Массовые убийства в Индонезии 1965—1966 годов

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Массовые убийства в Индонезии 1965—1966 годов (индон. Pembantaian di Indonesia 1965–1966), геноцид в Индонезии[1] — антикоммунистические политические репрессии в Индонезии, развернувшиеся в период после неудачной попытки государственного переворота 30 сентября. Согласно наиболее распространённым оценкам, число жертв составило более полумиллиона убитых и около миллиона попавших в тюрьму. Репрессии были ключевым моментом перехода к «Новому порядку» (англ.); Коммунистическая партия Индонезии (КПИ — индон. Partai Komunis Indonesia, PKI) была уничтожена как политическая сила, последующие события привели к отстранению от власти президента Сукарно и к началу тридцатилетней диктатуры Сухарто.

В результате этой чистки все лица, являвшиеся членами КПИ либо подозреваемые в сочувствии коммунистам, были изгнаны из Вооружённых сил и с государственной службы, лишены политических прав, а сама компартия в марте 1966 года запрещена законом. Резня началась в столице страны Джакарте, вскоре после провала попытки переворота в октябре 1965 года, и вскоре распространились по Центральной Яве, Восточной Яве и Бали. В расправе над действительными и предполагаемыми коммунистами участвовали десятки тысяч людей. Наибольшего размаха убийства достигли в регионах, где КПИ традиционно пользовалась наибольшим влиянием — в Центральной Яве, в Восточной Яве, на Бали и в Северной Суматре.

Политическая концепция первого президента Сукарно «Насаком» (национализм, религия, коммунизм) была отменена. Самый существенный оплот его поддержки, PKI, была эффективно устранена его другими двумя бывшими союзниками — армией и политическим исламом; и армия стала на путь практически тотальной власти. В марте 1967 года Сукарно был окончательно лишен власти Временным парламентом Индонезии, и Сухарто провозглашён «действующим президентом». В марте 1968 года Сухарто был формально избран президентом.





Фон событий

Поддержка президентства Сукарно и его концепции «направляемой демократии» зависела от его идеи «Насаком» — коалиции между вооружёнными силами, религиозными группами и коммунистами. Повышение влияния и увеличивающаяся воинственность КПИ, и поддержка подобной тенденции со стороны Сукарно, вызывали серьёзное беспокойство в среде исламистов и в вооружённых силах, уже в начале и середине 1960-х гг[2]. Индонезийская компартия была третьей по численности коммунистической партией в мире[3], с, приблизительно, 300000 активистов и с количеством членов партии, доходившим до двух миллионов[4]. Самые решительные усилия коммунистов ускорить земельную реформу вызвали ненависть среди крупных землевладельцев и угрожали социальному положению исламских клерикалов[5]. Привилегированное положение компартии в политическом аппарате «направляемой демократии», административный произвол коммунистических функционеров, установление партийного контроля над рядом экономических активов (в частности, государственной нефтяной компанией) также вызывали массовое недовольство и протесты. Направление в армейские части левоориентированных политкомиссаров и исходившие от министра иностранных дел Субандрио призывы к расправе над «неблагонадёжными» военачальниками (август 1965) были восприняты командованием сухопутных войск как фактическое объявление войны. Наконец, внешнеполитический курс Субандрио и КПИ предполагал тесное сближение с КНР, что усиливало в массах одновременно антикитайские и антикоммунистические настроения.

Вечером 30 сентября и 1 октября 1965 года шесть генералов были убиты группой, которая назвала себя «Движение 30 сентября». Так как большинство главных военачальников Индонезии были мертвы или пропали без вести, Сухарто, как один из самых старших генералов, взял на следующее утро командование армией на себя. К 2 октября он твердо контролировал столицу и объявил, что переворот потерпел неудачу. Вооружённые силы возложили ответственность за попытку переворота на своих заклятых врагов — КПИ[6].

5 октября, в день похорон генералов, военные развернули пропагандистскую кампанию, обвиняя в перевороте коммунистов. Подобные акции стали разворачиваться в других городах. Газеты также называли виновниками коммунистов[6][7]. Опровержения со стороны КПИ не возымели практически никакого эффекта[8].

Политическая чистка

Хунта военных удалила со своих постов всех тех чиновников и военачальников, которые подозревались в сочувствии КПИ[9]. Парламент и кабинет министров были очищены от лояльных Сукарно людей. Лидеры КПИ было немедленно арестованы, многие из них были вскоре казнены[6]. Армейские лидеры организовывали антикоммунистические демонстрации в Джакарте[6], во время одной из них, 8 октября, был сожжен дотла Джакартский штаб КПИ[10]. Были сформированы антикоммунистические молодёжные группы, включая Союз действия студентов Индонезии (KAMI), Союз действия индонезийской молодёжи (KAPPI), Союз действия университетских выпускников Индонезии (KASI)[8]. В Джакарте и на Западной Яве, было арестовано более 10000 активистов КПИ, включая знаменитого писателя-романиста Прамудья[8].

Первые жертвы произошли во время организованных столкновений между армией и КПИ, на стороне последних также выступили некоторые солдаты и офицеры, сочувствующие коммунизму. Например, большая часть Морского корпуса, Воздушных сил, и Бригады полиции ([Brimoh]) была на стороне КПИ[11]. В начале октября силы Стратегического командования (подчиненные Сухарто войска — KOSTRAD) и силы PRKAD во главе с полковником Сарво Эдди Вибово (Sarwo Edhie Wibowo)[12] вошли в Центральную Яву, область с сильными коммунистическими позициями, в то время как войска, в чьей лояльности хунта сомневалась, были распущены.

Самые первые бои в горной местности Центральной Явы, казалось, могли дать КПИ шанс на долгое сопротивление с возможностью установить конкурирующий режим в этих областях. Однако большинство командующих в армии коммунистов прекратили борьбу, как только к противнику прибыли первые силы подкрепления, хотя некоторые, как генерал Супарджо (Supardjo), вели бои в течение ещё нескольких недель[7].

По мере установления президентства Сухарто продолжались аресты членов КПИ, за которыми обычно следовали немедленные казни. В начале октября, председатель КПИ Ди́па Нусанта́ра А́йдит бежал в Центральную Яву, однако был пойман и расстрелян 22 ноября. Другой лидер КПИ, en:Njoto, был расстрелян 6 ноября (приблизительно); Первый заместитель Председателя PКПИ KI Люкман (en:Lukman)был казнен вскоре после этого[13].

Убийства

Убийства начались в октябре 1965 Года в Джакарте, и распространились по Центральной и Восточной Яве и позже на Бали, меньшие вспышки произошли на других островах, включая Суматру[14]. Самая массовая резня происходила в Центральной и Восточной Яве[15], где поддержка КПИ была самой массовой. Роль армии в каждом конкретном случае убийств и погромов неясна[16]. В некоторых областях армия прямо организовывала и поощряла убийства, и снабжала оружием местные добровольные группы убийц и погромщиков[14]. В других областях, самостоятельное линчевание происходило ещё до участия армии, хотя в большинстве случаев убийства все же не начинались прежде, чем воинские части не санкционировали насилие инструкцией или примером[17]. Таким образом, участие армии в уничтожении коммунистов на первой стадии чисток очевидно[11]. К концу октября группы набожных мусульман присоединились к чисткам коммунистов, их лидеры требовали этого, считая это обязанностью мусульман — очистить Индонезию от атеизма[11]. В Джакарте заметную роль в антикоммунистической чистке играла студенческая организация KAMI и аффилированные с ней структуры.

В некоторых областях гражданские погромщики и армия знали, где найти известных коммунистов и сочувствующих им, в то время как в других районах армия требовала списки коммунистов от деревенских глав[18]. Так как членство КПИ не было секретным, большинство коммунистов было легко опознано и найдено в пределах их места жительства[19]. Посольство США в Джакарте также снабдило индонезийские вооруженные силы списком из 5000 коммунистов[20]. Однако, стоит отметить, не все жертвы были членами КПИ, или хотя бы идеологическими коммунистами. Часто ярлык «КПИ» использовался, чтобы расстрелять человека, чьи убеждения были всего лишь более левыми по отношению к Национальной партии Индонезии (PNI)[21]. В других ситуациях жертвами становились просто «предполагаемые» коммунисты[8].

Методы убийства включали расстрелы, а также казни с отрубанием голов мечами, похожими на меч самураев. Трупы часто выбрасывались в реки, и однажды чиновники жаловались армии, что реки в городе Сурабая были забиты телами. В области Kediri, в Восточной Яве, члены Ansor (молодёжного крыла правой организации Нахдатул Улама) выстроили местных коммунистов в шеренгу, перерезали им горло и сбросили в реку[22]. В некоторых случаях уничтожали жителей целых деревень, дома убитых или интернированных разграблялись или передавались в распоряжение вооруженных сил[21].

В некоторых областях убивались китайцы, под предлогом связи КПИ с Китаем[21]. На островах Нуса Тенгарра (Nusa Tenggara), с преобладающим христианским населением, христианское духовенство и учителя также пострадали от рук исламистской молодёжи[16].

Хотя периодические и изолированные вспышки погромов продолжались вплоть до 1969 года, основные события чистки в значительной степени спали к марту 1966 года[23], когда у линчевателей физически стал сокращаться список подозреваемых, а власти решили, что достигли своей цели, и стали сворачивать пропаганду[24]. Жители района реки Соло сказали, что исключительно большое наводнение в марте 1966 года рассматривалось мистически настроенными яванцами, как сигнал к прекращению насилия и убийств[24].

Ява

На Яве армия поощряла местных сантриев («santri» — более набожных и ортодоксальных мусульман) искать членов КПИ среди «абанганов» (менее ортодоксальных мусульман)[25]. Но убийствам подверглись не только члены КПИ. Жертвами расправ становились и «подозреваемые» в членстве в компартии[24], и участники разных конфликтов, никаким образом не связанных с политикой[24][25]. Антикоммунистические убийства были часто спровоцированы молодыми людьми, которым помогала армия[26].

Группа мусульман en:Muhammadiyah объявила в начале ноября 1965 года, что истребление коммунистов — священная война; это заявление было поддержано другими исламскими группами на Яве и Суматре. Для многих молодых людей убийство коммунистов стало религиозной обязанностью[27]. Аналогично, христианские (римско-католические) студенты в области Джокьякарта в одну из ночей вышли из своих общежитий, чтобы присоединиться к убийству арестованных коммунистов, нагруженных в несколько грузовиков[24].

Хотя в большей части страны убийства стали прекращаться в первых месяцах 1966 года, в отдельных частях Восточной Явы убийства продолжались в течение многих лет. В Блитаре поднялось партизанское движение из выживших членов КПИ, просуществовавшее до 1968 года[28]. Мистик Мба Суро и приверженцы его коммунистической мистики организовали армию; но Суро и восемьдесят его последователей были также уничтожены индонезийской армией[28].

Бали

На острове Бали данные события рассматривались в свете местных социальных и кастовых делений — как конфликт между сторонниками традиционной балийской кастовой системы и теми, кто отклоняется от этих традиционных «ценностей»; особенно большое количество последних находилось в рядах КПИ. Коммунисты публично обвинялись в разрушении культуры острова, местной религии, и живущие на острове Бали традиционалисты, как и подобные яванцы, были убеждены что необходимо разрушить влияние КПИ. В течение заключительных лет президентства Сукарно правительственные посты, фонды, и другие преимущества отошли к коммунистам[29] Особенно сильную ненависть по отношению к коммунистам имели землевладельцы[30]. Так как Бали — это единственный индуистский остров Индонезии, там не имели силы исламистские настроения, как на Яве, и главными линчевателями коммунистов стала высшая каста, в основном и состоящая из крупных землевладельцев[25]. Главные индуистские священники призывали в том числе и к буквальным человеческим жертвам, которые удовлетворят духов и богов возмущенных прошлым кощунством и разрушением «правильного» порядка вещей[24]. Живущий на острове Бали индуистский лидер, Ида Багус Ока, сказал : «не может быть сомнения, что враги нашей революции также злейшие враги религии, и должны быть уничтожены и разрушены до самых корней.»[31] Как и на части Восточной Явы, Бали охватили военные действия, поскольку коммунисты успели перегруппироваться[21]. Ситуация склонилась в пользу антикоммунистов в декабре 1965 года, когда армейский парашютно-десантно-диверсионный полк и солдаты Brawijaya прибыли в Бали, завершив зачистки на Яве. В отличие от Центральной Явы, где армия поощряла людей убивать коммунистов, на Бали рвение людей убивать было настолько большим и самопроизвольным, что, первоначально оказав линчевателям логистическую поддержку, армия в конечном счете должна была вмешаться, чтобы предотвратить хаос[32]. Ставленник Сукарно, губернатор Бали, Сутеджа (Sutedja), был освобожден от должности и обвинен в подготовке коммунистического восстания, он и его родственники были задержаны и убиты[33]. Ряд убийств, подобных тем, что происходили в Центральной и Восточной Яве, с фашиствующей молодёжью в качестве исполнителей и подстрекателей, произошли и здесь. В течение нескольких месяцев батальоны смерти прошли через деревни, захватывая подозреваемых и убивая их[21]. Сотни зданий, принадлежащих коммунистам и их родственникам, были сожжены дотла в течение одной недели «крестового похода». Только в период основной карательной операции было убито 50000 человек, включая женщин и детей. Население некоторых деревень сократилось вдвое в течение нескольких последних месяцев 1965 года[34]. Все китайские магазины в городах Сингараджа и Денпасар были разрушены, и их владельцы убиты по подозрению в материальной помощи коммунистам[34]. Между декабрем 1965 года и в началом 1966 года приблизительно 80000 человек было убито, то есть примерно 5 % населения острова в то время, что пропорционально больше, чем где-нибудь ещё в Индонезии[35].

Суматра

На Суматре коммунисты поддерживали движения сквоттеров (самозахват земли мелкими крестьянами) и кампании против иностранных фирм, чем вызвали репрессии в ходе событий. В Ачехе было убито 40000 человек, а на всей Суматре около 200000 человек[6]. Региональные восстания конца 1950-х годов усложнили события на Суматре, так, многие из прежних мятежников были вынуждены присоединиться с коммунистическим организациям, чтобы доказать лояльность Индонезийской республике. Подавление восстаний 1950-х было расценено многими суматранцами как «яванская оккупация», а данная резня, соответственно — как «освобождение»[6]. В Лампунге другим фактором погромов была иммиграция яванцев[16].

Калимантан

На Западном Калимантане, спустя приблизительно восемнадцать месяцев после кульминации массовых убийств на Яве, местные даяки выслали 45000 этнических китайцев из сельских районов, убив примерно 5000 человек[16]. Китайцы отказались сопротивляться депортации (при том, что ранее китайцы боролись против голландского правления в Индонезии), так как они считали себя «гостем на земле других людей», прибыв только с намерением вести торговлю[36][37].>

Масштабы убийств и арестов

Хотя общая схема событий известна, об убийствах информация недостаточна[14], и точные и проверенные цифры о жертвах террора вряд ли когда-либо будут известны[38]. В то время в Индонезии находилось мало иностранных журналистов, путешествие было трудным и опасным, и режим, который осуществлял или спокойно наблюдал за убийствами, оставался у власти в течение трех десятилетий. Местная пресса также была под абсолютной цензурой в таких вопросах. Политические круги западных стран во времена холодной войны также предпочитали не поднимать тему; к тому же, «новый порядок» Сухарто их устраивал больше, нежели «старый порядок» Сукарно[39].

За первые 20 лет после убийств были предприняты тридцать девять оценок количества убитых[32]. Ещё прежде, чем убийства закончились, армия выпустила свои цифры — 78500 погибших[40], основные жертвы террора — коммунисты — оценили количество убитых в 2 миллиона человек[32]. В 1966 году Бенедикт Андерсон оценил количество убитых в 200000 человек, в 1985 году изменил число на 500000-1000000 человек[32]. Большинство ученых соглашается, что, по крайней мере, полмиллиона человек было убито[41], что больше, чем в любой другой момент в индонезийской истории[25]. Другая оценка вооруженных сил, опубликованная в декабре 1976 года — 450000-500000 человек[24].

Аресты и заключение продолжались в течение десяти лет после чистки[25]. 1977 году организация Amnesty International предложила что «приблизительно один миллион» членов КПИ и других, опознанных или подозреваемых в причастности в компартии людей, было арестованы[32]. Между 1981 и 1990 годами, индонезийское правительство оценило, что число заключенных было между 1,6 и 1,8 миллионов человек[42]. Возможно, что в середине 1970-х до 100000 человек были все ещё заключены в тюрьме без суда[43]. Также есть цифры, что всего 1,5 миллиона человек прошли через тюрьмы в связи с теми событиями[44]. Выжившие и не арестованные члены КПИ уходили в подполье или пытались скрыть своё прошлое[25]. Поскольку арестованные, часто под пыткой, выдавали имена подпольных коммунистов, число заключенных в тюрьму выросло в период 1966-68 годов. Выпущенные часто помещались под домашний арест и должны были регулярно сообщать вооруженным силам о своем местонахождении; им, а также их детям было запрещено занимать государственные посты[28].

Многие из подозреваемых коммунистов были застрелены, обезглавлены, задушены, или убиты перерезанием горла, военными или исламскими группами. Убийства были в основном спешными, «лицом к лицу», в отличие от механических процессов убийств при режиме «красных кхмеров» в Камбодже, или в нацистской Германии[45].

Результаты

Идеи «Насакома» (национализм, религия, коммунизм) были отменены. Опора Сукарно, активисты КПИ, были эффективно устранены от власти, в основном просто уничтожены, элиты стали формироваться из военных и исламистов[46]. Многие из влиятельных мусульман стали противниками Сукарно, и к началу 1966 года Сухарто начал открыто бросать вызов Сукарно — политика, на которую ранее не решались армейские лидеры. Сукарно пытался цепляться за власть и смягчить растущее влияние армии, хотя и не стал окончательно предавать своих союзников-коммунистов и обвинять КПИ в госперевороте, как требовал от него Сухарто[47]. 1 февраля 1966 года Сукарно повысил Сухарто до чина генерал-лейтенанта[48]. Декрет от 11 марта 1966 (см. англ.en:Supersemar) передал большую часть власти Сукарно над парламентом и армией Сухарто[49], с тем предлогом, «чтобы навести порядок». 12 марта 1967 года Сукарно был лишен всех остатков власти временным Парламентом Индонезии, и Сухарто был назначен «действующим (то есть временным) президентом»[50]. 21 марта 1968 года Переходное Собрание Представителей Народов формально избрало Сухарто президентом[51].

Массовые убийства совершенно не упоминаются большинством индонезийских историков, и получили совсем небольшой анализ индонезийскими и иностранными исследователями[52]. Однако после принудительной отставки Сухарто в 1998 году и его смерти в 2008 году, исследователям репрессий удалось добиться некоторого уровня открытости о том, что действительно случилось в Индонезии, и появилась некоторая общественная дискуссия по поводу событий[53]. В 1998 году появись небольшая группа поисковиков — искателей братских могил, в основном состоящая из оставшихся в живых жертв и их родственников, хотя масштаб их работы невелик. Более чем три десятилетия спустя, массовые репрессии по прежнему являются острым вопросам, и в Индонезии остаются многочисленные препятствия для анализа событий[53]. Фильм «Год опасной жизни», основанный на событиях, происходящих накануне резни, был запрещен в Индонезии до 1999 года.

Глубокие исследования и объяснения масштаба и безумства насилия редки, так как бросают вызов ученым практически всех идеологических школ. Одно из объяснений массового взрыва насилия — то что демократия была навязана обществу, и что такие изменения были культурно неподходящими или излишне скорыми. Контрастирующее представление — то что Сукарно и вооруженные силы заменяли демократический процесс авторитаризмом. Ещё одно мнение о причинах — то что Сукарно смешивал три элиты с конкурирующими интересами (армию, политический ислам и коммунизм), что не могло не привести к конфликтам и насилию[47]. К моменту переворота 30 сентября методы решения подобных конфликтов окончательно сломались, и группы воинствующих мусульман и вооруженные силы приняли по отношению к коммунистам последнюю оставшуюся политику «мы их или они нас»[47].

Западные правительства и большая часть СМИ Запада предпочли Сухарто и его «Новый порядок» более левому «Старому порядку» и КПИ, грозившему возможностью превращения страны в социалистическое государство[54]. Заголовок в «US News and World Report» гласил: «Индонезия: Надежда…там где её не было»[55].

Иностранная причастность и реакция

Американское правительство, по некоторым сообщениям, передавало индонезийской армии списки высокопоставленных должностных лиц, которых оно считало нужным уничтожить[56]. Это, впрочем, отрицало и американское правительство, и Центральное разведывательное управление[57]. Однако Брэдли Симпсон, директор Проекта Документации Индонезии и Восточного Тимора в Архиве Национальной безопасности (en:National Security Archive) утверждает, что «Соединённые Штаты были непосредственно вовлечены до такой степени, что они предоставляли индонезийским Вооружённым силам помощь, чтобы те преуспели в массовых убийствах»[58].

Американский министр обороны Роберт Макнамара информировал президента Линдона Джонсона, что военные программы помощи Индонезии, особенно в течение эры Сукарно, «значительно поспособствовали проамериканской ориентации армии и настроили её против КПИ»[59]. Австралийский премьер-министр Гарольд Холт прокомментировал эти события в «Нью-Йорк Таймс» таким образом: «от 500000 до одного миллиона приконченных коммунистов… Я думаю, что можно предположить, что переориентация произошла»[60].

События после отставки Сухарто

После падения режима Сухарто в 1998 году индонезийский парламент организовал Комиссию Правды и Согласования, чтобы проанализировать массовые убийства, но её работа была приостановлена индонезийским Верховным судом. Научная конференция относительно массовых убийств была проведена в Сингапуре в 2009 году[45].

В мае 2009 года, в примерно то же самое время, когда шла Сингапурская конференция, вышла работа Натаниэля Мера «Конструктивное кровопролитие в Индонезии: США, Великобритания и индонезийские убийства 1965-66» — исследование масштаба резни и её моральной поддержки Западом.

Убийства тех лет практически не упоминаются в индонезийских учебниках истории. Те немногие авторы, которые на это решаются, изображают убийства как «патриотическую кампанию», с масштабом жертв — не более чем в 80000 смертельных случаев. В 2004 году учебники были несколько изменены, включив те события, но подобный учебный план был отменён уже в 2006 году, после протестов военных и исламских групп[45]. Учебники с критическим анализом массовых убийств в конечном итоге сожгли [45] по постановлению генерального прокурора Индонезии[61].

Отражение в искусстве

В годы правительства Сухарто, официальную точку зрения на данные события излагала пропагандистская картина «Предательство Д30С/КПИ». В настоящее время, видной картиной о тех днях являются документальные фильмы Джошуа Оппенхаймера «Акт убийства» и «Взгляд тишины», всколыхнувшие индонезийскую и мировую общественность откровенностью настоящих участников убийств.

См. также

Напишите отзыв о статье "Массовые убийства в Индонезии 1965—1966 годов"

Примечания

  1. Robert Cribb (2004). "[books.google.com/books?id=LoQo50YPzTUC&lpg=PP1&pg=PA133#v=onepage&q&f=false The Indonesian Genocide of 1965-1966]." In Samuel Totten (ed). Teaching about Genocide: Approaches, and Resources. Information Age Publishing, pp. 133-143. ISBN 159311074X
  2. Schwarz (1994), pp. 16-18
  3. cf with Weiner (2007) p.259
  4. Cribb (1990), p. 41.
  5. Schwarz (1994), pp. 17, 21.
  6. 1 2 3 4 5 6 Vickers (2005), p. 157.
  7. 1 2 Vittachi (1967), p. 139
  8. 1 2 3 4 Ricklefs (1991), p. 287.
  9. Schwarz (1994), p. 21
  10. Vickers (2005), p. 157; Ricklefs (1991), p. 287
  11. 1 2 3 Vittachi (1967), p. 138
  12. [www.vkrizis.ru/exp.php?id=217 Китти Сандерс. От старого порядка к новому — индонезийский вариант]
  13. Ricklefs (1991), p. 288; Vickers (2005), p. 157
  14. 1 2 3 Cribb (1990), p. 3.
  15. Ricklefs (1991), page 287; Schwarz (1994), p. 20.
  16. 1 2 3 4 Schwarz (1994), p. 21.
  17. Vickers (2005), pages 158—159; Cribb (1990), pp. 3,21.
  18. Taylor (2003), p.357/
  19. McDonald (1980), page 52
  20. Vickers (2005), p. 157; Friend (2003), p. 117.
  21. 1 2 3 4 5 Vickers (2005), p. 158
  22. Vickers (2005), p. 158; Schwarz (1994), p. 21.
  23. Cribb (1990), p. 3; Ricklefs (1991), p. 288; McDonald (1980), p. 53.
  24. 1 2 3 4 5 6 7 McDonald (1980), p. 53.
  25. 1 2 3 4 5 6 Ricklefs (1991), p. 288.
  26. Ricklefs (1991), pp. 287—288
  27. Ricklefs (1991), p. 288; Schwarz (1994), p. 21.
  28. 1 2 3 Vickers (2005), p. 159.
  29. Taylor (2003), p. 358
  30. Taylor (2003), p. 358; Robinson (1995), pp. 299—302.
  31. Robinson (1995), pp. 299—302.
  32. 1 2 3 4 5 Friend (2003), p. 113.
  33. Taylor (2003), p. 358; Robinson (1995), pp. 299—302; Vittachi (1967), p. 143
  34. 1 2 Vittachi (1967), p. 143
  35. Friend (2003), p. 111; Taylor (2003), p. 358; Vickers (2005), p. 159; Robinson (1995), p. ch. 11.
  36. John Braithwaite. [books.google.com/?id=OrdM8X7CBTAC&pg=PA294&dq=In+1967,+Dayaks+had+expelled+Chinese+from+the+interior+of+West+Kalimantan.+In+this+Chinese+ethnic+cleansing,+Dayaks+were+coopted+by+the+military+who+wanted+to+remove+those+Chinese#v=onepage&q=In%201967%2C%20Dayaks%20had%20expelled%20Chinese%20from%20the%20interior%20of%20West%20Kalimantan.%20In%20this%20Chinese%20ethnic%20cleansing%2C%20Dayaks%20were%20coopted%20by%20the%20military%20who%20wanted%20to%20remove%20those%20Chinese&f=false Anomie and violence: non-truth and reconciliation in Indonesian peacebuilding]. — ANU E Press, 2010. — P. 294. — ISBN 1-921666-22-6.
  37. Eva-Lotta E. Hedman. [books.google.com/?id=EUDii8kvQYAC&pg=PA63&dq=In+October+1967,+the+military,+with+the+help+of+the+former+Dayak+Governor+Oevaang+Oeray+and+his+Lasykar+Pangsuma+(Pangsuma+Militia)+instigated+and+facilitated+a+Dayak-led+slaughter+of+ethnic+Chinese.+Over+the+next+three+months#v=onepage&q=In%20October%201967%2C%20the%20military%2C%20with%20the%20help%20of%20the%20former%20Dayak%20Governor%20Oevaang%20Oeray%20and%20his%20Lasykar%20Pangsuma%20(Pangsuma%20Militia)%20instigated%20and%20facilitated%20a%20Dayak-led%20slaughter%20of%20ethnic%20Chinese.%20Over%20the%20next%20three%20months&f=false Conflict, violence, and displacement in indonesia] / Eva-Lotta E. Hedman. — illustrated. — SEAP Publications, 2008. — P. 63. — ISBN 0-87727-745-1.
  38. Cribb (1990), p. 14.
  39. Cribb (1990), p. 5.
  40. Crouch (1978), cited in Cribb (1990). p. 7.
  41. Ricklefs (1991), p. 288; Friend (2003), p. 113; Vickers (2005), p. 159; Robert Cribb (2002). «Unresolved Problems in the Indonesian Killings of 1965-1966». Asian Survey 42 (4): 550-563. DOI:10.1525/as.2002.42.4.550.
  42. Friend (2003), pp. 111—112.
  43. Ricklefs (1991), p. 288; Vickers (2005), p. 159.
  44. Vickers (2005), pp. 159-60; Weiner (2007), p. 262; Friend (2003), p. 113.
  45. 1 2 3 4 [www.smh.com.au/world/indonesia-unwilling-to-tackle-legacy-of-massacres-20090612-c63h.html Indonesia unwilling to tackle legacy of massacres], Sydney Morning Herald. 13 June 2009
  46. Schwarz (1994), pp. 20, 22; Ricklefs (1991), p. 288.
  47. 1 2 3 Schwarz (1994), p. 22.
  48. Sukarno Removes His Defense Chief, New York Times (22 February 1965).
  49. Vickers (2005), page 160
  50. Schwartz (1994), page 2
  51. Ricklefs (1991), p. 295.
  52. Schwarz (1994), p. 21; Cribb (1990), pp. 2-3; [www.smh.com.au/news/world/indonesian-academics-fight-burning-of-books-on-1965-coup/2007/08/08/1186530448353.html Indonesian academics fight burning of books on 1965 coup], Sydney Morning Herald, 9 August 2007.
  53. 1 2 Friend (2003), p. 115; Chris Hilton (writer and director). Shadowplay [Television documentary].; Vickers (1995)
  54. Cribb (1990), p. 5; Schwarz (1994), p. 22.
  55. US News and World Report, 6 June 1966
  56. Telegram From Embassy in Thailand to Department of State, November 5, 1965; reply, November 6, 1965; available at web.archive.org/web/20020421013040/www.state.gov/r/pa/ho/frus/johnsonlb/xxvi/4446.htm
  57. Wines, Michael. [query.nytimes.com/gst/fullpage.html?res=9C0CEFDA1431F931A25754C0A966958260 C.I.A. Tie Asserted in Indonesia Purge], The New York Times (12 July 1990).
  58. [thejakartaglobe.com/news/historian-claims-west-backed-post-coup-mass-killings-in-65/312844 Historian Claims West Backed Post-Coup Mass Killings in ’65]. The Jakarta Globe. Retrieved on 25 December 2010.
  59. [2001-2009.state.gov/r/pa/ho/frus/johnsonlb/xxvi/4435.htm «Foreign Relations 1964—1968, Volume XXVI, Indonesia; Malaysia-Singapore; Philippines»] U.S. Department of State, October 27, 1966
  60. The New York Times 6 July 1966.
  61. [people.uncw.edu/tanp/InsideIndonesiaTextbooks.html Teaching and Remembering Inside Indonesia History Textbooks Suharto Era Transitional Justice]. People.uncw.edu. Retrieved on 25 December 2010.

Отрывок, характеризующий Массовые убийства в Индонезии 1965—1966 годов

Выехав с своей свитой – графом Толстым, князем Волконским, Аракчеевым и другими, 7 го декабря из Петербурга, государь 11 го декабря приехал в Вильну и в дорожных санях прямо подъехал к замку. У замка, несмотря на сильный мороз, стояло человек сто генералов и штабных офицеров в полной парадной форме и почетный караул Семеновского полка.
Курьер, подскакавший к замку на потной тройке, впереди государя, прокричал: «Едет!» Коновницын бросился в сени доложить Кутузову, дожидавшемуся в маленькой швейцарской комнатке.
Через минуту толстая большая фигура старика, в полной парадной форме, со всеми регалиями, покрывавшими грудь, и подтянутым шарфом брюхом, перекачиваясь, вышла на крыльцо. Кутузов надел шляпу по фронту, взял в руки перчатки и бочком, с трудом переступая вниз ступеней, сошел с них и взял в руку приготовленный для подачи государю рапорт.
Беготня, шепот, еще отчаянно пролетевшая тройка, и все глаза устремились на подскакивающие сани, в которых уже видны были фигуры государя и Волконского.
Все это по пятидесятилетней привычке физически тревожно подействовало на старого генерала; он озабоченно торопливо ощупал себя, поправил шляпу и враз, в ту минуту как государь, выйдя из саней, поднял к нему глаза, подбодрившись и вытянувшись, подал рапорт и стал говорить своим мерным, заискивающим голосом.
Государь быстрым взглядом окинул Кутузова с головы до ног, на мгновенье нахмурился, но тотчас же, преодолев себя, подошел и, расставив руки, обнял старого генерала. Опять по старому, привычному впечатлению и по отношению к задушевной мысли его, объятие это, как и обыкновенно, подействовало на Кутузова: он всхлипнул.
Государь поздоровался с офицерами, с Семеновским караулом и, пожав еще раз за руку старика, пошел с ним в замок.
Оставшись наедине с фельдмаршалом, государь высказал ему свое неудовольствие за медленность преследования, за ошибки в Красном и на Березине и сообщил свои соображения о будущем походе за границу. Кутузов не делал ни возражений, ни замечаний. То самое покорное и бессмысленное выражение, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал приказания государя на Аустерлицком поле, установилось теперь на его лице.
Когда Кутузов вышел из кабинета и своей тяжелой, ныряющей походкой, опустив голову, пошел по зале, чей то голос остановил его.
– Ваша светлость, – сказал кто то.
Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1 й степени.


На другой день были у фельдмаршала обед и бал, которые государь удостоил своим присутствием. Кутузову пожалован Георгий 1 й степени; государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. Соблюдалось приличие, и государь показывал первый пример этого; но все знали, что старик виноват и никуда не годится. Когда на бале Кутузов, по старой екатерининской привычке, при входе государя в бальную залу велел к ногам его повергнуть взятые знамена, государь неприятно поморщился и проговорил слова, в которых некоторые слышали: «старый комедиант».
Неудовольствие государя против Кутузова усилилось в Вильне в особенности потому, что Кутузов, очевидно, не хотел или не мог понимать значение предстоящей кампании.
Когда на другой день утром государь сказал собравшимся у него офицерам: «Вы спасли не одну Россию; вы спасли Европу», – все уже тогда поняли, что война не кончена.
Один Кутузов не хотел понимать этого и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия. Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск; говорил о тяжелом положении населений, о возможности неудач и т. п.
При таком настроении фельдмаршал, естественно, представлялся только помехой и тормозом предстоящей войны.
Для избежания столкновений со стариком сам собою нашелся выход, состоящий в том, чтобы, как в Аустерлице и как в начале кампании при Барклае, вынуть из под главнокомандующего, не тревожа его, не объявляя ему о том, ту почву власти, на которой он стоял, и перенести ее к самому государю.
С этою целью понемногу переформировался штаб, и вся существенная сила штаба Кутузова была уничтожена и перенесена к государю. Толь, Коновницын, Ермолов – получили другие назначения. Все громко говорили, что фельдмаршал стал очень слаб и расстроен здоровьем.
Ему надо было быть слабым здоровьем, для того чтобы передать свое место тому, кто заступал его. И действительно, здоровье его было слабо.
Как естественно, и просто, и постепенно явился Кутузов из Турции в казенную палату Петербурга собирать ополчение и потом в армию, именно тогда, когда он был необходим, точно так же естественно, постепенно и просто теперь, когда роль Кутузова была сыграна, на место его явился новый, требовавшийся деятель.
Война 1812 го года, кроме своего дорогого русскому сердцу народного значения, должна была иметь другое – европейское.
За движением народов с запада на восток должно было последовать движение народов с востока на запад, и для этой новой войны нужен был новый деятель, имеющий другие, чем Кутузов, свойства, взгляды, движимый другими побуждениями.
Александр Первый для движения народов с востока на запад и для восстановления границ народов был так же необходим, как необходим был Кутузов для спасения и славы России.
Кутузов не понимал того, что значило Европа, равновесие, Наполеон. Он не мог понимать этого. Представителю русского народа, после того как враг был уничтожен, Россия освобождена и поставлена на высшую степень своей славы, русскому человеку, как русскому, делать больше было нечего. Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер.


Пьер, как это большею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После своего освобождения из плена он приехал в Орел и на третий день своего приезда, в то время как он собрался в Киев, заболел и пролежал больным в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все таки выздоровел.
Все, что было с Пьером со времени освобождения и до болезни, не оставило в нем почти никакого впечатления. Он помнил только серую, мрачную, то дождливую, то снежную погоду, внутреннюю физическую тоску, боль в ногах, в боку; помнил общее впечатление несчастий, страданий людей; помнил тревожившее его любопытство офицеров, генералов, расспрашивавших его, свои хлопоты о том, чтобы найти экипаж и лошадей, и, главное, помнил свою неспособность мысли и чувства в то время. В день своего освобождения он видел труп Пети Ростова. В тот же день он узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговором упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это уже давно известно. Все это Пьеру казалось тогда только странно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий. Он тогда торопился только поскорее, поскорее уехать из этих мест, где люди убивали друг друга, в какое нибудь тихое убежище и там опомниться, отдохнуть и обдумать все то странное и новое, что он узнал за это время. Но как только он приехал в Орел, он заболел. Проснувшись от своей болезни, Пьер увидал вокруг себя своих двух людей, приехавших из Москвы, – Терентия и Ваську, и старшую княжну, которая, живя в Ельце, в имении Пьера, и узнав о его освобождении и болезни, приехала к нему, чтобы ходить за ним.
Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где то, и искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос – зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы человека.


Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем то своим, особенным. Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде, когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он, страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего то, далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то, что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему говорили, хотя очевидно видел и слышал что то совсем другое. Прежде он казался хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах его светилось участие к людям – вопрос: довольны ли они так же, как и он? И людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны. Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми, сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь, напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по своему гордой княжне человеческие чувства.
– Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, – говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по своему и его слугами – Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи, медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
– Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? – спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и, с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
– Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у нас, в провинции, – говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на французов, и в особенности на Наполеона.
– Ежели все русские хотя немного похожи на вас, – говорил он Пьеру, – c'est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre. [Это кощунство – воевать с таким народом, как вы.] Вы, пострадавшие столько от французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.
Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его старый знакомый масон – граф Вилларский, – тот самый, который вводил его в ложу в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости, которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в апатию и эгоизм.
– Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой милый.] – говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главно управляющего, около двух миллионов.
Главноуправляющий, в утешение этих потерь, представил Пьеру расчет о том, что, несмотря на эти потери, доходы его не только не уменьшатся, но увеличатся, если он откажется от уплаты долгов, оставшихся после графини, к чему он не может быть обязан, и если он не будет возобновлять московских домов и подмосковной, которые стоили ежегодно восемьдесят тысяч и ничего не приносили.
– Да, да, это правда, – сказал Пьер, весело улыбаясь. – Да, да, мне ничего этого не нужно. Я от разоренья стал гораздо богаче.
Но в январе приехал Савельич из Москвы, рассказал про положение Москвы, про смету, которую ему сделал архитектор для возобновления дома и подмосковной, говоря про это, как про дело решенное. В это же время Пьер получил письмо от князя Василия и других знакомых из Петербурга. В письмах говорилось о долгах жены. И Пьер решил, что столь понравившийся ему план управляющего был неверен и что ему надо ехать в Петербург покончить дела жены и строиться в Москве. Зачем было это надо, он не знал; но он знал несомненно, что это надо. Доходы его вследствие этого решения уменьшались на три четверти. Но это было надо; он это чувствовал.
Вилларский ехал в Москву, и они условились ехать вместе.
Пьер испытывал во все время своего выздоровления в Орле чувство радости, свободы, жизни; но когда он, во время своего путешествия, очутился на вольном свете, увидал сотни новых лиц, чувство это еще более усилилось. Он все время путешествия испытывал радость школьника на вакации. Все лица: ямщик, смотритель, мужики на дороге или в деревне – все имели для него новый смысл. Присутствие и замечания Вилларского, постоянно жаловавшегося на бедность, отсталость от Европы, невежество России, только возвышали радость Пьера. Там, где Вилларский видел мертвенность, Пьер видел необычайную могучую силу жизненности, ту силу, которая в снегу, на этом пространстве, поддерживала жизнь этого целого, особенного и единого народа. Он не противоречил Вилларскому и, как будто соглашаясь с ним (так как притворное согласие было кратчайшее средство обойти рассуждения, из которых ничего не могло выйти), радостно улыбался, слушая его.


Так же, как трудно объяснить, для чего, куда спешат муравьи из раскиданной кочки, одни прочь из кочки, таща соринки, яйца и мертвые тела, другие назад в кочку – для чего они сталкиваются, догоняют друг друга, дерутся, – так же трудно было бы объяснить причины, заставлявшие русских людей после выхода французов толпиться в том месте, которое прежде называлось Москвою. Но так же, как, глядя на рассыпанных вокруг разоренной кочки муравьев, несмотря на полное уничтожение кочки, видно по цепкости, энергии, по бесчисленности копышущихся насекомых, что разорено все, кроме чего то неразрушимого, невещественного, составляющего всю силу кочки, – так же и Москва, в октябре месяце, несмотря на то, что не было ни начальства, ни церквей, ни святынь, ни богатств, ни домов, была та же Москва, какою она была в августе. Все было разрушено, кроме чего то невещественного, но могущественного и неразрушимого.
Побуждения людей, стремящихся со всех сторон в Москву после ее очищения от врага, были самые разнообразные, личные, и в первое время большей частью – дикие, животные. Одно только побуждение было общее всем – это стремление туда, в то место, которое прежде называлось Москвой, для приложения там своей деятельности.
Через неделю в Москве уже было пятнадцать тысяч жителей, через две было двадцать пять тысяч и т. д. Все возвышаясь и возвышаясь, число это к осени 1813 года дошло до цифры, превосходящей население 12 го года.
Первые русские люди, которые вступили в Москву, были казаки отряда Винцингероде, мужики из соседних деревень и бежавшие из Москвы и скрывавшиеся в ее окрестностях жители. Вступившие в разоренную Москву русские, застав ее разграбленною, стали тоже грабить. Они продолжали то, что делали французы. Обозы мужиков приезжали в Москву с тем, чтобы увозить по деревням все, что было брошено по разоренным московским домам и улицам. Казаки увозили, что могли, в свои ставки; хозяева домов забирали все то, что они находили и других домах, и переносили к себе под предлогом, что это была их собственность.
Но за первыми грабителями приезжали другие, третьи, и грабеж с каждым днем, по мере увеличения грабителей, становился труднее и труднее и принимал более определенные формы.
Французы застали Москву хотя и пустою, но со всеми формами органически правильно жившего города, с его различными отправлениями торговли, ремесел, роскоши, государственного управления, религии. Формы эти были безжизненны, но они еще существовали. Были ряды, лавки, магазины, лабазы, базары – большинство с товарами; были фабрики, ремесленные заведения; были дворцы, богатые дома, наполненные предметами роскоши; были больницы, остроги, присутственные места, церкви, соборы. Чем долее оставались французы, тем более уничтожались эти формы городской жизни, и под конец все слилось в одно нераздельное, безжизненное поле грабежа.
Грабеж французов, чем больше он продолжался, тем больше разрушал богатства Москвы и силы грабителей. Грабеж русских, с которого началось занятие русскими столицы, чем дольше он продолжался, чем больше было в нем участников, тем быстрее восстановлял он богатство Москвы и правильную жизнь города.
Кроме грабителей, народ самый разнообразный, влекомый – кто любопытством, кто долгом службы, кто расчетом, – домовладельцы, духовенство, высшие и низшие чиновники, торговцы, ремесленники, мужики – с разных сторон, как кровь к сердцу, – приливали к Москве.
Через неделю уже мужики, приезжавшие с пустыми подводами, для того чтоб увозить вещи, были останавливаемы начальством и принуждаемы к тому, чтобы вывозить мертвые тела из города. Другие мужики, прослышав про неудачу товарищей, приезжали в город с хлебом, овсом, сеном, сбивая цену друг другу до цены ниже прежней. Артели плотников, надеясь на дорогие заработки, каждый день входили в Москву, и со всех сторон рубились новые, чинились погорелые дома. Купцы в балаганах открывали торговлю. Харчевни, постоялые дворы устраивались в обгорелых домах. Духовенство возобновило службу во многих не погоревших церквах. Жертвователи приносили разграбленные церковные вещи. Чиновники прилаживали свои столы с сукном и шкафы с бумагами в маленьких комнатах. Высшее начальство и полиция распоряжались раздачею оставшегося после французов добра. Хозяева тех домов, в которых было много оставлено свезенных из других домов вещей, жаловались на несправедливость своза всех вещей в Грановитую палату; другие настаивали на том, что французы из разных домов свезли вещи в одно место, и оттого несправедливо отдавать хозяину дома те вещи, которые у него найдены. Бранили полицию; подкупали ее; писали вдесятеро сметы на погоревшие казенные вещи; требовали вспомоществований. Граф Растопчин писал свои прокламации.


В конце января Пьер приехал в Москву и поселился в уцелевшем флигеле. Он съездил к графу Растопчину, к некоторым знакомым, вернувшимся в Москву, и собирался на третий день ехать в Петербург. Все торжествовали победу; все кипело жизнью в разоренной и оживающей столице. Пьеру все были рады; все желали видеть его, и все расспрашивали его про то, что он видел. Пьер чувствовал себя особенно дружелюбно расположенным ко всем людям, которых он встречал; но невольно теперь он держал себя со всеми людьми настороже, так, чтобы не связать себя чем нибудь. Он на все вопросы, которые ему делали, – важные или самые ничтожные, – отвечал одинаково неопределенно; спрашивали ли у него: где он будет жить? будет ли он строиться? когда он едет в Петербург и возьмется ли свезти ящичек? – он отвечал: да, может быть, я думаю, и т. д.