размахивая руками, шли просторным шагом, невольно попадая в ногу. Сзади роты послышались звуки колес, похрускиванье рессор и топот лошадей.
Кутузов со свитой возвращался в город. Главнокомандующий дал знак, чтобы люди продолжали итти вольно, и на его лице и на всех лицах его свиты выразилось удовольствие при звуках песни, при виде пляшущего солдата и весело и бойко идущих солдат роты. Во втором ряду, с правого фланга, с которого коляска обгоняла роты, невольно бросался в глаза голубоглазый солдат, Долохов, который особенно бойко и грациозно шел в такт песни и глядел на лица проезжающих с таким выражением, как будто он жалел всех, кто не шел в это время с ротой. Гусарский корнет из свиты Кутузова, передразнивавший полкового командира, отстал от коляски и подъехал к Долохову.
Гусарский корнет Жерков одно время в Петербурге принадлежал к тому буйному обществу, которым руководил Долохов. За границей Жерков встретил Долохова солдатом, но не счел нужным узнать его. Теперь, после разговора Кутузова с разжалованным, он с радостью старого друга обратился к нему:
– Друг сердечный, ты как? – сказал он при звуках песни, ровняя шаг своей лошади с шагом роты.
– Я как? – отвечал холодно Долохов, – как видишь.
Бойкая песня придавала особенное значение тону развязной веселости, с которой говорил Жерков, и умышленной холодности ответов Долохова.
– Ну, как ладишь с начальством? – спросил Жерков.
– Ничего, хорошие люди. Ты как в штаб затесался?
– Прикомандирован, дежурю.
Они помолчали.
«Выпускала сокола да из правого рукава», говорила песня, невольно возбуждая бодрое, веселое чувство. Разговор их, вероятно, был бы другой, ежели бы они говорили не при звуках песни.
– Что правда, австрийцев побили? – спросил Долохов.
– А чорт их знает, говорят.
– Я рад, – отвечал Долохов коротко и ясно, как того требовала песня.
– Что ж, приходи к нам когда вечерком, фараон заложишь, – сказал Жерков.
– Или у вас денег много завелось?
– Приходи.
– Нельзя. Зарок дал. Не пью и не играю, пока не произведут.
– Да что ж, до первого дела…
– Там видно будет.
Опять они помолчали.
– Ты заходи, коли что нужно, все в штабе помогут… – сказал Жерков.
Долохов усмехнулся.
– Ты лучше не беспокойся. Мне что нужно, я просить не стану, сам возьму.
– Да что ж, я так…
– Ну, и я так.
– Прощай.
– Будь здоров…
… и высоко, и далеко,
На родиму сторону…
Жерков тронул шпорами лошадь, которая раза три, горячась, перебила ногами, не зная, с какой начать, справилась и поскакала, обгоняя роту и догоняя коляску, тоже в такт песни.


Возвратившись со смотра, Кутузов, сопутствуемый австрийским генералом, прошел в свой кабинет и, кликнув адъютанта, приказал подать себе некоторые бумаги, относившиеся до состояния приходивших войск, и письма, полученные от эрцгерцога Фердинанда, начальствовавшего передовою армией. Князь Андрей Болконский с требуемыми бумагами вошел в кабинет главнокомандующего. Перед разложенным на столе планом сидели Кутузов и австрийский член гофкригсрата.
– А… – сказал Кутузов, оглядываясь на Болконского, как будто этим словом приглашая адъютанта подождать, и продолжал по французски начатый разговор.
– Я только говорю одно, генерал, – говорил Кутузов с приятным изяществом выражений и интонации, заставлявшим вслушиваться в каждое неторопливо сказанное слово. Видно было, что Кутузов и сам с удовольствием слушал себя. – Я только одно говорю, генерал, что ежели бы дело зависело от моего личного желания, то воля его величества императора Франца давно была бы исполнена. Я давно уже присоединился бы к эрцгерцогу. И верьте моей чести, что для меня лично передать высшее начальство армией более меня сведущему и искусному генералу, какими так обильна Австрия, и сложить с себя всю эту тяжкую ответственность для меня лично было бы отрадой. Но обстоятельства бывают сильнее нас, генерал.