Максим V

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Патриарх Максим V
Πατριάρχης Μάξιμος Ε΄
267-й Архиепископ Константинополя — Нового Рима и Вселенский Патриарх
20 февраля 1946 — 19 октября 1948
Церковь: Константинопольская православная церковь
Предшественник: Вениамин
Преемник: Афинагор
 
Рождение: 26 октября 1897(1897-10-26)
Синоп, Османская империя
Смерть: 1 января 1972(1972-01-01) (74 года)
Швейцария
Принятие священного сана: 1 января 1928
Епископская хиротония: 9 марта 1930

Патриарх Максим V (греч. Πατριάρχης Μάξιμος Ε΄, при рождении Ма́ксимос Вапордзи́с, греч. Μάξιμος Βαπορτζῆς; 26 октября 1897, Синоп, Османская империя — 1 января 1972, Швейцария) — иерарх Константинопольской православной церкви; с 1946 по 1948 годы — Патриарх Константинопольский; с 1948 по 1972 годы — титулярный митрополит Эфесский.





Биография

Родился 26 октября 1897 года в Синопе Понтийском, на севере черноморского побережья Турции. Здесь получил начальное образование.

В 1912 году по протекции митрополита Амасийского Германа (Каравангелиса) поступил в Халкинскую духовную семинарию[1], которая располагалась в Свято-Троицком монастыре на острове Халки в Мраморном море.

Диаконское и священническое служение

16 мая 1918 года был рукоположён во диакона в Валуклинском монастыре Живоначального источника митрополитом Каллиопольским Константином (Койдакисом) (греч.).

Окончил Халкинскую школу в 1919 году был назначен учителем в городскую школу Фиры.

Служил архидиаконом митрополитов Халкидонского Григория (Зервудакиса) и Эфесского Иоакима (Эвтииуса) а в 1920 году стал патриаршим архидиаконом в Константинополе.

Служил на разных секретарских постах в совете Халкинской богословской школы.

27 октября 1922 года Патриарх Константинопольский Мелетий IV назначил его кодикографом, а 15 апреля 1924 года патриарх Константинопольский Григорий VII определил его младшим секретарём Священного Синода. 17 декабря 1927 года стал главным синодальным секретарём.

1 января 1928 года был рукоположен Патриархом Константинопольским Василием III в сан священника и возведён в достоинство архимандрита.

Митрополит

8 февраля 1930 года решением Священного Синода Константинопольской православной церкви избран митрополитом Филадельфийским с оставлением в должности главного секретаря Священного Синода.

9 марта 1930 года в патриаршем Георгиевском соборе состоялась его епископская хиротония, которую возглавил Патриарх Константинопольский Фотий II.

16 мая 1931 года уволен от должности главного секретаря Священного Синода.

С 9 сентября 1931 года по 28 июня 1932 года временно исполнял обязанности великого протосингела Константинопольской Патриархии.

28 июня 1932 года стал митрополитом Халкидонским.

29 декабря 1935 года скончался Патриарха Константинопольский Фотий II и митрополит Максим считался ведущим кандидатом в патриархи, но префект Стамбула исключил его кандидатуру.

В течение всего последующего патриаршества Вениамина митрополит Максим являлся главным его советником. Он был ключевой фигурой с Константинопольской стороны в уврачевании греко-болгарской схизмы, что произошло в январе 1945 года. Эти переговоры познакомили его с представителями Русской Православной Церкви и советских дипломатических кругов.

Патриарх Константинпольский

20 февраля 1946 года избран на Константинопольский патриарший престол. Стремясь расширить внешние связи Церкви патриарх учредил информационную службу Патриархии. Он направил четырех студентов на аспирантуру в Западные страны, а также делегацию в только-что основанный Всемирный Совет Церквей в 1948 году.

Своими энергичными действиями помог Константинопольской Церкви вернуть себе ряд имений в Валукли и Спасский храм в Галате. Патриарх принял определяющее участие в решении Кипрского церковного вопроса в 1946 году.

На Пасху 1946 года был возобновлён обычай, выпавший из употребления после 1917 года, по которому дипломатический представитель России (теперь СССР) сопровождал ночью Патриарха от патриаршей резиденции до храма[2].

Во время официального визита в мае 1947 года в раздираемую гражданской войной Грецию, будучи встречен с большим почётом самим королём, патриарх отказался определённо встать на сторону роялистов и осудить коммунистов. Вместо этого он призвал греческий народ прекратить «братоубийственное бичевание» и стремиться любовью залечить посеянную ненависть.

Несмотря на свою репутацию симпатизирующего левым и близкие связями с Московским Патриархатом, он не собирался отказываться от своих «вселенских» прерогатив или уступать их Русской Церкви — так, он продлил существование под своим омофором Западноевропейского экзархата русских церквей в 1946 году[3], не был согласен на превращение готовившегося Московского совещания представителей поместных Церквей во Вселенский Собор.

На покое

Под сильнейшим давлением турецких властей и греческого королевского правительства Патриарх Максим был вынужден уйти на покой. 18 октября 1948 года патриарх подал председателю Синода митрополиту Халкидонскому Фоме (Саввопулосу) заявление об уходе на покой под предлогом болезни. Бывший Патриарх Максим был назначен титулярным митрополитом Эфесским и оставался им до кончины, пребывая в стороне от внешнецерковных дел[4]. На Константинопольском престоле его заместил Архиепископ Северной и Южной Америки Афинагор (Спиру), прибывший в Стамбул на личном самолёте президента США Гарри Трумана.

Как якобы «умалишённого», бывшего Патриарха Максима под надзором поселили в Швейцарии, где он был лишён права совершать богослужения и действовать в качестве архиерея. Несколько человек, которым удалось увидеться с ним в конце 1950-х годов, засвидетельствовали, что он не был ни душевнобольным, ни невменяемым. Когда в 1965 года Патриарха Максима спросили, в чем была причина отставки, он с грустью ответил: «Hе стоит комментировать, каким образом они меня низложили»[4].

В аналитическом обзоре «Позиция коммунистического государства по отношению к православной церкви», составленном в 1952 году для американской разведки, прямо говорилось: «…тот факт, что патриарх Максим был вынужден подать в отставку, объясняется не только причиной нездоровья, но и политическими мотивами, так как, по мнению турецкого правительства, он не придерживался антисоветского направления»[4].

В конце 1971 года заболел острой пневмонией. Умер в Швейцарии 1 января 1972 года. Его тело было позднее перенесено в Стамбул, где он был захоронен в монастыре при храме Живоносного Источника.

Напишите отзыв о статье "Максим V"

Литература

  • [archive.jmp.ru/page/index/194603102.html Новый святейший вселенский патриарх Максим] // ЖМП, № 3 март 1946
  • Kitromilides, Paschalis M., "The Ecumenical Patriarchate," Leustean, Lucian N., Eastern Christianity and the Cold War, 1945-91, London & New York: Routledge, 2010, 222-224.
  • Волокитина, Т. В. и др., ред., Власть и Церковь в Восточной Европе. 1944-1953 гг. Документы российских архивов: в 2 т., М.: РОССПЭН, 2009, т. 1, 367, 513; т. 2, 1005-1007.

Примечания

  1. [archive.jmp.ru/page/index/194603102.html Новый святейший вселенский патриарх Максим] // ЖМП, № 3 март 1946
  2. «№ 281. Сопроводительное письмо С. Р. Савченко Г. Г. Карпову с приложением обзора материалов об отношениях власти и православной церкви в странах народной демократии», 10 октября 1952, ГАРФ, ф. 6991, оп. 1, д. 981, л. 228—256 // Волокитина, Т. В. и др., ред., Власть и Церковь в Восточной Европе. 1944—1953 гг. Документы российских архивов: в 2 т., М.: РОССПЭН, 2009, т. 2, 1007.
  3. монах Вениамин (Горматели) [kazan.eparhia.ru/smi/?ID=14378 Летопись церковных событий. 1946 год]
  4. 1 2 3 Профессор Михаил Шкаровский. [spbda.ru/publications/professor-mihail-shkarovskiy-konstantinopolskiy-patriarhat-i-ego-otnosheniya-s-russkoy-i-bolgarskoy-pravoslavnymi-cerkvami-v-1917-1950-e-gg-3/ Константинопольский Патриархат и его отношения с Русской и Болгарской Православными Церквами в 1917 – 1950-е гг. Ч. 3]

Ссылки

  • [drevo-info.ru/articles/16630.html Максим V (Вапорцис)] // Открытая православная энциклопедия «Древо»
  • [www.ec-patr.org/list/index.php?lang=gr&id=325 Μάξιμος Ε´] на сайте Константинопольского патриархата

Отрывок, характеризующий Максим V



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.