Луций Опимий

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Луций Опимий
лат. Lucius Opimius
Претор Римской республики
125 год до н. э.
Консул Римской республики
121 год до н. э.
легат
116 год до н. э.
 
Рождение: II век до н. э.
Рим
Смерть: II век до н. э.
Диррахий
Род: Опимии
Отец: Квинт Опимий
Дети: Луций Опимий (предположительно)

Луций Опимий (лат. Lucius Opimius; II век до н. э.) — древнеримский политический деятель и военачальник. В 125 году до н. э. он подавил восстание в латинской колонии Фрегеллы, а в последующие годы стал одним из лидеров консервативной части сената. Его первая попытка стать консулом не удалась из-за противодействия Гая Семпрония Гракха (123 год). В 121 году до н. э. Опимий всё же достиг консульства и, действуя на стороне сената, организовал расправу над Гракхом и его сторонниками. В 116 году до н. э. он возглавил сенатскую комиссию, организовавшую раздел Нумидийского царства; семью годами позже всаднический суд обвинил Опимия в том, что он брал взятки у царя Югурты, и ему пришлось удалиться в изгнание. Вскоре после этого Опимий умер в Диррахии.

По имени Луция Опимия получило своё название знаменитое в последующую эпоху «опимианское вино».





Биография

Происхождение и начало карьеры

Луций Опимий принадлежал к плебейскому роду Опимиев, возвысившемуся во II веке до н. э., и был сыном консула 154 года до н. э. Квинта Опимия[1].

В 125 году до н. э. Луций Опимий стал городским претором[2]. В этом году консул Марк Фульвий Флакк выдвинул законодательную инициативу, предполагавшую распространение римского гражданства на союзников. Ответом на неудачу этого законопроекта стало восстание латинской колонии Фрегеллы — большого и богатого города на границе между Лацием и Кампанией, который Моммзен называет вторым по значению городом Италии для той эпохи[3]; возможно, фрегелланцев поддержал Аускулум в Пицене[4].

Опимий возглавил борьбу с восстанием. Он смог быстро взять Фрегеллы благодаря предательству одного из их жителей Квинта Нумитора Пулла, а затем разрушил город[5][6]. На части его территории была основана колония Фабратерия, а остальные земли фрегелланцев были разделены между соседними общинами[3]. По завершении военных действий Опимий потребовал от сената триумф, но получил отказ, поскольку победа была одержана не во внешней войне, а при «возвращении того, что ранее принадлежало римскому народу»[7].

Политическая борьба с Гаем Гракхом

Спустя положенные по закону два года после претуры Луций Опимий выдвинул свою кандидатуру в консулы. На этот год (123 до н. э.) пришёлся первый трибунат Гая Гракха, выдвинувшего ряд законодательных инициатив в интересах плебса и всадничества. В развернувшейся политической борьбе Опимий занимал сторону сената; известно, что «частными беседами возбуждал Опимия против Гракха» молодой политик Марк Эмилий Скавр[8]. На консульских выборах Гай Семпроний неожиданно для всех поддержал кандидатуру Гая Фанния, и тот благодаря этому одержал победу над Опимием с огромным преимуществом[9][10].

В следующем году Опимий снова выдвинул свою кандидатуру. К этому моменту он был уже влиятельным сенатором, заручившимся за время, прошедшее с последних выборов, многочисленными приверженцами[11]; Опимия называют даже главой самой консервативной части сената, выступавшей против любых преобразований и возглавлявшейся ранее Назикой Серапионом, который удалился в изгнание в 132 году до н. э.[12]. Известия о росте влияния консерваторов заставили Гракха раньше времени вернуться из Африки, где он занимался основанием колонии Юнония на месте Карфагена[11]. Тем не менее Опимию удалось добиться консульства[13]. К власти он пришёл с твёрдым желанием любой ценой «отде­лать­ся от опас­но­го про­тив­ни­ка»[14].

Коллегой Опимия стал патриций Квинт Фабий Максим, который весь свой консульский срок провёл в Галлии[15]. В результате в руках Луция сосредоточилась большая власть в городе, и противники Гракха уже с начала года побуждали консула к решительным мерам и провоцировали трибуна на противоправные действия. Когда из Африки пришли известия о неблагоприятных предзнаменованиях, началось обсуждение судьбы Юнонии — одного из главных начинаний Гая Семпрония[16]. В решающий день, «когда Опимий намеревался отменить законы Гракха», на Капитолии собрались вооружённые представители обеих противоборствующих сторон. В стычке был убит ликтор консула Квинт Антиллий; согласно Плутарху, Опимий отреагировал на это со злорадством и начал призывать к мести[17].

Расправа над гракханцами

На следующий день сенат, возмущённый убийством ликтора, принял чрезвычайное постановление, облекавшее Опимия неограниченными полномочиями[18]. Это был первый в истории Рима случай объявления фактически военного положения без назначения диктатора[19].

Всю ночь Опимий готовился к решительной схватке: он собрал отряд критских лучников, приказал вооружиться и явиться на Капитолий всем сенаторам и всадникам (каждому — с двумя вооружёнными рабами). Союзник Гракха Марк Фульвий Флакк со своей стороны собирал плебс[20]. Утром Гракха и Флакка вызвали в сенат для дачи объяснений, но они в качестве ответа заняли Авентин, а в сенат отправили только младшего сына Флакка, который «обратился к консулу и сенату со словами примирения»[21].

Тогда Опимий приказал арестовать Флакка-младшего и двинул свои вооружённые силы на Авентин. Началось полномасштабное сражение, шедшее, согласно Орозию, с переменным успехом, пока Опимий не ввёл в бой лучников[22]. Под обстрелом гракханцы обратились в бегство[23]. Флакк был убит, а Гракх, не участвовавший в схватке, смог бежать на другой берег Тибра, где пал от руки своего раба, действовавшего по его просьбе. Всего на Авентине погибло 250 человек[24][25], а в ходе последовавших расправ — ещё три тысячи; тела погибших бросали в Тибр, а их имущество подвергалось конфискации[26][27]. Опимий, как пишет Орозий, был настолько безжалостен, что казнил много невиновных, даже не объявив им причину казни[28].

За головы Флакка и Гракха консул ещё перед схваткой назначил вознаграждение в размере равного веса золота. Голову Гракха Опимию принёс друг последнего Септумулей, предварительно вынув из отрубленной головы мозг и залив на его место расплавленный свинец для большего веса[29][30]. Он получил золото, а «безвестные люди», принесшие голову Флакка, — нет (так у Плутарха[26]; согласно Аппиану, награда была выдана за обе головы[31]). Сына Флакка Опимий заставил совершить самоубийство[26][32].

Поздние годы

После разгрома гракханского движения Опимий по приказу сената построил в честь этого события храм Согласия[31].

В 120 году до н. э. народный трибун Публий Деций привлёк Опимия к суду по обвинению в казни без суда римских граждан. Защитником стал консул Гай Папирий Карбон, построивший свою речь на том, что убийство Гракха было «совершено законно и на благо родине»[33], и добившийся оправдания[5][34]. В последующие годы Опимий пользовался большим влиянием в сенате[35], но жил, «окружённый ненавистью и презрением народа, в первое время… униженного и подавленного, но уже очень скоро показавшего, как велика была его любовь и тоска по Гракхам»[36].

В 116 году до н. э. Опимий возглавил комиссию из десяти легатов, которая разделила Нумидию между двумя царями-соперниками — Югуртой и его братом Адгербалом: первый получил западную часть царства, второй — восточную[37]. Саллюстий намекает на то, что Опимий, будучи изначально «недругом» Югурты, занял его сторону благодаря взяткам, так что тот получил при разделе наиболее богатую и густонаселённую часть страны[38][39]. Из-за этого эпизода своей биографии Опимий получил от Луцилия прозвище «Югуртинский»[40]. Правда, в историографии отмечают пристрастность Саллюстия, стремившегося всеми способами подчеркнуть продажность римской знати конца II века. Его утверждение о том, что западная часть Нумидии была более освоенной и населённой, видимо, не соответствует действительности, что ставит под сомнение и рассказ о взятках[41].

Спустя несколько лет началась Югуртинская война, и после позорного поражения римской армии при Сутуле чрезвычайная комиссия начала расследование деятельности ряда нобилей, занимавшихся нумидийским вопросом. Оказавшийся среди них Опимий был осуждён за взяточничество и отправился в изгнание[42]; сочувствовавший ему Цицерон в связи с этим говорит, что Опимия осудили пристрастные к нему «гракховские судьи», имея в виду передачу судов всадникам Гаем Гракхом[43][44]. «Из-за своей прежней жестокости он не встретил у граждан никакого снисхождения»[45].

Опимий умер в Диррахии, в бедности и бесславии[36]. Цицерон в одной из своих речей (56 год до н. э.) упоминает его гробницу на побережье близ Диррахия и памятник на римском форуме[44].

Потомки

У Луция Ампелия упоминается некий Луций Опимий, который в 102 году до н. э. воевал с кимврами под командованием Квинта Лутация Катула[46]. В историографии его считают сыном[47] или внуком[48] консула 121 года.

Оценки

Веллей Патеркул характеризует Опимия как «человека безупречного и серьёзного»[45]. В борьбе с Гракхом он проявил большую личную отвагу[28]. Многие источники подчёркивают продемонстрированную Опимием крайнюю жестокость[49][45][28]. При этом существует мнение, что под предлогом защиты основ государства он мстил своим врагам и что его действия были истолкованы именно так многими современниками[50]. Согласно Саллюстию, Опимий стал исполнителем воли кучки знати, убившей Гракха из-за того, что тот начал расследовать её преступления[51].

Цицерон относился к Опимию с симпатией, одобряя его деятельность во время консулата и сочувствуя его тяжёлой судьбе. Для Марка Туллия Опимий был «выдающимся гражданином»[43] «с огромными заслугами перед государством», ставшим в конечном счёте жертвой своих врагов[44]; Гай Гракх же, по словам Цицерона, был «убит по справедливости»[52]. Характерно, что в речи «В защиту Публия Сестия», когда оратору понадобилось вызвать у своих слушателей симпатию к Опимию, он счёл необходимым сразу после упоминания имени Луция заговорить о его «всеми забытой гробнице»[44], чтобы смягчить наверняка многочисленных недоброжелателей этого человека[53].

Плутарх изображает Опимия как последовательного провокатора и лицемера, отнёсшегося к гибели собственного ликтора от рук политических противников как к большой удаче и использовавшего это малозначительное происшествие для расправы над рядом сограждан[54], включая самого достойного представителя эпохи[36].

Расправа над Гаем Гракхом, осуществлённая человеком с «квазиконституционными полномочиями»[55], сыграла важную роль в формировании в Риме традиции узаконенных убийств политиков, чья деятельность признавалась угрожающей основам государства[55]. Цицерон, требуя в своей речи перед сенатом казни для Катилины и его сторонников, открыто апеллировал к опыту Луция Опимия[18].

Моммзен называет Опимия «одним из самых энер­гич­ных и нераз­бор­чи­вых на сред­ства вождей стро­го ари­сто­кра­ти­че­ской пар­тии, твер­до решив­шим при пер­вом удоб­ном слу­чае отде­лать­ся от опас­но­го про­тив­ни­ка»[14].

Опимианское вино

Фалернское вино из винограда урожая 121 года до н. э. (консульство Луция Опимия) долго считалось ценителями самым лучшим. Цицерон в трактате «Брут», написанном 75 лет спустя, упоминает это мнение как актуальное, хотя и говорит, что это вино «уже слиш­ком ста­рое, поте­ря­ло вкус, кото­рый мы в нем ищем, и ста­ло совсем невы­но­си­мо»[56]. Веллей Патеркул упоминает «знаменитое опимианское вино», не сохранившееся до его времени[57]. Но Плиний Старший пишет об опимианском: «до сих пор хранятся эти вина; им уже почти двести лет, и они превратились в нечто вроде горьковатого мёда — таково свойство вина в глубокой старости, — пить их в чистом виде нельзя и нельзя уничтожить водой их неодолимую горечь; зато малейшая их подмесь исправляет другие вина»[58].

«Столетний опимианский фалерн» подавался на пиру у Трималхиона в романе «Сатирикон» как атрибут неправдоподобной роскоши[59].

В художественной литературе

Луций Опимий действует в романе Милия Езерского «Гракхи». Здесь изображено главным образом его противостояние Гаю Семпронию Гракху. Опимий является также одним из персонажей романа Пима Вирсинги «Гракханцы».

Напишите отзыв о статье "Луций Опимий"

Примечания

  1. История римской литературы, 1959, с.158.
  2. Broughton T., 1951, р.510.
  3. 1 2 Моммзен Т., 1997, с. 79.
  4. Ковалёв С., 2002, с. 409.
  5. 1 2 Тит Ливий, 1989, LXI.
  6. Веллей Патеркул, 1996, II, VI, 4.
  7. Валерий Максим, 2007, II, 8, 4.
  8. Аврелий Виктор, 1997, 72, 9.
  9. Плутарх, 2001, 29; 32.
  10. Broughton T., 1951, р.516.
  11. 1 2 Плутарх, 2001, 32.
  12. Заборовский Я., 1977, с. 191.
  13. Broughton T., 1951, р.520.
  14. 1 2 Моммзен Т., 1997, с. 92.
  15. Broughton T., 1951, р.520-521.
  16. Ковалёв С., 2002, С.416.
  17. Плутарх, 2001, 33-34.
  18. 1 2 Цицерон, 1993, Первая речь против Катилины, 4.
  19. Ковалёв С., 2002, с. 416.
  20. Плутарх, 1994, 34.
  21. Плутарх, 2001, 36.
  22. Орозий, 2004, V, 12, 7.
  23. Плутарх, 2001, 37.
  24. Орозий, 2004, V, 12, 9.
  25. Моммзен Т., 1997, с. 93-94.
  26. 1 2 3 Плутарх, 2001, 38.
  27. Ковалёв С., 2002, с. 417.
  28. 1 2 3 Орозий, 2004, V, 12, 10.
  29. Аврелий Виктор, 1997, 65.
  30. Валерий Максим, 2007, IХ, 4, 3.
  31. 1 2 Аппиан, 1998, XIII, 26.
  32. Цицерон, 1993, Четвёртая речь против Катилины, 13.
  33. Цицерон, 1994, Об ораторе, 106.
  34. Моммзен Т., 1997, с. 96.
  35. Саллюстий, 2001, 16, 2.
  36. 1 2 3 Плутарх, 2001, 39.
  37. Короленков А., Смыков Е., 2007, с.48.
  38. Саллюстий, 2001, 16, 3-5.
  39. Моммзен Т., 1997, с. 106.
  40. История римской литературы, 1959, с.158-159.
  41. Короленков А., Смыков Е., 2007, с.50.
  42. Ковалёв С., 2002, с. 423.
  43. 1 2 Цицерон, 1994, Брут, 128.
  44. 1 2 3 4 Цицерон, 1993, В защиту Публия Сестия, 140.
  45. 1 2 3 Веллей Патеркул, 1996, II, VII, 3.
  46. Ампелий, 22, 4.
  47. Opimius (5), 1939, s.677.
  48. Lewis R., 1974, р.103.
  49. Плутарх, 2001, 38-39.
  50. Веллей Патеркул, 1996, II, VII, 6.
  51. Саллюстий, 2001, 42, 1.
  52. Цицерон, 1974, II, 43.
  53. История римской литературы, 1959, с.232.
  54. Плутарх, 2001, 34-35.
  55. 1 2 Wiseman T., 2009, p. 188.
  56. Цицерон, 1994, Брут, 287.
  57. Веллей Патеркул, 1996, II, VII, 5.
  58. Плиний Старший, ХIV, 55-56.
  59. Петроний, 1990, ХХХIV.

Литература

Первичные источники

  1. Аврелий Виктор. О знаменитых людях // Римские историки IV века. — М.: Росспэн, 1997. — С. 179-224. — ISBN 5-86004-072-5.
  2. Аппиан Александрийский. Римская история. — СПб.: Алетейя, 1998. — 740 с. — ISBN 5-02-010146-Х.
  3. Валерий Максим. Достопамятные деяния и изречения. — СПб.: Издательство СПбГУ, 2007. — ISBN 978-5-288-04267-6.
  4. Веллей Патеркул. Римская история // Малые римские историки. — М.: Ладомир, 1996. — С. 11-98. — ISBN 5-86218-125-3.
  5. Тит Ливий. Периохи // История Рима от основания города. — М.: Наука, 1989. — Т. 3. — С. 557-589. — ISBN 5-02-008995-8.
  6. Орозий. История против язычников. — СПБ: Издательство Олега Абышко, 2004. — 544 с. — ISBN 5-7435-0214-5.
  7. Петроний. Сатирикон. — М.: Вся Москва, 1990. — 236 с. — ISBN 5-7110-0082-9.
  8. Плиний Старший. [books.google.de/books?id=Sp9AAAAAcAAJ&printsec=frontcover&hl=ru#v=onepage&q&f=false Естественная история]. Проверено 27 ноября 2015.
  9. Плутарх. Тиберий и Гай Гракхи // Сравнительные жизнеописания. — СПб.: Кристалл, 2001. — С. 153-192. — ISBN 5-02-011570-3, 5-02-011568-1.
  10. Саллюстий. Югуртинская война // Цезарь. Саллюстий. — М.: Ладомир, 2001. — С. 488-570. — ISBN 5-86218-361-2.
  11. Цицерон. Брут // Три трактата об ораторском искусстве. — М.: Ладомир, 1994. — С. 253-328. — ISBN 5-86218-097-4.
  12. Цицерон. Об обязанностях // О старости. О дружбе. Об обязанностях. — М.: Наука, 1974. — С. 58-158.
  13. Цицерон. Об ораторе // Три трактата об ораторском искусстве. — М.: Ладомир, 1994. — С. 75-272. — ISBN 5-86218-097-4.
  14. Марк Туллий Цицерон. Речи. — М.: Наука, 1993. — Т. 1. — 448 с. — ISBN 5-02-011168-6.

Вторичные источники

  1. Заборовский Я. Некоторые стороны политической борьбы в римском сенате (40—20-е гг. II в. до н. э.) // Вестник древней истории. — 1977. — № 3. — С. 182-191.
  2. История римской литературы. — М.: Издательство АН СССР, 1959. — Т. 1. — 534 с.
  3. Ковалёв С. История Рима. — М.: Полигон, 2002. — 944 с. — ISBN 5-89173-171-1.
  4. Короленков А., Смыков Е. Сулла. — М.: Молодая гвардия, 2007. — 430 с. — ISBN 978-5-235-02967-5.
  5. Моммзен Т. История Рима. — Ростов-на-Дону: Феникс, 1997. — Т. 2. — 640 с. — ISBN 5-222-00047-8.
  6. Broughton T. Magistrates of the Roman Republic. — New York, 1951. — Vol. I. — P. 600.
  7. Lewis R. Catulus and the Cimbri // Hermes. — 1974. — Т. 102. — С. 90-109.
  8. Münzer F. Opimius (5) // RE. — 1939. — № XXXV. — С. 677.
  9. Wiseman T. The Ethics of Murder (англ.) // Idem. Remembering the Roman People. Essays on Late Republican Politics and Literature. — 2009. — P. 177-210.



Отрывок, характеризующий Луций Опимий

– Господину барону Ашу от генерала аншефа князя Болконского, – провозгласил он так торжественно и значительно, что чиновник обратился к нему и взял его письмо. Через несколько минут губернатор принял Алпатыча и поспешно сказал ему:
– Доложи князю и княжне, что мне ничего не известно было: я поступал по высшим приказаниям – вот…
Он дал бумагу Алпатычу.
– А впрочем, так как князь нездоров, мой совет им ехать в Москву. Я сам сейчас еду. Доложи… – Но губернатор не договорил: в дверь вбежал запыленный и запотелый офицер и начал что то говорить по французски. На лице губернатора изобразился ужас.
– Иди, – сказал он, кивнув головой Алпатычу, и стал что то спрашивать у офицера. Жадные, испуганные, беспомощные взгляды обратились на Алпатыча, когда он вышел из кабинета губернатора. Невольно прислушиваясь теперь к близким и все усиливавшимся выстрелам, Алпатыч поспешил на постоялый двор. Бумага, которую дал губернатор Алпатычу, была следующая:
«Уверяю вас, что городу Смоленску не предстоит еще ни малейшей опасности, и невероятно, чтобы оный ею угрожаем был. Я с одной, а князь Багратион с другой стороны идем на соединение перед Смоленском, которое совершится 22 го числа, и обе армии совокупными силами станут оборонять соотечественников своих вверенной вам губернии, пока усилия их удалят от них врагов отечества или пока не истребится в храбрых их рядах до последнего воина. Вы видите из сего, что вы имеете совершенное право успокоить жителей Смоленска, ибо кто защищаем двумя столь храбрыми войсками, тот может быть уверен в победе их». (Предписание Барклая де Толли смоленскому гражданскому губернатору, барону Ашу, 1812 года.)
Народ беспокойно сновал по улицам.
Наложенные верхом возы с домашней посудой, стульями, шкафчиками то и дело выезжали из ворот домов и ехали по улицам. В соседнем доме Ферапонтова стояли повозки и, прощаясь, выли и приговаривали бабы. Дворняжка собака, лая, вертелась перед заложенными лошадьми.
Алпатыч более поспешным шагом, чем он ходил обыкновенно, вошел во двор и прямо пошел под сарай к своим лошадям и повозке. Кучер спал; он разбудил его, велел закладывать и вошел в сени. В хозяйской горнице слышался детский плач, надрывающиеся рыдания женщины и гневный, хриплый крик Ферапонтова. Кухарка, как испуганная курица, встрепыхалась в сенях, как только вошел Алпатыч.
– До смерти убил – хозяйку бил!.. Так бил, так волочил!..
– За что? – спросил Алпатыч.
– Ехать просилась. Дело женское! Увези ты, говорит, меня, не погуби ты меня с малыми детьми; народ, говорит, весь уехал, что, говорит, мы то? Как зачал бить. Так бил, так волочил!
Алпатыч как бы одобрительно кивнул головой на эти слова и, не желая более ничего знать, подошел к противоположной – хозяйской двери горницы, в которой оставались его покупки.
– Злодей ты, губитель, – прокричала в это время худая, бледная женщина с ребенком на руках и с сорванным с головы платком, вырываясь из дверей и сбегая по лестнице на двор. Ферапонтов вышел за ней и, увидав Алпатыча, оправил жилет, волосы, зевнул и вошел в горницу за Алпатычем.
– Аль уж ехать хочешь? – спросил он.
Не отвечая на вопрос и не оглядываясь на хозяина, перебирая свои покупки, Алпатыч спросил, сколько за постой следовало хозяину.
– Сочтем! Что ж, у губернатора был? – спросил Ферапонтов. – Какое решение вышло?
Алпатыч отвечал, что губернатор ничего решительно не сказал ему.
– По нашему делу разве увеземся? – сказал Ферапонтов. – Дай до Дорогобужа по семи рублей за подводу. И я говорю: креста на них нет! – сказал он.
– Селиванов, тот угодил в четверг, продал муку в армию по девяти рублей за куль. Что же, чай пить будете? – прибавил он. Пока закладывали лошадей, Алпатыч с Ферапонтовым напились чаю и разговорились о цене хлебов, об урожае и благоприятной погоде для уборки.
– Однако затихать стала, – сказал Ферапонтов, выпив три чашки чая и поднимаясь, – должно, наша взяла. Сказано, не пустят. Значит, сила… А намесь, сказывали, Матвей Иваныч Платов их в реку Марину загнал, тысяч осьмнадцать, что ли, в один день потопил.
Алпатыч собрал свои покупки, передал их вошедшему кучеру, расчелся с хозяином. В воротах прозвучал звук колес, копыт и бубенчиков выезжавшей кибиточки.
Было уже далеко за полдень; половина улицы была в тени, другая была ярко освещена солнцем. Алпатыч взглянул в окно и пошел к двери. Вдруг послышался странный звук дальнего свиста и удара, и вслед за тем раздался сливающийся гул пушечной пальбы, от которой задрожали стекла.
Алпатыч вышел на улицу; по улице пробежали два человека к мосту. С разных сторон слышались свисты, удары ядер и лопанье гранат, падавших в городе. Но звуки эти почти не слышны были и не обращали внимания жителей в сравнении с звуками пальбы, слышными за городом. Это было бомбардирование, которое в пятом часу приказал открыть Наполеон по городу, из ста тридцати орудий. Народ первое время не понимал значения этого бомбардирования.
Звуки падавших гранат и ядер возбуждали сначала только любопытство. Жена Ферапонтова, не перестававшая до этого выть под сараем, умолкла и с ребенком на руках вышла к воротам, молча приглядываясь к народу и прислушиваясь к звукам.
К воротам вышли кухарка и лавочник. Все с веселым любопытством старались увидать проносившиеся над их головами снаряды. Из за угла вышло несколько человек людей, оживленно разговаривая.
– То то сила! – говорил один. – И крышку и потолок так в щепки и разбило.
– Как свинья и землю то взрыло, – сказал другой. – Вот так важно, вот так подбодрил! – смеясь, сказал он. – Спасибо, отскочил, а то бы она тебя смазала.
Народ обратился к этим людям. Они приостановились и рассказывали, как подле самих их ядра попали в дом. Между тем другие снаряды, то с быстрым, мрачным свистом – ядра, то с приятным посвистыванием – гранаты, не переставали перелетать через головы народа; но ни один снаряд не падал близко, все переносило. Алпатыч садился в кибиточку. Хозяин стоял в воротах.
– Чего не видала! – крикнул он на кухарку, которая, с засученными рукавами, в красной юбке, раскачиваясь голыми локтями, подошла к углу послушать то, что рассказывали.
– Вот чуда то, – приговаривала она, но, услыхав голос хозяина, она вернулась, обдергивая подоткнутую юбку.
Опять, но очень близко этот раз, засвистело что то, как сверху вниз летящая птичка, блеснул огонь посередине улицы, выстрелило что то и застлало дымом улицу.
– Злодей, что ж ты это делаешь? – прокричал хозяин, подбегая к кухарке.
В то же мгновение с разных сторон жалобно завыли женщины, испуганно заплакал ребенок и молча столпился народ с бледными лицами около кухарки. Из этой толпы слышнее всех слышались стоны и приговоры кухарки:
– Ой о ох, голубчики мои! Голубчики мои белые! Не дайте умереть! Голубчики мои белые!..
Через пять минут никого не оставалось на улице. Кухарку с бедром, разбитым гранатным осколком, снесли в кухню. Алпатыч, его кучер, Ферапонтова жена с детьми, дворник сидели в подвале, прислушиваясь. Гул орудий, свист снарядов и жалостный стон кухарки, преобладавший над всеми звуками, не умолкали ни на мгновение. Хозяйка то укачивала и уговаривала ребенка, то жалостным шепотом спрашивала у всех входивших в подвал, где был ее хозяин, оставшийся на улице. Вошедший в подвал лавочник сказал ей, что хозяин пошел с народом в собор, где поднимали смоленскую чудотворную икону.
К сумеркам канонада стала стихать. Алпатыч вышел из подвала и остановился в дверях. Прежде ясное вечера нее небо все было застлано дымом. И сквозь этот дым странно светил молодой, высоко стоящий серп месяца. После замолкшего прежнего страшного гула орудий над городом казалась тишина, прерываемая только как бы распространенным по всему городу шелестом шагов, стонов, дальних криков и треска пожаров. Стоны кухарки теперь затихли. С двух сторон поднимались и расходились черные клубы дыма от пожаров. На улице не рядами, а как муравьи из разоренной кочки, в разных мундирах и в разных направлениях, проходили и пробегали солдаты. В глазах Алпатыча несколько из них забежали на двор Ферапонтова. Алпатыч вышел к воротам. Какой то полк, теснясь и спеша, запрудил улицу, идя назад.
– Сдают город, уезжайте, уезжайте, – сказал ему заметивший его фигуру офицер и тут же обратился с криком к солдатам:
– Я вам дам по дворам бегать! – крикнул он.
Алпатыч вернулся в избу и, кликнув кучера, велел ему выезжать. Вслед за Алпатычем и за кучером вышли и все домочадцы Ферапонтова. Увидав дым и даже огни пожаров, видневшиеся теперь в начинавшихся сумерках, бабы, до тех пор молчавшие, вдруг заголосили, глядя на пожары. Как бы вторя им, послышались такие же плачи на других концах улицы. Алпатыч с кучером трясущимися руками расправлял запутавшиеся вожжи и постромки лошадей под навесом.
Когда Алпатыч выезжал из ворот, он увидал, как в отпертой лавке Ферапонтова человек десять солдат с громким говором насыпали мешки и ранцы пшеничной мукой и подсолнухами. В то же время, возвращаясь с улицы в лавку, вошел Ферапонтов. Увидав солдат, он хотел крикнуть что то, но вдруг остановился и, схватившись за волоса, захохотал рыдающим хохотом.
– Тащи всё, ребята! Не доставайся дьяволам! – закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу. Некоторые солдаты, испугавшись, выбежали, некоторые продолжали насыпать. Увидав Алпатыча, Ферапонтов обратился к нему.
– Решилась! Расея! – крикнул он. – Алпатыч! решилась! Сам запалю. Решилась… – Ферапонтов побежал на двор.
По улице, запружая ее всю, непрерывно шли солдаты, так что Алпатыч не мог проехать и должен был дожидаться. Хозяйка Ферапонтова с детьми сидела также на телеге, ожидая того, чтобы можно было выехать.
Была уже совсем ночь. На небе были звезды и светился изредка застилаемый дымом молодой месяц. На спуске к Днепру повозки Алпатыча и хозяйки, медленно двигавшиеся в рядах солдат и других экипажей, должны были остановиться. Недалеко от перекрестка, у которого остановились повозки, в переулке, горели дом и лавки. Пожар уже догорал. Пламя то замирало и терялось в черном дыме, то вдруг вспыхивало ярко, до странности отчетливо освещая лица столпившихся людей, стоявших на перекрестке. Перед пожаром мелькали черные фигуры людей, и из за неумолкаемого треска огня слышались говор и крики. Алпатыч, слезший с повозки, видя, что повозку его еще не скоро пропустят, повернулся в переулок посмотреть пожар. Солдаты шныряли беспрестанно взад и вперед мимо пожара, и Алпатыч видел, как два солдата и с ними какой то человек во фризовой шинели тащили из пожара через улицу на соседний двор горевшие бревна; другие несли охапки сена.
Алпатыч подошел к большой толпе людей, стоявших против горевшего полным огнем высокого амбара. Стены были все в огне, задняя завалилась, крыша тесовая обрушилась, балки пылали. Очевидно, толпа ожидала той минуты, когда завалится крыша. Этого же ожидал Алпатыч.
– Алпатыч! – вдруг окликнул старика чей то знакомый голос.
– Батюшка, ваше сиятельство, – отвечал Алпатыч, мгновенно узнав голос своего молодого князя.
Князь Андрей, в плаще, верхом на вороной лошади, стоял за толпой и смотрел на Алпатыча.
– Ты как здесь? – спросил он.
– Ваше… ваше сиятельство, – проговорил Алпатыч и зарыдал… – Ваше, ваше… или уж пропали мы? Отец…
– Как ты здесь? – повторил князь Андрей.
Пламя ярко вспыхнуло в эту минуту и осветило Алпатычу бледное и изнуренное лицо его молодого барина. Алпатыч рассказал, как он был послан и как насилу мог уехать.
– Что же, ваше сиятельство, или мы пропали? – спросил он опять.
Князь Андрей, не отвечая, достал записную книжку и, приподняв колено, стал писать карандашом на вырванном листе. Он писал сестре:
«Смоленск сдают, – писал он, – Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Усвяж».
Написав и передав листок Алпатычу, он на словах передал ему, как распорядиться отъездом князя, княжны и сына с учителем и как и куда ответить ему тотчас же. Еще не успел он окончить эти приказания, как верховой штабный начальник, сопутствуемый свитой, подскакал к нему.
– Вы полковник? – кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. – В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, – кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии, – место весьма приятное и на виду, как говорил Берг.
Князь Андрей посмотрел на него и, не отвечая, продолжал, обращаясь к Алпатычу:
– Так скажи, что до десятого числа жду ответа, а ежели десятого не получу известия, что все уехали, я сам должен буду все бросить и ехать в Лысые Горы.
– Я, князь, только потому говорю, – сказал Берг, узнав князя Андрея, – что я должен исполнять приказания, потому что я всегда точно исполняю… Вы меня, пожалуйста, извините, – в чем то оправдывался Берг.
Что то затрещало в огне. Огонь притих на мгновенье; черные клубы дыма повалили из под крыши. Еще страшно затрещало что то в огне, и завалилось что то огромное.
– Урруру! – вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепешек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживленно радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.
Человек во фризовой шинели, подняв кверху руку, кричал:
– Важно! пошла драть! Ребята, важно!..
– Это сам хозяин, – послышались голоса.
– Так, так, – сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, – все передай, как я тебе говорил. – И, ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, тронул лошадь и поехал в переулок.


От Смоленска войска продолжали отступать. Неприятель шел вслед за ними. 10 го августа полк, которым командовал князь Андрей, проходил по большой дороге, мимо проспекта, ведущего в Лысые Горы. Жара и засуха стояли более трех недель. Каждый день по небу ходили курчавые облака, изредка заслоняя солнце; но к вечеру опять расчищало, и солнце садилось в буровато красную мглу. Только сильная роса ночью освежала землю. Остававшиеся на корню хлеба сгорали и высыпались. Болота пересохли. Скотина ревела от голода, не находя корма по сожженным солнцем лугам. Только по ночам и в лесах пока еще держалась роса, была прохлада. Но по дороге, по большой дороге, по которой шли войска, даже и ночью, даже и по лесам, не было этой прохлады. Роса не заметна была на песочной пыли дороги, встолченной больше чем на четверть аршина. Как только рассветало, начиналось движение. Обозы, артиллерия беззвучно шли по ступицу, а пехота по щиколку в мягкой, душной, не остывшей за ночь, жаркой пыли. Одна часть этой песочной пыли месилась ногами и колесами, другая поднималась и стояла облаком над войском, влипая в глаза, в волоса, в уши, в ноздри и, главное, в легкие людям и животным, двигавшимся по этой дороге. Чем выше поднималось солнце, тем выше поднималось облако пыли, и сквозь эту тонкую, жаркую пыль на солнце, не закрытое облаками, можно было смотреть простым глазом. Солнце представлялось большим багровым шаром. Ветра не было, и люди задыхались в этой неподвижной атмосфере. Люди шли, обвязавши носы и рты платками. Приходя к деревне, все бросалось к колодцам. Дрались за воду и выпивали ее до грязи.
Князь Андрей командовал полком, и устройство полка, благосостояние его людей, необходимость получения и отдачи приказаний занимали его. Пожар Смоленска и оставление его были эпохой для князя Андрея. Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили. Но добр и кроток он был только с своими полковыми, с Тимохиным и т. п., с людьми совершенно новыми и в чужой среде, с людьми, которые не могли знать и понимать его прошедшего; но как только он сталкивался с кем нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен. Все, что связывало его воспоминание с прошедшим, отталкивало его, и потому он старался в отношениях этого прежнего мира только не быть несправедливым и исполнять свой долг.
Правда, все в темном, мрачном свете представлялось князю Андрею – особенно после того, как оставили Смоленск (который, по его понятиям, можно и должно было защищать) 6 го августа, и после того, как отец, больной, должен был бежать в Москву и бросить на расхищение столь любимые, обстроенные и им населенные Лысые Горы; но, несмотря на то, благодаря полку князь Андрей мог думать о другом, совершенно независимом от общих вопросов предмете – о своем полку. 10 го августа колонна, в которой был его полк, поравнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, с свойственным ему желанием растравить свое горе, решил, что он должен заехать в Лысые Горы.
Он велел оседлать себе лошадь и с перехода поехал верхом в отцовскую деревню, в которой он родился и провел свое детство. Проезжая мимо пруда, на котором всегда десятки баб, переговариваясь, били вальками и полоскали свое белье, князь Андрей заметил, что на пруде никого не было, и оторванный плотик, до половины залитый водой, боком плавал посредине пруда. Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта. Дорожки сада уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Князь Андрей подъехал к оранжерее; стекла были разбиты, и деревья в кадках некоторые повалены, некоторые засохли. Он окликнул Тараса садовника. Никто не откликнулся. Обогнув оранжерею на выставку, он увидал, что тесовый резной забор весь изломан и фрукты сливы обдерганы с ветками. Старый мужик (князь Андрей видал его у ворот в детстве) сидел и плел лапоть на зеленой скамеечке.
Он был глух и не слыхал подъезда князя Андрея. Он сидел на лавке, на которой любил сиживать старый князь, и около него было развешено лычко на сучках обломанной и засохшей магнолии.
Князь Андрей подъехал к дому. Несколько лип в старом саду были срублены, одна пегая с жеребенком лошадь ходила перед самым домом между розанами. Дом был заколочен ставнями. Одно окно внизу было открыто. Дворовый мальчик, увидав князя Андрея, вбежал в дом.
Алпатыч, услав семью, один оставался в Лысых Горах; он сидел дома и читал Жития. Узнав о приезде князя Андрея, он, с очками на носу, застегиваясь, вышел из дома, поспешно подошел к князю и, ничего не говоря, заплакал, целуя князя Андрея в коленку.
Потом он отвернулся с сердцем на свою слабость и стал докладывать ему о положении дел. Все ценное и дорогое было отвезено в Богучарово. Хлеб, до ста четвертей, тоже был вывезен; сено и яровой, необыкновенный, как говорил Алпатыч, урожай нынешнего года зеленым взят и скошен – войсками. Мужики разорены, некоторый ушли тоже в Богучарово, малая часть остается.
Князь Андрей, не дослушав его, спросил, когда уехали отец и сестра, разумея, когда уехали в Москву. Алпатыч отвечал, полагая, что спрашивают об отъезде в Богучарово, что уехали седьмого, и опять распространился о долах хозяйства, спрашивая распоряжении.
– Прикажете ли отпускать под расписку командам овес? У нас еще шестьсот четвертей осталось, – спрашивал Алпатыч.
«Что отвечать ему? – думал князь Андрей, глядя на лоснеющуюся на солнце плешивую голову старика и в выражении лица его читая сознание того, что он сам понимает несвоевременность этих вопросов, но спрашивает только так, чтобы заглушить и свое горе.
– Да, отпускай, – сказал он.
– Ежели изволили заметить беспорядки в саду, – говорил Алпатыч, – то невозмежио было предотвратить: три полка проходили и ночевали, в особенности драгуны. Я выписал чин и звание командира для подачи прошения.
– Ну, что ж ты будешь делать? Останешься, ежели неприятель займет? – спросил его князь Андрей.
Алпатыч, повернув свое лицо к князю Андрею, посмотрел на него; и вдруг торжественным жестом поднял руку кверху.
– Он мой покровитель, да будет воля его! – проговорил он.
Толпа мужиков и дворовых шла по лугу, с открытыми головами, приближаясь к князю Андрею.
– Ну прощай! – сказал князь Андрей, нагибаясь к Алпатычу. – Уезжай сам, увози, что можешь, и народу вели уходить в Рязанскую или в Подмосковную. – Алпатыч прижался к его ноге и зарыдал. Князь Андрей осторожно отодвинул его и, тронув лошадь, галопом поехал вниз по аллее.
На выставке все так же безучастно, как муха на лице дорогого мертвеца, сидел старик и стукал по колодке лаптя, и две девочки со сливами в подолах, которые они нарвали с оранжерейных деревьев, бежали оттуда и наткнулись на князя Андрея. Увидав молодого барина, старшая девочка, с выразившимся на лице испугом, схватила за руку свою меньшую товарку и с ней вместе спряталась за березу, не успев подобрать рассыпавшиеся зеленые сливы.
Князь Андрей испуганно поспешно отвернулся от них, боясь дать заметить им, что он их видел. Ему жалко стало эту хорошенькую испуганную девочку. Он боялся взглянуть на нее, по вместе с тем ему этого непреодолимо хотелось. Новое, отрадное и успокоительное чувство охватило его, когда он, глядя на этих девочек, понял существование других, совершенно чуждых ему и столь же законных человеческих интересов, как и те, которые занимали его. Эти девочки, очевидно, страстно желали одного – унести и доесть эти зеленые сливы и не быть пойманными, и князь Андрей желал с ними вместе успеха их предприятию. Он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на них еще раз. Полагая себя уже в безопасности, они выскочили из засады и, что то пища тоненькими голосками, придерживая подолы, весело и быстро бежали по траве луга своими загорелыми босыми ножонками.