Маленькие картинки

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Маленькие картинки
Жанр:

очерк

Автор:

Фёдор Достоевский

Язык оригинала:

русский

Дата написания:

1873 г.

Дата первой публикации:

1873 г.

[www.rvb.ru/dostoevski/01text/vol12/01journal_73/113.htm Электронная версия]

Текст произведения в Викитеке

«Ма́ленькие карти́нки» — очерк Фёдора Достоевского, опубликованный 16 июля 1873 года в газете-журнале «Гражданин» в составе «Дневника писателя»[1].





История написания

Выполняя обязанности редактора еженедельного издания «Гражданин», Достоевский из-за нехватки редакционных материалов зачастую вынужден был сам заниматься срочной рутинной газетной работой. В письме А. Г. Достоевской от 10 июля 1873 г. он сообщал: «Я сижу и просто в отчаянии. А между тем надо непременно писать статью». Два дня спустя он уточнял: «Пишу обычную проклятую статью. Надо написать к завтраму утру, к 8 часам, 450 строк, а у меня написано всего 150». Комментаторы Достоевского делают вывод, что «Маленькие картинки» были закончены к 15 июля, то есть к моменту выхода свежего номера «Гражданина» из печати[1].

Темой очерка в очередной раз стал Петербург, его архитектура, впечатления писателя о прогулках по летнему городу, его наблюдения над петербуржцами, представителями городских низов, рабочих окраин, так называемое «нравственное падение» народных масс после проведения крестьянской реформы. Тезис «нравственного падения» народа вызывал протест писателя, он противопоставил ему свои собственные выводы, полемизируя одновременно как с либеральной, так и с консервативной точкой зрения на этот вопрос. Побудительной причиной для таких суждений явился «Доклад высочайше учреждённой комиссии для исследования нынешнего положения сельского хозяйства и сельской производительности в России» (СПб., 1873). Доклад изобиловал фактами упадка нравственного состояния в народной среде, на основании чего делался вывод о пагубности результатов крестьянской реформы[2].

Вокруг доклада вспыхнула острая полемика между либеральной газетой А. А. Краевского «Голос» и консервативной газетой «Русский мир». Этой же теме была посвящена статья Незнакомца (псевдоним А. С. Суворина) «Недельные очерки и картинки» в «Санкт-Петербургских ведомостях», 1873, № 192, 15 июля. Суворин с либеральных позиций категорически осудил выводы Доклада: «…в показаниях некоторых лиц звучит довольно ясное желание показать, что при крепостном праве положение было лучше. <…> Неужели в самом деле нужно теперь кому-нибудь доказывать, что отмена крепостного права была великим благом?». Позиция Суворина во взгляде на народ отражала точку зрения западника и восходила к идеям A. H. Пыпина в работе «Характеристики литературных мнений от двадцатых, до пятидесятых годов. Исторические очерки» («Вестник Европы», 1872, №№ 11, 12). До этого работу Пыпина Достоевский критиковал в очерке «Мечты и грёзы» («Дневник писателя»)[2]. На замысле «Маленьких картинок» могла отразиться статья Е. Л. Маркова «Всесословная вялость. Мысли по поводу русской всесословной вялости» («Вестник Европы», 1873, № 5). Консервативный публицист настолько откровенно высказался в либеральном журнале против крестьянской реформы, что охранительная газета «Русский мир», ратуя за контрреформы, похвалила статью Маркова, признав её «своей». Марков рассуждал следующим образом:·«Для меня нет никакого сомнения в том, что даже накануне смерти крепостного права народ вообще относился к нему без скептицизма и протеста <…> Он признавал право господ на большее и на лучшее, признавал их право безделия и власти…». Достоевского не устраивал ни либеральный подход к делу Суворина, ни жалобы бывших крепостников-дворян. С его точки зрения, духовный потенциал русского народа далеко не исчерпан, верой в его нравственные силы наполнены описания простонародья — мещан, мастеровых и их детей[1]:

«Меня утешало, что я хоть намекнул на мой главный вывод, то есть что в огромном большинстве народа нашего, даже и в петербургских подвалах, даже и при самой скудной духовной обстановке, есть всё-таки стремление к достоинству, к некоторой порядочности, к истинному самоуважению; сохраняется любовь к семье, к детям. Меня особенно поразило, что они так действительно и даже с нежностию любят своих болезненных детей; я именно обрадовался мысли, что беспорядки и бесчинства в семейном быту народа, даже среди такой обстановки, как в Петербурге, всё же пока исключения, хотя, быть может и многочисленные», — писал Достоевский несколько позднее в автокомментарии к «Маленьким картинкам». По мнению исследователей творчества Достоевского, писатель рассматривал народ «как главный источник общественного обновления», а примеры так называемого «нравственного падения» связывал с результатами двухвекового закрепощения народа со времён Петра Первого, окончившиеся, по мнению Достоевского, разрушением духовной связи между народом и дворянством, частями некогда единой нации[1].

На страницах «Маленьких картинок» писатель вновь обратился к важной для себя теме Петербурга. В годы своей юности, в 1840-е годы, он с оптимизмом и надеждой относился к творению Петра, с верой в «современный момент и идею настоящего момента», как писал он об этом в фельетонах «Петербургская летопись». С тех пор взгляды его претерпели сложную эволюцию. С начала 1860-х годов тема Петербурга приобрела в творчестве Достоевского трагические тона. Это ощутимо видно в таких прозаических произведениях, как «Униженные и оскорблённые» — 1861; «Записки из подполья» — 1864; «Преступление и наказание» — 1866. В «Маленьких картинках» можно прочитать такие мрачные наблюдения писателя над самим собой: «Берёт хандра по воскресениям, в каникулы, на пыльных и угрюмых петербургских улицах. Что, не приходило вам в голову, что в Петербурге угрюмые улицы? Мне кажется, это самый угрюмый город, какой только может быть на свете!»[1]

В этом же русле строятся раздумья Достоевского о бесхарактерности петербургской архитектуры, о невыдержанности архитектурного стиля, о многостилии городских построек. Такие рассуждения опровергали его собственные мнения о столичной архитектуре, изложенные им за двадцать шесть лет до этого на страницах «Санкт-Петербургских ведомостей» в «Петербургской летописи». Помимо этого во многом сходные с фельетоном «Маленькие картинки» значительно отличались от фельетонов 1840-х годов. Если в «Петербургской летописи» повествователем фельетонов выступал фланер-мечтатель, то в «Маленьких картинках» образ повествователя максимально близок к самому автору. Этим композиция «Маленьких картинок» напоминала собой композицию «Петербургских сновидений в стихах и прозе» (1861). В указанном произведении образ мечтателя соприкасался с авторскими воспоминаниями, а в «Маленьких картинках» образ автора-мечтателя представал уже весьма уставшим, во многом разочаровавшимся человеком[1].

Критика «Маленьких картинок» и полемика с газетой «Голос»

Появление «Маленьких картинок» вызвало немедленную отрицательную реакцию в газете «Голос» А. А. Краевского. В № 210 от 31 июля там появился анонимный фельетон «Московские заметки», который подверг резкой критике «картинку № 2» Достоевского, посвящённую пьяным гулякам из рабочего люда. Рассуждая о сквернословии петербургских пьянчуг, писатель неожиданно пришёл к следующему выводу: «Они ходят по праздникам пьяные, <…> сквернословят вслух, несмотря на целые толпы детей и женщин, мимо которых проходят, — не от нахальства, а так, потому что пьяному и нельзя иметь другого языка, кроме сквернословного. Именно этот язык, целый язык, я в этом убедился недавно, язык самый удобный и оригинальный, самый приспособленный к пьяному или даже лишь к хмельному состоянию, так что он совершенно не мог не явиться, и если б его совсем не было — il faudrait l’inventer <его следовало бы выдумать (франц.)>. Я вовсе не шутя говорю». Среди прочих описаний петербургских пьяниц Достоевский набросал следующую уличную зарисовку обычного бытового сквернословия шестерых мастеровых:

Однажды в воскресение, уже к ночи, мне пришлось пройти шагов с пятнадцать рядом с толпой шестерых пьяных мастеровых, и я вдруг убедился, что можно выразить все мысли, ощущения и даже целые глубокие рассуждения одним лишь названием этого существительного, до крайности к тому же немногосложного. Вот один парень резко и энергически произносит это существительное, чтобы выразить об чём-то, об чём раньше у них общая речь зашла, своё самое презрительное отрицание. Другой в ответ ему повторяет это же самое существительное, но совсем уже в другом тоне и смысле — именно в смысле полного сомнения в правдивости отрицания первого парня. Третий вдруг приходит в негодование против первого парня, резко и азартно ввязывается в разговор и кричит ему то же самое существительное, но в смысле уже брани и ругательства. Тут ввязывается опять второй парень в негодовании на третьего, на обидчика, и останавливает его в таком смысле, что, дескать, что ж ты так, парень, влетел? мы рассуждали спокойно, а ты откуда взялся — лезешь Фильку ругать! И вот всю эту мысль он проговорил тем же самым одним заповедным словом, тем же крайне односложным названием одного предмета, разве только что поднял руку и взял третьего парня за плечо. Но вот вдруг четвёртый паренёк, самый молодой из всей партии, доселе молчавший, должно быть вдруг отыскав разрешение первоначального затруднения, из-за которого вышел спор, в восторге приподымая руку, кричит… Эврика, вы думаете? Нашёл, нашёл? Нет, совсем не эврика и не нашёл; он повторяет лишь то же самое нелексиконное существительное, одно только слово, всего одно слово, но только с восторгом, с визгом упоения, и, кажется, слишком уж сильным, потому что шестому, угрюмому и самому старшему парню, это не «показалось», и он мигом осаживает молокососный восторг паренька, обращаясь к нему и повторяя угрюмым и назидательным басом… да всё то же самое запрёщенное при дамах существитеьное, что, впрочем, ясно и точно обозначало: «Чего орёшь, глотку дерёшь!» Итак, не проговорив ни единого другого слова, они повторили это одно только излюбленное ими словечко шесть раз кряду, один за другим, и поняли друга друга вполне. Это факт, которому я был свидетелем. «Помилуйте! — закричал я им вдруг ни с того ни с сего (я был в самой середине толпы). — Всего только десять шагов прошли, а шесть раз (имя рек) повторили! Ведь это срамёж! Ну, не стыдно ли вам?»

Все вдруг на меня уставились, как смотрят на нечто совсем неожиданное, и на миг замолчали, я думал, выругают, но не выругали, а только молоденький паренёк, пройдя уже шагов десять, вдруг повернулся ко мне и на ходу закричал:

— А ты что же сам-то семой раз его поминаешь, коли на нас шесть разов насчитал?

— Ф. М. Достоевский, «Маленькие картинки», гл. 2.

Обвинение либерального «Голоса» состояло в том, что Достоевский в своих описаниях опустился до мелочности и неэтичности. Газета язвительно назвала очерки Достоевского «гостинодворским» творчеством, созданным на потребу даже не простонародья, а для толпы грубых базарных приказчиков и прочего сброда. «Мне и в голову не могло прийти, до чего может дописаться фельетонист, когда у него нет под рукой подходящего матерьяла», — писал фельетонист газеты «Голос». Достоевский так парировал обвинения «Голоса»: «Московский учитель мой уверяет, что фельетон мой произвёл фурор в Москве — „в рядах и в Зарядье“, и называл его гостинодворским фельетоном. Очень рад, что доставил такое удовольствие читателям из этих мест нашей древней столицы. Но яд в том, что будто я нарочно и бил на эффект; за неимением читателей высших искал читателей в Зарядье и с этою целью и заговорил „о нём“, а стало быть, я — „самый находчивый из всех фельетонистов“»[1].

Ещё один упрёк Достоевскому состоял в том, что он пытался отречься от звания фельетониста: «Хотя г-н Достоевский, ведущий этот „дневник“, с весьма похвальным постоянством уверяет, что он отнюдь не фельетонист, а что-то особенное, но с ним едва ли можно согласиться, и точно так, как я считал его прежде очень талантливым беллетристом, так теперь считаю его порядочным фельетонистом и никак не могу понять, отчего он так настойчиво отрекается от этого звания. Дело не в словах, а в действиях; а действия, которые усваивают совершающему их название фельетониста, он совершает с той минуты, когда первые листки его „дневника“ заменили собою фельетонные статьи князя Мещерского». Перефразируя известную поговорку, газета «Голос» назвала Достоевского «plus feuilletoniste que Jules Janin, plus catholique gué le pape» («Более фельетонист, чем Жюль Жанен, более католик, чем сам папа»). Свой уничижительный разнос анонимный автор «Голоса» завершил следующей фразой: «…всё же мы доросли до того по крайней мере, чтоб разнюхать, когда нам подносят что-нибудь уже очень бьющее в нос, и умеем ценить это помимо намерений автора…»[1].

Достоевский ответил на этот упрёк в следующем номере «Дневника писателя»: «Ну так чем же пахнет?» И получил ответ «Голоса»: «Пахнет неприличием». Писатель вступился за значимость своего материала в «Маленьких картинках»: «Я и набросал лишь несколько грустных мыслей о праздничном времяпрепровождении чернорабочего петербургского люда. Скудость их радостей, забав, скудость их духовной жизни, подвалы, где возрастают их бледные, золотушные дети, скучная, вытянутая в струнку широкая петербургская улица как место их прогулки, этот молодой мастеровой-вдовец с ребёнком на руках (картинка истинная) — всё это мне показалось матерьялом для фельетона достаточным, так что, повторяю, можно было бы упрекнуть меня совершенно в обратном смысле, то есть что я мало из такого богатого матерьяла сделал»[1].


Спустя полгода Достоевский написал ещё один фельетон, которому дал сходное название «Маленькие картинки (в дороге)», он был посвящён дорожным впечатлениям писателя.

Напишите отзыв о статье "Маленькие картинки"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Достоевский Ф. М. Маленькие картинки. — Полное собрание сочинений в 30 томах. — Л.: Наука, 1980. — Т. 21. — С. 105—112. — 551 с. — 55 000 экз.
  2. 1 2 Галаган Г. Я. [www.rvb.ru/dostoevski/02comm/113.htm Русская виртуальная библиотека]. Ф. М. Достоевский, "Маленькие картинки". Литературоведческий комментарий. Проверено 29 июня 2012. [www.webcitation.org/6BAElbOL6 Архивировано из первоисточника 4 октября 2012].

Ссылки

  • [www.rvb.ru/dostoevski/01text/vol12/01journal_73/113.htm «Маленькие картинки»]

См. также

Отрывок, характеризующий Маленькие картинки


Берг, зять Ростовых, был уже полковник с Владимиром и Анной на шее и занимал все то же покойное и приятное место помощника начальника штаба, помощника первого отделения начальника штаба второго корпуса.
Он 1 сентября приехал из армии в Москву.
Ему в Москве нечего было делать; но он заметил, что все из армии просились в Москву и что то там делали. Он счел тоже нужным отпроситься для домашних и семейных дел.
Берг, в своих аккуратных дрожечках на паре сытых саврасеньких, точно таких, какие были у одного князя, подъехал к дому своего тестя. Он внимательно посмотрел во двор на подводы и, входя на крыльцо, вынул чистый носовой платок и завязал узел.
Из передней Берг плывущим, нетерпеливым шагом вбежал в гостиную и обнял графа, поцеловал ручки у Наташи и Сони и поспешно спросил о здоровье мамаши.
– Какое теперь здоровье? Ну, рассказывай же, – сказал граф, – что войска? Отступают или будет еще сраженье?
– Один предвечный бог, папаша, – сказал Берг, – может решить судьбы отечества. Армия горит духом геройства, и теперь вожди, так сказать, собрались на совещание. Что будет, неизвестно. Но я вам скажу вообще, папаша, такого геройского духа, истинно древнего мужества российских войск, которое они – оно, – поправился он, – показали или выказали в этой битве 26 числа, нет никаких слов достойных, чтоб их описать… Я вам скажу, папаша (он ударил себя в грудь так же, как ударял себя один рассказывавший при нем генерал, хотя несколько поздно, потому что ударить себя в грудь надо было при слове «российское войско»), – я вам скажу откровенно, что мы, начальники, не только не должны были подгонять солдат или что нибудь такое, но мы насилу могли удерживать эти, эти… да, мужественные и древние подвиги, – сказал он скороговоркой. – Генерал Барклай до Толли жертвовал жизнью своей везде впереди войска, я вам скажу. Наш же корпус был поставлен на скате горы. Можете себе представить! – И тут Берг рассказал все, что он запомнил, из разных слышанных за это время рассказов. Наташа, не спуская взгляда, который смущал Берга, как будто отыскивая на его лице решения какого то вопроса, смотрела на него.
– Такое геройство вообще, каковое выказали российские воины, нельзя представить и достойно восхвалить! – сказал Берг, оглядываясь на Наташу и как бы желая ее задобрить, улыбаясь ей в ответ на ее упорный взгляд… – «Россия не в Москве, она в сердцах се сынов!» Так, папаша? – сказал Берг.
В это время из диванной, с усталым и недовольным видом, вышла графиня. Берг поспешно вскочил, поцеловал ручку графини, осведомился о ее здоровье и, выражая свое сочувствие покачиваньем головы, остановился подле нее.
– Да, мамаша, я вам истинно скажу, тяжелые и грустные времена для всякого русского. Но зачем же так беспокоиться? Вы еще успеете уехать…
– Я не понимаю, что делают люди, – сказала графиня, обращаясь к мужу, – мне сейчас сказали, что еще ничего не готово. Ведь надо же кому нибудь распорядиться. Вот и пожалеешь о Митеньке. Это конца не будет?
Граф хотел что то сказать, но, видимо, воздержался. Он встал с своего стула и пошел к двери.
Берг в это время, как бы для того, чтобы высморкаться, достал платок и, глядя на узелок, задумался, грустно и значительно покачивая головой.
– А у меня к вам, папаша, большая просьба, – сказал он.
– Гм?.. – сказал граф, останавливаясь.
– Еду я сейчас мимо Юсупова дома, – смеясь, сказал Берг. – Управляющий мне знакомый, выбежал и просит, не купите ли что нибудь. Я зашел, знаете, из любопытства, и там одна шифоньерочка и туалет. Вы знаете, как Верушка этого желала и как мы спорили об этом. (Берг невольно перешел в тон радости о своей благоустроенности, когда он начал говорить про шифоньерку и туалет.) И такая прелесть! выдвигается и с аглицким секретом, знаете? А Верочке давно хотелось. Так мне хочется ей сюрприз сделать. Я видел у вас так много этих мужиков на дворе. Дайте мне одного, пожалуйста, я ему хорошенько заплачу и…
Граф сморщился и заперхал.
– У графини просите, а я не распоряжаюсь.
– Ежели затруднительно, пожалуйста, не надо, – сказал Берг. – Мне для Верушки только очень бы хотелось.
– Ах, убирайтесь вы все к черту, к черту, к черту и к черту!.. – закричал старый граф. – Голова кругом идет. – И он вышел из комнаты.
Графиня заплакала.
– Да, да, маменька, очень тяжелые времена! – сказал Берг.
Наташа вышла вместе с отцом и, как будто с трудом соображая что то, сначала пошла за ним, а потом побежала вниз.
На крыльце стоял Петя, занимавшийся вооружением людей, которые ехали из Москвы. На дворе все так же стояли заложенные подводы. Две из них были развязаны, и на одну из них влезал офицер, поддерживаемый денщиком.
– Ты знаешь за что? – спросил Петя Наташу (Наташа поняла, что Петя разумел: за что поссорились отец с матерью). Она не отвечала.
– За то, что папенька хотел отдать все подводы под ранепых, – сказал Петя. – Мне Васильич сказал. По моему…
– По моему, – вдруг закричала почти Наташа, обращая свое озлобленное лицо к Пете, – по моему, это такая гадость, такая мерзость, такая… я не знаю! Разве мы немцы какие нибудь?.. – Горло ее задрожало от судорожных рыданий, и она, боясь ослабеть и выпустить даром заряд своей злобы, повернулась и стремительно бросилась по лестнице. Берг сидел подле графини и родственно почтительно утешал ее. Граф с трубкой в руках ходил по комнате, когда Наташа, с изуродованным злобой лицом, как буря ворвалась в комнату и быстрыми шагами подошла к матери.
– Это гадость! Это мерзость! – закричала она. – Это не может быть, чтобы вы приказали.
Берг и графиня недоумевающе и испуганно смотрели на нее. Граф остановился у окна, прислушиваясь.
– Маменька, это нельзя; посмотрите, что на дворе! – закричала она. – Они остаются!..
– Что с тобой? Кто они? Что тебе надо?
– Раненые, вот кто! Это нельзя, маменька; это ни на что не похоже… Нет, маменька, голубушка, это не то, простите, пожалуйста, голубушка… Маменька, ну что нам то, что мы увезем, вы посмотрите только, что на дворе… Маменька!.. Это не может быть!..
Граф стоял у окна и, не поворачивая лица, слушал слова Наташи. Вдруг он засопел носом и приблизил свое лицо к окну.
Графиня взглянула на дочь, увидала ее пристыженное за мать лицо, увидала ее волнение, поняла, отчего муж теперь не оглядывался на нее, и с растерянным видом оглянулась вокруг себя.
– Ах, да делайте, как хотите! Разве я мешаю кому нибудь! – сказала она, еще не вдруг сдаваясь.
– Маменька, голубушка, простите меня!
Но графиня оттолкнула дочь и подошла к графу.
– Mon cher, ты распорядись, как надо… Я ведь не знаю этого, – сказала она, виновато опуская глаза.
– Яйца… яйца курицу учат… – сквозь счастливые слезы проговорил граф и обнял жену, которая рада была скрыть на его груди свое пристыженное лицо.
– Папенька, маменька! Можно распорядиться? Можно?.. – спрашивала Наташа. – Мы все таки возьмем все самое нужное… – говорила Наташа.
Граф утвердительно кивнул ей головой, и Наташа тем быстрым бегом, которым она бегивала в горелки, побежала по зале в переднюю и по лестнице на двор.
Люди собрались около Наташи и до тех пор не могли поверить тому странному приказанию, которое она передавала, пока сам граф именем своей жены не подтвердил приказания о том, чтобы отдавать все подводы под раненых, а сундуки сносить в кладовые. Поняв приказание, люди с радостью и хлопотливостью принялись за новое дело. Прислуге теперь это не только не казалось странным, но, напротив, казалось, что это не могло быть иначе, точно так же, как за четверть часа перед этим никому не только не казалось странным, что оставляют раненых, а берут вещи, но казалось, что не могло быть иначе.
Все домашние, как бы выплачивая за то, что они раньше не взялись за это, принялись с хлопотливостью за новое дело размещения раненых. Раненые повыползли из своих комнат и с радостными бледными лицами окружили подводы. В соседних домах тоже разнесся слух, что есть подводы, и на двор к Ростовым стали приходить раненые из других домов. Многие из раненых просили не снимать вещей и только посадить их сверху. Но раз начавшееся дело свалки вещей уже не могло остановиться. Было все равно, оставлять все или половину. На дворе лежали неубранные сундуки с посудой, с бронзой, с картинами, зеркалами, которые так старательно укладывали в прошлую ночь, и всё искали и находили возможность сложить то и то и отдать еще и еще подводы.
– Четверых еще можно взять, – говорил управляющий, – я свою повозку отдаю, а то куда же их?
– Да отдайте мою гардеробную, – говорила графиня. – Дуняша со мной сядет в карету.
Отдали еще и гардеробную повозку и отправили ее за ранеными через два дома. Все домашние и прислуга были весело оживлены. Наташа находилась в восторженно счастливом оживлении, которого она давно не испытывала.
– Куда же его привязать? – говорили люди, прилаживая сундук к узкой запятке кареты, – надо хоть одну подводу оставить.
– Да с чем он? – спрашивала Наташа.
– С книгами графскими.
– Оставьте. Васильич уберет. Это не нужно.
В бричке все было полно людей; сомневались о том, куда сядет Петр Ильич.
– Он на козлы. Ведь ты на козлы, Петя? – кричала Наташа.
Соня не переставая хлопотала тоже; но цель хлопот ее была противоположна цели Наташи. Она убирала те вещи, которые должны были остаться; записывала их, по желанию графини, и старалась захватить с собой как можно больше.


Во втором часу заложенные и уложенные четыре экипажа Ростовых стояли у подъезда. Подводы с ранеными одна за другой съезжали со двора.
Коляска, в которой везли князя Андрея, проезжая мимо крыльца, обратила на себя внимание Сони, устраивавшей вместе с девушкой сиденья для графини в ее огромной высокой карете, стоявшей у подъезда.
– Это чья же коляска? – спросила Соня, высунувшись в окно кареты.
– А вы разве не знали, барышня? – отвечала горничная. – Князь раненый: он у нас ночевал и тоже с нами едут.
– Да кто это? Как фамилия?
– Самый наш жених бывший, князь Болконский! – вздыхая, отвечала горничная. – Говорят, при смерти.
Соня выскочила из кареты и побежала к графине. Графиня, уже одетая по дорожному, в шали и шляпе, усталая, ходила по гостиной, ожидая домашних, с тем чтобы посидеть с закрытыми дверями и помолиться перед отъездом. Наташи не было в комнате.
– Maman, – сказала Соня, – князь Андрей здесь, раненый, при смерти. Он едет с нами.
Графиня испуганно открыла глаза и, схватив за руку Соню, оглянулась.
– Наташа? – проговорила она.
И для Сони и для графини известие это имело в первую минуту только одно значение. Они знали свою Наташу, и ужас о том, что будет с нею при этом известии, заглушал для них всякое сочувствие к человеку, которого они обе любили.
– Наташа не знает еще; но он едет с нами, – сказала Соня.
– Ты говоришь, при смерти?
Соня кивнула головой.
Графиня обняла Соню и заплакала.
«Пути господни неисповедимы!» – думала она, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала выступать скрывавшаяся прежде от взгляда людей всемогущая рука.
– Ну, мама, все готово. О чем вы?.. – спросила с оживленным лицом Наташа, вбегая в комнату.
– Ни о чем, – сказала графиня. – Готово, так поедем. – И графиня нагнулась к своему ридикюлю, чтобы скрыть расстроенное лицо. Соня обняла Наташу и поцеловала ее.
Наташа вопросительно взглянула на нее.
– Что ты? Что такое случилось?
– Ничего… Нет…
– Очень дурное для меня?.. Что такое? – спрашивала чуткая Наташа.
Соня вздохнула и ничего не ответила. Граф, Петя, m me Schoss, Мавра Кузминишна, Васильич вошли в гостиную, и, затворив двери, все сели и молча, не глядя друг на друга, посидели несколько секунд.
Граф первый встал и, громко вздохнув, стал креститься на образ. Все сделали то же. Потом граф стал обнимать Мавру Кузминишну и Васильича, которые оставались в Москве, и, в то время как они ловили его руку и целовали его в плечо, слегка трепал их по спине, приговаривая что то неясное, ласково успокоительное. Графиня ушла в образную, и Соня нашла ее там на коленях перед разрозненно по стене остававшимися образами. (Самые дорогие по семейным преданиям образа везлись с собою.)
На крыльце и на дворе уезжавшие люди с кинжалами и саблями, которыми их вооружил Петя, с заправленными панталонами в сапоги и туго перепоясанные ремнями и кушаками, прощались с теми, которые оставались.
Как и всегда при отъездах, многое было забыто и не так уложено, и довольно долго два гайдука стояли с обеих сторон отворенной дверцы и ступенек кареты, готовясь подсадить графиню, в то время как бегали девушки с подушками, узелками из дому в кареты, и коляску, и бричку, и обратно.
– Век свой все перезабудут! – говорила графиня. – Ведь ты знаешь, что я не могу так сидеть. – И Дуняша, стиснув зубы и не отвечая, с выражением упрека на лице, бросилась в карету переделывать сиденье.
– Ах, народ этот! – говорил граф, покачивая головой.
Старый кучер Ефим, с которым одним только решалась ездить графиня, сидя высоко на своих козлах, даже не оглядывался на то, что делалось позади его. Он тридцатилетним опытом знал, что не скоро еще ему скажут «с богом!» и что когда скажут, то еще два раза остановят его и пошлют за забытыми вещами, и уже после этого еще раз остановят, и графиня сама высунется к нему в окно и попросит его Христом богом ехать осторожнее на спусках. Он знал это и потому терпеливее своих лошадей (в особенности левого рыжего – Сокола, который бил ногой и, пережевывая, перебирал удила) ожидал того, что будет. Наконец все уселись; ступеньки собрались и закинулись в карету, дверка захлопнулась, послали за шкатулкой, графиня высунулась и сказала, что должно. Тогда Ефим медленно снял шляпу с своей головы и стал креститься. Форейтор и все люди сделали то же.
– С богом! – сказал Ефим, надев шляпу. – Вытягивай! – Форейтор тронул. Правый дышловой влег в хомут, хрустнули высокие рессоры, и качнулся кузов. Лакей на ходу вскочил на козлы. Встряхнуло карету при выезде со двора на тряскую мостовую, так же встряхнуло другие экипажи, и поезд тронулся вверх по улице. В каретах, коляске и бричке все крестились на церковь, которая была напротив. Остававшиеся в Москве люди шли по обоим бокам экипажей, провожая их.
Наташа редко испытывала столь радостное чувство, как то, которое она испытывала теперь, сидя в карете подле графини и глядя на медленно подвигавшиеся мимо нее стены оставляемой, встревоженной Москвы. Она изредка высовывалась в окно кареты и глядела назад и вперед на длинный поезд раненых, предшествующий им. Почти впереди всех виднелся ей закрытый верх коляски князя Андрея. Она не знала, кто был в ней, и всякий раз, соображая область своего обоза, отыскивала глазами эту коляску. Она знала, что она была впереди всех.