Православие в Великом княжестве Литовском

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Литовская митрополия»)
Перейти к: навигация, поиск

Православие в Великом княжестве Литовском являлось наиболее древним христианским направлением в государстве, распространившимся на значительной части территории будущего Великого княжества Литовского ещё во времена Древнерусского государства. До существенного распространения унии православие оставалось наиболее распространённым направлением в христианстве.

Управление православной церковью в Великом княжестве в разное время осуществлялось в рамках нескольких митрополий: Литовской (называвшейся также «митрополия Литовская и Малой Руси», «Киевская, Литовская и всея Руси»), Галицкой, Киевской («Киевская и всея Руси»), а с 1458 года«Киевской, Галицкой и всея Руси».





История

Церковная организация в регионе до учреждения Литовской митрополии

В конце X – начале XI века на территории полоцких и турово-пинских земель были учреждены Полоцкая и Туровская епископии Русской митрополии Константинопольского патриархата.

По археологическим данным, христианство восточного обряда в XII веке было распространено в бассейнах Двины, Припяти и большей части бассейна Немана, включая бассейн Вилии[1].

С середины XIII века местные князья периодически вступали в союзы с правителями Северо-Восточной и Юго-Западной Руси: дочь Брячислава Полоцкого Параскева была женой Александра Ярославича, а племянница Миндовга – женой Даниила Галицкого; князем Новогородка Литовского во второй половине 1250-х годов был Роман Данилович. Православными были великий князь литовский Войшелк, основавший Лавришевский монастырь, а также его зять и преемник Шварн Данилович. После монгольского нашествия Литва оказалась единственной из земель Киевской митрополии, сохранившей независимость от монголов. Митрополит Кирилл после 1251 года не смог вернуться на свою кафедру из Залесья, а следующий митрополит Максим переселился во Владимир-на-Клязьме со всем клиром, в результате чего киевская кафедра опустела[2]. Константинопольский патриархат, заботясь о христианской жизни в подотчётных ему епархиях, должен был ставить на Русь митрополитов находившихся под защитой галицких или литовских князей, независимых от Орды и тевтонских рыцарей.

С 1303 года литовские епархии находились в каноническом подчинении митрополиту Нифонту, кафедра которого находилась в Галиче. После смерти Нифонта на его место был поставлен Пётр (Ратский), но митрополит Пётр переехал из Малой Руси в подчиненный Орде Владимир-на-Клязьме и в 1311 году на соборе в Переславле-Залесском был осужден за симонию.

Литовская православная митрополия

По требованию великого князя литовского Гедимина, при Констатинопольском патриархе Иоанне Глике (1315–1320) была создана православная митрополия Литвы со столицей в литовском Новгородке — Малом Новгороде.[3] Новый митрополит благословил Гедимина на должность Великого князя Литовского и брачный союз его детей с детьми великого князя Владимирского, короля Малой Руси, польского короля (Мария Гедиминовна была женой Дмитрия Михайловича, Любарт (Дмитрий) Гедиминович — мужем волынской княжны, а Альдона Гедиминовна — женой Казимира III). При этом, у ряда исследователей существует мнение, что Литовская митрополия была создана в 1315—1317 годах, вероятно по просьбе направленной Витенем к Константинопольскому патриарху, так как в актах константинопольского синода 1317, 1327 и 1329 годов имеется подпись одного из членов синода — (греч. ό Λιτβάδων) (Литовский). В акте 1329 года указано его имя — Феофил.[4][5][6][7]. Резиденция литовского митрополита (греч. μητροπολίτης Λιτβων) находилась в Новогрудке, затем резиденция была устроена и в Вильне. Подвластное Орде Киевское княжество с 1320-х годов было под влиянием Великого княжества Литовского, а с 1362 года в составе ВКЛ.[8]

Интересно отметить,что в нескольких списках с Росписей епархиям Константинопольского престола, составленных при Андронике II Палеологе, написано, что Литовская митрополия существовала с 6800 (1291/2) года, а в одном списке датой учреждения Литовской митрополии указан 6808 (1299/1300) год[4][9]. В списках с Росписей есть уточнение — Литва, диоцез Большой Руси, со столицей в Малом Новгороде.[10][11][12] А. Павлов предположил, что датировка 1292 годом является, скорее всего, ошибкой переписчика, и вероятной датой основания Литовской митрополии следует считать 1300 год[5]

При литовском митрополите Феофиле, в 1328 году на соборе, в котором участвовали епископы Марк Перемышльский, Феодосий Луцкий, Григорий Холмский и Стефан Туровский, епископом Владимирским поставили Афанасия, а Галицким — Феодора.[13]

В 1329 году на Русь приехал Феогност, который должен был наладить союзные отношения между Константинополем и Сараем. Феогност, выполняя условия ордынцев, не признал епископом Ростовским Гавриила, поставленного в этом году с участием Феодора Галицкого, и отлучил от церкви сопротивлявшихся ордынской власти Александра Михайловича Тверского и псковичей. Александр Михайлович уехал в Литву и, получив там поддержку епископата Литовской митрополии и князя Гедимина, вернулся в Псков. В 1331 году во Владимире-Волынском Феогност отказался хиротонисать в епископы Новгорода и Пскова Арсения (избранного собором епископов: Феодором Галицким, Марком Перемышльским, Григорием Холмским и Афанасием Владимирским). Феогност поставил в Новгород своего кандидата Василия, но Василий заключил с киевским князем Фёдором соглашение о принятии на службу в Новгороде племянника Фёдора — Глеба Гедиминовича. Феогност в 1331 году отправился в Орду и Константинополь с жалобами на русско-литовских епископов и князей, но патриарх Исайя возвел галичского епископа Феодора в ранг митрополита. Литовская кафедра осталась незамещённой до 1352 года.[14][15].

На соборах галицко-литовских епископов в 1332 году епископом Чернигова был поставлен Павел, в 1335 году епископом Брянска поставлен Иоанн. В 1340 году Любарт (Дмитрий) Гедиминович стал князем Галицким. Поставленный Феогностом новгородский архиепископ Василий, получив из Константинополя в 1341 году крестчатые ризы и белый клобук, стал независимым от митрополита. В 1346 году галицко-литовские епископы епископом Смоленска поставили Евфимия. В поставлении Евфимия участвовал епископ Белгородский Кирилл.[13] В середине 1340-х годов Белгородская, Черниговская, Полоцкая, Владимирская, Турово-Пинская, Смоленская, Галицкая, Перемышльская, Холмская, Луцкая и Брянская епархии входили в галицкую митрополию. Под управлением Феогноста находились Владимиро-Суздальская митрополичья область, Ростовская, Рязанская и Сарайская епархии. За Тверскую епархию и Псковскую республику шла борьба между Литвой, Новгородской республикой и Московским княжеством. За Перемышльскую, Галицкую, Владимирскую и Холмскую епархии шла война за галицко-волынское наследство.

В сентябре 1347 года, вскоре после своей победы в гражданской войне и воцарения на императорском престоле, Иоанн VI Кантакузин, стремясь опереться на союз с Ордой, назвал авторитетного в Орде митрополита Феогноста митрополитом Киевским и всея Руси, а от противников Орды (епископов Малой Руси и князя Любарта) потребовал подчиниться митрополиту Феогносту.[16] Синод утвердил декреты Кантакузина, и новый патриарх Исидор вызвал галицкого митрополита на суд в Константинополь.[17] Православные Малой Руси и Литвы не подчинились требованиям кантакузинской партии, и в 1352 году в Константинополе отказались поставить в митрополиты претендента на литовскую кафедру Феодорита. Его хиротонисал патриарх Тырновский. Греки сочли поставление Феодорита неканоническим и обозвали литвинов огнепоклонниками.[18] Византийский историк Никифор Григора в 1350-х годах писал, что народ «Русь» разделяется на четыре Руси (Малая Русь, Литва, Новгород и Большая Русь), из которых одна почти непобедима и не платит дани Орде; этой Русью он называл Литву Ольгерда[7]. Феодорита признавал архиепископ Великого Новгорода Моисей (удалённый из Новгорода около 1330 года, вернувшийся на новгородскую кафедру в 1352 году и писавший в Константинополь жалобы на Феогноста). Феодорит пребывал на митрополичьей кафедре в Киеве до 1354 года. Из-за отсутствия документов неизвестен точный титул Феодорита, с которым он был поставлен в Тырново; И. Мейендорф допускает, что это мог быть титул «Митрополита Киевского и всея Руси».[19]

В 1354 году, через год после смерти Феогноста, Константинопольский патриархат возвёл в ранг митрополита угодного Орде московского ученика Феогноста — епископа Владимирского Алексия. Тырновский патриарх в 1355 году возвёл на литовскую митрополичью кафедру Романа, которого Рогожский летописец называл сыном тверского боярина, а историки приписали к родственникам Иулиании — второй жены Ольгерда. Между Романом и Алексием возник спор за Киев, и в 1356 году они оба приезжали в Константинополь. Патриарх Каллист закрепил за Романом Литву и Малую Русь, но Роман утвердился и в Киеве. В русских летописях сообщается, что митрополит Алексий в 1358 году приезжал в Киев, был здесь арестован, но смог сбежать в Москву. В 1360 году Роман приезжал в Тверь. Претензии митрополита Киевского и всея Руси Алексия к митрополиту Литовскому Роману разбирались на константинопольском синоде в июле 1361 года, закрепившем за Романом епископии Литвы (Полоцкое, Туровское и Новгородское епископства) и епархии Малой Руси.[20] Спор Романа с Алексием за Киев закончился со смертью Романа в 1362 году. В 1362 году литовские князья освободили от татарской власти районы южнее киевской области и галицких земель, присоединив таким образом древнюю Белгородскую (Аккерман) епархию и часть молдо-влашских земель, православное население которых окормлялось галицкими епископами, но Константинопольский патриарх, стремясь сохранить мирные отношения с Ордой, отдал всю Русь во власть митрополита Алекси́я, который, не посещая юго-западных епархий, содействовал военной и политической экспансии Московского княжества в тверские и смоленские земли. Митрополита Алексия около десяти лет поддерживал патриарх Филофей.

При митрополите Киприане (1375—1406)

Незадолго до смерти (5 ноября 1370 года) польский король Казимир III написал патриарху Филофею послание, в котором просил поставить в митрополиты польских владений галичского епископа Антония.[7] В мае 1371 года было выдано подписанное патриархом Филофеем соборное определение, которым епископу Антонию препоручалась митрополия Галицкая с холмской, туровской, перемышльской и владимирской епархиями.[21] Антоний должен был поставить епископов в Холм, Туров, Перемышль и Владимир при содействии митрополита Угровлахии. Выражая волю православного народа, великий князь Ольгерд писал в Константинополь послания с просьбами о поставлении на Литву независимого от Польши и Москвы митрополита, и в 1373 году патриарх Филофей направил в Киевскую митрополию своего экклисиарха Киприана, который должен был примирить литовских и тверских князей с Алексием. Киприану удалось примирить враждующие стороны. Но летом 1375 года Алекси́й благословил войска своей епархии в поход на Тверь, и 2 декабря 1375 года патриарх Филофей рукоположил Киприана в митрополита Киевского, Русского и Литовского, а патриарший собор постановил, что после смерти митрополита Алексия Киприан должен быть «одним митрополитом всея Руси». За это императора Иоанна V Палеолога и патриарха Филофея в Москве назвали «литвинами».[22] 9 июня 1376 года Киприан прибыл в Киев, управляемый литовским князем Владимиром Ольгердовичем. В 1376—1377 годах и с лета 1380 года Киприан занимался церковными и церковно-хозяйственными вопросами в Литве, в которой после смерти Ольгерда возник конфликт между старшими (от Марии) и младшими (от Иулиании) Ольгердовичами. В канцелярии митрополита Киприана был составлен список «всем градом рускым далним и ближним», в котором перечислены города православных епархий (кроме собственно литовских, множество городов от Дуная на юге, Перемышля и Брынеска на западе до Ладоги и Бела-озера на севере). После смерти Алексия в 1378 Киприан сделал попытку приступить к исполнению своих прав и обязанностей в Московском княжестве, но был схвачен слугами Дмитрия Ивановича, провел ночь в заточении, а затем был выдворен из Москвы. За это Дмитрий и его люди были отлучены от церкви и прокляты по чину псалмокатары специальным посланием Киприана.[23] В 1380 году Киприан благословил православных великого княжества Литовского на участие в Куликовской битве.

Летом 1387 года Киприан убедил Витовта возглавить сопротивление польско-латинской экспансии в Литве и заложил основу будущего союза великих княжеств Литовского и Московского: он обручил дочь Витовта Софью с московским княжичем Василием.[24] После февральского 1389 года константинопольского собора при патриархе Антонии северо-восточные русские епархии подчинились митрополиту Киприану. В 1396—1397 годах он вёл переговоры о союзе православной и римско-католической церквей в борьбе с агрессией мусульман. После 1394 года[25] церковная власть митрополита всея Руси распространилась на Галицию и Молдо-Влахию.

Период 1406—1441

В 1409 году в Киев из Константинополя прибыл новый митрополит Киевский и всея Руси Фотий. В первой половине 1410-х годов Фотий был обвинён в тяжком грехе, по которому иерарх достоин извержения из Церкви и проклятия. Литовско-киевские епископы написали Фотию послание, в котором обосновали свой отказ от подчинения неканоничному иерарху. Великий князь Витовт изгнал Фотия из Киева и обратился к императору Мануилу с просьбой дать Литовской Руси достойного митрополита. Император «для прибытков неправедных» не удовлетворил просьбу Витовта[26]. Не получив удовлетворения своей просьбе, великий князь Витовт собрал литовско-русских князей, бояр, вельмож, архимандритов, игуменов, иноков и попов на собор. 15 ноября 1415 года в Новогородке Литовском архиепископ Полоцкий Феодосий и епископы Исаакий Черниговский, Дионисий Луцкий, Герасим Владимирский, Галасий Перемышльский, Савастьян Смоленский, Харитон Холмский и Евфимий Туровский подписали соборную грамоту о избрании молдо-влахийского епископа Григория и посвящении его в митрополита Киевского и всея Руси по правилам святых Апостолов и по признанным Вселенской православной церковью примерам, бывшим прежде на Руси, в Болгарии и Сербии. Фотий разослал грамоты с бранью на литовских христиан и призывом не признавать Григория каноничным митрополитом. На Констанцском соборе в 1418 году Григорий Цамблак отказался перевести Литовскую митрополию в подчинение римскому престолу. На основании сообщения русского летописца о смерти Григория в 1420 году и информации о поездках Фотия в Литву на переговоры с Витовтом, в историографии утвердилось мнение о признании литовскими епархиями с 1420 года церковной власти митрополита Фотия. Но есть версия, что Григорий около 1431-1432 года переселился в Молдо-Влахию, где около 20-ти лет проработал на книжном поприще, приняв в Нямецком монастыре схиму с именем Гавриил). В конце 1432 или начале 1433 года патриарх Иосиф II возвёл в сан митрополита Киевского и всея Руси смоленского епископа Герасима. 26 мая 1434 года Герасим хиротонисал Евфимия II (Вяжицкого) в епископа Новгородского. В Москве не пожелали признать Герасима, и против него в ордынско-московско-польском посольском кружке было сфабриковано подозрение в союзе Герасима с католиками. По этому подозрению князь Свидригайло в ходе гражданской войны между приверженцами "старой веры" и сторонниками польско-католической гегемонии в 1435 году приказал сжечь Герасима в Витебске (вследствие этого преступления Свидригайло потерпел поражение от пропольской партии)[27].

В 1436 году патриарх Иосиф II возвёл в сан митрополита Киевского и всея Руси наиболее образованного представителя константинопольского духовенства Исидора. Благодаря авторитету митрополита Исидора союз православных и католиков против коалиции Османской империи и Орды 5 июля 1439 года был оформлен на Ферраро-Флорентийском вселенском соборе, где была признана каноничность и католической, и православной церковных организаций верующих. Папа Евгений IV назначил Исидора легатом католических провинций Польши, Литвы и Ливонии, а 18 декабря 1439 года к православному титулу Исидора был добавлен равный митрополичьему титул кардинала Римской Церкви. Возвращаясь из Флоренции, Исидор в начале 1440 года направил из Буды окружное послание, в котором сообщил о признании римской церковью каноничности православных и призвал христиан разных конфессий к мирному сосуществованию, что помогло литвинам поставить на должность великого князя Литовского 13-летнего Казимира (сына Софьи Андреевны, бывшей православной, четвёртой жены Ягайло-Владислава), построившего затем в Литве несколько православных церквей Иоанна Предтечи. В 1440 – начале 1441 года Исидор объезжал епархии великого княжества Литовского (был в Перемышле, Львове, Галиче, Холме, Вильне, Киеве и других городах). В марте 1441 года митрополит Исидор приехал в Москву, но ему не удалось привлечь москвичей к антимусульманскому союзу. Меньшинство русских епископов (6 из 18) выступили против своего митрополита. Неканоничные действия христиан в Москве привели к извержению северо-восточных епархий Русской митрополии из Вселенской Православной Церкви. В 1448 году епископы (Ростовский, Суздальский, Сарайский, Пермский и Коломенский?) поставили епископа Рязанского Иону в митрополиты Киевские и всея Руси. Поставление Ионы считается началом фактической самостоятельности (автокефалии) северо-восточных русских епархий. Преемники Ионы (с 1461) были уже только московскими митрополитами.

Период 1441—1596

В 1442—1452 годах митрополит Исидор был во Флоренции, Сиене, Киеве, Риме, Константинополе, опять в Риме, откуда 20 мая 1452 года отбыл с отрядом римских солдат в Константинополь. В 1453 году он участвовал в обороне Константинополя, был взят турками в плен, продан в рабство, бежал, и в 1458 году, став титулярным патриархом Константинополя[28], поставил митрополитом Киевским, Галицким и всея Руси своего бывшего протодиакона Григория (Болгарина). Исидор осуществлял управление православными епархиями Константинопольской патриархии не из захваченного турками Константинополя, а из Рима, где и скончался 27 апреля 1463 года. Григорий Болгарин не был допущен к управлению подвластными Москве епископиями и в течение 15 лет управлял лишь епархиями Литвы. В 1470 году статус Григория был подтверждён вселенским патриархом Константинополя Дионисием I. В том же году новгородцы сочли нужным отправить кандидата на место умершего архиепископа Ионы Феофила на поставление в сан не к московскому митрополиту, а к киевскому, что стало одной из причин первого похода Ивана III на Новгород (1471).

Предполагавшееся на соборе во Флоренции объединение христиан для борьбы с мусульманской агрессией оказалось неэффективным (католики не спасли Константинополь от захвата османами). После падения столицы Византийской империи и замены власти Константинопольского христианского императора на власть мусульманского султана в митрополиях Константинопольского патриархата значительно возросло значение светских правителей, власть которых стала сильнее власти духовных владык. 15 сентября 1475 года на освященном Соборе в Константинополе в митрополита Киевского и всея Руси был избран и рукоположен монах Афонского монастыря Спиридон. Однако король Польши и великий князь Литовский Казимир IV, очевидно, по просьбам своего сына Казимира, не позволил новому иерарху русской церкви осуществлять управление своими епархиями и сослал Спиридона в Пуню[29], а на митрополичьем престоле утвердил смоленского архиепископа из рода русских князей Пестручей — Мисаила, который 12 марта 1476 года подписал письмо к папе Сиксту IV (на это письмо папа ответил буллой, в которой признал восточный обряд равноправным латинскому). Находясь в ссылке, Спиридон продолжал общение со своей паствой (сохранились написанные им в Литве «Изложение о православней истинней нашей вере» и «Слово на Сошествие Св. Духа»). Поставление Спиридона митрополитом всея Руси вызвало беспокойство московских правителей, обозвавших митрополита Сатаной. В «утвержденной» грамоте епископа Вассиана, получившего в 1477 году от Московского митрополита Тверскую кафедру, специально оговаривается: «А к митрополиту Спиридону, нарицаемому Сатане, взыскавшаго во Цариграде поставлениа, во области безбожных турков, от поганаго царя, или кто будет иный митрополит поставлен от латыни или от Турскаго области, не приступити мне к нему, ни приобщениа, ни соединенна ми с ним не имети никакова». Из Литвы Спиридон перебрался на территорию Новгородской республики (в 1478 году покорённой Иваном III) или Тверского княжества, которое в 1485 году было захвачено Иваном III. Арестованный митрополит Киевский, Галицкий и всея Руси был сослан в Ферапонтов монастырь, где сумел оказать значительное влияние на развитие нестяжательского монашеского движения в северных землях Московской митрополии, руководил развитием Белозерской иконописной школы, в 1503 году написал Житие Соловецких чудотворцев Зосимы и Савватия. В последние годы своей жизни Спиридон, выполняя заказ Василия III, сочинил легендарное «Послание о Мономаховом венце», в котором описал происхождение московских князей от римского императора Августа.

После отъезда Серапиона из Литвы православные епископы Киевской митрополии выбрали себе митрополитом архиепископа Полоцкого Симеона. Король Казимир IV позволил ему получить утверждение в Константинополе. Константинопольский Патриарх Максим утвердил Симеона и прислал ему «Благословенное письмо», в котором обращался не только к нему, но и ко всем епископам, священникам и верным Святой Церкви. Патриаршее послание привезли два экзарха: митрополит Энейский Нифонт и епископ Ипанейский Феодорит, которые в 1481 году совершили интронизацию нового митрополита вместе с епископами митрополии Киевской, Галицкой и всея Руси в Новгородке Литовском. Избрание Симеона прекратило недоразумения, связанные с арестом Спиридона и деятельностью неканонично нареченного митрополита Мисаила. После утверждения Симеона крымский хан Менгли I Герай в 1482 году взял и выжег Киев и Печерский монастырь, ограбил Софийский собор. Митрополит Симеон поставил архимандритом Виленского Троицкого монастыря Макария (будущего митрополита Киевского) и рукоположил архимандрита Вассиана в сан епископа Владимирского и Брестского. При митрополите Симеоне началась Пограничная война между Великим княжеством Московским и Великим княжеством Литовским.

После смерти митрополита Симеона (1488 год) православные избрали на престол Киевской митрополии «мужа святаго, сугубо наказаннаго в писанiях, могущаго и иных пользовать и противящимся закону нашему сильнаго возбранителя» архиепископа Полоцкого Иону (Глезну). Избранный долго не соглашался, называл себя недостойным, но был «умолен просьбами князей, всего духовенства и людства, и подвигнут повеленiем господаря». До получения патриаршего утверждения (в 1492 году) Иона управлял Киевской митрополией с титулом «електа» (наречённого митрополита). При митрополите Ионе (скончался в октябре 1494 года) был заключен «Вечный мир» с Москвой и договор о браке великого князя Александра с Еленой Ивановной.

В 1495 году Собор архиереев избрал архимандрита Виленского Троицкого монастыря Макария и постановил в срочном порядке, соборными силами местного епископата, сначала посвятить Макария во епископа и в митрополита, и потом уже послать post factum посольство к патриарху за благословением. «Собрались тогда епископы Владимирский Вассиан, Полоцкий Лука, Туровский Вассиан, Луцкий Иона и постановили архимандрита Макария, по прозванию Черта, митрополитом Киеву и всей Руси. А к патриарху за благословением послали старца Дионисия и Германа диакона-инока». Вскоре посольство вернулось с утвердительным ответом, но посланник патриарха сделал выговор за нарушение нормального порядка. Послу были объяснены причины торопливости, и он их признал убедительными. Митрополит Макарий жил в Вильне, склонял литовского великого князя Александра к православным, а в 1497 году поехал в Киев, чтобы заняться восстановлением разрушенного Софийского собора. По дороге в Киев, когда митрополит проводил Божественную литургию в храме на берегу Припяти, на храм напали татары. Святитель призвал присутствующих спасаться, а сам остался у алтаря, где и принял мученическую смерть. Современники горячо оплакивали смерть Макария. Его тело привезли в Киев и положили в храме Святой Софии. После захвата московскими войсками в союзе с касимовскими и казанскими татарами Вяземских и части Верховских земель Киевской митрополии Иван III стал претенциозно именоваться Великим князем Московским и всея Руси.

В конце XV века в Киевской митрополии основаны Дерманский и Супрасльский монастыри. В 1500 году Иван III начал очередную войну с ВКЛ, в результате которой московскими войсками было захвачено около трети земель Киевской митрополии. Брянская и Черниговская епископии были ликвидированы, а их епархии подчинены иерархам Московской митрополии. В подчинение московскому митрополиту были переведены и христиане Торопецкого повета. Жители Смоленска, вдохновляемые смоленским епископом Иосифом (Солтаном), выдержали осаду московскими войсками и в 1507 году православные литвины избрали Иосифа митрополитом Киевским и всея Руси. В 1509 году Иосиф провёл в Вильне собор православных христиан Киевской митрополии и 20 сентября 1509 года подписал грамоту, которой разрешал проводить православные богослужения в польских и немецких землях на подвижном антимине, полученном от патриарха представителями виленского братства прихожан Пречистенского собора. В 1510 году Василий III захватил Псков. В 1511 году митрополит Иосиф получил от короля Сигизмунда I подтверждение своей власти над всеми церквями греческого закона в Литве и Польше. В 1514 году московские войска захватили Смоленск и двинулись вглубь Литвы, но 8 сентября московское войско было разгромлено близ Орши войском под командованием Константина Ивановича Острожского. В честь Оршанской победы в Вильне была устроена триумфальная арка, названная народом Острожской брамой (позднее называемая Острой брамой), известной как местопребывание Остробрамской иконы Божией Матери. На деньги Константина Ивановича Острожского в Вильне был перестроен кафедральный Пречистенский собор, Троицкая и Никольская церкви. В 1517 году полочанин Франциск Скорина начал печатание церковно-православных книг в Праге, а в 1520 году основал типографию в Вильне.

После завоевания турками Черногории (1499) Киевская митрополия почти столетие оставалась единственной митрополией Православной Церкви Константинопольского патриархата, свободной от не христианских правителей. Но митрополитами Киевскими, Галицкими и всея Руси в XVI веке становились шляхтичи, семейные, богатые люди, более заботящиеся не о христианским просвещением паствы, а об экономическом состоянии своих владений, что противоречило 82 правилу Карфагенского собора, запрещающего епископу «более надлежащего упражняться в собственном деле и составлять попечение и прилежание о своем престоле». Определяющее значение в избрании кандидатов на митрополичью кафедру в Литве получили не христианские ценности. Уже в XV веке часть представителей литовской аристократии, ориентируясь на королей католиков, переходила из православной Церкви в католическую, но этот переход, в связи с влиянием гуситского движения на литвинов, не был массовым. Отношения православных с католиками обострились в ходе гражданской войны. В середине XVI века многие аристократы были увлечены идеологией Лютера и Кальвина и переходили в протестантство, но, после успехов контрреформации, примкнули к католической Церкви. Расколом литвинского сообщества на несколько конфессиональных групп воспользовался Иван Грозный, войска которого в ходе Ливонской войны в 1563 году захватили Полоцк. Войска Ивана грозного вывезли в Московское государство несколько десятков тысяч православных литвинов. Угроза государственной независимости вынудила литвинов к поискам конфессионального и политического согласия. Было объявлено о равенстве прав православных, протестантов и католиков. Поляки воспользовались ситуацией и захватили литовские земли современной Украины и восточной Польши. В 1569 году литвины вынуждены были подписать Люблинский акт, по которому учреждалась конфедерация Короны Польской и Великого Княжества Литовского (Речь Посполитая). В новом государственном формировании обострилась идеологическая борьба между представителями разных конфессиональных групп. Просветительская и полемическая деятельность православных активизировалась во Львове, Вильне, Остроге. Активное участие в этой деятельности принимали многие литовские представители духовенства и мирян (Константин Острожский, братья Зарецкие, Иоанн Вышенский, Герасим Смотрицкий, печатники Иван Фёдоров и Пётр Мстиславец, книгоиздатели Мамоничи, члены православных братств и др.).

К концу XVI века Православная Церковь в Речи Посполитой стала перед необходимостью реформы образования. Необходимость в смене образовательной парадигмы возникла в среде православной интеллектуальной элиты прежде всего в результате того, что традиционный для Slavia Orthodoxa начётнический тип образованности оказался неспособным в полной мере противостоять в XVI веке напору вначале Реформации, а затем и католической Контрреформации. Духовенство было неспособно отстаивать в полемике свои убеждения, удовлетворять возросшие потребности паствы.[30]

После Брестской унии 1596—1686

В 1596 году на соборе в Бресте пять епископов и митрополит Михаил Рогоза объявили о переходе из юрисдикции Константинопольского патриархата в подчинение Римскому престолу. Епископы Гедеон (Балабан) и Михаил Копыстенский на заседании Собора противников унии отвергли решения униатов, сохранив православную церковную организацию (без митрополита) в Речи Посполитой. После заключения Брестской унии началась борьба с униатами за церкви и монастыри. В 1620 году Иерусалимский патриарх Феофан III восстановил православную иерархию на часть литовской митрополии, посвятив в Киеве Иова Борецкого в митрополита Киевского и всея Руси с титулом «Экзарх Константинопольского трона». В составе Киевской митрополии в 1632 году учреждена Оршанская, Мстиславская и Могилевская епископия, находившаяся на территории Великого княжества Литовского. С мая 1686 года, когда Константинопольский патриарх Дионисий IV дал согласие на подчинение Киевской митрополии Московскому патриархату, церковная организация Православной Церкви Константинопольского патриархата на территории центральной Европы прекратила существование.

В 1923 году в Польше (в том числе на части территории бывшей Литовской митрополии) была восстановлена юрисдикция Константинопольского патриархата, а 17 сентября 1925 года в Варшаве был объявлен Патриарший Томос о автокефалии Православной Церкви в Польше.

Список иерархов

Титулы митрополитов Руси менялись на «митрополит Литвы», «митрополит Литвы и Малой Руси», «митрополит Киевский и всея Руси», «митрополит Киевский, Галицкий и всея Руси».

  • Феофил – митрополит Литвы (до августа 1317—после апреля 1329);
  • Феодорит – титул неизвестен (1352—1354);
  • Роман – митрополит Литвы (1355—1362);
  • Киприан – митрополит Литвы и Малой Руси (1375—1378);
Митрополиты Киевские и всея Руси
Митрополиты Киевские, Галицкие и всея Руси

С 1596 по 1620 год не принявшие Брестскую унию православные Речи Посполитой оставались без митрополита.

См. также

Напишите отзыв о статье "Православие в Великом княжестве Литовском"

Примечания

  1. Голубович В., Голубович Е. Кривой город — Вильно // КСИИМК, 1945, вып. XI. С. 114—125.; Лухтан А., Ушинскас В. К проблеме становления литовской земли в свете археологических данных // Древности Литвы и Белоруссии. Вильнюс, 1988. С. 89–104.; Kernave - litewska Troja. Katalog wystawy ze zbiorow Panstwowego Muzeum – Rezerwatu Archeologii i Historii w Kernawe, Litwa. Warszawa, 2002.
  2. 82 правило Карфагенского собора запрещает епископу «оставлять главное место своей кафедры и отходить к какой-либо церкви, в его епархии состоящей, или более надлежащего упражняться в собственном деле и составлять попечение и прилежание о своем престоле».
  3. Соловьёв А. В. [rusrand.ru/files/solovev.pdf ВЕЛИКАЯ, МАЛАЯ И БЕЛАЯ РУСЬ]
  4. 1 2 Gelzer H. Ungedruckte und ungenugend veroffentlichte Texte der Notitiae Episcopatuum, ein Beitrag zur byzantinischen Kirchen — und Verwaltungsgeschichte. // Munchen, Akademie der Wissenschaften, Hist., l, Abhandlungen, XXI, 1900, Bd. III, ABTH
  5. 1 2 Павлов А. С. О начале Галицкой и Литовской митрополий и о первых тамошних митрополитах по византийским документальным источникам ХIV в. 40 стр. // Русское обозрение. 1894. кн. 5 (май). с. 236—241
  6. Miklosich M., Müller L, Acta patriarchatus Constantinopolitani. Wien, 1975. p. 72, 143, 147.
  7. 1 2 3 Шевченко И. И. Некоторые замечания о политике Константинопольского патриархата по отношению к Восточной Европе в XIV в. // Славяне и их соседи. Вып. 6. Греческий и славянский мир в средневековье и раннее новое время. Москва, 1996. с. 134—135.
  8. Шабульдо Ф. М. [legends.by.ru/library/shabuldo-1.htm Земли Юго-Западной Руси в составе Великого княжества Литовского. Киев: Наукова думка, 1987].
  9. Darrouzes J. Notitae episcopatuum ecclesiae Constantinopolitanae. Paris, 1981.; Miklosich F., Muller J. Acta et diplomata graeca medii aevi sacra et profana. Vindobonnae, 1860—1890. Vol. 1—6. ; Das Register des Patriarchat von Konstantinopel / Hrsg. v. H. Hunger, O. Kresten, E. Kislinger, C. Cupane. Wien, 1981—1995. T. 1—2.
  10. «τά Λίτβαδα, ένορία όντα τής Μεγάλης Ρωσίας». См: Rhalles G. A., Potles M. Σύνταγμα τών ϑείων καί ίερών κανόνων… Athens,1859. T. V. P. 490—495.
  11. [rusrand.ru/files/solovev.pdf "Великая, малая и белая Русь, Вопросы истории. № 7. 1947. С. 24—38., В греческой записи по этому поводу говорится, что Литва была раньше «епархией Великой России; столицей её был Малый Новгород»]
  12. Памятники древнерусского канонического права / РИБ, т. 6, СПб., 1880. стб. 92-94.
  13. 1 2 Regel W. Analecta Byzantino-Russica. Petropoli; Lipsiae, 1891. P. XXXII—XXXVIII, 52—56.
  14. Geizer H. Beiträge zur russischen Kirchengeschichte aus griechischen Quellen // Zeitschrift für Kirchengeschichte. — XIII. — 1892. — P. 261.
  15. Соколов П. Русский архиерей из Византии и право его назначения до начала XV века. — Киев, 1913. — С. 271.
  16. Miklošich F., Müller I. Acta et diplomata graeca medii aevi sacra et profana. Vol. I. Vindobonnae, 1860. Akt CXVII, CXVIII, CXVIX, p. 261—266.
  17. Miklošich F., Müller I. Acta et diplomata graeca medii aevi sacra et profana. Vol. I. Vindobonnae, 1860. Akt CXX, CXXI, p. 267—271.
  18. Darius Baronas. Trys Vilniaus kankiniai: gyvenimas ir istorija. Vilnius, 2000.
  19. [www.sedmitza.ru/text/438216.html Мейендорф И., прот. Византия и Московская Русь: Очерк по истории церковных и культурных связей в XIV веке. Paris: YMCA-PRESS, 1990. гл.7]
  20. Miklošich F., Müller I. Acta et diplomata graeca medii aevi sacra et profana. Vol. I. Vindobonnae, 1860. Akt CLXXXIII, p. 425—430.
  21. Miklošich F., Müller I. Acta et diplomata graeca medii aevi sacra et profana. Vol. I. Vindobonnae, 1860. Akt CCCXIX, p. 578—580.
  22. Из письма митрополита Киприана преп. Сергию Радонежскому от 23 июня 1378 года: «Патриарха литвином назвали, царя тако же». (Памятники древнерусского канонического права, I. Русская историческая библиотека, VI, СПб., 1880. стлб. 185).
  23. [lib.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=4990 Послание митрополита Киприана игуменам Сергию и Феодору]
  24. [www.pravoslavie.ru/put/060920121617.htm Святитель Киприан, митрополит Киевский и всея Руси. Часть 2]
  25. [www.patriarchia.ru/db/text/52451.html Львовская и Галицкая епархии]
  26. [www.sedmitza.ru/text/438222.html Мейендорф И., прот. Византия и Московская Русь: Очерк по истории церковных и культурных связей в XIV веке. Paris: YMCA-PRESS, 1990. гл.9]
  27. Вялікае княства Літоўскае: Энцыклапедыя ў 2 тамах. т. 1. — Мінск: БелЭН, 2006. с. 442
  28. Есть версия, что (англ) (вселенским патриархом Константинополя с 1456 года был Исидор II Ксанфопул)
  29. Турилов А. А. Забытое сочинение митрополита Саввы—Спиридона литовского периода его творчества // Славяне и их соседи. Межконфессиональные связи в странах Центральной, Восточной и Юго-Восточной Европы в XIV—XV веках. Москва, 1999. Вып. 7. С. 122—123.
  30. Турилов А. А., Флоря Б. Н. К вопросу об исторической альтернативе Брестской унии // [www.inslav.ru/resursy/elektronnaya-biblioteka/553--1596-xvi-xvii-2-1999 Брестская уния 1596 г. и общественно-политическая борьба на Украине и в Белоруссии в конце XVI — первой половине XVII в.]. — М., 1999. — Т. II. — С. 21-22.

Ссылки

  • [www.mediafire.com/?722uodv20vjycn2 Беспалов Р.А. Опыт исследования "Сказания о крещении мценян в 1415 году" в контексте церковной и политической истории Верхнего Поочья // Вопросы истории, культуры и природы Верхнего Поочья. Калуга, 2009. С.27-34]
  • [www.ortho-rus.ru/cgi-bin/or_file.cgi?3_1987 Киево-Литовская епархия], [www.ortho-rus.ru/titles/hronology.htm Русская митрополия (861-1997 гг.), Западно-русская (Киевская, Литовская) митрополия (1458-1687 гг.)] на сайте Благотворительного фонда «Русское Православие».
  • [drevo-info.ru/articles/412.html Киевская епархия] на сайте открытой православной энциклопедии «Древо».
  • Карташев А. В. [krotov.info/library/k/kartash/kart000.html ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЦЕРКВИ]
  • [orthodox-church.kiev.ua/page171 История Киевской митрополии], [orthodox-church.kiev.ua/page177 Хронология событий в истории Киевской Митрополии], [orthodox-church.kiev.ua/page175 Митрополиты Киевские] на Официальном сайте Киевской Митрополии Украинской Православной Церкви.
  • [orthodox.org.ua/ru/istoriya_eparhiy/2007/08/24/1716.html Киевская епархия], [orthodox.org.ua/ru/istoriya_eparhiy/2007/08/24/1682.html Львовская епархия] на Официальном сайте Украинской Православной Церкви.
  • [www.church.by/resource/Dir0176/Dir0177/Page0192.html Учреждение Литовской митрополии] на Официальном портале Белорусской православной церкви.

Отрывок, характеризующий Православие в Великом княжестве Литовском

– Соня, – сказала графиня, поднимая голову от письма, когда племянница проходила мимо нее. – Соня, ты не напишешь Николеньке? – сказала графиня тихим, дрогнувшим голосом, и во взгляде ее усталых, смотревших через очки глаз Соня прочла все, что разумела графиня этими словами. В этом взгляде выражались и мольба, и страх отказа, и стыд за то, что надо было просить, и готовность на непримиримую ненависть в случае отказа.
Соня подошла к графине и, став на колени, поцеловала ее руку.
– Я напишу, maman, – сказала она.
Соня была размягчена, взволнована и умилена всем тем, что происходило в этот день, в особенности тем таинственным совершением гаданья, которое она сейчас видела. Теперь, когда она знала, что по случаю возобновления отношений Наташи с князем Андреем Николай не мог жениться на княжне Марье, она с радостью почувствовала возвращение того настроения самопожертвования, в котором она любила и привыкла жить. И со слезами на глазах и с радостью сознания совершения великодушного поступка она, несколько раз прерываясь от слез, которые отуманивали ее бархатные черные глаза, написала то трогательное письмо, получение которого так поразило Николая.


На гауптвахте, куда был отведен Пьер, офицер и солдаты, взявшие его, обращались с ним враждебно, но вместе с тем и уважительно. Еще чувствовалось в их отношении к нему и сомнение о том, кто он такой (не очень ли важный человек), и враждебность вследствие еще свежей их личной борьбы с ним.
Но когда, в утро другого дня, пришла смена, то Пьер почувствовал, что для нового караула – для офицеров и солдат – он уже не имел того смысла, который имел для тех, которые его взяли. И действительно, в этом большом, толстом человеке в мужицком кафтане караульные другого дня уже не видели того живого человека, который так отчаянно дрался с мародером и с конвойными солдатами и сказал торжественную фразу о спасении ребенка, а видели только семнадцатого из содержащихся зачем то, по приказанию высшего начальства, взятых русских. Ежели и было что нибудь особенное в Пьере, то только его неробкий, сосредоточенно задумчивый вид и французский язык, на котором он, удивительно для французов, хорошо изъяснялся. Несмотря на то, в тот же день Пьера соединили с другими взятыми подозрительными, так как отдельная комната, которую он занимал, понадобилась офицеру.
Все русские, содержавшиеся с Пьером, были люди самого низкого звания. И все они, узнав в Пьере барина, чуждались его, тем более что он говорил по французски. Пьер с грустью слышал над собою насмешки.
На другой день вечером Пьер узнал, что все эти содержащиеся (и, вероятно, он в том же числе) должны были быть судимы за поджигательство. На третий день Пьера водили с другими в какой то дом, где сидели французский генерал с белыми усами, два полковника и другие французы с шарфами на руках. Пьеру, наравне с другими, делали с той, мнимо превышающею человеческие слабости, точностью и определительностью, с которой обыкновенно обращаются с подсудимыми, вопросы о том, кто он? где он был? с какою целью? и т. п.
Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтобы потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели, то есть к обвинению. Как только он начинал говорить что нибудь такое, что не удовлетворяло цели обвинения, так принимали желобок, и вода могла течь куда ей угодно. Кроме того, Пьер испытал то же, что во всех судах испытывает подсудимый: недоумение, для чего делали ему все эти вопросы. Ему чувствовалось, что только из снисходительности или как бы из учтивости употреблялась эта уловка подставляемого желобка. Он знал, что находился во власти этих людей, что только власть привела его сюда, что только власть давала им право требовать ответы на вопросы, что единственная цель этого собрания состояла в том, чтоб обвинить его. И поэтому, так как была власть и было желание обвинить, то не нужно было и уловки вопросов и суда. Очевидно было, что все ответы должны были привести к виновности. На вопрос, что он делал, когда его взяли, Пьер отвечал с некоторою трагичностью, что он нес к родителям ребенка, qu'il avait sauve des flammes [которого он спас из пламени]. – Для чего он дрался с мародером? Пьер отвечал, что он защищал женщину, что защита оскорбляемой женщины есть обязанность каждого человека, что… Его остановили: это не шло к делу. Для чего он был на дворе загоревшегося дома, на котором его видели свидетели? Он отвечал, что шел посмотреть, что делалось в Москве. Его опять остановили: у него не спрашивали, куда он шел, а для чего он находился подле пожара? Кто он? повторили ему первый вопрос, на который он сказал, что не хочет отвечать. Опять он отвечал, что не может сказать этого.
– Запишите, это нехорошо. Очень нехорошо, – строго сказал ему генерал с белыми усами и красным, румяным лицом.
На четвертый день пожары начались на Зубовском валу.
Пьера с тринадцатью другими отвели на Крымский Брод, в каретный сарай купеческого дома. Проходя по улицам, Пьер задыхался от дыма, который, казалось, стоял над всем городом. С разных сторон виднелись пожары. Пьер тогда еще не понимал значения сожженной Москвы и с ужасом смотрел на эти пожары.
В каретном сарае одного дома у Крымского Брода Пьер пробыл еще четыре дня и во время этих дней из разговора французских солдат узнал, что все содержащиеся здесь ожидали с каждым днем решения маршала. Какого маршала, Пьер не мог узнать от солдат. Для солдата, очевидно, маршал представлялся высшим и несколько таинственным звеном власти.
Эти первые дни, до 8 го сентября, – дня, в который пленных повели на вторичный допрос, были самые тяжелые для Пьера.

Х
8 го сентября в сарай к пленным вошел очень важный офицер, судя по почтительности, с которой с ним обращались караульные. Офицер этот, вероятно, штабный, с списком в руках, сделал перекличку всем русским, назвав Пьера: celui qui n'avoue pas son nom [тот, который не говорит своего имени]. И, равнодушно и лениво оглядев всех пленных, он приказал караульному офицеру прилично одеть и прибрать их, прежде чем вести к маршалу. Через час прибыла рота солдат, и Пьера с другими тринадцатью повели на Девичье поле. День был ясный, солнечный после дождя, и воздух был необыкновенно чист. Дым не стлался низом, как в тот день, когда Пьера вывели из гауптвахты Зубовского вала; дым поднимался столбами в чистом воздухе. Огня пожаров нигде не было видно, но со всех сторон поднимались столбы дыма, и вся Москва, все, что только мог видеть Пьер, было одно пожарище. Со всех сторон виднелись пустыри с печами и трубами и изредка обгорелые стены каменных домов. Пьер приглядывался к пожарищам и не узнавал знакомых кварталов города. Кое где виднелись уцелевшие церкви. Кремль, неразрушенный, белел издалека с своими башнями и Иваном Великим. Вблизи весело блестел купол Ново Девичьего монастыря, и особенно звонко слышался оттуда благовест. Благовест этот напомнил Пьеру, что было воскресенье и праздник рождества богородицы. Но казалось, некому было праздновать этот праздник: везде было разоренье пожарища, и из русского народа встречались только изредка оборванные, испуганные люди, которые прятались при виде французов.
Очевидно, русское гнездо было разорено и уничтожено; но за уничтожением этого русского порядка жизни Пьер бессознательно чувствовал, что над этим разоренным гнездом установился свой, совсем другой, но твердый французский порядок. Он чувствовал это по виду тех, бодро и весело, правильными рядами шедших солдат, которые конвоировали его с другими преступниками; он чувствовал это по виду какого то важного французского чиновника в парной коляске, управляемой солдатом, проехавшего ему навстречу. Он это чувствовал по веселым звукам полковой музыки, доносившимся с левой стороны поля, и в особенности он чувствовал и понимал это по тому списку, который, перекликая пленных, прочел нынче утром приезжавший французский офицер. Пьер был взят одними солдатами, отведен в одно, в другое место с десятками других людей; казалось, они могли бы забыть про него, смешать его с другими. Но нет: ответы его, данные на допросе, вернулись к нему в форме наименования его: celui qui n'avoue pas son nom. И под этим названием, которое страшно было Пьеру, его теперь вели куда то, с несомненной уверенностью, написанною на их лицах, что все остальные пленные и он были те самые, которых нужно, и что их ведут туда, куда нужно. Пьер чувствовал себя ничтожной щепкой, попавшей в колеса неизвестной ему, но правильно действующей машины.
Пьера с другими преступниками привели на правую сторону Девичьего поля, недалеко от монастыря, к большому белому дому с огромным садом. Это был дом князя Щербатова, в котором Пьер часто прежде бывал у хозяина и в котором теперь, как он узнал из разговора солдат, стоял маршал, герцог Экмюльский.
Их подвели к крыльцу и по одному стали вводить в дом. Пьера ввели шестым. Через стеклянную галерею, сени, переднюю, знакомые Пьеру, его ввели в длинный низкий кабинет, у дверей которого стоял адъютант.
Даву сидел на конце комнаты над столом, с очками на носу. Пьер близко подошел к нему. Даву, не поднимая глаз, видимо справлялся с какой то бумагой, лежавшей перед ним. Не поднимая же глаз, он тихо спросил:
– Qui etes vous? [Кто вы такой?]
Пьер молчал оттого, что не в силах был выговорить слова. Даву для Пьера не был просто французский генерал; для Пьера Даву был известный своей жестокостью человек. Глядя на холодное лицо Даву, который, как строгий учитель, соглашался до времени иметь терпение и ждать ответа, Пьер чувствовал, что всякая секунда промедления могла стоить ему жизни; но он не знал, что сказать. Сказать то же, что он говорил на первом допросе, он не решался; открыть свое звание и положение было и опасно и стыдно. Пьер молчал. Но прежде чем Пьер успел на что нибудь решиться, Даву приподнял голову, приподнял очки на лоб, прищурил глаза и пристально посмотрел на Пьера.
– Я знаю этого человека, – мерным, холодным голосом, очевидно рассчитанным для того, чтобы испугать Пьера, сказал он. Холод, пробежавший прежде по спине Пьера, охватил его голову, как тисками.
– Mon general, vous ne pouvez pas me connaitre, je ne vous ai jamais vu… [Вы не могли меня знать, генерал, я никогда не видал вас.]
– C'est un espion russe, [Это русский шпион,] – перебил его Даву, обращаясь к другому генералу, бывшему в комнате и которого не заметил Пьер. И Даву отвернулся. С неожиданным раскатом в голосе Пьер вдруг быстро заговорил.
– Non, Monseigneur, – сказал он, неожиданно вспомнив, что Даву был герцог. – Non, Monseigneur, vous n'avez pas pu me connaitre. Je suis un officier militionnaire et je n'ai pas quitte Moscou. [Нет, ваше высочество… Нет, ваше высочество, вы не могли меня знать. Я офицер милиции, и я не выезжал из Москвы.]
– Votre nom? [Ваше имя?] – повторил Даву.
– Besouhof. [Безухов.]
– Qu'est ce qui me prouvera que vous ne mentez pas? [Кто мне докажет, что вы не лжете?]
– Monseigneur! [Ваше высочество!] – вскрикнул Пьер не обиженным, но умоляющим голосом.
Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту одну минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья.
В первом взгляде для Даву, приподнявшего только голову от своего списка, где людские дела и жизнь назывались нумерами, Пьер был только обстоятельство; и, не взяв на совесть дурного поступка, Даву застрелил бы его; но теперь уже он видел в нем человека. Он задумался на мгновение.
– Comment me prouverez vous la verite de ce que vous me dites? [Чем вы докажете мне справедливость ваших слов?] – сказал Даву холодно.
Пьер вспомнил Рамбаля и назвал его полк, и фамилию, и улицу, на которой был дом.
– Vous n'etes pas ce que vous dites, [Вы не то, что вы говорите.] – опять сказал Даву.
Пьер дрожащим, прерывающимся голосом стал приводить доказательства справедливости своего показания.
Но в это время вошел адъютант и что то доложил Даву.
Даву вдруг просиял при известии, сообщенном адъютантом, и стал застегиваться. Он, видимо, совсем забыл о Пьере.
Когда адъютант напомнил ему о пленном, он, нахмурившись, кивнул в сторону Пьера и сказал, чтобы его вели. Но куда должны были его вести – Пьер не знал: назад в балаган или на приготовленное место казни, которое, проходя по Девичьему полю, ему показывали товарищи.
Он обернул голову и видел, что адъютант переспрашивал что то.
– Oui, sans doute! [Да, разумеется!] – сказал Даву, но что «да», Пьер не знал.
Пьер не помнил, как, долго ли он шел и куда. Он, в состоянии совершенного бессмыслия и отупления, ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились, и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том: кто, кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его – Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто.
Это был порядок, склад обстоятельств.
Порядок какой то убивал его – Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его.


От дома князя Щербатова пленных повели прямо вниз по Девичьему полю, левее Девичьего монастыря и подвели к огороду, на котором стоял столб. За столбом была вырыта большая яма с свежевыкопанной землей, и около ямы и столба полукругом стояла большая толпа народа. Толпа состояла из малого числа русских и большого числа наполеоновских войск вне строя: немцев, итальянцев и французов в разнородных мундирах. Справа и слева столба стояли фронты французских войск в синих мундирах с красными эполетами, в штиблетах и киверах.
Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него – желание, чтобы поскорее сделалось что то страшное, что должно было быть сделано. Пьер оглядывался на своих товарищей и рассматривал их.
Два человека с края были бритые острожные. Один высокий, худой; другой черный, мохнатый, мускулистый, с приплюснутым носом. Третий был дворовый, лет сорока пяти, с седеющими волосами и полным, хорошо откормленным телом. Четвертый был мужик, очень красивый, с окладистой русой бородой и черными глазами. Пятый был фабричный, желтый, худой малый, лет восемнадцати, в халате.
Пьер слышал, что французы совещались, как стрелять – по одному или по два? «По два», – холодно спокойно отвечал старший офицер. Сделалось передвижение в рядах солдат, и заметно было, что все торопились, – и торопились не так, как торопятся, чтобы сделать понятное для всех дело, но так, как торопятся, чтобы окончить необходимое, но неприятное и непостижимое дело.
Чиновник француз в шарфе подошел к правой стороне шеренги преступников в прочел по русски и по французски приговор.
Потом две пары французов подошли к преступникам и взяли, по указанию офицера, двух острожных, стоявших с края. Острожные, подойдя к столбу, остановились и, пока принесли мешки, молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один все крестился, другой чесал спину и делал губами движение, подобное улыбке. Солдаты, торопясь руками, стали завязывать им глаза, надевать мешки и привязывать к столбу.
Двенадцать человек стрелков с ружьями мерным, твердым шагом вышли из за рядов и остановились в восьми шагах от столба. Пьер отвернулся, чтобы не видать того, что будет. Вдруг послышался треск и грохот, показавшиеся Пьеру громче самых страшных ударов грома, и он оглянулся. Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что то делали у ямы. Повели других двух. Так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча, прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее.
Пьер хотел не смотреть и опять отвернулся; но опять как будто ужасный взрыв поразил его слух, и вместе с этими звуками он увидал дым, чью то кровь и бледные испуганные лица французов, опять что то делавших у столба, дрожащими руками толкая друг друга. Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера.
На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто жо это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» – на секунду блеснуло в душе Пьера.
– Tirailleurs du 86 me, en avant! [Стрелки 86 го, вперед!] – прокричал кто то. Повели пятого, стоявшего рядом с Пьером, – одного. Пьер не понял того, что он спасен, что он и все остальные были приведены сюда только для присутствия при казни. Он со все возраставшим ужасом, не ощущая ни радости, ни успокоения, смотрел на то, что делалось. Пятый был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и схватился за Пьера (Пьер вздрогнул и оторвался от него). Фабричный не мог идти. Его тащили под мышки, и он что то кричал. Когда его подвели к столбу, он вдруг замолк. Он как будто вдруг что то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что невозможно, чтобы его убили люди, но он стал у столба, ожидая повязки вместе с другими и, как подстреленный зверь, оглядываясь вокруг себя блестящими глазами.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, который резал ему; потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская ни малейшего движения.
Должно быть, послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы восьми ружей. Но Пьер, сколько он ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки, от тяжести повисшего тела, распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки. Тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленами кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба, и никто не отгонял его.
Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда. Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба, сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. Двадцать четыре человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам, в то время как роты проходили мимо них.
Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат с мертво бледным лицом, в кивере, свалившемся назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело. Старый солдат, унтер офицер, выбежал из рядов и, схватив за плечо молодого солдата, втащил его в роту. Толпа русских и французов стала расходиться. Все шли молча, с опущенными головами.
– Ca leur apprendra a incendier, [Это их научит поджигать.] – сказал кто то из французов. Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем нибудь в том, что было сделано, но не мог. Не договорив начатого, он махнул рукою и пошел прочь.


После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой, разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер офицер с двумя солдатами вошел в церковь и объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили, Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такою силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, – сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти.
Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что то, расспрашивали о чем то, потом повели куда то, и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.