Мария-Аделаида де Бурбон

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Мария-Аделаида де Бурбон
фр. Louise Marie Adélaïde de Bourbon<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Портрет герцогини Орлеанской работы Виже-Лебрён (1789 год)</td></tr>

Герцогиня Орлеанская
1785 — 1821
Герцогиня Шартрская
1769 — 1785
 
Рождение: 13 марта 1753(1753-03-13)
Отель де Тулуз, Париж, Франция
Смерть: 27 июня 1821(1821-06-27) (68 лет)
Замок в Иври-сюр-Сен, Франция
Место погребения: Королевская капелла в Дрё, Франция
Род: Дом Бурбонов
Отец: Луи-Жан-Мари де Бурбон
Мать: Мария Тереза Фелицита д’Эсте
Супруг: Филипп Эгалите
 
Автограф:

Луиза Мария Аделаида де Бурбон, герцогиня Орлеанская, также известная как мадемуазель де Пентьевр (фр. Louise Marie Adélaïde de Bourbon; 13 марта 1753, Париж — 23 июня 1821, Иври-сюр-Сен) — французская аристократка, дочь герцога Пентьевра, внука короля Людовика XIV. С момента смерти своего брата, принца де Ламбаль, она стала самой состоятельной наследницей в дореволюционной Франции. Вышла замуж за герцога Орлеанского, ставшего затем «гражданином» Филиппом Эгалите, и стала матерью последнего короля Франции Луи-Филиппа I. Мадемуазель де Пентьевр является последним представителем династии Бурбон-Пентьевров.





Биография

Мария-Аделаида родилась 13 марта 1753 года в парижском отеле де Тулуз; этот частный особняк был столичной резиденцией семьи Пентьевров начиная с 1712 года, когда её дедушка, граф Тулузский, купил его у Луи Фелиппо, маркиза де Ла Врийера (1672—1725). Её отец Луи-Жан-Мари де Бурбон, герцог де Пентьевр, был единственным законным ребёнком графа Тулузского, самого младшего из внебрачных сыновей короля Людовика XIV и официальной фаворитки мадам Монтеспан. Её мать, Мария Тереза Фелицита д’Эсте, дочь герцога Моденского, также имела родственную связь с мадам Монтеспан, и принадлежала к Орлеанскому дому. К несчастью, менее чем через год, девочка осталась без матери, поскольку та умерла при родах в 1754 году[1]. Первые годы девочка имела титул учтивости «мадемуазель д’Ивуа», а позже, вплоть до замужества девушка носила титул «мадемуазель де Пентьевр» (по имени герцогства, унаследованного её отцом). Титул «мадемуазель де Пентьевр» прежде принадлежал её сестре, Марии-Луизе (1751—1753), которая скончалась за шесть месяцев до появления на свет Марии-Аделаиды.

Воспитание

После рождения девочка находилась на попечении няни, а позже, подобно множеству дочерей французской аристократии, была отдана на воспитание в обитель аббатства де Монмартр, возвышавшегося над Парижем[2], где она провела 12 лет жизни. Отец с детских лет поощрял участие дочери в благотворительности; известный своим милосердием, герцог Пентьевр, получил прозвище «принц бедноты»[3]. Эта известность среди малоимущих была распространена по всей Франции, что впоследствии уберегло его в годы Французской революции[4].

Замужество

После того как 8 мая 1768 года скончался её старший брат, принц де Ламбаль, 15-летняя Мария-Аделаида стала одной из самых состоятельных наследниц Франции[5].

Возможность её брака с Луи Филиппом Жозефом Орлеанским, герцогом Шартрским, сыном герцога Орлеанского, рассматривалась и до этого трагического события; герцог де Пентьевр видел в этом браке отличную возможность породниться с первым принцем крови, но Орлеанский дом не желал союза с ветвью внебрачного потомства королевского дома. Однако, после того как Мария-Аделаида стала наследницей всех семейных богатств, обращённая лента (признак принадлежности к внебрачному потомству) на её гербе стала не столь заметной. Хотя Мария-Аделаида была влюблена в своего орлеанского кузена, король Людовик XV предостерегал Пентьевра от этого брака, ссылаясь на стиль жизни юного герцога Шартрского. К тому же Людовик XV опасался усиления Орлеанского дома вследствие наследования огромного состояния Пентьевров. «Вы делаете ошибку, мой кузен. У герцога Шартрского скверный нрав и плохие привычки — он либертин, и ваша дочь будет несчастна. Обождите, не спешите!», говорил Пентьевру Людовик XV.

Мадемуазель де Пентьевр была представлена королю 7 декабря 1768 года на церемонии «de nubilité»[2] своей тётей по материнской линии, Марией Фортунатой д’Эсте, графиней де Ламарш. Её приветствовал Людовик XV, дофин и прочие члены королевской фамилии. В этот день её крестил Шарль Антуан де Ла Рош-Эмон, Великий раздатчик милостыни Франции, и девушку нарекли именами Луиза Мария Аделаида.

Церемония её бракосочетания с герцогом Шартрским прошла в Версале 5 апреля 1769 года в присутствии всех принцев крови. Брачный контракт подписали все члены королевской семьи. После церемонии был дан торжественный свадебный ужин от имени короля Людовика XV, на котором присутствовали все члены королевской семьи. Мадемуазель де Пентьевр «принесла» без того богатому Орлеанскому дому приданое в размере шести миллионов ливров, годовой доход в 240 000 ливров (позже увеличенный до 400 000 ливров), а также надежду на огромное состояние её отца.

Графиня де Жанлис

Первые месяцы супружеской жизни новобрачные целиком посвящали себя друг другу, но вскоре герцог вернулся к «либертинской» жизни, которую он, казалось, оставил перед женитьбой.

Летом 1772 года, спустя несколько месяцев после того как Мария-Аделаида разрешилась от бремени мертворожденной девочкой, началась тайная связь Филиппа с одной из её фрейлин, графиней де Жанлис, племянницей мадам Монтессон, фаворитки отца Филиппа. Пылкая поначалу, эта связь остыла спустя несколько месяцев, и весной 1773 года считалась законченной[2]. После прекращения этой связи графиня оставалась на службе у Марии-Аделаиды во дворце Пале-Рояль, будучи доверенным лицом обоих супругов. Они были покорены её интеллектом и в июле 1779 года графиня де Жанлис стала воспитателем девочек-близняшек, родившихся у пары в 1777 году[2].

Когда в 1782 году герцогу Шартрскому потребовалось найти воспитателя для молодого Луи-Филиппа, которому тогда исполнилось девять лет и нужно было держать его в строгости, герцог остановил свой выбор на мадам Жанлис. Так она стала гувернанткой детей герцога и герцогини Шартрских. Воспитатель и ученики покинули Пале-Рояль и переехали в специально отстроенный особняк на территории женской обители в Париже. Мадам Жанлис была превосходным педагогом, но её либеральные политические убеждения стали причиной холодного отношения к ней со стороны королевы Марии-Антуанетты.

Мария-Аделаида начала протестовать против образования, которое её детям давала прежняя фрейлина. Отношения между двумя женщинами стали невыносимыми, когда 2 ноября 1790 года Луи-Филипп присоединился к политическому клубу якобинцев. Отношения Марии-Аделаиды со своим мужем в этот момент также достигли своей низшей точки, и единственным средством общения между ними стали письма[2]. В своих воспоминаниях барон Оберкирх описал Луизу Марию Аделаиду как «… неизменно с унылым выражением лица, меланхолию которой ничто не могло исцелить. Она иногда улыбалась, но не смеялась никогда…»[6]

После смерти её свёкра Луи-Филлипа Орлеанского в ноябре 1785 года, супруг Марии-Аделаиды стал следующим герцогом Орлеанским и первым принцем крови. Будучи супругой принца крови она получила право на титул Ваша Светлость; на этот титул никогда не могли претендовать члены её родной семьи внебрачных потомков Бурбонов.

Французская революция

5 апреля 1791 года 38-летняя Мария-Аделаида покинула своего супруга[2] и переехала к своему отцу, постоянной резиденцией которого к тому времени стала небольшая усадьба Бизи, расположенная в Нормандии в 70 километрах от Парижа. Вставший на сторону Французской революции герцог Орлеанский в сентябре 1792 года был избран в Национальный конвент под именем Филипп Эгалите. Он примкнул к радикальной партии монтаньяров, поскольку не имел доверия у жирондистов, желавших выслать из Франции всех Бурбонов. Участь семьи герцога Орлеанского была предрешена, когда старший сын Марии-Аделаиды, герцог Шартрский, так называемый «генерал Эгалите», служивший в революционной «северной армии» под командованием Шарля Франсуа Дюмурье, в марте 1793 года обратился к Австрии за политическим убежищем. 6 апреля арестовали всех членов Орлеанской семьи, ещё остававшихся на территории Франции. Филиппа Эгалите и его сына, графа де Божоле, арестовали в Париже и заключили в тюрьму аббатства[2] (разрушена при прокладке бульвара Сен-Жермен). Позже их двоих перевели в тюрьму форта Сен-Жан в Марселе, где вскоре к ним присоединился герцог де Монпансье, арестованный во время службы в «альпийской армии». Герцог Шартрский за день до ареста в Париже своего отца и брата устремился в приграничный Турне, где с ноября 1792 года находились в эмиграции его сестра Аделаида с мадам Жанлис. В сопровождении герцога Шартрского они перебрались в безопасное место в Швейцарии[2].

Тем временем Марии-Аделаиде было позволено остаться во Франции из-за плохого здоровья; она находилась под охраной в усадьбе Бизи, где за месяц до этих событий скончался её отец герцог де Пентьевр. Её наследство было конфисковано революционным правительством. Супруга Марии-Аделаиды, Филиппа Эгалите, казнили на гильотине 6 ноября 1793 года несмотря на то, что он голосовал за казнь своего кузена, короля Людовика XVI, а также осудил дезертирство своего сына.

Вдова Эгалите

После казни супруга Марию Аделаиду, ставшую «вдовой Эгалите», заключили под стражу в Люксембургском дворце, ставшем тюрьмой в годы революции. Там она встретила Жака Мари Рузе, бывшего члена Национального конвента[7], находившегося там под стражей после падения партии жирондистов. Рузе стал её любовью на всю оставшуюся жизнь. Чудом избежав смертной казни в конце эпохи террора, Марию-Аделаиду в июле 1794 года перевели в бывшую психиатрическую лечебницу «Pension Belhomme», превращённую в годы Революции в «тюрьму для богатых»[8].

Рузе после своего освобождения стал членом Совета пятисот, и в 1796 году смог добиться освобождения Марии-Аделаиды и двух её сыновей, содержавшихся в заключении в Марселе[9]. С этого времени пара вместе жила в Париже до 1797 года, когда был выпущен декрет о депортации из Франции оставшихся членов дома Бурбонов. Марию-Аделаиду выслали в Испанию, вместе с её золовкой Матильдой Орлеанской, последней принцессой Конде. Рузе сопроводил их до испанской границы и затем тайно присоединился к ним в Барселоне, став канцлером Марии-Аделаиды. Она выхлопотала для него титул графа де Фольмон.

Мария-Аделаида так и не встретилась снова с двумя младшими сыновьями, Монпансье и Божоле, которые скончались в эмиграции до Реставрации Бурбонов в 1814 году. Она вместе с Рузе и другими сосланными в Испанию членами Орлеанского дома вернулась во Францию в 1814 году в период первой реставрации Бурбонов. После сложных юридических баталий, длившихся вплоть до её смерти, большая часть наследства Марии-Аделаиды была восстановлена. Вдовствующая герцогиня Орлеанская скончалась 23 июня 1821 года в своём замке в Иври-сюр-Сен[10].

За 9 месяцев до её кончины, 25 октября 1820 года, умер Рузе; она похоронила его в новом семейном склепе, построенном в Дрё в 1816 году, где покоятся останки семьи Бурбон-Пентьевров и членов Орлеанского дома[11]. Изначальный семейный склеп Бурбонов-Пентьевров в коллегиальной церкви Дрё осквернили в период Французской революции, захоронив останки в общей могиле. Марию-Аделаиду похоронили в новой капелле, которую расширили и декорировали после восхождения на трон Франции её сына Луи-Филиппа. Часовню назвали королевской капеллой в Дрё и она стала некрополем королевского Орлеанского дома.

Мария-Аделаида не дожила до того момента, когда её сын Луи-Филипп стал королём французов в 1830 году.

В живописи

В 1789 году, прямо накануне Французской революции, любимая художница королевы Марии-Антуанетты, Виже-Лебрён выполнила портрет «Madame la Duchesse d’Orléans» (см. начало статьи). Виже-Лебрён показала уныние одинокой Марии-Аделаиды. 36-летняя герцогиня представлена в белом одеянии, символизируя её непорочность, голова покоится на поднятой руке, на лице застыло апатичное выражение грусти. Герцогиню украшает медальон Веджвуда, предположительно «Несчастная Мария», что перекликается с жизнью герцогини; медальон был уничтожен в годы Революции. Портрет сейчас находится в коллекции Версальского дворца. Копия этого полотна имеется в коллекции Марсельского музея «Musée de Longchamp».

В кинематографе

В киноленте «Мария-Антуанетта» 2006 года небольшую роль Марии-Аделаиды сыграла французская актриса Орор Клеман.

Потомство

В семье Марии-Аделаиды было шесть детей:

  • Дочь (мертворожденная, 10 октября 1771 года);
  • Луи-Филипп, (1773, Париж — 1850, Клермонт); герцог Шартрский, герцог Орлеанский;
  • Антуан Филипп, (1775, Париж — 1807, Великобритания); герцог Монпансье;
  • Франсуаза Орлеанская, «мадемуазель Орлеанская» (1777, Париж — 1782, Париж), сестра-близнец Аделаиды;
  • Мария Аделаида Орлеанская, «мадемуазель Шартрская» (1777, Париж — 1847, Тюильри);
  • Луи-Шарль Орлеанский (1779, Париж — 1808, Мальта); граф Божоле.


Напишите отзыв о статье "Мария-Аделаида де Бурбон"

Примечания

  1. Lenotre, G. Le prince des pauvres // Le Château de Rambouillet, six siècles d'histoire. — Париж: Calman-Lévy, 1930. — P. 71. — 215 p.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 André Castelot. Philippe Égalité le Régicide. — Париж: éd. Jean Picollec, 1991. — P. 22-35, 73-80, 86-87, 95, 124, 206—210, 213, 271—274.
  3. Lenotre, p. 72.
  4. Lenotre, p. 102.
  5. В 1775 году герцог де Пентьевр унаследовал состояние и владения своего кузена, графа д’Э, сына герцога Мэнского, что сделало его самым богатым аристократом Франции.
  6. Memoirs of Baronne d’Oberkirch. — Париж, 1869. — Vol. II. — P. 67-68.
  7. Etienne Léon de La Mothe-Langon. [books.google.ru/books?id=5yEIAAAAQAAJ Biographie toulousaine, ou Dictionnaire historique des personnages qui…]. — Chez L. G. Michaud, 1823. — Vol. 2. — P. 338—343.
  8. Claude Dufresne. Les Orléans. — Париж: Criterion, 1991. — P. 314.
  9. Выйдя на свободу, Монпансье и Божоле уехали в Америку к своему брату Шартрскому, и затем в январе 1800 года вернулись в Англию (Dufresne, pp. 325—326)
  10. В то время Иври-сюр-Сен было поселением в 5 километрах к югу от Парижа, а сейчас является пригородом столицы Франции.
  11. Adolphe Robert, Gaston Cougny. Dictionnaire des parlementaires français de 1789 à 1889. — Париж: Bourloton, 1889. — Vol. 5. — P. 216—217.

Отрывок, характеризующий Мария-Аделаида де Бурбон

– Соня! – сказала она вдруг, как будто догадавшись о настоящей причине огорчения кузины. – Верно, Вера с тобой говорила после обеда? Да?
– Да, эти стихи сам Николай написал, а я списала еще другие; она и нашла их у меня на столе и сказала, что и покажет их маменьке, и еще говорила, что я неблагодарная, что маменька никогда не позволит ему жениться на мне, а он женится на Жюли. Ты видишь, как он с ней целый день… Наташа! За что?…
И опять она заплакала горьче прежнего. Наташа приподняла ее, обняла и, улыбаясь сквозь слезы, стала ее успокоивать.
– Соня, ты не верь ей, душенька, не верь. Помнишь, как мы все втроем говорили с Николенькой в диванной; помнишь, после ужина? Ведь мы всё решили, как будет. Я уже не помню как, но, помнишь, как было всё хорошо и всё можно. Вот дяденьки Шиншина брат женат же на двоюродной сестре, а мы ведь троюродные. И Борис говорил, что это очень можно. Ты знаешь, я ему всё сказала. А он такой умный и такой хороший, – говорила Наташа… – Ты, Соня, не плачь, голубчик милый, душенька, Соня. – И она целовала ее, смеясь. – Вера злая, Бог с ней! А всё будет хорошо, и маменьке она не скажет; Николенька сам скажет, и он и не думал об Жюли.
И она целовала ее в голову. Соня приподнялась, и котеночек оживился, глазки заблистали, и он готов был, казалось, вот вот взмахнуть хвостом, вспрыгнуть на мягкие лапки и опять заиграть с клубком, как ему и было прилично.
– Ты думаешь? Право? Ей Богу? – сказала она, быстро оправляя платье и прическу.
– Право, ей Богу! – отвечала Наташа, оправляя своему другу под косой выбившуюся прядь жестких волос.
И они обе засмеялись.
– Ну, пойдем петь «Ключ».
– Пойдем.
– А знаешь, этот толстый Пьер, что против меня сидел, такой смешной! – сказала вдруг Наташа, останавливаясь. – Мне очень весело!
И Наташа побежала по коридору.
Соня, отряхнув пух и спрятав стихи за пазуху, к шейке с выступавшими костями груди, легкими, веселыми шагами, с раскрасневшимся лицом, побежала вслед за Наташей по коридору в диванную. По просьбе гостей молодые люди спели квартет «Ключ», который всем очень понравился; потом Николай спел вновь выученную им песню.
В приятну ночь, при лунном свете,
Представить счастливо себе,
Что некто есть еще на свете,
Кто думает и о тебе!
Что и она, рукой прекрасной,
По арфе золотой бродя,
Своей гармониею страстной
Зовет к себе, зовет тебя!
Еще день, два, и рай настанет…
Но ах! твой друг не доживет!
И он не допел еще последних слов, когда в зале молодежь приготовилась к танцам и на хорах застучали ногами и закашляли музыканты.

Пьер сидел в гостиной, где Шиншин, как с приезжим из за границы, завел с ним скучный для Пьера политический разговор, к которому присоединились и другие. Когда заиграла музыка, Наташа вошла в гостиную и, подойдя прямо к Пьеру, смеясь и краснея, сказала:
– Мама велела вас просить танцовать.
– Я боюсь спутать фигуры, – сказал Пьер, – но ежели вы хотите быть моим учителем…
И он подал свою толстую руку, низко опуская ее, тоненькой девочке.
Пока расстанавливались пары и строили музыканты, Пьер сел с своей маленькой дамой. Наташа была совершенно счастлива; она танцовала с большим , с приехавшим из за границы . Она сидела на виду у всех и разговаривала с ним, как большая. У нее в руке был веер, который ей дала подержать одна барышня. И, приняв самую светскую позу (Бог знает, где и когда она этому научилась), она, обмахиваясь веером и улыбаясь через веер, говорила с своим кавалером.
– Какова, какова? Смотрите, смотрите, – сказала старая графиня, проходя через залу и указывая на Наташу.
Наташа покраснела и засмеялась.
– Ну, что вы, мама? Ну, что вам за охота? Что ж тут удивительного?

В середине третьего экосеза зашевелились стулья в гостиной, где играли граф и Марья Дмитриевна, и большая часть почетных гостей и старички, потягиваясь после долгого сиденья и укладывая в карманы бумажники и кошельки, выходили в двери залы. Впереди шла Марья Дмитриевна с графом – оба с веселыми лицами. Граф с шутливою вежливостью, как то по балетному, подал округленную руку Марье Дмитриевне. Он выпрямился, и лицо его озарилось особенною молодецки хитрою улыбкой, и как только дотанцовали последнюю фигуру экосеза, он ударил в ладоши музыкантам и закричал на хоры, обращаясь к первой скрипке:
– Семен! Данилу Купора знаешь?
Это был любимый танец графа, танцованный им еще в молодости. (Данило Купор была собственно одна фигура англеза .)
– Смотрите на папа, – закричала на всю залу Наташа (совершенно забыв, что она танцует с большим), пригибая к коленам свою кудрявую головку и заливаясь своим звонким смехом по всей зале.
Действительно, всё, что только было в зале, с улыбкою радости смотрело на веселого старичка, который рядом с своею сановитою дамой, Марьей Дмитриевной, бывшей выше его ростом, округлял руки, в такт потряхивая ими, расправлял плечи, вывертывал ноги, слегка притопывая, и всё более и более распускавшеюся улыбкой на своем круглом лице приготовлял зрителей к тому, что будет. Как только заслышались веселые, вызывающие звуки Данилы Купора, похожие на развеселого трепачка, все двери залы вдруг заставились с одной стороны мужскими, с другой – женскими улыбающимися лицами дворовых, вышедших посмотреть на веселящегося барина.
– Батюшка то наш! Орел! – проговорила громко няня из одной двери.
Граф танцовал хорошо и знал это, но его дама вовсе не умела и не хотела хорошо танцовать. Ее огромное тело стояло прямо с опущенными вниз мощными руками (она передала ридикюль графине); только одно строгое, но красивое лицо ее танцовало. Что выражалось во всей круглой фигуре графа, у Марьи Дмитриевны выражалось лишь в более и более улыбающемся лице и вздергивающемся носе. Но зато, ежели граф, всё более и более расходясь, пленял зрителей неожиданностью ловких выверток и легких прыжков своих мягких ног, Марья Дмитриевна малейшим усердием при движении плеч или округлении рук в поворотах и притопываньях, производила не меньшее впечатление по заслуге, которую ценил всякий при ее тучности и всегдашней суровости. Пляска оживлялась всё более и более. Визави не могли ни на минуту обратить на себя внимания и даже не старались о том. Всё было занято графом и Марьею Дмитриевной. Наташа дергала за рукава и платье всех присутствовавших, которые и без того не спускали глаз с танцующих, и требовала, чтоб смотрели на папеньку. Граф в промежутках танца тяжело переводил дух, махал и кричал музыкантам, чтоб они играли скорее. Скорее, скорее и скорее, лише, лише и лише развертывался граф, то на цыпочках, то на каблуках, носясь вокруг Марьи Дмитриевны и, наконец, повернув свою даму к ее месту, сделал последнее па, подняв сзади кверху свою мягкую ногу, склонив вспотевшую голову с улыбающимся лицом и округло размахнув правою рукой среди грохота рукоплесканий и хохота, особенно Наташи. Оба танцующие остановились, тяжело переводя дыхание и утираясь батистовыми платками.
– Вот как в наше время танцовывали, ma chere, – сказал граф.
– Ай да Данила Купор! – тяжело и продолжительно выпуская дух и засучивая рукава, сказала Марья Дмитриевна.


В то время как у Ростовых танцовали в зале шестой англез под звуки от усталости фальшививших музыкантов, и усталые официанты и повара готовили ужин, с графом Безухим сделался шестой удар. Доктора объявили, что надежды к выздоровлению нет; больному дана была глухая исповедь и причастие; делали приготовления для соборования, и в доме была суетня и тревога ожидания, обыкновенные в такие минуты. Вне дома, за воротами толпились, скрываясь от подъезжавших экипажей, гробовщики, ожидая богатого заказа на похороны графа. Главнокомандующий Москвы, который беспрестанно присылал адъютантов узнавать о положении графа, в этот вечер сам приезжал проститься с знаменитым Екатерининским вельможей, графом Безухим.
Великолепная приемная комната была полна. Все почтительно встали, когда главнокомандующий, пробыв около получаса наедине с больным, вышел оттуда, слегка отвечая на поклоны и стараясь как можно скорее пройти мимо устремленных на него взглядов докторов, духовных лиц и родственников. Князь Василий, похудевший и побледневший за эти дни, провожал главнокомандующего и что то несколько раз тихо повторил ему.
Проводив главнокомандующего, князь Василий сел в зале один на стул, закинув высоко ногу на ногу, на коленку упирая локоть и рукою закрыв глаза. Посидев так несколько времени, он встал и непривычно поспешными шагами, оглядываясь кругом испуганными глазами, пошел чрез длинный коридор на заднюю половину дома, к старшей княжне.
Находившиеся в слабо освещенной комнате неровным шопотом говорили между собой и замолкали каждый раз и полными вопроса и ожидания глазами оглядывались на дверь, которая вела в покои умирающего и издавала слабый звук, когда кто нибудь выходил из нее или входил в нее.
– Предел человеческий, – говорил старичок, духовное лицо, даме, подсевшей к нему и наивно слушавшей его, – предел положен, его же не прейдеши.
– Я думаю, не поздно ли соборовать? – прибавляя духовный титул, спрашивала дама, как будто не имея на этот счет никакого своего мнения.
– Таинство, матушка, великое, – отвечало духовное лицо, проводя рукою по лысине, по которой пролегало несколько прядей зачесанных полуседых волос.
– Это кто же? сам главнокомандующий был? – спрашивали в другом конце комнаты. – Какой моложавый!…
– А седьмой десяток! Что, говорят, граф то не узнает уж? Хотели соборовать?
– Я одного знал: семь раз соборовался.
Вторая княжна только вышла из комнаты больного с заплаканными глазами и села подле доктора Лоррена, который в грациозной позе сидел под портретом Екатерины, облокотившись на стол.
– Tres beau, – говорил доктор, отвечая на вопрос о погоде, – tres beau, princesse, et puis, a Moscou on se croit a la campagne. [прекрасная погода, княжна, и потом Москва так похожа на деревню.]
– N'est ce pas? [Не правда ли?] – сказала княжна, вздыхая. – Так можно ему пить?
Лоррен задумался.
– Он принял лекарство?
– Да.
Доктор посмотрел на брегет.
– Возьмите стакан отварной воды и положите une pincee (он своими тонкими пальцами показал, что значит une pincee) de cremortartari… [щепотку кремортартара…]
– Не пило слушай , – говорил немец доктор адъютанту, – чтопи с третий удар шивь оставался .
– А какой свежий был мужчина! – говорил адъютант. – И кому пойдет это богатство? – прибавил он шопотом.
– Окотник найдутся , – улыбаясь, отвечал немец.
Все опять оглянулись на дверь: она скрипнула, и вторая княжна, сделав питье, показанное Лорреном, понесла его больному. Немец доктор подошел к Лоррену.
– Еще, может, дотянется до завтрашнего утра? – спросил немец, дурно выговаривая по французски.
Лоррен, поджав губы, строго и отрицательно помахал пальцем перед своим носом.
– Сегодня ночью, не позже, – сказал он тихо, с приличною улыбкой самодовольства в том, что ясно умеет понимать и выражать положение больного, и отошел.

Между тем князь Василий отворил дверь в комнату княжны.
В комнате было полутемно; только две лампадки горели перед образами, и хорошо пахло куреньем и цветами. Вся комната была установлена мелкою мебелью шифоньерок, шкапчиков, столиков. Из за ширм виднелись белые покрывала высокой пуховой кровати. Собачка залаяла.
– Ах, это вы, mon cousin?
Она встала и оправила волосы, которые у нее всегда, даже и теперь, были так необыкновенно гладки, как будто они были сделаны из одного куска с головой и покрыты лаком.
– Что, случилось что нибудь? – спросила она. – Я уже так напугалась.
– Ничего, всё то же; я только пришел поговорить с тобой, Катишь, о деле, – проговорил князь, устало садясь на кресло, с которого она встала. – Как ты нагрела, однако, – сказал он, – ну, садись сюда, causons. [поговорим.]
– Я думала, не случилось ли что? – сказала княжна и с своим неизменным, каменно строгим выражением лица села против князя, готовясь слушать.
– Хотела уснуть, mon cousin, и не могу.
– Ну, что, моя милая? – сказал князь Василий, взяв руку княжны и пригибая ее по своей привычке книзу.
Видно было, что это «ну, что» относилось ко многому такому, что, не называя, они понимали оба.
Княжна, с своею несообразно длинною по ногам, сухою и прямою талией, прямо и бесстрастно смотрела на князя выпуклыми серыми глазами. Она покачала головой и, вздохнув, посмотрела на образа. Жест ее можно было объяснить и как выражение печали и преданности, и как выражение усталости и надежды на скорый отдых. Князь Василий объяснил этот жест как выражение усталости.
– А мне то, – сказал он, – ты думаешь, легче? Je suis ereinte, comme un cheval de poste; [Я заморен, как почтовая лошадь;] а всё таки мне надо с тобой поговорить, Катишь, и очень серьезно.
Князь Василий замолчал, и щеки его начинали нервически подергиваться то на одну, то на другую сторону, придавая его лицу неприятное выражение, какое никогда не показывалось на лице князя Василия, когда он бывал в гостиных. Глаза его тоже были не такие, как всегда: то они смотрели нагло шутливо, то испуганно оглядывались.
Княжна, своими сухими, худыми руками придерживая на коленях собачку, внимательно смотрела в глаза князю Василию; но видно было, что она не прервет молчания вопросом, хотя бы ей пришлось молчать до утра.
– Вот видите ли, моя милая княжна и кузина, Катерина Семеновна, – продолжал князь Василий, видимо, не без внутренней борьбы приступая к продолжению своей речи, – в такие минуты, как теперь, обо всём надо подумать. Надо подумать о будущем, о вас… Я вас всех люблю, как своих детей, ты это знаешь.
Княжна так же тускло и неподвижно смотрела на него.
– Наконец, надо подумать и о моем семействе, – сердито отталкивая от себя столик и не глядя на нее, продолжал князь Василий, – ты знаешь, Катишь, что вы, три сестры Мамонтовы, да еще моя жена, мы одни прямые наследники графа. Знаю, знаю, как тебе тяжело говорить и думать о таких вещах. И мне не легче; но, друг мой, мне шестой десяток, надо быть ко всему готовым. Ты знаешь ли, что я послал за Пьером, и что граф, прямо указывая на его портрет, требовал его к себе?
Князь Василий вопросительно посмотрел на княжну, но не мог понять, соображала ли она то, что он ей сказал, или просто смотрела на него…
– Я об одном не перестаю молить Бога, mon cousin, – отвечала она, – чтоб он помиловал его и дал бы его прекрасной душе спокойно покинуть эту…
– Да, это так, – нетерпеливо продолжал князь Василий, потирая лысину и опять с злобой придвигая к себе отодвинутый столик, – но, наконец…наконец дело в том, ты сама знаешь, что прошлою зимой граф написал завещание, по которому он всё имение, помимо прямых наследников и нас, отдавал Пьеру.
– Мало ли он писал завещаний! – спокойно сказала княжна. – Но Пьеру он не мог завещать. Пьер незаконный.
– Ma chere, – сказал вдруг князь Василий, прижав к себе столик, оживившись и начав говорить скорей, – но что, ежели письмо написано государю, и граф просит усыновить Пьера? Понимаешь, по заслугам графа его просьба будет уважена…
Княжна улыбнулась, как улыбаются люди, которые думают что знают дело больше, чем те, с кем разговаривают.
– Я тебе скажу больше, – продолжал князь Василий, хватая ее за руку, – письмо было написано, хотя и не отослано, и государь знал о нем. Вопрос только в том, уничтожено ли оно, или нет. Ежели нет, то как скоро всё кончится , – князь Василий вздохнул, давая этим понять, что он разумел под словами всё кончится , – и вскроют бумаги графа, завещание с письмом будет передано государю, и просьба его, наверно, будет уважена. Пьер, как законный сын, получит всё.
– А наша часть? – спросила княжна, иронически улыбаясь так, как будто всё, но только не это, могло случиться.
– Mais, ma pauvre Catiche, c'est clair, comme le jour. [Но, моя дорогая Катишь, это ясно, как день.] Он один тогда законный наследник всего, а вы не получите ни вот этого. Ты должна знать, моя милая, были ли написаны завещание и письмо, и уничтожены ли они. И ежели почему нибудь они забыты, то ты должна знать, где они, и найти их, потому что…
– Этого только недоставало! – перебила его княжна, сардонически улыбаясь и не изменяя выражения глаз. – Я женщина; по вашему мы все глупы; но я настолько знаю, что незаконный сын не может наследовать… Un batard, [Незаконный,] – прибавила она, полагая этим переводом окончательно показать князю его неосновательность.