Мавританская архитектура

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Мавританская архитектура — архитектурный стиль, сформировавшийся под влиянием берберского и испанского стилей в Северной Африке и Аль-Андалусе.

В начале VIII столетия арабы образовали в Испании халифат, который в XIII в. сократился до крошечного Гранадского эмирата и пал в 1492 г. Непосредственное соседство с христианским Западом, непрестанные мирные отношения или неприязненные столкновения с ним, физические особенности Пиренейского полуострова, плодородность его почвы, благодатность климата и вообще условия, позволившие испанским маврам жить жизнью, отдельной от их соплеменников в других странах, коренным образом изменили их характер из сурового и воинственного в мягкий, культурный, рыцарский, и способствовали высокому развитию их искусства[1].

В мавританской архитектуре следует различать три периода: представительницей первого может служить Большая мечеть в Кордове (ныне католический собор); образцами второго или переходного периода являются башня Хиральда и Алькасар, в Севилье, а о третьем периоде — периоде высшего совершенства мавританского стиля — дают прекрасное понятие гренадские дворцы Альгамбра и Хенералифе[1]. Мавританский стиль ярко проявился впоследствии в архитектуре синагог Европы.

Испанские мавры находились в тесной связи со своими соплеменниками на северном берегу Африки, где они до сего времени населяют Тунис, Алжир и Марокко. Связь эта должна была, сверх всего прочего, выразиться в сходстве архитектуры у тех и других. Действительно, в дошедших до нас памятниках старинного африканско-арабского зодчества мы видим те же общие формы, те же арки и колонны, ту же орнаментацию, что и в испано-мавританских постройках, но разработанные с меньшей последовательностью и полнотой. Это заставляет относить их ко времени, более раннему, чем последний период исламского искусства в Испании, преимущественно к XII веку, когда отношения между испанскими и африканскими арабами были особенно близки. Таким образом, например минареты при главной мечети Марокко имеют большое сходство с Хиральдой, и можно верить преданию, называющему строителем их того же Гебра, которым сооружена эта последняя[1].





Мескита

Первый кордовский халиф, Абдуррахман, задумав соорудить в своей столице мечеть, которая может соперничать со знаменитыми святилищами Палестины и Сирии, заложил её в 786 г. по плану, схожему с планом главной дамасской мечети, но приказал сделать её более обширной и роскошной. Изо всех подвластных ему земель были свезены в Кордову античные колонны с их капителями; много таких же колонн прислал в подарок византийский император; но так как количество готовых колонн все-таки оказалось недостаточным, то по образцу древних были исполнены новые. Мечеть была достроена после смерти Абдуррахмана. Через сотню лет она стала тесна для большого количества прихожан. По этой причине с конца Х до половины XII века постоянно делались пристройки к ней[1].

Кордовская мечеть представляет в плане громадный четырёхугольный двор, с трех сторон обнесенный рядом аркад на колоннах. Другая, большая часть сооружения разделена колоннами на одиннадцать нефов, к которым впоследствии прибавлено сбоку ещё восемь. Каждый неф имел свой выход на двор. Нефы были покрыты деревянным потолком, который теперь заменили своды. В глубине среднего из 11-ти нефов, более широкого, чем остальные, находится михраб — восьмигранная ниша с полукуполом в виде раковины, вырубленным из цельного камня. Неподалеку от михраба, в одном из соседних к нему нефов, устроено особое отделение, огороженное пилястрами и крытое куполом; это пространство, первоначальное назначение которого неизвестно, называется ныне Villa viciosa. В нём, а также на стенах поблизости к михрабу, главным образом сосредоточена роскошная лепная орнаментация[1].

В мечети насчитывается 850 колонн. Так как столь обширное здание требовало и значительной вышины, а колонны были слишком коротки, то пришлось прибегнуть к надставке четырёхугольных столбов над капителями колонн и к особому расположению арок, которым, с той же целью достижения большей высоты, вообще придана повышенная подковообразная форма, получившая с той поры широкое распространение в мавританской архитектуре. Упомянутое расположение состоит в том, что выше арок, соединяющих капитель с капителью, помещены ещё вторые арки, перекинутые с вершины одной надколонной надставки на другую. Кроме того, в некоторых местах, например близ михраба и в Villa viciosa, между нижней аркой, образующей несколько полукруглых фестонов и верхней, просто подковообразной аркой, сложена в пролёте полуарка, которая, вместе с такой же полуаркой соседнего пролёта, составляет полную, также полилобную арку, как бы проходящую сквозь надколонный столб. Благодаря такому сплетению арок, внутренность мечети получила вид какого-то сказочного окаменелого леса, в котором, вместо древесных стволов, стоят мраморные, гранитные и порфировые колонны, а в вершине этих стволов изгибаются и переплетаются между собой огромные ветви, полосатые от белого и красного камня, из которого они сложены. Оригинальность и живописность этой архитектуры усиливаются лепными украшениями, яркими красками и позолотой, обильно покрывающими собой стены, потолочные балки и фризы под ними[1].

Что касается внешнего вида кордовской мечети, то она производит впечатление прочности и серьёзности. Редкие окна в стенах, лишенных всякой разделки, обставлены по обеим сторонам колонками, загорожены мраморными плитами с ажурным узором и имеют вверху вид подковы, окаймленной рельефным орнаментом. Такая же форма дана и входным воротам. Каждому поперечному нефу соответствует выступ, служащий для стены контрфорсом. Эти выступы сообщают мечети сходство с крепостью, тем более, что стены увенчаны рядом зубцов[1].

Хиральда

Постройки в Севилье относятся к более позднему времени. В 1172 г. была сооружена в этом городе большая мечеть, останки которой доныне сохранились в северной и западной частях местного собора. В них уже заметна некоторая перемена стиля, о которой, однако, гораздо лучшее понятие дает принадлежавший к мечети минарет, превратившийся в соборную колокольню и известный под названием Хиральды (Гиральды). В противоположность большинству минаретов, обыкновенно многогранных или цилиндрических, тонких и стройных, Хиральда имеет форму массивного прямоугольного параллелепипеда. Строителем этой башни, как гласит предание, был знаменитый арабский зодчий Гебр, или Гебер. Башня сложена из кирпича и белого камня и представляет внизу, до некоторой высоты, совершенно голые стены, а выше — рельефную орнаментацию, имеющую вид узорчатых панно, обрамленных гладкими полосами. Мотив узора напоминает переплетающиеся полилобные арки, какие мы видели в кордовской мечети, причем изображены внизу узора даже колонки, поддерживающие эту сеть арок. Такой мотив орнаментистики — очень характерный в двух последних периодах мавританского искусства. На каждой стороне Хиральды, в середине, расположены друг над другом двулопастные окна, обделанные в каждом этаже на особый лад, с подковообразным, стрельчатым или полилобным верхом и украшенные балкончиками. Внутри, вместо лестницы, устроен ряд наклонных плоскостей, по которым два рядом идущих всадника на лошадях могут добраться до верхней площадки башни[1].

Алькасар

Третье любопытное мавританское здание Севильи — укрепленный дворец Алькасар, построенный в XII и получивший пристройки в XIII веке. После того, как Севилья перешла во власть испанцев, он стал дворцом кастильских королей и с тех пор неоднократно подвергался переделкам, до такой степени изменившим его внутренность, что она уже утратила определенность стиля. При всем том, общее расположение и отдельные части Алькасара сохранили восточный характер. Дворец состоит из нескольких открытых дворов, вокруг которых группируются галереи и залы, со стенами, украшенными вверху лепным орнаментом, близким по рисунку к орнаментации Хиральды, а внизу обложены цветными изразцами, представляющими геометрический узор[1].

Альгамбра

Самый блестящий и, вместе с тем, самый характерный памятник своего искусства, достигшего до высшего пункта развития, оставили нам арабы в Гренаде, последнем оплоте их владычества в Испании. Это — дворец цитадели Альгамбры, составляющий доныне главную достопримечательность названного города. За исключением «Ворот суда» и других, ведущих в цитадель, в ней уже нигде не встречается арок в виде подковы: все вообще арки — полуциркульные, с приподнятым центром, с архивольтом, убранным сталактитами, и с софитом, изрезанным маленькими полукружиями, как бы мелкой гофрировкой. Арки или поднимаются прямо с карниза над капителью колонны, отступая от него небольшим каблучком, или опираются на кронштейны повыше капителей. Есть арки, которые нельзя назвать арками в строгом смысле слова; оба их конца поднимаются отвесно над абакой капители, а затем ломаются вовнутрь и сходятся вверху прямолинейно, в виде фронтона. Другие арки ещё менее похожи на настоящие: они образуют, например в павильонах Львиного двора и в зале принцесс, то восходящую, то снова опускающуюся линию, разбитую на части сталактитами. Колонны, поддерживающие арки, чрезвычайно тонки, стройны и снабжены капителями прелестной формы и не совсем удачными базами, а иногда обходятся и вовсе без баз[1].

Стены внутри дворцовых зал и галерей облицованы снизу, по локоть или плечо человека, цветными изразцами или кафельной мозаикой более или менее затейливого геометрического узора. Над подобной панелью простирается вверх лепной рельефный орнамент очень сложного и запутанного рисунка, теперь полинявший, но некогда игравший позолотой и яркими цветами. Эта раскраска разнообразила его до такой степени, что, несмотря на сходство лепного узора в некоторых помещениях, каждое из них имело свой характер единственно вследствие различного сочетания на его стенах золота и трех главных красок, белой, красной и голубой. Мотивы орнаментации, покрывающей не только стены, но и пространства между арками и капители колонн, составляют двухконечные листья на тонких стеблях, стручки, распуколки цветов, плоды ананаса — все это перепутанное одно с другим, закручивающееся и смешивающееся с комбинациями геометрических линий. Кроме того, составной частью орнамента служат куфические надписи, тянущиеся в виде фризов или заключенные в медальонах. Причудливая роскошь архитектурного убранства дворца довершается (например во дворе львов) ажурной заделкой пространств между пролетами арок и сталактитами, обильно одевающими потолочные своды (например в зале Абенсеррагов и зале Посланников). Такие же арки, колонны и стенную отделку, как в Альгамбре, мы находим в другом мавританском дворце Гренады, Хенералифе, архитектура которого, однако, значительно проще и умереннее[1].

Напишите отзыв о статье "Мавританская архитектура"

Примечания

При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Отрывок, характеризующий Мавританская архитектура


С первого того вечера, когда Наташа, после отъезда Пьера, с радостно насмешливой улыбкой сказала княжне Марье, что он точно, ну точно из бани, и сюртучок, и стриженый, с этой минуты что то скрытое и самой ей неизвестное, но непреодолимое проснулось в душе Наташи.
Все: лицо, походка, взгляд, голос – все вдруг изменилось в ней. Неожиданные для нее самой – сила жизни, надежды на счастье всплыли наружу и требовали удовлетворения. С первого вечера Наташа как будто забыла все то, что с ней было. Она с тех пор ни разу не пожаловалась на свое положение, ни одного слова не сказала о прошедшем и не боялась уже делать веселые планы на будущее. Она мало говорила о Пьере, но когда княжна Марья упоминала о нем, давно потухший блеск зажигался в ее глазах и губы морщились странной улыбкой.
Перемена, происшедшая в Наташе, сначала удивила княжну Марью; но когда она поняла ее значение, то перемена эта огорчила ее. «Неужели она так мало любила брата, что так скоро могла забыть его», – думала княжна Марья, когда она одна обдумывала происшедшую перемену. Но когда она была с Наташей, то не сердилась на нее и не упрекала ее. Проснувшаяся сила жизни, охватившая Наташу, была, очевидно, так неудержима, так неожиданна для нее самой, что княжна Марья в присутствии Наташи чувствовала, что она не имела права упрекать ее даже в душе своей.
Наташа с такой полнотой и искренностью вся отдалась новому чувству, что и не пыталась скрывать, что ей было теперь не горестно, а радостно и весело.
Когда, после ночного объяснения с Пьером, княжна Марья вернулась в свою комнату, Наташа встретила ее на пороге.
– Он сказал? Да? Он сказал? – повторила она. И радостное и вместе жалкое, просящее прощения за свою радость, выражение остановилось на лице Наташи.
– Я хотела слушать у двери; но я знала, что ты скажешь мне.
Как ни понятен, как ни трогателен был для княжны Марьи тот взгляд, которым смотрела на нее Наташа; как ни жалко ей было видеть ее волнение; но слова Наташи в первую минуту оскорбили княжну Марью. Она вспомнила о брате, о его любви.
«Но что же делать! она не может иначе», – подумала княжна Марья; и с грустным и несколько строгим лицом передала она Наташе все, что сказал ей Пьер. Услыхав, что он собирается в Петербург, Наташа изумилась.
– В Петербург? – повторила она, как бы не понимая. Но, вглядевшись в грустное выражение лица княжны Марьи, она догадалась о причине ее грусти и вдруг заплакала. – Мари, – сказала она, – научи, что мне делать. Я боюсь быть дурной. Что ты скажешь, то я буду делать; научи меня…
– Ты любишь его?
– Да, – прошептала Наташа.
– О чем же ты плачешь? Я счастлива за тебя, – сказала княжна Марья, за эти слезы простив уже совершенно радость Наташи.
– Это будет не скоро, когда нибудь. Ты подумай, какое счастие, когда я буду его женой, а ты выйдешь за Nicolas.
– Наташа, я тебя просила не говорить об этом. Будем говорить о тебе.
Они помолчали.
– Только для чего же в Петербург! – вдруг сказала Наташа, и сама же поспешно ответила себе: – Нет, нет, это так надо… Да, Мари? Так надо…


Прошло семь лет после 12 го года. Взволнованное историческое море Европы улеглось в свои берега. Оно казалось затихшим; но таинственные силы, двигающие человечество (таинственные потому, что законы, определяющие их движение, неизвестны нам), продолжали свое действие.
Несмотря на то, что поверхность исторического моря казалась неподвижною, так же непрерывно, как движение времени, двигалось человечество. Слагались, разлагались различные группы людских сцеплений; подготовлялись причины образования и разложения государств, перемещений народов.
Историческое море, не как прежде, направлялось порывами от одного берега к другому: оно бурлило в глубине. Исторические лица, не как прежде, носились волнами от одного берега к другому; теперь они, казалось, кружились на одном месте. Исторические лица, прежде во главе войск отражавшие приказаниями войн, походов, сражений движение масс, теперь отражали бурлившее движение политическими и дипломатическими соображениями, законами, трактатами…
Эту деятельность исторических лиц историки называют реакцией.
Описывая деятельность этих исторических лиц, бывших, по их мнению, причиною того, что они называют реакцией, историки строго осуждают их. Все известные люди того времени, от Александра и Наполеона до m me Stael, Фотия, Шеллинга, Фихте, Шатобриана и проч., проходят перед их строгим судом и оправдываются или осуждаются, смотря по тому, содействовали ли они прогрессу или реакции.
В России, по их описанию, в этот период времени тоже происходила реакция, и главным виновником этой реакции был Александр I – тот самый Александр I, который, по их же описаниям, был главным виновником либеральных начинаний своего царствования и спасения России.
В настоящей русской литературе, от гимназиста до ученого историка, нет человека, который не бросил бы своего камушка в Александра I за неправильные поступки его в этот период царствования.
«Он должен был поступить так то и так то. В таком случае он поступил хорошо, в таком дурно. Он прекрасно вел себя в начале царствования и во время 12 го года; но он поступил дурно, дав конституцию Польше, сделав Священный Союз, дав власть Аракчееву, поощряя Голицына и мистицизм, потом поощряя Шишкова и Фотия. Он сделал дурно, занимаясь фронтовой частью армии; он поступил дурно, раскассировав Семеновский полк, и т. д.».
Надо бы исписать десять листов для того, чтобы перечислить все те упреки, которые делают ему историки на основании того знания блага человечества, которым они обладают.
Что значат эти упреки?
Те самые поступки, за которые историки одобряют Александра I, – как то: либеральные начинания царствования, борьба с Наполеоном, твердость, выказанная им в 12 м году, и поход 13 го года, не вытекают ли из одних и тех же источников – условий крови, воспитания, жизни, сделавших личность Александра тем, чем она была, – из которых вытекают и те поступки, за которые историки порицают его, как то: Священный Союз, восстановление Польши, реакция 20 х годов?
В чем же состоит сущность этих упреков?
В том, что такое историческое лицо, как Александр I, лицо, стоявшее на высшей возможной ступени человеческой власти, как бы в фокусе ослепляющего света всех сосредоточивающихся на нем исторических лучей; лицо, подлежавшее тем сильнейшим в мире влияниям интриг, обманов, лести, самообольщения, которые неразлучны с властью; лицо, чувствовавшее на себе, всякую минуту своей жизни, ответственность за все совершавшееся в Европе, и лицо не выдуманное, а живое, как и каждый человек, с своими личными привычками, страстями, стремлениями к добру, красоте, истине, – что это лицо, пятьдесят лет тому назад, не то что не было добродетельно (за это историки не упрекают), а не имело тех воззрений на благо человечества, которые имеет теперь профессор, смолоду занимающийся наукой, то есть читанном книжек, лекций и списыванием этих книжек и лекций в одну тетрадку.
Но если даже предположить, что Александр I пятьдесят лет тому назад ошибался в своем воззрении на то, что есть благо народов, невольно должно предположить, что и историк, судящий Александра, точно так же по прошествии некоторого времени окажется несправедливым, в своем воззрении на то, что есть благо человечества. Предположение это тем более естественно и необходимо, что, следя за развитием истории, мы видим, что с каждым годом, с каждым новым писателем изменяется воззрение на то, что есть благо человечества; так что то, что казалось благом, через десять лет представляется злом; и наоборот. Мало того, одновременно мы находим в истории совершенно противоположные взгляды на то, что было зло и что было благо: одни данную Польше конституцию и Священный Союз ставят в заслугу, другие в укор Александру.
Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего она полезна и для чего вредна. Если деятельность эта кому нибудь не нравится, то она не нравится ему только вследствие несовпадения ее с ограниченным пониманием его о том, что есть благо. Представляется ли мне благом сохранение в 12 м году дома моего отца в Москве, или слава русских войск, или процветание Петербургского и других университетов, или свобода Польши, или могущество России, или равновесие Европы, или известного рода европейское просвещение – прогресс, я должен признать, что деятельность всякого исторического лица имела, кроме этих целей, ещь другие, более общие и недоступные мне цели.
Но положим, что так называемая наука имеет возможность примирить все противоречия и имеет для исторических лиц и событий неизменное мерило хорошего и дурного.
Положим, что Александр мог сделать все иначе. Положим, что он мог, по предписанию тех, которые обвиняют его, тех, которые профессируют знание конечной цели движения человечества, распорядиться по той программе народности, свободы, равенства и прогресса (другой, кажется, нет), которую бы ему дали теперешние обвинители. Положим, что эта программа была бы возможна и составлена и что Александр действовал бы по ней. Что же сталось бы тогда с деятельностью всех тех людей, которые противодействовали тогдашнему направлению правительства, – с деятельностью, которая, по мнению историков, хороша и полезна? Деятельности бы этой не было; жизни бы не было; ничего бы не было.
Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, – то уничтожится возможность жизни.


Если допустить, как то делают историки, что великие люди ведут человечество к достижению известных целей, состоящих или в величии России или Франции, или в равновесии Европы, или в разнесении идей революции, или в общем прогрессе, или в чем бы то ни было, то невозможно объяснить явлений истории без понятий о случае и о гении.
Если цель европейских войн начала нынешнего столетия состояла в величии России, то эта цель могла быть достигнута без всех предшествовавших войн и без нашествия. Если цель – величие Франции, то эта цель могла быть достигнута и без революции, и без империи. Если цель – распространение идей, то книгопечатание исполнило бы это гораздо лучше, чем солдаты. Если цель – прогресс цивилизации, то весьма легко предположить, что, кроме истребления людей и их богатств, есть другие более целесообразные пути для распространения цивилизации.
Почему же это случилось так, а не иначе?
Потому что это так случилось. «Случай сделал положение; гений воспользовался им», – говорит история.
Но что такое случай? Что такое гений?
Слова случай и гений не обозначают ничего действительно существующего и потому не могут быть определены. Слова эти только обозначают известную степень понимания явлений. Я не знаю, почему происходит такое то явление; думаю, что не могу знать; потому не хочу знать и говорю: случай. Я вижу силу, производящую несоразмерное с общечеловеческими свойствами действие; не понимаю, почему это происходит, и говорю: гений.