Мейербер, Джакомо

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Мейербер»)
Перейти к: навигация, поиск
Джакомо Мейербер
Giacomo Meyerbeer
Основная информация
Имя при рождении

Якоб Либман Бер
(Jacob Liebmann Beer)

Дата рождения

5 сентября 1791(1791-09-05)

Место рождения

Тасдорф, Германия

Дата смерти

2 мая 1864(1864-05-02) (72 года)

Место смерти

Париж, Франция

Профессии

композитор, дирижёр

Жанры

опера, духовная музыка

Джа́комо Мейербе́р (нем. Giacomo Meyerbeer, урождённый Якоб Либман Бер — нем. Jacob Liebmann Beer; 5 сентября 1791, Тасдорф, Германия — 2 мая 1864, Париж, Франция) — немецкий и французский композитор еврейского происхождения. В 1831 году, с рождением его оперы «Роберт-дьявол» и опер его преемников, возник жанр «Большой французской оперы»[1]. Стиль мейерберовской Большой оперы был достигнут путём слияния немецкой оркестровой традиции, искусства bel canto и французской декламации, которые были использованы в контексте нашумевшего мелодраматического либретто Эжена Скриба и дополнены существующими на тот момент театральными традициями Парижской оперы. Таким образом установился стандарт, благодаря которому Париж сумел сохранить свой статус оперной столицы XIX века.





Биография

Ранние годы

Якоб Либман Бер родился в еврейской семье в Тасдорфе (ныне часть Рюдерсдорфа)[2], недалеко от Берлина; затем вся семья переехала в столицу Пруссии. Его отец, Юда Херц Бер (1769—1825) был чрезвычайно богатым финансистом, промышленником (производителем сахара) и субподрядчиком прусской армии; его мать, Амалия (Малка) Вульф (1767—1854), также происходила из финансовой элиты. В салоне Амалии собирались лучшие умы Пруссии, в том числе и будущий король Фридрих Вильгельм IV. Оба родителя Мейербера были близки к прусскому двору; когда Амалии в 1816 году был присвоен Орден Луизы, по королевскому указу она получила не традиционный Крест, а бюст королевы.

Юда Бер также был лидером еврейской общины в Берлине (в его доме даже была собственная синагога, для выступления в которой Якоб написал раннюю кантату[3]) и придерживался реформистских взглядов. Он много работал, чтобы улучшить жизнь прусских евреев, так как в то время евреи не всегда получали прусское гражданство; поступление на гражданскую службу им запрещалось, поэтому они делали себе карьеру в искусстве в целом и в музыке в частности. У Якоба было три младших брата: Генрих, Вильгельм (бизнесмен и астроном-любитель) и Михаэль (поэт)[4]. Дети семьи Бер получили прекрасное образование; их наставниками стали двое лидеров просвещённой еврейской интеллигенции — писатель Аарон Халлей-Вулфсон и Эдмунт Клей (позднее раввин реформистского движения в Гамбурге), которые поддерживали связь с ними даже в зрелом возрасте[5]. Близкими друзьями семьи Бер были братья Александр фон Гумбольдт (известный естествоиспытатель, географ и путешественник) и Вильгельм фон Гумбольдт (философ, лингвист и дипломат)[6].

Фамилию «Мейербер» Якоб Либман Бер взял только в 1811 году после смерти своего деда по материнской линии Либмана Мейера Вульфа, а имя «Джакомо» — в период учебы в Италии, около 1817 года[7].

Музыкальное образование

Первым учителем музыки Якоба Бера в 1797 году стал Франц Серафин Лауска, ученик Иоганна Георга Альбрехтсбергера, наставник при берлинском дворе. С 1803 года Бер также стал одним из учеников пианиста Муцио Клементи (во время пребывания музыканта в Берлине). Публичный дебют мальчика состоялся в Берлине ещё в 1801 году; юным пианистом были исполнены d-moll’ный концерт для клавира В. А. Моцарта и вариации Ф. С. Лауска. Всеобщая Музыкальная Газета (Allgemeine musikalische Zeitung) сообщила: "Потрясающая игра юного Бера (еврейского паренька девяти лет), который уверенно исполнил все трудные места сольной партии и имеет прекрасную силу исполнения, очень редко встречающуюся в его возрасте, сделало концерт ещё интереснее[8].

Теории музыки и композиции Бер обучался у Антонио Сальери, а также немецкого мастера Карла Фридриха Цельтера (1805—1807) и капельмейстера Бернгарда Ансельма Вебера (1766—1821). В 1804 году в Берлине скрипач и композитор Луи Шпор организовал для Бера концерт, продолжив своё знакомство с юношей уже в Вене и Риме.

Первая сценическая работа Бера, балет «Рыбак и Доярка», была поставлена в марте 1810 году в берлинской Придворной опере[9]. Его формальное обучение в Дармштадте между 1810 и 1812 годах с аббатом Г. Й. Фоглером имело, однако, решающее значение, и примерно в это же время юный композитор начинает именовать себя «Мейербер».

В Дармштадте вместе со своими сокурсниками (среди которых был Карл Мария фон Вебер) Мейербер научился не только ремеслу композиции, но и музыкальному менеджменту (организация концертов и работа с издателями). Благодаря тесной дружбе с Вебером и другими музыкантами (Готфридом Вебером, Иоганном Батистом Генсбахером, Александром фон Душ) появился «Гармонический союз» («Harmonischer Verein»), члены которого обязались поддерживать друг друга благоприятными критическими отзывами в прессе[10].

В первые годы своей работы Бир, хотя и решил стать музыкантом, продолжал разрывался между исполнительством и композицией. Личным примером для Мейербера всегда был В. А. Моцарт, фортепианные концерты которого он часто исполнял. А его учитель Фоглер вообще призывал своего ученика стать органистом, в расчёте на то, что Якоб сумеет сделает себе карьеру виртуоза. По приезде в Вену Мейербер делал всё, чтобы быть замеченным как пианист в частных кругах. Однако в вечер своего приезда в город он посетил концерт Иоганна Гуммеля; исключительный талант пианиста так пленил юного музыканта, что тот решил уйти в отставку на 10 месяцев, чтобы полностью пересмотреть свою технику игры.

Первый концерт Мейербера в Вене вызвал сенсацию. Франсуа Фетис сказал, что если Мейербер решит продолжить карьеру виртуоза, то сможет соперничать даже с Игнацом Мошелесом и некоторыми другими пианистами[11]. Одновременно с этим другие профессиональные пианисты, в том числе И. Мошелес, причисляли «несравненного» Мейербера к величайшим виртуозам своего времени[12].

В этот период композитором написано множество фортепианных пьес, концерт, большое количество вариация для фортепиано с оркестром, ныне утерянных. К этому же периоду относится кларнетовый квинтет, написанный для виртуоза Генриха Йозефа Бермана (1784—1847), который был близким другом композитора. 8 декабря 1813 г. Мейербер также участвовал в качестве исполнителя на ударных инструментах в премьерном исполнении «Битвы при Виттории» Л. Бетховена; вновь встретился с Луи Шпором. В это время Шпор трудился над созданием оперы «Фауст» и часто просил Мейербера сыграть только что написанные фортепианные отрывки, отмечая его отличную пианистическую технику.

Карьера

В Италии

К 1814 гoду, несмотря на то, что первые постановки мейерберовской оратории «Бог и Природа» («Gott und die Natur», Берлин, 1811), а также ранних опер «Клятва Иевфая» (Мюнхен, 1812) и «Хозяин и гость» (Штутгарт, 1813) состоялись в Германии, композитор был нацелен сделать оперную карьеру в Париже, который рассматривал как основное и самое важное место для обучения искусству сочинять музыкальные драмы. В том же году в Вене катастрофическим провалом обернулась постановка его оперы «Алимелек, или Два калифа» (версия оперы «Хозяин и гость»)[13]. Понимая, что для его музыкального развития необходимо полностью освоить итальянскую оперу, по совету Антонио Сальери и при финансовой поддержке своей семьи Мейербер поехал учиться в Италию, куда прибыл в начале 1816 гoda Предварительно юный музыкант посетил Париж и Лондон (1815), где ему довелось услышать игру Иоганна Крамера и Фридриха Калькбреннера[14]. В том же 1816 гodu Мейербер предпринял поездку на Сицилию, где записал ряд народных песен — фактически это стало одной из самых ранних коллекций народной музыки этого региона[15].

Во время пребывания в Италии Мейербер познакомился (и был впечатлён) с произведениями своего современника Джоаккино Россини, который в 1816 году (в возрасте 24 лет) уже был директором обоих главных оперных театров в Неаполе, в том же году состоялась премьера его опер «Севильский цирюльник» и «Отелло». Мейербера написал ряд итальянских опер по моделям опер Россини, которого считал своим мэтром (хотя тот был на полгода моложе) в том числе оперы «Ромильда и Констанца» (Падуя, 1817, дебютная работа), «Узнанная Семирамида» (Турин, 1819; последняя, 33-я переработка либретто П. Метастазио), «Эмма Ресбургская» (Венеция, 1819; выдержала более 74 постановок), «Маргарита Анжуйская» (Милан, 1820) и «Изгнанник из Гранады» (Милан, 1821). Все оперы, кроме последних двух, были написаны на либретто Гаэтано Росси. Впервые с этим либреттистом Мейербер встретился в Падуе в 1817 года (контракт на оперу «Ромильда и Констанца»); этот проект стал началом их многолетней дружбы, завершившейся в 1855 году со смертью итальянца.

Из поздравления от жены Росси по случаю дня рождения узнаём, что в 1817 году Мейербер уже принял имя «Джакомо»[16]. Существует предположение, что итальянскую форму своего имени он начал использовать в знак благодарности к стране, которой был обязан своей карьерой. На протяжение всей своей жизни композитор регулярно возвращался в Италию, чтобы ознакомиться с текущим репертуаром и, прежде всего, услышать лучших певцов.

В Париже

К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)

Имя Джакомо Мейербера впервые стало известно на международном уровне в 1824 году после венецианской премьеры его оперы «Крестоносец в Египте» и последующих её постановок в Лондоне и Париже (1825). Эта опера стала последней из когда-либо написанных специально для кастрата и с речитативами в сопровождении клавесина (recitativo secco). Этот парижский «прорыв», к которому он тщательно готовился, устанавливая контакты, был целью Мейербера на протяжение последних десяти лет. И Мейербер полностью воспользовался плодами своих трудов.

В 1826 году, вскоре после неожиданной смерти своего отца, в соответствие с еврейской традицией Мейербер, как старший сын и наследник должен был скорее жениться и создать семью. Брак с кузиной Минной Мозон (1804—1886), который изначально был «династическим», оказалась стабильным и прочным; пара имела пять детей (Эжен, Альфред, Бланка, Чечилия и Корнелия), из которых только дочери дожили до зрелого возраста.

Планы супружеской пары по переезду в Париж не были реализованы из-за хрупкого здоровья Минны, и по той же причине она редко сопровождала Мейербера в его частых деловых поездках. Тем не менее, они часто отдыхали вместе на таких популярных курортах того времени как Бад-Эмс и Баден-Баден, или в Италии. И хотя Мейербер проявлял жесткость в решении деловых вопросов, в кризисные моменты своей жизни он не мог обходиться без поддержки семьи. В особенно близких отношениях Мейербер был со своей матерью, чьего благословения он просил для каждого важного события. Близок он был и со своим братом Михаэлем Бером — талантливым драматургом, чья преждевременная кончина в 1833 году глубоко потрясла композитора, так же, как и ранняя потеря в 1826 году его друга К. М. фон Вебера. В том же 1826 году вдова композитора попросила Мейербера завершить незаконченную комическую оперу мужа «Три Пинто». В последующие годы данное обещание принесло композитору немало проблем, так как он нашёл имеющийся материал недостаточным для дальнейшей работы. В конце концов в 1852 году он уладил этот вопрос с наследниками Вебера, вернув им все материалы и предоставив денежную компенсацию (позднее опера была окончена Густавом Малером).

В течение 6 лет после переезда в Париж Мейербер не писал опер. Его целью был успех у парижской публики, а для этого, прежде всего, необходимо было как можно глубже изучить французскую музыку и культуру в целом. Французская опера эпохи Людовика XIV отличалась от итальянской большой внимательностью к декорациям и балету, а хоровые сцены и оркестр имели даже большее значение, чем сольные арии. Гранд Опера характеризовалась понятием «grand» и представляла собой романтическое шоу, что стало традиционным с появления в 1807 г. оперы Гаспаре Спонтини «Веста» на либретто Эжена Скриба — также автора либретто для опер Гаэтано Доницетти («Эликсир любви»), Джузеппе Верди («Бал-маскарад»), почти всех опер Даниэля Обера и Мейербера. В 1828 году на либретто Скриба Д. Обер создал оперу «Немая из Портичи» (или «Фенелла»). Сюжет оперы был основан на историческом событии и содержал любовный и гражданский конфликты, которые должны были разрешиться не менее чем за 4, а ещё лучше 5 актов. В таком случае перемещение длинной последовательности балетных номеров (связанной или несвязанной с действием) в середину оперы позволило бы поклонникам (спонсорам) «звёзд» балета, которые никогда не приходили к началу спектакля, успеть ровно к выступлению своей фаворитки. Опера также должна была содержать множество зрелищных сцен с парадами, коронациями, шествиями, религиозными процессиями, поединками, сражениями и т. д. Что касается альма-матер французской оперы, то Гранд Опера была плацдармом культурной индустрии, субсидируемым государством, и, следовательно, главной задачей театра было поддержание престижа монархии. Гранд Опера являлась результатом многолетнего коллективного труда, направленного на выражение интересов элиты, огромной, в совершенстве организованной машиной со сложной иерархией, которая была способна распланировать всё — от рекламы и подготовки масс к восприятию нового «шедевра» до мельчайших нюансов постановки, которая состоится только через годы. Вышеописанный стандарт французской оперы какое-то время оставался нетронутым и с успехом воспроизводился на сценах всех провинциальных театров. Вот таким образом театр балансировал между запросами публики, художественными потребностями создателей «шоу» и своими личными амбициями.

И вот, после долгих лет погружения во музыкальный мир Парижа, Мейербер, наконец, создаёт свою первую французскую оперу, с которой практически становится суперзвездой. «Роберт-Дьявол» на либретто Эжена Скриба и Казимира Делавиня, поставленная в Париже в 1831 году, является первой в ряду самых выдающихся творений композитора.

Работа над либретто 3-актной комической оперы для парижского театра Опера-Комик началась ещё в 1827 году, но, чтобы соответствовать требованиям Парижской оперы, после 1829 года либретто было переработано в 5-актное[17]. Характеристики либретто, соответствовали жанру «Большой оперы», что способствовало признанию сочинения в качестве преемника опер «Немая из Портичи» Обера (1828) и «Вильгельм Телль» Россини (1829). За дальнейшую работу над оперой Мейербер взялся в начале 1831 года, дополнив музыку оперы балетными эпизодами. Таким образом появился «Балет монахинь», ставший одним из лучших моментов оперы и одним из ранних примеров в жанре балета-шоу (Ballet Blanc). Стоит также отметить, что еще одним новшеством стала идея замены традиционной увертюры на программную прелюдию, которую позже перенял и Вагнер.

Далее, чтобы удовлетворить запросы певцов, Мейербер переписал партии двух основных мужских персонажей Бертрама (Николя Левассер) и Роберта (Адольфа Нурри). По приглашению Нурри, в возрасте 18 лет в роли Алисы в постановке этой оперы 20 июля 1832 года дебютировала Корнелия Фалькон, оказавшая сильное впечатление на публику[18], среди которой в тот вечер были Д. Обер, Г. Берлиоз, Ф. Галеви, Мария Малибран, Джулия Гризи, Оноре́ Домье, Александр Дюма и Виктор Гюго. Сам Мейербер, услышав певицу в этой роли, объявил свою оперу, наконец, полностью «завершённой»[19].

Луи Верон, назначенный на должность директора Парижской Оперы в 1831 г. и имевший доступ к значительным государственным субсидиям, сделал всё возможное, чтобы его первая премьера в качестве директора стала выдающимся театральным действом. Он не поскупился воспользоваться услугами ведущих в то время специалистов: Эдмона Дюпонше (театрального режиссёра), Пьера Чиче (сценографа), Филиппо Тальони (хореографа) и Франсуа-Антуан Хабенека (дирижера). Успех постановки был беспрецедентным в оперной истории: к 1893 году опера «Роберт-Дьявол» в одной только Парижской Опере была поставлена 756 раз, и очень скоро вошла в репертуар всех ведущих оперных театров мира, а также в репертуар бесчисленных провинциальных театров.

Столь огромный успех в сочетании со статусом семьи Мейербера стал причиной зависти его современников. По этому поводу Берлиоз высказался так: «Он имеет не только удачу быть талантливым, но талант быть удачливым». И далее он писал: «Я не могу забыть, что Мейербер смог убедить [Оперу] потратить на постановку Роберта-Дьявола … 60 тысяч франков из собственного кармана». Король Пруссии Фридрих Вильгельм III, который принял участие во второй постановке «Роберта-Дьявола», вскоре предложил ему сочинить немецкую оперу, и Мейербер был приглашен поставить «Роберта» в Берлине[20]. В течение следующих нескольких лет опера была с успехом поставлена по всей Европе, а также в США.

Актуальность мейерберовской концепции оперы была понятна некоторым его современникам. Например, при обсуждении премьеры «Роберта» Франсуа Фетис описал работу как «самое выдающееся произведение за всю историю искусства» («Revue musicale» от 26 ноября 1831 года). Даже в 1891 году Эдуард Ганслик смог написать о «Роберте» и «Гугенотах», что получил «ярчайшее, новое и полностью уникальное впечатление, что сделало оперы незабываемыми» («Aus dem Tagebuch eines Musikers», Берлин, 1892).

Соединение драматической музыки, мелодраматического сюжета и роскоши постановки «Роберта-Дьявола», как и сотрудничество с Э. Скрибом — стало универсальной формулой успешной оперы, которой Мейербер следовал и в «Гугенотах», и в «Пророке», и в «Африканке». Все эти оперы, в том числе и более пасторальная «Динора» (1859), в течение XIX в. держались на международной арене, что сделало Мейербером наиболее часто исполняемым композитором в ведущих оперных театрах XIX столетия.

Между Парижем и Берлином

1832—1839

Летелье описывает зрелую жизнь Мейербера, как «Повесть о двух городах … Его художественный триумф и легендарный статус были достигнуты в Париже … но он никогда не оставлял Пруссию, особенно его родной город Берлин»[21]. Его жена Минна, как и его любимая мать, обосновалась в Берлине (ей не нравился Париж), где с 1832 года композитор исполнял ряд обязанностей, вытекающие из его назначения на должность придворного капельмейстера прусского двора. По этим причинам жизнь композитора с 1830 года является непрерывным путешествием между этими городами.

В Париже Мейербер предложил Луи Верону свою новую работу. Сначала он пытался убедить Верона поставить его комическую оперу «Портер» на либретто Э. Скриба, но тот настаивал на создании оперы в 5 полных действий. Вместе со своим либреттистом Мейербер пересмотрел многие варианты, прежде чем в 1832 году взяться за создание оперы «Гугеноты». Договор, который композитор подписал с Вероном, содержал положение о выплате неустойки в 30 000 франков в случае, если опера не будет поставлена к концу 1833 года Мейербер был в состоянии при необходимости заплатить эту сумму. В дальнейшем, после 1834 года, когда опера всё-таки была поставлена, Верон вернул деньги, однако сам он был снят со своего поста ещё до премьеры «Гугенотов», состоявшейся 29 февраля 1836 года В этот раз Нурри (Рауль) также показал себя в качестве театрального режиссёра. Великолепная постановка со спецэффектами, затмившая даже оперу «Жидовка» Фроманталя Галеви, премьера которой прошла годом ранее, имела оглушительный успех у публики[22]. Берлиоз назвал партитуру оперы «музыкальной энциклопедией», а вокал (Нурри и Фалькон) особенно похвальным[23]. «Гугеноты» — первая опера, которая (в соответствии с подсчётом на 16 мая 1906 года) была исполнена свыше 1000 раз (побить этот рекорд удалось только «Фаусту» Шарля Гуно) и продолжала исполняться до 1936 года, даже более чем через 100 лет после премьеры[24]. А многочисленные постановки во всех крупных мировых оперных театрах даёт «Гугенотам» право претендовать на звание наиболее успешной оперы XIX в.

Однако в Берлине Мейербер столкнулся со многими проблемами, в том числе и ревностным отношением Гаспаре Спонтини, который с 1820 года занимал должность придворного капельмейстера и директора берлинской Hofoper. В прессе даже появились жалобы по поводу задержки берлинской премьеры «Роберта-Дьявола», которая, наконец, состоялась в июне 1832 года. Музыка композитора получила отрицательный отзыв у критика и поэта Людвига Рельштаба[25], по мнению которого сочинение не имело никаких признаков немецкой оперы, ожидаемых от работы Мейербера. Кроме того, реакционные законы цензуры помешали осуществиться постановке «Гугенотов» не только в Берлине, но и во многих других городах Германии. Тем не менее, Мейербер, который (как он писал своему другу) «…лет назад … поклялся себе никогда лично не отвечать на выпады в сторону своей работы и никогда, ни при каких обстоятельствах, не вступать лично в полемику»[26], отказался быть втянутым в какие-либо споры по этому вопросу.

Между тем в Париже Мейербер начал искать новые либретто. После рассмотрения нескольких вариантов (например, «Пророка» Э. Скриба и «5 марта» Анри Сен-Жоржа), он, в конечном итоге, остановился на либретто Скриба под названием «Васко да Гама» (впоследствии названным «Африканка»). Опера была завершена к 1840 году. Однако, по причине того, что партия «Африканки» создавалась специально под голос Корнелии Фалькон, которого она лишилась в 1837 году, Мейербер вернулся к либретто «Пророка».

20 августа 1839 года во время отдыха в Булони в компании И. Мошелеса Мейербер впервые встретился с Рихардом Вагнером. Последний попросил Мейербера о финансовой поддержке и помощи в продвижении своих опер[27]. Мейербера всегда был готов помочь своим землякам, и был более чем убеждён в наличии у молодого композитора таланта (тот зачитал ему отрывки из либретто своей оперы «Риенци»), поэтому Мейербер не только дал Вагнеру деньги, но и рекомендовал его работы для постановки в Париже, Берлине и Дрездене. Без активной поддержки Мейербера ни «Риенци», ни «Летучий Голландец» не были бы поставлены так скоро (если вообще были бы поставлены).

1840-е годы

К концу 1841 году Мейербера завершил первый вариант «Пророка», но отказался от его постановки, так как тогдашний директор оперы Леон Пийе пожелал, чтобы партию Фидес (матери главного героя) исполняла его любовница Розина Штольц, которую Берлиоз называл «Директор директора». Мейербер настаивал на кандидатуре Полины Виардо. Когда композитор услышал эту певицу, то пересмотрел всю партию Фидес — это уникальная роль, одна из самых великих партий века, совмещающая в себе вокальный диапазон меццо-сопрано и колоратурного сопрано. Партия тенора наоборот была упрощена специально для Гюстава Роджера, а вся первоначальная драматургия полностью пересмотрена.

Мейербер был достаточно богат и влиятелен, чтобы в данном случае как композитор настоять на своём[28]. Вместе с парижским адвокатом он подал прошение, согласно которому не даст одобрение ни на какую постановку, пока его пожелания не будут выполнены. Так продолжалось до 1849 года, пока Берлинская опера не согласилась с его условиями. Премьера «Пророка» состоялась 16 апреля 1849 года. Во время репетиций Мейербер сильно сократил оперу, именно в таком, сокращённом виде она и заслужила признание публики.

К этому времени ситуация в Пруссии изменилась. Режим Фридриха Вильгельма IV, который взошёл на трон после смерти Фридриха Вильгельма III, оказался гораздо более либеральным. Спонтини был уволен, и берлинская премьера «Гугенотов», наконец, состоялась (20 мая 1842 года). По рекомендации Александра фон Гумбольдта Мейербер занял пост берлинского генералмузикдиректора и главного придворного композитора. Это назначение Мейербера является особенно важным, так как это первый случай, когда еврей занял официальный пост в Пруссии: для семьи Бир и для всех видных прусских евреев это стало признанием их социального статуса[29].

Мейербер написал ряд работ для дворцовых мероприятий, а также сочинил по просьбе короля музыку для первой постановки в Берлине в 1856 году пьесы его брата Михаэля «Струэнзе» (на основе биографии Иоганна Фридриха Струэнзе), которая была запрещена при прежнем политическом режиме.

В 1843 году здание Берлинской Оперы сгорело. Открытие заново отстроенного театра послужило поводом для создания Мейербером «немецкой» оперы. В основу сюжета оперы «Лагерь в Силезии» был положен эпизод из жизни Фридриха Великого. Так как эта патриотическая опера «нуждалась» в немецких создателях, было уговорено, что либретто напишет доверенный Мейербера Э. Скриб, а переведёт его Л. Рельштаб, ему же в случае успеха достанутся все лавры и королевские привилегии. Такое предложение дало возможность Мейерберу преодолеть ранее враждебное отношение поэта. В качестве ведущей актрисы (в роли Виелки) композитор желал видеть Дженни Линд (под голос которой была написана часть оперы), но премьера 7 декабря 1844 года прошла без неё (хотя Линд и участвовала в последующих спектаклях)[30]. Для постановки в Вене в 1847 году либретто было переработано Шарлоттой Бирк-Пфайфер, и опера получила название «Виелка». В дальнейшем музыка оперы была использована Мейербером для работы по обновленному либретто Э. Скриба, поставленной в Париже в 1854 году как комическая опера «Северная звезда».

В длительный промежуток между премьерами опер «Пророк» и «Африканка» в Париже Мейербер становится объектом многочисленных нападок. В 1846 году он начал работу над новым проектом с Э. Скрибом и Сен-Жоржем «Ноэма», но в следующем году Пийе был уволен из оперы, и на место директора пришёл Анри Дюпуше. Новый директор пошёл на уступки, и Мейербер получил возможность поставить «Пророка» так как хотелось ему (в том числе с Виардо в роли Фидес). Как упоминалось ранее, премьера оперы прошла 16 апреля 1849 года. И снова новая опера Мейербера имела выдающийся успех — несмотря на необычную особенность главного женского персонажа, роль которого была отдана матери героя, а не его любовнице. Джузеппе Верди в письме учителю от 26 июля 1852 года написал, что выбрал оперу «Пророк» моделью для своей новой работы: «Мне нужен грандиозный объект, страстный, оригинальный; с внушительными, ослепительными мизансценами. У меня перед глазами всегда имеется несколько примеров … среди прочих выделяется сцена коронации из „Пророка!“ Ни один композитор не смог бы написать эту сцену лучше, чем Мейербер».

Однако, среди тех, кто смотрел 47-ю постановку оперы в феврале 1850 году был Рихард Вагнер — теперь обедневший политический изгнанник. Успех этой работы, которая не соответствовала его собственным убеждениям касательно оперы, стал одной из причин его злобной антиеврейской критики Мейербера и Мендельсона («Евреи в музыке», 1850).

Последние годы

К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)

С ухудшением здоровья Мейербер стал реже выходить в свет и меньше работать. Ударом для него стала смерть матери в 1854 году, однако успех «Северной звезды» (1854) показал, что композитор ещё способен заинтересовать публику. После этого он начал работу над двумя новыми проектами — с либретто Э. Скриба на основе библейской истории о Юдифи и комической оперой «Плоэрмельское прощение» («Le Pardon de Ploërmel»), также известной как «Динора» (название, полученное итальянской версией оперы для поставки в Лондоне) на либретто Жюля Барбье. Премьера последней прошла 4 апреля 1859 года в театре Опера Комик; от «Юдифи», как и от многих предыдущих проектов, остались только эскизы. Смерть Э. Скриба в 1861 году послужила дополнительной причиной для отказа от работы над оперой, которая в тот момент находилась на стадии разработки.

В последние годы Мейербер больше работал в области не оперной музыки: Коронационный марш для Вильгельма I Прусского (1861), увертюра для Международной выставки в Лондоне (1862) и музыкальное сопровождение к пьесе Генри Блэйза де Бари «Юность Гёте» (1860, в настоящее время утраченное). Мейербером также написаны некоторые образцы литургической музыки, в том числе хоровые произведения для синагоги в Париже.

Мейербера умер в Париже 2 мая 1864 года. Россини, придя на следующий день встретиться с композитором на его квартире, был шокирован этим известием и даже потерял сознание. Он был настолько потрясен, что прямо на месте оставил музыкальную дань Мейерберу в виде хора «Плачь, плачь, возвышенная муза!». 6 мая Мейербер был похоронен в фамильном склепе на Еврейском кладбище в Schönhauser Allee. В Париже также были проведены большие похороны. Почти год спустя 28 апреля 1865 года в Парижской опере состоялась премьера оперы «Африканка» под управлением Франсуа Жозефа Фетиса. Будучи «произведением для солистов», эта опера, стала наиболее часто исполняемой мейерберовской работой в XX веке.

Личность и убеждения

Огромное состояние Мейербера (включая успех его опер), а также соблюдение им законов еврейской религии выделяют его среди многих своих современников-музыкантов. Существовал такой слух, что успех всех его опер был результатом подкупа музыкальных критиков. Рихард Вагнер ставил Мейерберу в вину то, что его заботят лишь деньги, а не музыка. Последний, однако, был очень серьёзным музыкантом и чувствительной личностью. Он примирился с тем фактом, что стал жертвой собственного успеха: его дневники и переписка — которые пережили потрясения в Европе в XX веке и в настоящее время опубликованы в восьми томах[31], — это бесценный источник сведений по истории музыки и театра эпохи композитора.

Выбор иудаизма в качестве своей религии был личным решением 20-летнего Мейербера. После смерти в 1811 году его деда по материнской линии композитор написал своей матери: «Пожалуйста, примите моё обещание всегда жить по законам той религии, приверженцем которой был он»[32]. В своём дневнике календарные даты значительных семейных мероприятий, включая дни рождения, композитор записывал не по григорианскому календарю, а по еврейскому. Кроме того, на протяжении всей своей жизни он страдал от притеснений антисемитов. Он часто писал о «ненависти к евреям» в письмах (на идише) к своим братьям[33]. В письме к Генриху Гейне в 1839 году он изрёк такую мысль: «Я верю, что богачи подобны „любви“ в театральных пьесах и новеллах: независимо от того, как часто она встречается … любовь никогда не упускает свою жертву, если уже ей овладела … [Ничто] не может вернуть обратно крайнюю плоть, которой мы лишаемся на восьмой день жизни; а те, чья рана от операции на девятый день не кровоточит, будет продолжать страдать всю свою жизнь, и даже после смерти»[34].

Подобное мнение, вероятно, стало причиной, по которой Мейербер никогда не вступал в общественную дискуссию с теми, кто пренебрегал им, ни профессионально, ни лично, хотя иногда, в дневниках, он показывал свои обиды. Например, увидев в 1850 году Роберта Шумана в роли дирижёра, он сказал: «Я впервые увидел человека, который, будучи критиком, словно смертельный враг преследует меня на протяжении двенадцати лет»[35].

Все либретто зрелых опер Мейербера выделяются тем, что главным элементом сюжетной линии является жизнь героя во враждебной среде. Рауль из «Гугенотов», Жан из «Пророка», Васко да Гамма из «Африканки» — все они «изгои». Было высказано предположение, что «выбор Мейербером этих тем вовсе не случаен; в нём отражаются чувства человека, который живёт в потенциально враждебном обществе»[36].

В отношениях Мейербера с Гейне отражается неловкость и колкость обоих социальных персонажей. Мейербер искренне восхищался стихами Гейне, но кроме как к влиятельной личности и музыкальному писателю, не питал к поэту никаких чувств. Гейне жил в Париже с 1830 года Его лояльное отношение к иудаизму и христианству всегда вызывало сомнения; ему постоянно не хватало денег, он просил Мейербера оказать финансовую поддержку его семье и часто брал кредиты и деньги от самого Мейербера. В отношениях с композитором Гейне опустился до простого шантажа, написав о последнем сатирические произведения (и вынудил Мейербера платить вдове поэта, чтобы та избавилась от этих сочинений)[37]. И все же, после смерти Гейне в 1856 году, Мейербер записал в своем дневнике: «Мир его праху, я прощаю его от всей души за его неблагодарность и все злые выходки против меня»[38].

Внучкой Мейербера была Марта Кон, жена 2-го чемпиона мира по шахматах Эммануила Ласкера

Музыка и театр

Музыка

Мейербер не был приверженцем какой-либо теории или философии музыки, не был он и новатором в области гармонии или музыкальной формы. По словам Джона Х. Робертса, композитор был переполнен огромным количеством захватывающих мелодий, располагал богатым запасом гармонических средств, знал все возможности оркестра, но был довольно слаб по части тематической разработки музыкального материала, и ещё более слаб в полифонии[39].

Все его значительные сочинения созданы для голоса (оперы и песни), что говорит о его доскональном знании итальянской оперы. На протяжении всей своей карьеры Мейербер писал оперы, ориентируясь на возможности конкретных исполнителей, и очень тщательно следил за тем, чтобы в партии певец мог показать свои сильные стороны; но, казалось бы, в то же время его мало интересовала эмоциональная выразительность персонажей, свою музыку он использовал, чтобы подчеркнуть крупномасштабные махинации сюжета. Данный факт говорит о близости Мейербера к идеям своего учителя Фоглера, известного своими драматическими описаниями природы и событий в клавирной музыке. В 1779 году Фоглер писал: «Написать красиво легко; написать выразительно не так уж сложно; но только гений великого художника … может выбрать для каждого изображения такие соответствующие и естественные цвета, которые подходят конкретно для этой картины»[40].

В самом деле, преданность Мейербера вокалу часто приводила к тому, что драматическое единство оперы игнорировалось; как правило, он писал слишком много музыки, и большинство опер были значительно сокращены во время репетиций[41]. Например, длинную увертюру к «Пророку» пришлось сократить: в своём изначален виде увертюра сохранилась только в фортепианном переложении Шарля Валентина Алкана.

Впервые признаки разрыва Мейербера с итальянскими традициями, на основе которых он обучался искусству писать оперы, проявились в «Крестоносце в Египте». Одной из примечательных особенностей оперы является большой оркестровый состав, вплоть до того, что в заключительном акте оперы на сцене находятся два военных оркестра. Грандиозность работы отражает необходимость соответствовать продвинутым в технологическом плане Лондону и Парижу, для которых, собственно, опера и переделывалась.

На данном этапе вкладом Мейербера в оперный жанр можно считать сочетание итальянской вокальной мелодики, оркестровки и гармонии немецкого типа, а также использование современных театральных методов и идей, которые он, перенёс в свои более поздние работы («Роберт-Дьявол» и др.). Тем не менее опора Мейербера на итальянские оперные традиции отчетливо прослеживается, особенно в «сцене безумия» из оперы 1859 года «Динора» (виртуозная ария «Ombre Légère»).

Типичной для Мейербера инновацией в оркестровке является использование в опере «Роберт-Дьявол» инструментов низких, глубоких, тёмных тембров — фаготов, литавр и низких медных, в том числе и офиклеида, чтобы изобразить дьявольский характер Бертрама и его прихвостней. В одном из символически значимых мест появление этого персонажа сопровождают три сольные литавры и пиццикато у контрабасов. Подобные приёмы можно найти и в «Гугенотах», где для сопровождения арий композитор использует сольные бас-кларнет и виолу д’амур. В «Пророке» Мейербер использовал только что изобретённый саксофон[42]. Беккер предположил, что во всех своих операх Мейербер зачастую намеренно создаёт некрасивый «звук … с необычной оркестровкой, призванной выразить … содержание, а не просто усладить слух», что объясняет то огромное количество критики, которой композитор получал в свой адрес от немцев[43].

Театр

Мейербера заинтересовала возможность усиления музыкальной мощи со всеми ресурсами современного театра, ожидаемая в некотором смысле от музыкальной драмы Вагнера. По этому поводу Беккер пишет: "Идея музыкальной драмы Вагнера … первоначально развивалась по пути Большой оперы … его идеи никогда не смогли бы реализоваться в их конкретной форме без инновационного развития, [с] … чего мейерберовская опера потребовала в первую очередь "[44].

Мейербера всегда был озабочен усилением театральности своих опер, даже когда новые идеи появлялись на относительно поздней стадии создания музыки. Примером подобного рода озабоченности может послужить добавление провокационного «Балета монахинь» в 3-ем акте «Роберта-Дьявола» по предложению Дюпонше. Декорации для балета стали новаторским и ярким продуктом совместной работы Дюпонше и Пьера Сисери. Также для постановки Дюпонше использовал технические новшества, в том числе и «Английские ловушки» для внезапного появления и исчезновения призраков. Мейербер жаловался на чрезмерное количество подобного рода зрелищ в результате чего его музыка начинала восприниматься зрителями просто как звуковой фон[45]. «Балет конькобежцев» из оперы «Пророк», который был сочинён уже после начала репетиций, стал большой сенсацией вплоть до того, что все поголовно начали увлекаться катанием на коньках. Театр даже имел возможность использовать новые эффекты электрического освещения для создания эффекта восход солнца или изображения пожара. Хоровые сцены Мейербера также имеют большое значение для создания общего драматического эффекта; композитор всегда старался найти возможность вставить масштабную хоровую сцену и предпочитал такие либретто, которые эту возможность предполагают. Кростен пишет: «Эти массивно развитые разделы являются главным преимуществом мейерберовских опер, потому что они не только большие по объему, но и масштабны по своей конструкции»[46].

Следует также отметить озабоченность Мейербера вопросом доходности оперы, что на самом деле является следствием его обучения у Фоглера, благодаря которому он получил знания и навыки не только решать сложные вопросы в ходе переговоров с издателями, но и правильно использовать прессу и «маркетинг» в целом. Действительно, он организовывал «пресс-конференции», на которых словно еду скармливал журналистам нужную информацию[47].

В роли союзника Мейербера в области маркетинга и коммерциализации оперы в Париже выступал издатель Морис Шлезингер, который сделал себе состояние после издания оперы «Роберт-Дьявол» и даже убедил Оноре де Бальзака написать повесть («Гамбара») с целью разрекламировать «Гугенотов». Весь тираж шлезингеровской публикации «Воспоминаний о „Роберте-Дьяволе“» Ференца Листа был распродан ещё в день выпуска и сразу же перепечатан. За такие методы Мейербер не был любим другими композиторами, это и породило завистливые замечания вроде цитат Берлиоза.

Принятие

Музыкальное влияние

У Мейербера не было учеников, и, соответственно, своей «школы». Однако его работы охватывают золотой век Большой оперы, а явные следы его влияния можно найти в грандиозных операх Ф. Галеви («Жидовка»), Дж. Беллини («Норма»), Г. Доницетти («Фаворитка», «Дон Себастьян, король Португалии»), Дж. Верди («Набукко», «Сицилийская вечерня», «Дон Карлос», «Ломбардцы», «Отелло», «Бал-маскарад», «Аида») и даже Р. Вагнера (помимо «Риенци», это — «Летучий голландец», «Тангейзер», «Парсифаль», тетралогия «Кольцо нибелунга»).

После 1850 года, Хюбнер отмечает устоявшиеся традиции парижских опер, где «принципиальным было появление хора в конце акта, а частная интрига соединялась с четко сформулированным общественным конфликтом сюжета», и перечисляет, среди прочего, оперы «Окровавленная монахиня» Шарля Гуно (в 1854 г.), «Гамлет» Амбруаза Томаса и оперы Жюля Массне, в числе которых «Король Лахорский» (1877) и «Сид» (1885). Обнаруживается влияние Мейербера и в операх Антонина Дворжака и других чешских композиторов[48]. В шедеврах «Генрих VIII» и «Самсон и Далила» Камиля Сен-Санса, который искренне восхищался Мейербером, также можно услышать отголоски мейерберовских опер.

Темы из произведений Мейербера были использованы многими современными композиторами, часто в виде тема для фортепианных парафраз или фантазий. Возможно, самой сложной и существенной из них является посвященная Мейерберу монументальная органная «Фантазия и фуга» на хорал «Ad nos ad salutarem undam» (хорал анабаптистских священников из оперы «Пророк») Ф. Листа (1852)[49]. Эта работа была дополнительно опубликована в версии для фортепианного дуэта, которую гораздо позже переложил для сольного фортепиано Ферручо Бузони.

Лист также написал фортепианные произведения, основанные на темах из оперы «Роберт-Дьявол», в частности, «Воспоминания о „Роберте-Дьяволе“» с подзаголовком «Valse infernale»[50]. Им переработаны два эпизода из «Африканки» («Иллюстрации к опере „Африканка“»)[51]. В 1832 году Фредерик Шопен и Огюст Франкомм совместно создали Большой Концертный дуэт для виолончели и фортепиано на темы из этой оперы[52], а итальянский пианист и композитор Адольфо Фумагалли написал сложную фантазию на темы из оперы только для левой руки[53]. Некоторые эпизоды из оперы вошли произведения Адольфа фон Гензельта[54] и Жана Амедея Меро. Подобного рода работы, различные по качеству, писало большинство композиторов для каждой из последующих мейерберовских опер в попытках нажиться на их успехе до тех пор, пока в 1890-е годы благодаря Вагнеру музыка Мейербера не была практически выжита с театральных сцен Парижа.

Критические отзывы

Оперы Мейербера последовательно пользовались огромной популярностью при его жизни, и вердикт Вагнера, произнесённый в 1841 году, когда в Парижская Опера напрасно ожидала появления «Пророка» и «Африканки», был своевременен: «Парижская Опера находится при смерти. Она ищет спасения в Мессии Германии, Мейербере; если он её спасёт, пройдёт ещё много времени до того, как начнётся её предсмертная агония …»[55].

Тем не менее, несогласные критики были услышаны. Не все из них, однако, были возмущены музыкой. Берлиоз, например, поднял вопрос об ограниченном воздействии мейерберовского успеха: «Давление, оказываемое [Мейербером] на менеджеров, художников и критиков, и, следовательно, на парижскую общественность, по меньшей мере не уступает как размеру его состояния, так и его эклектичному таланту, что делает любой серьезный успех в опере практически невозможным. Это пагубное влияние ощущается даже через десять лет после его смерти; Генрих Гейне пошутил на эту тему, отметив что Мейербер как бы „заплатили заранее“»[56].

Отношения Мейербера с Ф. Мендельсоном всегда были отвратительными, но почему, неизвестно никому. В своём дневнике Мейербер совсем не лестно отзывался о Мендельсоне, называя его «самым опасным интриганом из всех своих врагов»[57]. А Мендельсон не одобрял работ Мейербера по моральным соображениям: например, он был в шоке от «Балета монахинь» и назвал «Роберта-Дьявола» «постыдным» сочинением[58].

Критика «Гугенотов» Шумана явно является личной обличительной речью против иудаизма Мейербера: «Снова и снова мы должны были отвернуться с отвращением … Можно долго, но напрасно искать чистую мысль, истинно христианское чувство … Всё это так натянуто, все лицемеры претворяются верующими!»[59]. В 1850 году ученик Вагнера Теодор Улиг в своём отзыве о «Пророке» продолжил антиеврейскую линию Шумана: «Добрый христианин — [это] в лучшем случае надуманно, преувеличено, неестественно и хитро, и не исключено, что на практике пропаганда еврейского художественного вкуса смогла добиться успеха, используя такие средства»[60].

В 1911 году композитор Чарльз Стэнфорд привел музыку Мейербера в качестве, как он полагал, опасного примера импровизации на фортепиано без четкого плана, (хотя, на самом деле, нет никаких оснований полагать, что Мейербер работал подобным образом). Стерфорд писал: «Гений, каким он был, каким и должен быть человек, написавший четвертый акт „Гугенотов“, Мейербер является примером опасного доверия к фортепиано как посреднику вдохновения»[61].

Кампания Вагнера против Мейербера

Язвительная кампания Рихарда Вагнера против Мейербера стала одной из основных причин снижения популярности музыки Мейербера после его смерти в 1864 г. Причиной проведения этой кампании была скорее личная неприязнь, чем расистские взгляды Вагнера — композитор многое перенял от Мейербера, и не случайно ранняя опера Вагнера «Риенци» (1842 г.) была в шутку названа Гансом фон Бюловым «лучшей оперой Мейербера»[62]. Мейербер поддержал молодого Вагнера, как финансово, так и протекцией, благодаря чему в Дрездене стали возможными премьерные постановки опер «Риенци» и «Летучий Голландец».

Ранняя переписка Вагнера с Мейербером (до 1846 года), является подобострастно угодливой («Ваш покорный раб» и пр.). Тем не менее, с начала 1840-х гг. оперные идеи композитора начали всё более расходиться с мейерберовским стандартом; уже в 1843 году Вагнер писал Шуману о работе Мейербера как «погоней за поверхностной»[63]. В 1846 году Мейербер отклонил заявку Вагнера на получение кредита в 1200 талеров, что, возможно, и стало поворотным моментом.

В частности, после 1849 года, Вагнер был возмущён дальнейшими успехами Мейербера, в то время как его собственное видение немецкой оперы практически не имело шансов на реализацию. После майского восстания в Дрездене в 1849 году в течение нескольких лет Вагнер был политическим беженцем, которому грозило тюремное заключение, а в случае его возвращения в Саксонию и того хуже. Во время своего изгнанничества он имел несколько источников доходов и минимум возможностей поставить свои работы. Успех «Пророка» стал последней каплей, ведь Вагнер также глубоко завидовал богатству Мейербера. В ответ в 1850 году он опубликовал под псевдонимом своё эссе «Евреи в музыке». Не называя имени Мейербера, он интерпретировал популярность и успех последнего как подрыв немецкой музыки, обвинил его в еврейской продажности и готовности угодить низменным вкусам публики и связал предполагаемое низкое качество такой «еврейской музыки» с еврейской речью и структурой песни"[64].

В теоретической работе «Опера и драма» (1852), Вагнер возражал против музыки Мейербера, рассуждая о его поверхностности и непоследовательности в решении драматических ситуаций; эта работа содержала известный оскорбительный выпад Вагнера в сторону мейерберовских опер как «эффект без причины»[65]. Там также содержался злобный выпад вроде того, что «[Россини] никогда и подумать не мог, что когда-нибудь в голову банкиров, для которых он всегда и писал музыку, придёт мысль делать это самим»[66]. После смерти Мейербера в 1869 году «Евреи в музыке» под именем Вагнера были переизданы в расширенном виде с гораздо более явным нападением на Мейербера. И, так как Вагнер к этому времени уже имел серьёзную репутации, в этот раз его мнение получило гораздо более широкую рекламу.

По мере процветания Вагнера, это стало его второй натурой. Ближайшее окружение композитора, в том числе и жена Вагнера Козима, осуждало Мейербера и его работы; дневники Козимы содержат многочисленные примеры подобного рода осуждающих высказываний (также, как и запись о мечте Вагнера, в которой он и Мейербер помирились)[67]. Автобиография Вагнера «Mein Leben», которая была распространена среди его друзей (и официально опубликована в 1911 году), содержит постоянные выпады в адрес Мейербера и завершается ликованием Вагнера над смертью соперника. Принижение Мейербера стало обычным явлением среди вагнерианцев: в 1898 году, Джордж Бернард Шоу, в работе «Идеальный Вагнерианец», отметил, что «в настоящее время молодые люди не могут понять, как кто-то мог воспринимать влияние Мейербера всерьёз»[68]. В результате, если в 1890 году, за год до парижской премьеры «Лоэнгрина», Вагнер вообще не ставился в Парижской Опере, в репертуаре которого были четыре великих шедевра Мейербера, поставленные в общей сложности 32 раза, то спустя почти два десятилетия (к 1909 году) картина кардинально изменилась: 60 постановок опер Вагнера против 3 постановок оперы «Гугеноты»[69].

Музыка Мейербера в Российской Империи

Будучи культурной столицей, Санкт-Петербург пытался ни в чём не отставать от Европы. Всё, что становилось популярно за рубежом, через некоторое время появлялось и в России. А благодаря деятельности таких постоянных публичных изданий, как «Санкт-Петербургские ведомости» или «Северная пчела», петербуржец вполне своевременно узнавал, что «на месте рождения Россини поставлен его мраморный бюст», что в Манчестере умерла 23 сентября 1836 года Мамебран Гарсия", что «ея сестра Павлина Гарсия имеет намерение посетить Россию», что «сделаны новые открытия в бумагах Моцарта», что «в 1842 году в Париже состоялось 225 представление „Роберта“ Мейербера», что «в Вене состоялся концерт Негре», а «Доницетти был в Турции и Константинополе, где султан устраивает концерты в Серале»[70].

В 1834 году, спустя 3 года после своей феерической премьеры, в Петербурге и Москве (Большой театр) под названием «Роберт» была поставлена первая большая парижская опера Мейербера. В 1852 году в Петербурге, под названием «Осада Гента», силами итальянской труппы была поставлена опера «Пророк», русская премьера которой состоялась только в 1869 г. (Мариинский театр). Известно о двух постановках в России оперы «Динора»: с участием итальянской труппы — Санкт-Петербург, 1860; силами русских артистов — Московская русская частная опера, в 1885 году. Также в Петербурге в 1856 года итальянской труппой была исполнена опера «Северная звезда», однако, несмотря на сильный состав, большого успеха спектакль не имел. Известный своей проницательностью критик А. Улыбышев так написал об этой постановке в одном из выпусков «Музыкального и театрального вестника» за 1856 год: «Много инструментального блеску, менее счастливых мелодических идей… Все это уподобляет музыку „Северной звезды“ тем возбудительным лекарствам, к которым медики прибегают в известных случаях, но которые утрачивают своё действие совершенно от частого употребления и слишком больших приемов»[71].

Русская премьера «Гугенотов» состоялась только в 1862 году (Мариинский театр), так как по цензурным соображениям её долго запрещали к постановке. Опера, шедшая до этого на сцене Итальянской оперы Петербурга, была сильно изменена (действие перенесено в средневековую Италию) и носила название «Гвельфы и гибеллины» (1850). Пояснения по этому поводу находим в отзыве одного из музыкальных критиков «С.-Петербургских ведомостей»: «На многих других европейских театрах, которые для сохранения сценического приличия не хотели, чтоб на театре происходили религиозные распри и печальные явления тех веков фанатизма, когда люди, в слепоте и невежестве, думали воздавать хвалу богу, истребляя заблудившихся братиев, название и самый сюжет оперы были изменены и здешняя дирекция последовала этому похвальному примеру, предоставив нам почти всю музыку прекрасного творения Мейербера, представив вместо отвратительных сцен Варфоломеевской ночи — эпизод истории Италии средних веков, когда она раздираема была междуусобием Гвельфов и Гибеллинов»[72]. И если верить этому рецензенту, то подобным изменениям подверглось и либретто «Роберта-Дьявола», как, собственно, и либретто ставившихся в одновременно с «Робертом» опер Обера («Немая из Портичи», тогда «Фенелла») и Россини («Вильгельм Телля») .

Стоит также отметить, что несмотря на столь внушительный временной разрыв между петербургской и парижской премьерами, эта опера стала популярной в Российской Империи ещё в год своего создания (то есть за 14 лет до «Гвельфов и гибеллинов»). Благодаря столь ощутимой жанровой основе музыки Мейербера различные вальсы, галопы, кадрили из его опер сразу же перекладывались для домашнего музицирования на фортепиано. Таким образов в 1836 г. на полках музыкальных магазинов оказались ноты кадрили из оперы «Гугеноты», затмившей (в аранжировке М. Жданова) на всех балах и вечерах кадрили и вальсы из оперы «Роберт-Дьявол», аналогичным образом получившей популярность в России[73].

Также известно, что музыка Мейербера не раз звучала на концертах Русского музыкального общества. Например, в сезон 1867/1868 года исполнялся хор из Пророка, а на одном из концертов 1865 года была исполнена музыка к драме «Струэнзе» (увертюры, антракты, хоры). Оценку этого произведения в своих критических статьях дал Ц. А. Кюи: «„Струэнзе“ можно поставить как нечто среднее между „Гугенотами“ и „Северной звездой“: в ней декоративная размашистость первой и плацпарадность второй слились в одно целое»[74].

Но не только на «Струэнзе» был нелестным отзыв Кюи. В 1864 году он писал: «…Сочинения Мейербера, несмотря на весь их блеск и повсеместный успех никогда не будут принадлежать к высоким произведениям искусства. Они как декорации: издали красиво и эффектно, а взгляните вблизи — видны швы и грубое малевание. Их время уже прошло, и самый успех, которым они пользуются, доказывает, что они стоят на уровне вкуса публики, который в общей массе не может быть ни изящен, ни художественен»[75].

Из книги Н. А. Римского-Корсакова «Летопись моей музыкальной жизни» узнаём, что в детстве (1840-е годы) он исполнял различные попурри на мотивы из «Пророка» и «Гугенотов». Также композитор написал: «В учебный 1858/1859 год … слышал на сцене „Роберта“ …; „Роберта“ я полюбил ужасно. Опера эта была у Головиных в виде клавираусцуга, и я проигрывал её. Оркестровка (хотя я этого слова не знал) казалась мне чем-то таинственным и заманчивым. <…> В кружке Головиных говорилось, что „Роберт“ и „Гугеноты“ — прекрасная и учёная музыка»[76].

Уже будучи преподавателем Санкт-Петербургской консерватории Римский-Корсаков полагал, что лучшего примера для обучения оркестровке, чем большие парижские оперы Мейербера не найти. А став «инспектором морских музыкантов» композитор переложил немало музыки Мейербера для исполнения военным оркестром: «В течение сезона 1873/74 года я принялся за оркестровку для военного оркестра. <…> В течение этого и нескольких последующих годов мною были аранжированы: Коронационный марш из „Пророка“, … ария Изабеллы из „Роберта“, … большая сцена заговора из „Гугенотов“ …»[77].

Музыка Мейербера оказала сильное влияние не только на европейскую оперу, но и на русскую. Например, в опере М. П. Мусоргского «Борис Годунов» (1874), в которой характер царя перекликается с образом Бертрама («Роберт-Дьявол»), а песня Варлаама с песней Марселя («Гугеноты»), или «Хованщине» (1886), где старец Досифей также очень походит на Марселя. Чайковский вообще считал оперу «Гугеноты» «одним из величайших произведений…»[78] и не раз вдохновлялся творениями Мейербера. Влияние музыки немца можно обнаружить в операх «Орлеанская дева» и «Опричник» («Гугеноты»). Знаменитый венский критик Эдуард Ганслик утверждал, что дуэт гугенотов также вдохновил русского композитора на создание заключительной сцены из «Евгения Онегина». Что касается нигилистического кредо «Пророка» в последней сцене 5 акта, то оно найдёт отражение в сцене смерти Германа из «Пиковой дамы».

Переоценка

Дорогостоящие оперы Мейербера, требующие грандиозного исполнительского состава, в начале ХХ в. постепенно были исключены из репертуара оперных театров. С 1933 года они оказались под запретом в Германии, а затем и в других странах с нацистским режимом, так как композитор был евреем, что и стало основной причиной их исчезновения из театрального репертуара в дальнейшем.

В настоящее время оперы Мейербера снова начинают ставиться и записываться. Однако, несмотря на усилия таких великих вокалистов века, как Джоан Сазерленд, Леонтина Прайс, Николай Гедда, Пласидо Доминго и др., эти оперы всё ещё не достигли столь же огромной популярности, какую имели при жизни своего создателя.

Среди причин, часто приводящих к отсутствию на рынке современных постановок более масштабных и амбициозных работ Мейербера, называют стоимость их монтажа, а также предполагаемое отсутствие виртуозных певцов, способных отдать должное музыке Мейербера. Тем не менее, в последнее время постановки некоторых из основных опер успешно прошли в относительно небольших центрах, таких, как Страсбург («Африканка», 2004) и Мец («Гугеноты», 2004). Успешной была премьера «Гугенотов» Марка Минковского в сотрудничестве с режиссёром Гилбертом Ру, прошедшая в Брюсселе в «Théâtre de la Monnaie» в 2011 году.[79]. Той же оперой в постановке дирижёра Гвидо Йоханнеса Руштадта и режиссёра Тобиаса Кратца в 2014 году открылся театр Нюрнберга в сотрудничестве с оперным театром Ниццы[80]. В декабре 2012 года в Королевском оперном театре в Лондоне впервые за 120 лет была поставлена опера «Роберт-Дьявол»[81]. В 2013 году в Chemnitz Opera House под своим оригинальным названием («Васко да Гамма») в новом издании Юргена Шлёдера была поставлена опера «Африканка»[82]. Премьера имела успех у аудитории и критиков, а также по итогам опроса немецких критиков в рамках ежегодного мероприятия «Повторное открытие года» в 2013 году от журнала «Opernwelt» спектаклю была присуждена награда[83].

9 сентября 2013 года на месте последнего жительства Мейербера (Берлин, Парижская площадь, дом 6а) была вывешена памятная доска[84].

Мейербер в зарубежном и отечественном музыкознании

Одним из первых серьезных послевоенных исследований о Мейербере и Большой Опере стала книга Кростена «Большая Опера: Искусство и бизнес» (1948)[85], в которой излагались основные направления для дальнейшего исследования о композиторе. Основной вклад в возрождение интереса к Мейерберу внесли исследования Хайнца Беккера, полностью опубликованные в период между 1960 и 2006 годами. Работа содержит в полном объёме дневники Мейербера и его переписку на немецком языке, которые являются важным источником для изучения истории музыки той эпохи. Аргументы Беккера в его многочисленных исследованиях имеют преимущественно оборонительный характер и призваны доказать несправедливость националистских предубеждений. С тех пор, в широком кругу специалистов бытует мнение, согласно которому Мейербер должен быть причислен к ряду великих композиторов, без которых невозможно представить музыкальную историю Европы.

Ещё одним исследователем наследия Мейербера является английский ученый Роберт Летелье, который перевел дневники и провёл широкий спектр исследований по этой теме. Немалую роль в возобновлении интереса к персоне Мейербера сыграл фан-клуб композитора в Америке[86].

Российское музыкознание XX в. вслед за кучкистами весьма прохладно относилось к творчеству Мейербера, поэтому на данный момент существуют лишь малочисленные и малоформатные издания, посвященные этому композитору. Например, у И. Соллертинского («Мейербер и его наследие», 1935), Ю. Кремлёва («Дж. Мейербер. Очерк жизни и творчества», 1935) и А. Хохловкиной («Западноевропейская опера. Конец XVIII — первая половина XIX века. Очерки», 1962), которые придерживаются критической позиции Ц. А. Кюи и А. Н. Серова. Несколько иного плана работа М. Черкашиной «Историческая опера эпохи романтизма» и её статьи 1980—1990-х гг., в которых grand opera Мейербера рассматривается в контексте жанра исторической оперы вообще. Из русскоязычных исследований начала XXI в. пока что можно назвать лишь две диссертации: О. В. Жестковой — «Творчество Дж. Мейербера и развитие французской большой оперы» (Казань, 2004), и Е. Ю. Новосёловой — «Поэтика „больших опер“ Э. Скриба — Дж. Мейербера» (М., 2007), а также все статьи, опубликованные по теме диссертаций.

Наследство и наследие

Мейербер оставил после себя огромное состояние, которое ещё при жизни композитора (а теперь по завещанию) использовалось для финансовой поддержки безденежных знакомых музыкантов. По завещанию каждые два года фонд Мейербера должен был выдавать молодым немецким композиторам в качестве начального капитала сумму в 10 000 райхсталеров, на которые они 6 месяцев смогли бы изучать композицию в Италии, Париже, Вене, Мюнхене и Дрездене. Подать заявку на стипендию имели право только студенты композиторского отделения Королевской Академии Музыки, Консерватории им. Ю. Штерна, Академии им. Т. Куллака в Берлине и Кёльнской консерватории. В требования для подачи заявки входило сочинение восьмичастной вокальной фуги, увертюры для симфонического оркестра и драматической кантаты с оркестром в 3-х частях[87].

В настоящее время большая часть литературного наследия Джакомо Мейербера находится в Музыкальном отделе Берлинской государственной библиотеки. Некоторые документы с 1987 года и до сих пор находятся в Государственном институте музыкальных исследований. Наследие Мейербера в государственной библиотеке по большей части, было утеряно в процессе переезда в военное время. Почти тридцать томов литературного наследия в настоящее время хранится в Ягеллонской библиотеке в Кракове, остальное считается утерянным[88]. Национальная библиотека Франции также имеет ряд автографов.

Почётные звания и награды

  • Иностранный член Академии изящных искусств в Париже
  • Рыцарь ордена Почётного легиона (19 января 1832)
  • Командор ордена Почётного легиона (4 мая 1849)
  • Почётный доктор Йенского университета (14 июля 1850)
  • Кавалер австрийского ордена Франца Иосифа (1 ноября 1850)
  • Рыцарский крест Королевского саксонского ордена (за заслуги, 28 января 1850)
  •  ? (Бавария, 1853)
  • Также известно, что Мейербер являлся членом масонской ложи Les Frères Unis Inséparables в Париже.

Сочинения

Оперные замыслы Джакомо Мейербера

Название Жанр Язык Кол-во актов Либреттист Премьера Театр Примечания
Абу Хасан/Abu Hassan фрагмент начата в 1810 г., не ставилась Дармштадт
Адмирал, или Расточитель-ный способ / Der Admiral, oder der verlorne Prozess комическая опера немецкий написана в 1811, не ставилась Дармштадт
Клятва Иеффая / Jephtas Gelübde зингшпиль немецкий 3 акта Алоис Шрайбер, в основе сюжета библейская история об Иеффае 23 декабря 1812 года Hoftheater, Мюнхен
Хозяин и Гость, или забава Эрнста / Wirth und Gast, oder Aus Scherz Ernst Комедия с пением немецкий 2 акта Дж. С. Воллбрюк 6 января 1813 года Придворный театр, Штудгарт Также была поставлена в Вене в 1814 году под названием «Алимелек, или Два калифа». В 1820 году вышло перелжение этой оперы для фортепиано в 4 руки
Бранденбургские ворота / Das Brandenburger Tor зингшпиль немецкий 1 акт Иоганн Эмануэль Вейт 1814, не ставилась Берлин Создавалась к празднованию возвращения в Берлин прусских войск после победы над наполеоновской армией. Впервые была поставлена в 1991 году в честь двухсотлетия со дня рождения композитора
Бакалавр из Саламанки/Le bachelier de Salamanque фрагмент начата в 1815 году, не ставилась
Студент из Страсбурга/ L’etudiant de Strasbourg 1815, не окончена
Роберт и Элиза/Robert et Eliza 1816 Палермо
Ромильда и Констанца / Romilda e Costanza мелодрама семи-сериа итальянский Гаэтано Росси 19 июля 1817 года Nuovo, Падуя
Узнанная Семирамида / Semiramide riconosciuta музыкальная драма итальянский 2 акта Гаэтано Росси, на основе либретто П. Метастазио 3 февраля (возможно март) 1819 года Королевский театр, Турин
Эмма Ресбургская / Emma di Resburgo героическая мелодрама итальянский Гаэтано России 26 июня 1819 года Сан-Бенедетто, Венеция Для постановки в Берлине приблизительно в 1820 году была переработана и получила название «Эмма Лестер»
Маргарита Анжуйская / Margherita d’Anjou мелодрама семи-сериа итальянский 2 акта Феличе Романи, на основе работы Рене Чарльза Гилберта Пиксерекура 14 ноября 1820 года Ла Скала, Милан Переделана для Парижа в 1826 году.
Алманцоре / L’Almanzore итальянский Гаэтано Росси не ставилась Вероятно, опера была написана в 1820—1821 годах и предназначалась для театра Аргентино в Риме, однако поставлена там не была. Считается, что опера не завершена, что вполне возможно
Изгнанник из Гранады / L’esule di Granata мелодрама итальянский 2 акта Феличе Романи 12 марта 1821(2) года Ла Скала, Милан
Крестоносец в Египте / Il crociato in Egitto мелодрама итальянский 2 акта Гаэтано Росси 7 марта 1824 года Ла Фениче, Венеция Часто переделывалась Мейербером (Париж, 1825; Милан, Бонн и Болонья, 1824; Париж, 1836)
Малек Адель/Malek Adel фрагмент Гаэтано Росси начата в 1824 году
Инес де Кастро, или Педро Португальский / Ines de Castro о sia Pietro di Portogallo трагическая мелодрама итальянский Сальваторе Каммарано/Гаэтано России начата в 1824(5) году Незавершённый заказ театра Сан-Карло, Неаполь, 1826 г.
Дунайская русалка /La nymphe de Danube фрагмент Т. Соваж начата в 1826 году
Три Пинто/Die drei Pintos фрагмент 1826—1852 Берлин/Париж По эскизам К. М. Вебера. Окончена Г. Малером
Портер/Le portefaix фрагмент Эжен Скриб начата в 1831 г.
Роберт-Дьявол / Robert le diable большая опера французский 5 актов Эжен Скриб, Герман Делавинь 21 ноября 1831 г. Парижская опера, зал Le Peletier Для дебюта Марио 1839 года были добавлены сцена и молитва, а также рондо для мадам Альбони
Грабители/Les brigands фрагмент А. Дюма (отец) была запланирована на 1832 год, не начата
Гугеноты / Les Huguenots большая опера французский 5 актов Эжен Скриб, Герман Делавинь 29 февраля 1836 года Парижская опера, зал Le Peletier В XIX веке также ставилась под другими названиями (Гвельфы и Гиббелины, или Англикане и Пуритане)
Пятое марта/Cinq mars Ж. Н. Верной де Сен-Жорж и Э. де Планард на основе работы А. де Виньи декабрь 1837 года
Придворный праздник в Ферраре/Das Hoffest von Ferrara 1843 г. Королевский дворец, Берлин Праздничное представление к придворному карнавальному костюмированному балу
Лагерь в Силезии / Ein Feldlager in Schlesien зингшпиль немецкий 3 акта Людвиг Рельштаб, на основе либретто Эжена Скриба 7 декабря 1844 года Hofoper, Берлин Стала основой оперы «Виелка», поставленной в Вене 18 февраля 1847 года.
Ноэма, или Покаяние [ангел в изгнании]/ Noëma, ou Le repentir [L’ange au exil] фрагмент Эжен Скриб и Ж. Н. Сен-Жорж Контракт подписан 15 января 1846 года.
Пророк / Le prophète большая опера французский 5 актов Эжен Скриб, Эмиль Дешамп 16 апреля 1849 года Парижская опера, зал Le Peletier Работа над оперой была начата в 1836 году каватина и баркарола Берта добавились уже в 1850 году.
Юдифь/Judith Эжен Скриб, библейский сюжет начата в 1854 г. Отказ от работы в большей степени связан со смертью Э. Скриба
Северная звезда / L'étoile du nord комическая опера французский 3 акта Эжен Скриб, частично на основе балета «La cantinière» 16 февраля 1854 ода. Опера Комик, Париж Частично в основу оперы легла работа «Лагерь в Силезии»; была переведена на итальянский язык для постановки в Ковент-Гарден, Лондон, 19 июля 1855 года.
Динора, или Плоэрмельское прощение / Le pardon de Ploërmel, or Dinorah комическая опера французский 3 акта Жуль Барбье, Мишель Карре по сюжету Карре «Искатели сокровищ» 4 апреля 1859 года Опера Комик, Париж Переведена на итальянский язык как «Динора», поставлена в Ковент-Гарден, Лондон, 26 июля 1859 года.
Африканка / L’Africaine большая опера французский 5 актов Эжен Скриб, Шарлотта Бирк-Пфайфер 28 апреля 1865 года Парижская опера, зал Le Peletier Работа над оперой «Васко да Гамма» (первоначальное название) началась в 1837 году. Окончена Ф. Ж. Фетисом? при этом 22 номера и фрагмента в окончательной версии не используются

Другие сочинения

  • Gott und die Natur, оратория, Королевский Национальный театр, Берлин, 1811
  • Кларнетовый квинтет Es-Dur, 1813
  • Gli Amori di Teolinda (Любови Теолинды), драматическая кантата, 1815
  • Фантазия для кларнета и струнного квартета, скорее всего, 1839
  • Pater noster для смешанного хора, 1857
  • Праздничный марш ко дню рождения Шиллера, 1859
  • Праздничная увертюра по случаю Всемирной выставки 1862 года в Лондоне
  • Vier Fackeltänze для королевских свадеб
  • Песни, среди которых. Le chant du berger (с кларнетом)

Напишите отзыв о статье "Мейербер, Джакомо"

Примечания

  1. Meyerbeer & Letellier (1999—2004) I, 15 (предисловие Хайнца Беккера).
  2. Подробнее о месте рождения Мейербера см.: [www.ndr.de/info/Geburtstag-von-Giacomo-Meyerbeer,audio84995.html Geburtstag von Giacomo Meyerbeer].
  3. Conway (2012), 156—157.
  4. Conway (2012), 152—153.
  5. Conway (2012), 153—154,165.
  6. Becker (1989) 60, 206.
  7. Conway (2012), 165—166, 247.
  8. Цитируется по Zimmerman (1991), 24.
  9. Meyerbeer & Letellier (1999—2004) I, 255.
  10. Conway (2011), 162—163.
  11. Fétis (1863).
  12. Moscheles (1873) I, 11.
  13. Conway (2011), 163.
  14. Becker (1980), 247.
  15. Meyerbeer (1970), 7-9.
  16. Meyerbeer (1960—2006) I, 323.
  17. Brzoska (2003), 190.
  18. Fétis 1862, 179.
  19. Smart 2003, 113—114.
  20. Becker (1989), 39.
  21. Meyerbeer & Letellier (1999—2004) I, 55.
  22. Kelly (2004), 197.
  23. Kelly (2004), 192—194.
  24. Wolff (1962), 116—117.
  25. Becker (1989) 51—52; Meyerbeer (1999—2004), I, 210.
  26. Письмо Годфриду Веберу от 20 октября 1837 года, цитируется по Becker (1989), 78—79.
  27. Newman (1976) I, 269—270.
  28. Conway (2012), 256.
  29. Meyerbeer & Letellier (1999—2004).
  30. Becker (1989), 96.
  31. Meyerbeer, (1960—2006).
  32. Becker (1989), 25—26.
  33. Conway (2012), 167—168.
  34. Becker (1989), 81—82.
  35. Meyerbeer & Letellier (1999—2004), II, 22.
  36. Conway (2012), 248.
  37. Becker (1958).
  38. Meyerbeer & Letellier (1999—2004), III, 365—366.
  39. Roberts (2003), 210—211.
  40. Цитируется по Roberts (2003), 210.
  41. Roberts (2003), 210.
  42. Brzoska, (2004) раздел III.
  43. Becker (1980), 252.
  44. Becker (1980), 253.
  45. Carlson (1972), 75.
  46. Crosten (1948), 123.
  47. Conway (2012) 163, 253—255; Becker (1980), 255.
  48. Pospisil (1998).
  49. Фантазия и фуга на тему хорала «Ad nos ad salutarem undam»: Scores at the International Music Score Library Project, общий доступ: 28.04.2014.
  50. «Воспоминания о „Роберте-Дьяволе“», S.413: Scores at the International Music Score Library Project, общий доступ: 28.04.2014.
  51. Иллюстрации оперы «Африканка», S.415 (1865): Scores at the International Music Score Library Project, общий доступ: 28.04.2014.
  52. Большой концертный дуэт на темы из оперы Мейербера «Роберт-Дьявол», B.70: Scores at the International Music Score Library Project, общий доступ: 28.04.2014.
  53. Большая фантазия для фортепиано для левой руки на темы из оперв Мейербера «Роберт-Дьявол»: Scores at the International Music Score Library Project, общий доступ: 28.04.2014.
  54. Концертные вариации на тему «Quand Je Quittai La Normandie» из оперы Мейербера «Роберт-Дьявол», Op.11: Scores at the International Music Score Library Project, общий доступ: 28.04.2014.
  55. Wagner (1973), 111. Вагнер придержал эту статью про Мейербера для своего Собрания Сочинений, хотя первоначально она создавалась для дрезденской вечерней газеты «Dresdner Abendzeitung».
  56. Berlioz (1969), 569.
  57. Эти строки были написаны до того, как Вагнер начал свою кампанию против композиторов.
  58. Письмо к Клингеманн от 1832, цитата по Todd (2003), 251—252.
  59. Schumann (1965), 137—138.
  60. Цитата по Conway (2012), 259.
  61. Stanford (1911), 180.
  62. Newman (1976) I, 212.
  63. Wagner (1987), 69.
  64. Wagner (1995b), 89.
  65. Wagner (1995a), 95—96.
  66. Wagner (1995a), 47.
  67. Cosima Wagner (1980). См. II, 461.
  68. Shaw (1981), III, 530—531.
  69. Huebner (2003), 301.
  70. Цитируется по Столпянский (1989), 39.
  71. Цитируется по Столпянский (1989), 101.
  72. Столпянский (1989), 102.
  73. Рыжкова (2001), Столпянский (1989), 93.
  74. Кюи (1952), 50.
  75. Кюи (1952), 28.
  76. Римский-Корсаков (1982), 18.
  77. Римский-Корсаков (1982), 110.
  78. Cerkasena (1998); цитата из Чайковского, 457.
  79. Loomis, George (21 June 2011). «‘Les Huguenots,’ Making Operatic History Again». New York Times. Общий доступ: 16.06.2014.
  80. «Die Hugenotten — Les Huguenots». Staatstheater Nürnberg.com. Трансляция от 16 июня 2014 года.
  81. Сайт Королевского оперного театра, сезон 2012/2013 года, страница «Robert le diable», общий доступ: 9.06.2012.
  82. «Vasco de Gama». Театр Хемниц; «Giacomo Meyerbeer — Vasco da Gama». Kulturradio, трансляция от 15 июня 2014.
  83. «Opernhaus des Jahres». Kultiversum.de. Трансляция от 15 июня 2014 года.
  84. Quandt, Reinhold. «On the 150th anniversary of the death of Giacomo Meyerbeer». Запись трансляции от 16 июня 2014 года.
  85. Crosten (1948).
  86. См. «Meyerbeer Fan Club Home Page». meyerbeer.com.
  87. Signale für die musikalische Welt. — 1864. — № 22. — С. 499.
  88. См. потери Берлинской государственной библиотеки: staatsbibliothek-berlin.de/die-staatsbibliothek/abteilungen/musik/recherche-und-ressourcen/kriegsverlust/.

Литература

  1. Кюи, Ц. А. Избранные статьи. Л.: Музгиз, 1852.
  2. Римский-Корсаков, Н. Летопись моей музыкальной жизни. 9-е изд. М.: Музыка, 1982.
  3. Рыжкова Н. Бальные танцы и оперная музыка начала XIX века // Развлекательная культура России XVIII—XIX вв.: Очерки истории и теории. СПб, 2001. С. 201—206.
  4. Столпянский П. Музыка и музицирование в старом Петербурге. Ленинград: Музыка, 1989.
  5. Attwood, William G. (1999). The Parisian Worlds of Frédéric Chopin. New Haven:Yale University Press.
  6. Becker, Heinz (1958). Der Fall Heine-Meyerbeer: Neue Dokumente revidieren ein Geschichtsurteil. Berlin: De Gruyter
  7. Becker, Heinz (1980). 'Meyerbeer [Meyer Beer], Giacomo [Jakob Liebmann]'. In Sadie, Stanley, The New Grove Dictionary of Music and Musicians, vol. 12, 246—256. London: Macmillan
  8. Becker, Heinz and Gudrun, tr. Mark Violette (1989). Giacomo Meyerbeer, a Life in Letters. London: Christopher Helm. ISBN 0-7470-0230-4.
  9. Berlioz, Hector, tr. and ed. David Cairns.(1969), The Memoirs of Hector Berlioz. London: Victor Gollancz.
  10. Brzoska M. Giacomo Meyerbeer // The New Grove Dictionary of Music and Musicians. In the 29-volume second edition. Grove Music Online /General Editor — Stanley Sadie. — Oxford University Press, 2001. — 1 эл. опт. диск (DVD-ROM).
  11. Brzoska, Matthias (1998). Concert at Bochum on Meyerbeer Fan Club website (accessed 8 July 2012].
  12. Brzoska, Matthias (2003). 'Meyerbeer: Robert le Diable and Les Huguenots ' in Charlton (2003), pp. 189—207.
  13. Brzoska,Matthias (2004). Remarks about Meyerbeer’s Le prophète on Meyerbeer Fan Club website (accessed 8 July 2012].
  14. Carlson, Marvin (1972). The French Stage in the Nineteenth Century. Metuchen, New Jersey: The Scarecrow Press. ISBN 978-0-8108-0516-3.
  15. Carnegy, Patrick (2006). Wagner and the Art of the Theatre. New Haven: Yale University Press. ISBN 978-0-300-10695-4.
  16. Čerkášina, Marina (1998). 'Meyerbeer und die russischer Oper' in: Döhring, Sieghart and Arnold Jacobshagen. Meyerbeer und das europäische Musiktheater: 442—257. Laaber: Laaber-Verlag. ISBN 3-89007-410-3.
  17. Charlton, David, editor (2003). The Cambridge Companion to Grand Opera. Cambridge, UK: Cambridge University Press. ISBN 978-0-521-64118-0 (hardcover); ISBN 978-0-521-64683-3 (paperback).
  18. Conway, David (2012). Jewry in Music — Entry to the Profession from the Enlightenment to Richard Wagner. Cambridge: Cambridge University Press. ISBN 978-1-107-01538-8.
  19. Crosten, William Loran (1948). French Grand Opera: An Art and a Business. New York: King’s Crown Press.
  20. Everist, Mark (1994). 'The Name of the Rose: Meyerbeer’s opéra comique, Robert le Diable', in Revue de musicologie, vol.80 no.2, pp. 211—250.
  21. Fétis F-J. (1862). Biographie universelle des musiciens (in French), second edition, volume 3. Paris: Didot. View at Google Books.
  22. Heine, Heinrich, tr. C. G. Leland (1893). The Works of Heinrich Heine, vol. 4 (The Salon). London: William. Heinemann.
  23. Huebner, Steven (1992). «Meyerbeer, Giacomo». In Sadie, Stanley. The New Grove Dictionary of Opera, 4: 366—371. London: Macmillan. ISBN 978-1-56159-228-9.
  24. Huebner, Steven (2003). 'After1850 at the Paris Opera: institution and rpertory', in Charlton (2003), pp. 291—317.
  25. Kaufman, Tom (Autumn 2003). «Wagner vs. Meyerbeer». Opera Quarterly 19 (4).
  26. Kaufman, Tom, «A Few Words About Robert le Diable» on the «Meyerbeer Fan Club» website, Retrieved 26 June 2012.
  27. Kelly, Thomas Forrest (2004). First Nights at the Opera. New Haven and London: Yale University Press. ISBN 978-0-300-10044-0.
  28. Letellier, Robert (2005). Meyerbeer Studies: A Series of Lectures, Essays, and Articles on the Life and Work of Giacomo Meyerbeer. New Jersey: Rosemont Publishing.
  29. Letellier, Robert (2008). A Meyerbeer Reader. Newcastle: Cambridge Scholars.
  30. Meyerbeer, Giacomo ed. Fritz Bose (1970). Sizilianische Volkslieder. Berlin: de Gruyter.
  31. Meyerbeer, Giacomo ed. H. Becker & S. Henze-Döhring (1960—2006). Briefwechsel und Tagebücher (8 vols.). Berlin and New York: de Gruyter.
  32. Meyerbeer, Giacomo; Letellier, Robert (editor and translator) (1999—2004). The Diaries of Giacomo Meyerbeer (4 vols.). Madison and London: Farliegh Dickinson University Press.
  33. Mongrédien, Jean (1998). «Les débuts de Meyerbeer à Paris: Il Crociato in Egitto au Théâtre Royal Italien». In Döhring, Sieghart and Arnold Jacobshagen. Meyerbeer und das europäische Musiktheater: 64—72. Laaber: Laaber-Verlag. ISBN 3-89007-410-3.
  34. Moscheles, Charlotte; Coleridge, A. D. (translator) (1873). Life of Moscheles (2 vols). London: Hurst and Blackett.
  35. Newman, Ernest (1976). The Life of Richard Wagner (4 vols.). Cambridge: Cambridge University Press. ISBN 0-521-29149-6.
  36. Pospíšil, Milan (1998). 'Meyerbeer und die tschechischen Oper des 19. Jarhunderts' in: Döhring, Sieghart and Arnold Jacobshagen. Meyerbeer und das europäische Musiktheater: 407-41. Laaber: Laaber-Verlag. ISBN 3-89007-410-3.
  37. Roberts, John H. (2003). 'Meyerbeer: Le Prophéte and L’Africaine'; in: Charlton (2003), pp. 208—232.
  38. Rose, Paul Lawrence (1996). Wagner: Race and Revolution. London: Faber and Faber . ISBN 978-0-571-17888-9.
  39. Rosenblum, Myron (1980). 'Viola d’amore'. In Sadie, Stanley, The New Grove Dictionary of Music and Musicians, vol. 19. London: Macmillan 40. Schumann, Robert, tr. and ed. Henry Pleasants (1965). The Musical World of Robert Schumann. London: Gollancz.
  40. Shaw, George Bernard (1981). Shaw’s Music: The Complete Musical Criticism, edited by Dan H. Laurence. 3 vols. London: The Bodley Head. ISBN 0-370-30333-4.
  41. Spohr, Louis, tr. and ed. Henry Pleasants. (1961). The Musical Journeys of Louis Spohr. Norman OK: University of Oklahoma Press.
  42. Stanford, Charles Villiers (1911). Musical Composition: A Short Treatise for Students. New York: Macmillan.
  43. Thomson, Joan (1975). 'Giacomo Meyerbeer: The Jew and his Relationship with Richard Wagner', in Musica Judaica 1/1, pp. 55-86.
  44. Todd, R. Larry (2003). Mendelssohn — A Life in Music. Oxford; New York: Oxford University Press. ISBN 0-19-511043-9.
  45. Wagner, Cosima, tr. Geoffrey Skelton (1980) Diaries, 2 vols. London: Collins ISBN 978-0-15-122635-1.
  46. Wagner, Richard tr. Andrew Gray, (1992) My Life. New York: Da Capo Press. ISBN 0-306-80481-6.
  47. Wagner, Richard, tr. and ed. Stanley Spencer and Barry Millington (1987). Selected Letters of Richard Wagner. London: Dent.
  48. Wagner, Richard, tr. W. Ashton Ellis (1995a). Opera and Drama. Lincoln NE: University of Nebraska Press. ISBN 0-8032-9765-3.
  49. Wagner, Richard, tr. W. Ashton Ellis (1995b). Judaism in Music and other Writings. Lincoln NE: University of Nebraska Press. ISBN 0-8032-9766-1.
  50. Wagner, Richard, tr. and ed. Robert Jacobs and Geoffrey Skelton (1973). Wagner Writes from Paris: Stories, Essays and Articles by a Young Composer. London: Allen and Unwin.
  51. Walker, Alan (1988). Franz Liszt: The Virtuoso Years 1811—1847. London: Faber and Faber. ISBN 978-0-571-15278-0.
  52. Wolff, Stéphane (1962). L’Opéra au Palais Garnier (1875—1962). Paris: l’Entr’acte. Paris: Slatkine (1983 reprint): ISBN 978-2-05-000214-2.
  53. Zimmermann, Reiner (1998). Giacomo Meyerbeer, eine Biographie nach Dokumenten. Berlin: Parthas.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Мейербер, Джакомо

Княжна Марья поняла и оценила этот тон.
– Я очень, очень благодарна вам, – сказала ему княжна по французски, – но надеюсь, что все это было только недоразуменье и что никто не виноват в том. – Княжна вдруг заплакала. – Извините меня, – сказала она.
Ростов, нахмурившись, еще раз низко поклонился и вышел из комнаты.


– Ну что, мила? Нет, брат, розовая моя прелесть, и Дуняшей зовут… – Но, взглянув на лицо Ростова, Ильин замолк. Он видел, что его герой и командир находился совсем в другом строе мыслей.
Ростов злобно оглянулся на Ильина и, не отвечая ему, быстрыми шагами направился к деревне.
– Я им покажу, я им задам, разбойникам! – говорил он про себя.
Алпатыч плывущим шагом, чтобы только не бежать, рысью едва догнал Ростова.
– Какое решение изволили принять? – сказал он, догнав его.
Ростов остановился и, сжав кулаки, вдруг грозно подвинулся на Алпатыча.
– Решенье? Какое решенье? Старый хрыч! – крикнул он на него. – Ты чего смотрел? А? Мужики бунтуют, а ты не умеешь справиться? Ты сам изменник. Знаю я вас, шкуру спущу со всех… – И, как будто боясь растратить понапрасну запас своей горячности, он оставил Алпатыча и быстро пошел вперед. Алпатыч, подавив чувство оскорбления, плывущим шагом поспевал за Ростовым и продолжал сообщать ему свои соображения. Он говорил, что мужики находились в закоснелости, что в настоящую минуту было неблагоразумно противуборствовать им, не имея военной команды, что не лучше ли бы было послать прежде за командой.
– Я им дам воинскую команду… Я их попротивоборствую, – бессмысленно приговаривал Николай, задыхаясь от неразумной животной злобы и потребности излить эту злобу. Не соображая того, что будет делать, бессознательно, быстрым, решительным шагом он подвигался к толпе. И чем ближе он подвигался к ней, тем больше чувствовал Алпатыч, что неблагоразумный поступок его может произвести хорошие результаты. То же чувствовали и мужики толпы, глядя на его быструю и твердую походку и решительное, нахмуренное лицо.
После того как гусары въехали в деревню и Ростов прошел к княжне, в толпе произошло замешательство и раздор. Некоторые мужики стали говорить, что эти приехавшие были русские и как бы они не обиделись тем, что не выпускают барышню. Дрон был того же мнения; но как только он выразил его, так Карп и другие мужики напали на бывшего старосту.
– Ты мир то поедом ел сколько годов? – кричал на него Карп. – Тебе все одно! Ты кубышку выроешь, увезешь, тебе что, разори наши дома али нет?
– Сказано, порядок чтоб был, не езди никто из домов, чтобы ни синь пороха не вывозить, – вот она и вся! – кричал другой.
– Очередь на твоего сына была, а ты небось гладуха своего пожалел, – вдруг быстро заговорил маленький старичок, нападая на Дрона, – а моего Ваньку забрил. Эх, умирать будем!
– То то умирать будем!
– Я от миру не отказчик, – говорил Дрон.
– То то не отказчик, брюхо отрастил!..
Два длинные мужика говорили свое. Как только Ростов, сопутствуемый Ильиным, Лаврушкой и Алпатычем, подошел к толпе, Карп, заложив пальцы за кушак, слегка улыбаясь, вышел вперед. Дрон, напротив, зашел в задние ряды, и толпа сдвинулась плотнее.
– Эй! кто у вас староста тут? – крикнул Ростов, быстрым шагом подойдя к толпе.
– Староста то? На что вам?.. – спросил Карп. Но не успел он договорить, как шапка слетела с него и голова мотнулась набок от сильного удара.
– Шапки долой, изменники! – крикнул полнокровный голос Ростова. – Где староста? – неистовым голосом кричал он.
– Старосту, старосту кличет… Дрон Захарыч, вас, – послышались кое где торопливо покорные голоса, и шапки стали сниматься с голов.
– Нам бунтовать нельзя, мы порядки блюдем, – проговорил Карп, и несколько голосов сзади в то же мгновенье заговорили вдруг:
– Как старички пороптали, много вас начальства…
– Разговаривать?.. Бунт!.. Разбойники! Изменники! – бессмысленно, не своим голосом завопил Ростов, хватая за юрот Карпа. – Вяжи его, вяжи! – кричал он, хотя некому было вязать его, кроме Лаврушки и Алпатыча.
Лаврушка, однако, подбежал к Карпу и схватил его сзади за руки.
– Прикажете наших из под горы кликнуть? – крикнул он.
Алпатыч обратился к мужикам, вызывая двоих по именам, чтобы вязать Карпа. Мужики покорно вышли из толпы и стали распоясываться.
– Староста где? – кричал Ростов.
Дрон, с нахмуренным и бледным лицом, вышел из толпы.
– Ты староста? Вязать, Лаврушка! – кричал Ростов, как будто и это приказание не могло встретить препятствий. И действительно, еще два мужика стали вязать Дрона, который, как бы помогая им, снял с себя кушан и подал им.
– А вы все слушайте меня, – Ростов обратился к мужикам: – Сейчас марш по домам, и чтобы голоса вашего я не слыхал.
– Что ж, мы никакой обиды не делали. Мы только, значит, по глупости. Только вздор наделали… Я же сказывал, что непорядки, – послышались голоса, упрекавшие друг друга.
– Вот я же вам говорил, – сказал Алпатыч, вступая в свои права. – Нехорошо, ребята!
– Глупость наша, Яков Алпатыч, – отвечали голоса, и толпа тотчас же стала расходиться и рассыпаться по деревне.
Связанных двух мужиков повели на барский двор. Два пьяные мужика шли за ними.
– Эх, посмотрю я на тебя! – говорил один из них, обращаясь к Карпу.
– Разве можно так с господами говорить? Ты думал что?
– Дурак, – подтверждал другой, – право, дурак!
Через два часа подводы стояли на дворе богучаровского дома. Мужики оживленно выносили и укладывали на подводы господские вещи, и Дрон, по желанию княжны Марьи выпущенный из рундука, куда его заперли, стоя на дворе, распоряжался мужиками.
– Ты ее так дурно не клади, – говорил один из мужиков, высокий человек с круглым улыбающимся лицом, принимая из рук горничной шкатулку. – Она ведь тоже денег стоит. Что же ты ее так то вот бросишь или пол веревку – а она потрется. Я так не люблю. А чтоб все честно, по закону было. Вот так то под рогожку, да сенцом прикрой, вот и важно. Любо!
– Ишь книг то, книг, – сказал другой мужик, выносивший библиотечные шкафы князя Андрея. – Ты не цепляй! А грузно, ребята, книги здоровые!
– Да, писали, не гуляли! – значительно подмигнув, сказал высокий круглолицый мужик, указывая на толстые лексиконы, лежавшие сверху.

Ростов, не желая навязывать свое знакомство княжне, не пошел к ней, а остался в деревне, ожидая ее выезда. Дождавшись выезда экипажей княжны Марьи из дома, Ростов сел верхом и до пути, занятого нашими войсками, в двенадцати верстах от Богучарова, верхом провожал ее. В Янкове, на постоялом дворе, он простился с нею почтительно, в первый раз позволив себе поцеловать ее руку.
– Как вам не совестно, – краснея, отвечал он княжне Марье на выражение благодарности за ее спасенье (как она называла его поступок), – каждый становой сделал бы то же. Если бы нам только приходилось воевать с мужиками, мы бы не допустили так далеко неприятеля, – говорил он, стыдясь чего то и стараясь переменить разговор. – Я счастлив только, что имел случай познакомиться с вами. Прощайте, княжна, желаю вам счастия и утешения и желаю встретиться с вами при более счастливых условиях. Ежели вы не хотите заставить краснеть меня, пожалуйста, не благодарите.
Но княжна, если не благодарила более словами, благодарила его всем выражением своего сиявшего благодарностью и нежностью лица. Она не могла верить ему, что ей не за что благодарить его. Напротив, для нее несомненно было то, что ежели бы его не было, то она, наверное, должна была бы погибнуть и от бунтовщиков и от французов; что он, для того чтобы спасти ее, подвергал себя самым очевидным и страшным опасностям; и еще несомненнее было то, что он был человек с высокой и благородной душой, который умел понять ее положение и горе. Его добрые и честные глаза с выступившими на них слезами, в то время как она сама, заплакав, говорила с ним о своей потере, не выходили из ее воображения.
Когда она простилась с ним и осталась одна, княжна Марья вдруг почувствовала в глазах слезы, и тут уж не в первый раз ей представился странный вопрос, любит ли она его?
По дороге дальше к Москве, несмотря на то, что положение княжны было не радостно, Дуняша, ехавшая с ней в карете, не раз замечала, что княжна, высунувшись в окно кареты, чему то радостно и грустно улыбалась.
«Ну что же, ежели бы я и полюбила его? – думала княжна Марья.
Как ни стыдно ей было признаться себе, что она первая полюбила человека, который, может быть, никогда не полюбит ее, она утешала себя мыслью, что никто никогда не узнает этого и что она не будет виновата, ежели будет до конца жизни, никому не говоря о том, любить того, которого она любила в первый и в последний раз.
Иногда она вспоминала его взгляды, его участие, его слова, и ей казалось счастье не невозможным. И тогда то Дуняша замечала, что она, улыбаясь, глядела в окно кареты.
«И надо было ему приехать в Богучарово, и в эту самую минуту! – думала княжна Марья. – И надо было его сестре отказать князю Андрею! – И во всем этом княжна Марья видела волю провиденья.
Впечатление, произведенное на Ростова княжной Марьей, было очень приятное. Когда ои вспоминал про нее, ему становилось весело, и когда товарищи, узнав о бывшем с ним приключении в Богучарове, шутили ему, что он, поехав за сеном, подцепил одну из самых богатых невест в России, Ростов сердился. Он сердился именно потому, что мысль о женитьбе на приятной для него, кроткой княжне Марье с огромным состоянием не раз против его воли приходила ему в голову. Для себя лично Николай не мог желать жены лучше княжны Марьи: женитьба на ней сделала бы счастье графини – его матери, и поправила бы дела его отца; и даже – Николай чувствовал это – сделала бы счастье княжны Марьи. Но Соня? И данное слово? И от этого то Ростов сердился, когда ему шутили о княжне Болконской.


Приняв командование над армиями, Кутузов вспомнил о князе Андрее и послал ему приказание прибыть в главную квартиру.
Князь Андрей приехал в Царево Займище в тот самый день и в то самое время дня, когда Кутузов делал первый смотр войскам. Князь Андрей остановился в деревне у дома священника, у которого стоял экипаж главнокомандующего, и сел на лавочке у ворот, ожидая светлейшего, как все называли теперь Кутузова. На поле за деревней слышны были то звуки полковой музыки, то рев огромного количества голосов, кричавших «ура!новому главнокомандующему. Тут же у ворот, шагах в десяти от князя Андрея, пользуясь отсутствием князя и прекрасной погодой, стояли два денщика, курьер и дворецкий. Черноватый, обросший усами и бакенбардами, маленький гусарский подполковник подъехал к воротам и, взглянув на князя Андрея, спросил: здесь ли стоит светлейший и скоро ли он будет?
Князь Андрей сказал, что он не принадлежит к штабу светлейшего и тоже приезжий. Гусарский подполковник обратился к нарядному денщику, и денщик главнокомандующего сказал ему с той особенной презрительностью, с которой говорят денщики главнокомандующих с офицерами:
– Что, светлейший? Должно быть, сейчас будет. Вам что?
Гусарский подполковник усмехнулся в усы на тон денщика, слез с лошади, отдал ее вестовому и подошел к Болконскому, слегка поклонившись ему. Болконский посторонился на лавке. Гусарский подполковник сел подле него.
– Тоже дожидаетесь главнокомандующего? – заговорил гусарский подполковник. – Говог'ят, всем доступен, слава богу. А то с колбасниками беда! Недаг'ом Ег'молов в немцы пг'осился. Тепег'ь авось и г'усским говог'ить можно будет. А то чег'т знает что делали. Все отступали, все отступали. Вы делали поход? – спросил он.
– Имел удовольствие, – отвечал князь Андрей, – не только участвовать в отступлении, но и потерять в этом отступлении все, что имел дорогого, не говоря об именьях и родном доме… отца, который умер с горя. Я смоленский.
– А?.. Вы князь Болконский? Очень г'ад познакомиться: подполковник Денисов, более известный под именем Васьки, – сказал Денисов, пожимая руку князя Андрея и с особенно добрым вниманием вглядываясь в лицо Болконского. – Да, я слышал, – сказал он с сочувствием и, помолчав немного, продолжал: – Вот и скифская война. Это все хог'ошо, только не для тех, кто своими боками отдувается. А вы – князь Андг'ей Болконский? – Он покачал головой. – Очень г'ад, князь, очень г'ад познакомиться, – прибавил он опять с грустной улыбкой, пожимая ему руку.
Князь Андрей знал Денисова по рассказам Наташи о ее первом женихе. Это воспоминанье и сладко и больно перенесло его теперь к тем болезненным ощущениям, о которых он последнее время давно уже не думал, но которые все таки были в его душе. В последнее время столько других и таких серьезных впечатлений, как оставление Смоленска, его приезд в Лысые Горы, недавнее известно о смерти отца, – столько ощущений было испытано им, что эти воспоминания уже давно не приходили ему и, когда пришли, далеко не подействовали на него с прежней силой. И для Денисова тот ряд воспоминаний, которые вызвало имя Болконского, было далекое, поэтическое прошедшее, когда он, после ужина и пения Наташи, сам не зная как, сделал предложение пятнадцатилетней девочке. Он улыбнулся воспоминаниям того времени и своей любви к Наташе и тотчас же перешел к тому, что страстно и исключительно теперь занимало его. Это был план кампании, который он придумал, служа во время отступления на аванпостах. Он представлял этот план Барклаю де Толли и теперь намерен был представить его Кутузову. План основывался на том, что операционная линия французов слишком растянута и что вместо того, или вместе с тем, чтобы действовать с фронта, загораживая дорогу французам, нужно было действовать на их сообщения. Он начал разъяснять свой план князю Андрею.
– Они не могут удержать всей этой линии. Это невозможно, я отвечаю, что пг'ог'ву их; дайте мне пятьсот человек, я г'азог'ву их, это вег'но! Одна система – паг'тизанская.
Денисов встал и, делая жесты, излагал свой план Болконскому. В средине его изложения крики армии, более нескладные, более распространенные и сливающиеся с музыкой и песнями, послышались на месте смотра. На деревне послышался топот и крики.
– Сам едет, – крикнул казак, стоявший у ворот, – едет! Болконский и Денисов подвинулись к воротам, у которых стояла кучка солдат (почетный караул), и увидали подвигавшегося по улице Кутузова, верхом на невысокой гнедой лошадке. Огромная свита генералов ехала за ним. Барклай ехал почти рядом; толпа офицеров бежала за ними и вокруг них и кричала «ура!».
Вперед его во двор проскакали адъютанты. Кутузов, нетерпеливо подталкивая свою лошадь, плывшую иноходью под его тяжестью, и беспрестанно кивая головой, прикладывал руку к бедой кавалергардской (с красным околышем и без козырька) фуражке, которая была на нем. Подъехав к почетному караулу молодцов гренадеров, большей частью кавалеров, отдававших ему честь, он с минуту молча, внимательно посмотрел на них начальническим упорным взглядом и обернулся к толпе генералов и офицеров, стоявших вокруг него. Лицо его вдруг приняло тонкое выражение; он вздернул плечами с жестом недоумения.
– И с такими молодцами всё отступать и отступать! – сказал он. – Ну, до свиданья, генерал, – прибавил он и тронул лошадь в ворота мимо князя Андрея и Денисова.
– Ура! ура! ура! – кричали сзади его.
С тех пор как не видал его князь Андрей, Кутузов еще потолстел, обрюзг и оплыл жиром. Но знакомые ему белый глаз, и рана, и выражение усталости в его лице и фигуре были те же. Он был одет в мундирный сюртук (плеть на тонком ремне висела через плечо) и в белой кавалергардской фуражке. Он, тяжело расплываясь и раскачиваясь, сидел на своей бодрой лошадке.
– Фю… фю… фю… – засвистал он чуть слышно, въезжая на двор. На лице его выражалась радость успокоения человека, намеревающегося отдохнуть после представительства. Он вынул левую ногу из стремени, повалившись всем телом и поморщившись от усилия, с трудом занес ее на седло, облокотился коленкой, крякнул и спустился на руки к казакам и адъютантам, поддерживавшим его.
Он оправился, оглянулся своими сощуренными глазами и, взглянув на князя Андрея, видимо, не узнав его, зашагал своей ныряющей походкой к крыльцу.
– Фю… фю… фю, – просвистал он и опять оглянулся на князя Андрея. Впечатление лица князя Андрея только после нескольких секунд (как это часто бывает у стариков) связалось с воспоминанием о его личности.
– А, здравствуй, князь, здравствуй, голубчик, пойдем… – устало проговорил он, оглядываясь, и тяжело вошел на скрипящее под его тяжестью крыльцо. Он расстегнулся и сел на лавочку, стоявшую на крыльце.
– Ну, что отец?
– Вчера получил известие о его кончине, – коротко сказал князь Андрей.
Кутузов испуганно открытыми глазами посмотрел на князя Андрея, потом снял фуражку и перекрестился: «Царство ему небесное! Да будет воля божия над всеми нами!Он тяжело, всей грудью вздохнул и помолчал. „Я его любил и уважал и сочувствую тебе всей душой“. Он обнял князя Андрея, прижал его к своей жирной груди и долго не отпускал от себя. Когда он отпустил его, князь Андрей увидал, что расплывшие губы Кутузова дрожали и на глазах были слезы. Он вздохнул и взялся обеими руками за лавку, чтобы встать.
– Пойдем, пойдем ко мне, поговорим, – сказал он; но в это время Денисов, так же мало робевший перед начальством, как и перед неприятелем, несмотря на то, что адъютанты у крыльца сердитым шепотом останавливали его, смело, стуча шпорами по ступенькам, вошел на крыльцо. Кутузов, оставив руки упертыми на лавку, недовольно смотрел на Денисова. Денисов, назвав себя, объявил, что имеет сообщить его светлости дело большой важности для блага отечества. Кутузов усталым взглядом стал смотреть на Денисова и досадливым жестом, приняв руки и сложив их на животе, повторил: «Для блага отечества? Ну что такое? Говори». Денисов покраснел, как девушка (так странно было видеть краску на этом усатом, старом и пьяном лице), и смело начал излагать свой план разрезания операционной линии неприятеля между Смоленском и Вязьмой. Денисов жил в этих краях и знал хорошо местность. План его казался несомненно хорошим, в особенности по той силе убеждения, которая была в его словах. Кутузов смотрел себе на ноги и изредка оглядывался на двор соседней избы, как будто он ждал чего то неприятного оттуда. Из избы, на которую он смотрел, действительно во время речи Денисова показался генерал с портфелем под мышкой.
– Что? – в середине изложения Денисова проговорил Кутузов. – Уже готовы?
– Готов, ваша светлость, – сказал генерал. Кутузов покачал головой, как бы говоря: «Как это все успеть одному человеку», и продолжал слушать Денисова.
– Даю честное благородное слово гусского офицег'а, – говорил Денисов, – что я г'азог'ву сообщения Наполеона.
– Тебе Кирилл Андреевич Денисов, обер интендант, как приходится? – перебил его Кутузов.
– Дядя г'одной, ваша светлость.
– О! приятели были, – весело сказал Кутузов. – Хорошо, хорошо, голубчик, оставайся тут при штабе, завтра поговорим. – Кивнув головой Денисову, он отвернулся и протянул руку к бумагам, которые принес ему Коновницын.
– Не угодно ли вашей светлости пожаловать в комнаты, – недовольным голосом сказал дежурный генерал, – необходимо рассмотреть планы и подписать некоторые бумаги. – Вышедший из двери адъютант доложил, что в квартире все было готово. Но Кутузову, видимо, хотелось войти в комнаты уже свободным. Он поморщился…
– Нет, вели подать, голубчик, сюда столик, я тут посмотрю, – сказал он. – Ты не уходи, – прибавил он, обращаясь к князю Андрею. Князь Андрей остался на крыльце, слушая дежурного генерала.
Во время доклада за входной дверью князь Андрей слышал женское шептанье и хрустение женского шелкового платья. Несколько раз, взглянув по тому направлению, он замечал за дверью, в розовом платье и лиловом шелковом платке на голове, полную, румяную и красивую женщину с блюдом, которая, очевидно, ожидала входа влавввквмандующего. Адъютант Кутузова шепотом объяснил князю Андрею, что это была хозяйка дома, попадья, которая намеревалась подать хлеб соль его светлости. Муж ее встретил светлейшего с крестом в церкви, она дома… «Очень хорошенькая», – прибавил адъютант с улыбкой. Кутузов оглянулся на эти слова. Кутузов слушал доклад дежурного генерала (главным предметом которого была критика позиции при Цареве Займище) так же, как он слушал Денисова, так же, как он слушал семь лет тому назад прения Аустерлицкого военного совета. Он, очевидно, слушал только оттого, что у него были уши, которые, несмотря на то, что в одном из них был морской канат, не могли не слышать; но очевидно было, что ничто из того, что мог сказать ему дежурный генерал, не могло не только удивить или заинтересовать его, но что он знал вперед все, что ему скажут, и слушал все это только потому, что надо прослушать, как надо прослушать поющийся молебен. Все, что говорил Денисов, было дельно и умно. То, что говорил дежурный генерал, было еще дельнее и умнее, но очевидно было, что Кутузов презирал и знание и ум и знал что то другое, что должно было решить дело, – что то другое, независимое от ума и знания. Князь Андрей внимательно следил за выражением лица главнокомандующего, и единственное выражение, которое он мог заметить в нем, было выражение скуки, любопытства к тому, что такое означал женский шепот за дверью, и желание соблюсти приличие. Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство, которое выказывал Денисов, но презирал не умом, не чувством, не знанием (потому что он и не старался выказывать их), а он презирал их чем то другим. Он презирал их своей старостью, своею опытностью жизни. Одно распоряжение, которое от себя в этот доклад сделал Кутузов, откосилось до мародерства русских войск. Дежурный редерал в конце доклада представил светлейшему к подписи бумагу о взысканий с армейских начальников по прошению помещика за скошенный зеленый овес.
Кутузов зачмокал губами и закачал головой, выслушав это дело.
– В печку… в огонь! И раз навсегда тебе говорю, голубчик, – сказал он, – все эти дела в огонь. Пуская косят хлеба и жгут дрова на здоровье. Я этого не приказываю и не позволяю, но и взыскивать не могу. Без этого нельзя. Дрова рубят – щепки летят. – Он взглянул еще раз на бумагу. – О, аккуратность немецкая! – проговорил он, качая головой.


– Ну, теперь все, – сказал Кутузов, подписывая последнюю бумагу, и, тяжело поднявшись и расправляя складки своей белой пухлой шеи, с повеселевшим лицом направился к двери.
Попадья, с бросившеюся кровью в лицо, схватилась за блюдо, которое, несмотря на то, что она так долго приготовлялась, она все таки не успела подать вовремя. И с низким поклоном она поднесла его Кутузову.
Глаза Кутузова прищурились; он улыбнулся, взял рукой ее за подбородок и сказал:
– И красавица какая! Спасибо, голубушка!
Он достал из кармана шаровар несколько золотых и положил ей на блюдо.
– Ну что, как живешь? – сказал Кутузов, направляясь к отведенной для него комнате. Попадья, улыбаясь ямочками на румяном лице, прошла за ним в горницу. Адъютант вышел к князю Андрею на крыльцо и приглашал его завтракать; через полчаса князя Андрея позвали опять к Кутузову. Кутузов лежал на кресле в том же расстегнутом сюртуке. Он держал в руке французскую книгу и при входе князя Андрея, заложив ее ножом, свернул. Это был «Les chevaliers du Cygne», сочинение madame de Genlis [«Рыцари Лебедя», мадам де Жанлис], как увидал князь Андрей по обертке.
– Ну садись, садись тут, поговорим, – сказал Кутузов. – Грустно, очень грустно. Но помни, дружок, что я тебе отец, другой отец… – Князь Андрей рассказал Кутузову все, что он знал о кончине своего отца, и о том, что он видел в Лысых Горах, проезжая через них.
– До чего… до чего довели! – проговорил вдруг Кутузов взволнованным голосом, очевидно, ясно представив себе, из рассказа князя Андрея, положение, в котором находилась Россия. – Дай срок, дай срок, – прибавил он с злобным выражением лица и, очевидно, не желая продолжать этого волновавшего его разговора, сказал: – Я тебя вызвал, чтоб оставить при себе.
– Благодарю вашу светлость, – отвечал князь Андрей, – но я боюсь, что не гожусь больше для штабов, – сказал он с улыбкой, которую Кутузов заметил. Кутузов вопросительно посмотрел на него. – А главное, – прибавил князь Андрей, – я привык к полку, полюбил офицеров, и люди меня, кажется, полюбили. Мне бы жалко было оставить полк. Ежели я отказываюсь от чести быть при вас, то поверьте…
Умное, доброе и вместе с тем тонко насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова. Он перебил Болконского:
– Жалею, ты бы мне нужен был; но ты прав, ты прав. Нам не сюда люди нужны. Советчиков всегда много, а людей нет. Не такие бы полки были, если бы все советчики служили там в полках, как ты. Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. Кутузов притянул его за руку, подставляя ему щеку, и опять князь Андрей на глазах старика увидал слезы. Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице.
– Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога – это дорога чести. – Он помолчал. – Я жалел о тебе в Букареште: мне послать надо было. – И, переменив разговор, Кутузов начал говорить о турецкой войне и заключенном мире. – Да, немало упрекали меня, – сказал Кутузов, – и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre. [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать.] A и там советчиков не меньше было, чем здесь… – продолжал он, возвращаясь к советчикам, которые, видимо, занимали его. – Ох, советчики, советчики! – сказал он. Если бы всех слушать, мы бы там, в Турции, и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. – Он покачал головой. – И французы тоже будут! Верь моему слову, – воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, – будут у меня лошадиное мясо есть! – И опять глаза его залоснились слезами.
– Однако до лжно же будет принять сражение? – сказал князь Андрей.
– До лжно будет, если все этого захотят, нечего делать… А ведь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время; те всё сделают, да советчики n'entendent pas de cette oreille, voila le mal. [этим ухом не слышат, – вот что плохо.] Одни хотят, другие не хотят. Что ж делать? – спросил он, видимо, ожидая ответа. – Да, что ты велишь делать? – повторил он, и глаза его блестели глубоким, умным выражением. – Я тебе скажу, что делать, – проговорил он, так как князь Андрей все таки не отвечал. – Я тебе скажу, что делать и что я делаю. Dans le doute, mon cher, – он помолчал, – abstiens toi, [В сомнении, мой милый, воздерживайся.] – выговорил он с расстановкой.
– Ну, прощай, дружок; помни, что я всей душой несу с тобой твою потерю и что я тебе не светлейший, не князь и не главнокомандующий, а я тебе отец. Ежели что нужно, прямо ко мне. Прощай, голубчик. – Он опять обнял и поцеловал его. И еще князь Андрей не успел выйти в дверь, как Кутузов успокоительно вздохнул и взялся опять за неконченный роман мадам Жанлис «Les chevaliers du Cygne».
Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить; но после этого свидания с Кутузовым он вернулся к своему полку успокоенный насчет общего хода дела и насчет того, кому оно вверено было. Чем больше он видел отсутствие всего личного в этом старике, в котором оставались как будто одни привычки страстей и вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий, тем более он был спокоен за то, что все будет так, как должно быть. «У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, – думал князь Андрей, – но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной волн, направленной на другое. А главное, – думал князь Андрей, – почему веришь ему, – это то, что он русский, несмотря на роман Жанлис и французские поговорки; это то, что голос его задрожал, когда он сказал: „До чего довели!“, и что он захлипал, говоря о том, что он „заставит их есть лошадиное мясо“. На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало народному, противному придворным соображениям, избранию Кутузова в главнокомандующие.


После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, – второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина, который, быв в ратниках и выпив лишний крючок на тычке, услыхал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного дома и заговорил под орлом собравшемуся народу, читались и обсуживались наравне с последним буриме Василия Львовича Пушкина.
В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что они все карлики и что их троих одна баба вилами закинет. Некоторые не одобряли этого тона и говорила, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Растопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; но рассказывали это преимущественно для того, чтобы при этом случае передать остроумные слова, сказанные Растопчиным при их отправлении. Иностранцев отправляли на барке в Нижний, и Растопчин сказал им: «Rentrez en vous meme, entrez dans la barque et n'en faites pas une barque ne Charon». [войдите сами в себя и в эту лодку и постарайтесь, чтобы эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона.] Рассказывали, что уже выслали из Москвы все присутственные места, и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на своих ратников, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.
– Вы никому не делаете милости, – сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии тонкими пальцами, покрытыми кольцами.
Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
– Безухов est ridicule [смешон], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique [злоязычным]?
– Штраф! – сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier» [мой рыцарь] и который с нею вместе ехал в Нижний.
В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
– Другой штраф за галлицизм, – сказал русский писатель, бывший в гостиной. – «Удовольствие быть не по русски.
– Вы никому не делаете милости, – продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. – За caustique виновата, – сказала она, – и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, – обратилась она к сочинителю: – у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по русски. А вот и он, – сказала Жюли. – Quand on… [Когда.] Нет, нет, – обратилась она к ополченцу, – не поймаете. Когда говорят про солнце – видят его лучи, – сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. – Мы только говорили о вас, – с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. – Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.
– Ах, не говорите мне про мой полк, – отвечал Пьер, целуя руку хозяйке и садясь подле нее. – Он мне так надоел!
– Вы ведь, верно, сами будете командовать им? – сказала Жюли, хитро и насмешливо переглянувшись с ополченцем.
Ополченец в присутствии Пьера был уже не так caustique, и в лице его выразилось недоуменье к тому, что означала улыбка Жюли. Несмотря на свою рассеянность и добродушие, личность Пьера прекращала тотчас же всякие попытки на насмешку в его присутствии.
– Нет, – смеясь, отвечал Пьер, оглядывая свое большое, толстое тело. – В меня слишком легко попасть французам, да и я боюсь, что не влезу на лошадь…
В числе перебираемых лиц для предмета разговора общество Жюли попало на Ростовых.
– Очень, говорят, плохи дела их, – сказала Жюли. – И он так бестолков – сам граф. Разумовские хотели купить его дом и подмосковную, и все это тянется. Он дорожится.
– Нет, кажется, на днях состоится продажа, – сказал кто то. – Хотя теперь и безумно покупать что нибудь в Москве.
– Отчего? – сказала Жюли. – Неужели вы думаете, что есть опасность для Москвы?
– Отчего же вы едете?
– Я? Вот странно. Я еду, потому… ну потому, что все едут, и потом я не Иоанна д'Арк и не амазонка.
– Ну, да, да, дайте мне еще тряпочек.
– Ежели он сумеет повести дела, он может заплатить все долги, – продолжал ополченец про Ростова.
– Добрый старик, но очень pauvre sire [плох]. И зачем они живут тут так долго? Они давно хотели ехать в деревню. Натали, кажется, здорова теперь? – хитро улыбаясь, спросила Жюли у Пьера.
– Они ждут меньшого сына, – сказал Пьер. – Он поступил в казаки Оболенского и поехал в Белую Церковь. Там формируется полк. А теперь они перевели его в мой полк и ждут каждый день. Граф давно хотел ехать, но графиня ни за что не согласна выехать из Москвы, пока не приедет сын.
– Я их третьего дня видела у Архаровых. Натали опять похорошела и повеселела. Она пела один романс. Как все легко проходит у некоторых людей!
– Что проходит? – недовольно спросил Пьер. Жюли улыбнулась.
– Вы знаете, граф, что такие рыцари, как вы, бывают только в романах madame Suza.
– Какой рыцарь? Отчего? – краснея, спросил Пьер.
– Ну, полноте, милый граф, c'est la fable de tout Moscou. Je vous admire, ma parole d'honneur. [это вся Москва знает. Право, я вам удивляюсь.]
– Штраф! Штраф! – сказал ополченец.
– Ну, хорошо. Нельзя говорить, как скучно!
– Qu'est ce qui est la fable de tout Moscou? [Что знает вся Москва?] – вставая, сказал сердито Пьер.
– Полноте, граф. Вы знаете!
– Ничего не знаю, – сказал Пьер.
– Я знаю, что вы дружны были с Натали, и потому… Нет, я всегда дружнее с Верой. Cette chere Vera! [Эта милая Вера!]
– Non, madame, [Нет, сударыня.] – продолжал Пьер недовольным тоном. – Я вовсе не взял на себя роль рыцаря Ростовой, и я уже почти месяц не был у них. Но я не понимаю жестокость…
– Qui s'excuse – s'accuse, [Кто извиняется, тот обвиняет себя.] – улыбаясь и махая корпией, говорила Жюли и, чтобы за ней осталось последнее слово, сейчас же переменила разговор. – Каково, я нынче узнала: бедная Мари Волконская приехала вчера в Москву. Вы слышали, она потеряла отца?
– Неужели! Где она? Я бы очень желал увидать ее, – сказал Пьер.
– Я вчера провела с ней вечер. Она нынче или завтра утром едет в подмосковную с племянником.
– Ну что она, как? – сказал Пьер.
– Ничего, грустна. Но знаете, кто ее спас? Это целый роман. Nicolas Ростов. Ее окружили, хотели убить, ранили ее людей. Он бросился и спас ее…
– Еще роман, – сказал ополченец. – Решительно это общее бегство сделано, чтобы все старые невесты шли замуж. Catiche – одна, княжна Болконская – другая.
– Вы знаете, что я в самом деле думаю, что она un petit peu amoureuse du jeune homme. [немножечко влюблена в молодого человека.]
– Штраф! Штраф! Штраф!
– Но как же это по русски сказать?..


Когда Пьер вернулся домой, ему подали две принесенные в этот день афиши Растопчина.
В первой говорилось о том, что слух, будто графом Растопчиным запрещен выезд из Москвы, – несправедлив и что, напротив, граф Растопчин рад, что из Москвы уезжают барыни и купеческие жены. «Меньше страху, меньше новостей, – говорилось в афише, – но я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет». Эти слова в первый раз ясно ыоказали Пьеру, что французы будут в Москве. Во второй афише говорилось, что главная квартира наша в Вязьме, что граф Витгснштейн победил французов, но что так как многие жители желают вооружиться, то для них есть приготовленное в арсенале оружие: сабли, пистолеты, ружья, которые жители могут получать по дешевой цене. Тон афиш был уже не такой шутливый, как в прежних чигиринских разговорах. Пьер задумался над этими афишами. Очевидно, та страшная грозовая туча, которую он призывал всеми силами своей души и которая вместе с тем возбуждала в нем невольный ужас, – очевидно, туча эта приближалась.
«Поступить в военную службу и ехать в армию или дожидаться? – в сотый раз задавал себе Пьер этот вопрос. Он взял колоду карт, лежавших у него на столе, и стал делать пасьянс.
– Ежели выйдет этот пасьянс, – говорил он сам себе, смешав колоду, держа ее в руке и глядя вверх, – ежели выйдет, то значит… что значит?.. – Он не успел решить, что значит, как за дверью кабинета послышался голос старшей княжны, спрашивающей, можно ли войти.
– Тогда будет значить, что я должен ехать в армию, – договорил себе Пьер. – Войдите, войдите, – прибавил он, обращаясь к княжие.
(Одна старшая княжна, с длинной талией и окаменелым лидом, продолжала жить в доме Пьера; две меньшие вышли замуж.)
– Простите, mon cousin, что я пришла к вам, – сказала она укоризненно взволнованным голосом. – Ведь надо наконец на что нибудь решиться! Что ж это будет такое? Все выехали из Москвы, и народ бунтует. Что ж мы остаемся?
– Напротив, все, кажется, благополучно, ma cousine, – сказал Пьер с тою привычкой шутливости, которую Пьер, всегда конфузно переносивший свою роль благодетеля перед княжною, усвоил себе в отношении к ней.
– Да, это благополучно… хорошо благополучие! Мне нынче Варвара Ивановна порассказала, как войска наши отличаются. Уж точно можно чести приписать. Да и народ совсем взбунтовался, слушать перестают; девка моя и та грубить стала. Этак скоро и нас бить станут. По улицам ходить нельзя. А главное, нынче завтра французы будут, что ж нам ждать! Я об одном прошу, mon cousin, – сказала княжна, – прикажите свезти меня в Петербург: какая я ни есть, а я под бонапартовской властью жить не могу.
– Да полноте, ma cousine, откуда вы почерпаете ваши сведения? Напротив…
– Я вашему Наполеону не покорюсь. Другие как хотят… Ежели вы не хотите этого сделать…
– Да я сделаю, я сейчас прикажу.
Княжне, видимо, досадно было, что не на кого было сердиться. Она, что то шепча, присела на стул.
– Но вам это неправильно доносят, – сказал Пьер. – В городе все тихо, и опасности никакой нет. Вот я сейчас читал… – Пьер показал княжне афишки. – Граф пишет, что он жизнью отвечает, что неприятель не будет в Москве.
– Ах, этот ваш граф, – с злобой заговорила княжна, – это лицемер, злодей, который сам настроил народ бунтовать. Разве не он писал в этих дурацких афишах, что какой бы там ни был, тащи его за хохол на съезжую (и как глупо)! Кто возьмет, говорит, тому и честь и слава. Вот и долюбезничался. Варвара Ивановна говорила, что чуть не убил народ ее за то, что она по французски заговорила…
– Да ведь это так… Вы всё к сердцу очень принимаете, – сказал Пьер и стал раскладывать пасьянс.
Несмотря на то, что пасьянс сошелся, Пьер не поехал в армию, а остался в опустевшей Москве, все в той же тревоге, нерешимости, в страхе и вместе в радости ожидая чего то ужасного.
На другой день княжна к вечеру уехала, и к Пьеру приехал его главноуправляющий с известием, что требуемых им денег для обмундирования полка нельзя достать, ежели не продать одно имение. Главноуправляющий вообще представлял Пьеру, что все эти затеи полка должны были разорить его. Пьер с трудом скрывал улыбку, слушая слова управляющего.
– Ну, продайте, – говорил он. – Что ж делать, я не могу отказаться теперь!
Чем хуже было положение всяких дел, и в особенности его дел, тем Пьеру было приятнее, тем очевиднее было, что катастрофа, которой он ждал, приближается. Уже никого почти из знакомых Пьера не было в городе. Жюли уехала, княжна Марья уехала. Из близких знакомых одни Ростовы оставались; но к ним Пьер не ездил.
В этот день Пьер, для того чтобы развлечься, поехал в село Воронцово смотреть большой воздушный шар, который строился Леппихом для погибели врага, и пробный шар, который должен был быть пущен завтра. Шар этот был еще не готов; но, как узнал Пьер, он строился по желанию государя. Государь писал графу Растопчину об этом шаре следующее:
«Aussitot que Leppich sera pret, composez lui un equipage pour sa nacelle d'hommes surs et intelligents et depechez un courrier au general Koutousoff pour l'en prevenir. Je l'ai instruit de la chose.
Recommandez, je vous prie, a Leppich d'etre bien attentif sur l'endroit ou il descendra la premiere fois, pour ne pas se tromper et ne pas tomber dans les mains de l'ennemi. Il est indispensable qu'il combine ses mouvements avec le general en chef».
[Только что Леппих будет готов, составьте экипаж для его лодки из верных и умных людей и пошлите курьера к генералу Кутузову, чтобы предупредить его.
Я сообщил ему об этом. Внушите, пожалуйста, Леппиху, чтобы он обратил хорошенько внимание на то место, где он спустится в первый раз, чтобы не ошибиться и не попасть в руки врага. Необходимо, чтоб он соображал свои движения с движениями главнокомандующего.]
Возвращаясь домой из Воронцова и проезжая по Болотной площади, Пьер увидал толпу у Лобного места, остановился и слез с дрожек. Это была экзекуция французского повара, обвиненного в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека с рыжими бакенбардами, в синих чулках и зеленом камзоле. Другой преступник, худенький и бледный, стоял тут же. Оба, судя по лицам, были французы. С испуганно болезненным видом, подобным тому, который имел худой француз, Пьер протолкался сквозь толпу.
– Что это? Кто? За что? – спрашивал он. Но вниманье толпы – чиновников, мещан, купцов, мужиков, женщин в салопах и шубках – так было жадно сосредоточено на то, что происходило на Лобном месте, что никто не отвечал ему. Толстый человек поднялся, нахмурившись, пожал плечами и, очевидно, желая выразить твердость, стал, не глядя вокруг себя, надевать камзол; но вдруг губы его задрожали, и он заплакал, сам сердясь на себя, как плачут взрослые сангвинические люди. Толпа громко заговорила, как показалось Пьеру, – для того, чтобы заглушить в самой себе чувство жалости.
– Повар чей то княжеский…
– Что, мусью, видно, русский соус кисел французу пришелся… оскомину набил, – сказал сморщенный приказный, стоявший подле Пьера, в то время как француз заплакал. Приказный оглянулся вокруг себя, видимо, ожидая оценки своей шутки. Некоторые засмеялись, некоторые испуганно продолжали смотреть на палача, который раздевал другого.
Пьер засопел носом, сморщился и, быстро повернувшись, пошел назад к дрожкам, не переставая что то бормотать про себя в то время, как он шел и садился. В продолжение дороги он несколько раз вздрагивал и вскрикивал так громко, что кучер спрашивал его:
– Что прикажете?
– Куда ж ты едешь? – крикнул Пьер на кучера, выезжавшего на Лубянку.
– К главнокомандующему приказали, – отвечал кучер.
– Дурак! скотина! – закричал Пьер, что редко с ним случалось, ругая своего кучера. – Домой я велел; и скорее ступай, болван. Еще нынче надо выехать, – про себя проговорил Пьер.
Пьер при виде наказанного француза и толпы, окружавшей Лобное место, так окончательно решил, что не может долее оставаться в Москве и едет нынче же в армию, что ему казалось, что он или сказал об этом кучеру, или что кучер сам должен был знать это.
Приехав домой, Пьер отдал приказание своему все знающему, все умеющему, известному всей Москве кучеру Евстафьевичу о том, что он в ночь едет в Можайск к войску и чтобы туда были высланы его верховые лошади. Все это не могло быть сделано в тот же день, и потому, по представлению Евстафьевича, Пьер должен был отложить свой отъезд до другого дня, с тем чтобы дать время подставам выехать на дорогу.
24 го числа прояснело после дурной погоды, и в этот день после обеда Пьер выехал из Москвы. Ночью, переменя лошадей в Перхушкове, Пьер узнал, что в этот вечер было большое сражение. Рассказывали, что здесь, в Перхушкове, земля дрожала от выстрелов. На вопросы Пьера о том, кто победил, никто не мог дать ему ответа. (Это было сражение 24 го числа при Шевардине.) На рассвете Пьер подъезжал к Можайску.
Все дома Можайска были заняты постоем войск, и на постоялом дворе, на котором Пьера встретили его берейтор и кучер, в горницах не было места: все было полно офицерами.
В Можайске и за Можайском везде стояли и шли войска. Казаки, пешие, конные солдаты, фуры, ящики, пушки виднелись со всех сторон. Пьер торопился скорее ехать вперед, и чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевала тревога беспокойства и не испытанное еще им новое радостное чувство. Это было чувство, подобное тому, которое он испытывал и в Слободском дворце во время приезда государя, – чувство необходимости предпринять что то и пожертвовать чем то. Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем то… С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и ее старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство.


24 го было сражение при Шевардинском редуте, 25 го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26 го произошло Бородинское сражение.
Для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине? Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было и должно было быть – для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы (чего мы боялись больше всего в мире), а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии (чего они тоже боялись больше всего в мире). Результат этот был тогда же совершении очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение.
Ежели бы полководцы руководились разумными причинами, казалось, как ясно должно было быть для Наполеона, что, зайдя за две тысячи верст и принимая сражение с вероятной случайностью потери четверти армии, он шел на верную погибель; и столь же ясно бы должно было казаться Кутузову, что, принимая сражение и тоже рискуя потерять четверть армии, он наверное теряет Москву. Для Кутузова это было математически ясно, как ясно то, что ежели в шашках у меня меньше одной шашкой и я буду меняться, я наверное проиграю и потому не должен меняться.
Когда у противника шестнадцать шашек, а у меня четырнадцать, то я только на одну восьмую слабее его; а когда я поменяюсь тринадцатью шашками, то он будет втрое сильнее меня.
До Бородинского сражения наши силы приблизительно относились к французским как пять к шести, а после сражения как один к двум, то есть до сражения сто тысяч; ста двадцати, а после сражения пятьдесят к ста. А вместе с тем умный и опытный Кутузов принял сражение. Наполеон же, гениальный полководец, как его называют, дал сражение, теряя четверть армии и еще более растягивая свою линию. Ежели скажут, что, заняв Москву, он думал, как занятием Вены, кончить кампанию, то против этого есть много доказательств. Сами историки Наполеона рассказывают, что еще от Смоленска он хотел остановиться, знал опасность своего растянутого положения знал, что занятие Москвы не будет концом кампании, потому что от Смоленска он видел, в каком положении оставлялись ему русские города, и не получал ни одного ответа на свои неоднократные заявления о желании вести переговоры.
Давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки под совершившиеся факты уже потом подвели хитросплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев, которые из всех непроизвольных орудий мировых событий были самыми рабскими и непроизвольными деятелями.
Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла.
На другой вопрос: как даны были Бородинское и предшествующее ему Шевардинское сражения – существует точно так же весьма определенное и всем известное, совершенно ложное представление. Все историки описывают дело следующим образом:
Русская армия будто бы в отступлении своем от Смоленска отыскивала себе наилучшую позицию для генерального сражения, и таковая позиция была найдена будто бы у Бородина.
Русские будто бы укрепили вперед эту позицию, влево от дороги (из Москвы в Смоленск), под прямым почти углом к ней, от Бородина к Утице, на том самом месте, где произошло сражение.
Впереди этой позиции будто бы был выставлен для наблюдения за неприятелем укрепленный передовой пост на Шевардинском кургане. 24 го будто бы Наполеон атаковал передовой пост и взял его; 26 го же атаковал всю русскую армию, стоявшую на позиции на Бородинском поле.
Так говорится в историях, и все это совершенно несправедливо, в чем легко убедится всякий, кто захочет вникнуть в сущность дела.
Русские не отыскивали лучшей позиции; а, напротив, в отступлении своем прошли много позиций, которые были лучше Бородинской. Они не остановились ни на одной из этих позиций: и потому, что Кутузов не хотел принять позицию, избранную не им, и потому, что требованье народного сражения еще недостаточно сильно высказалось, и потому, что не подошел еще Милорадович с ополчением, и еще по другим причинам, которые неисчислимы. Факт тот – что прежние позиции были сильнее и что Бородинская позиция (та, на которой дано сражение) не только не сильна, но вовсе не есть почему нибудь позиция более, чем всякое другое место в Российской империи, на которое, гадая, указать бы булавкой на карте.
Русские не только не укрепляли позицию Бородинского поля влево под прямым углом от дороги (то есть места, на котором произошло сражение), но и никогда до 25 го августа 1812 года не думали о том, чтобы сражение могло произойти на этом месте. Этому служит доказательством, во первых, то, что не только 25 го не было на этом месте укреплений, но что, начатые 25 го числа, они не были кончены и 26 го; во вторых, доказательством служит положение Шевардинского редута: Шевардинский редут, впереди той позиции, на которой принято сражение, не имеет никакого смысла. Для чего был сильнее всех других пунктов укреплен этот редут? И для чего, защищая его 24 го числа до поздней ночи, были истощены все усилия и потеряно шесть тысяч человек? Для наблюдения за неприятелем достаточно было казачьего разъезда. В третьих, доказательством того, что позиция, на которой произошло сражение, не была предвидена и что Шевардинский редут не был передовым пунктом этой позиции, служит то, что Барклай де Толли и Багратион до 25 го числа находились в убеждении, что Шевардинский редут есть левый фланг позиции и что сам Кутузов в донесении своем, писанном сгоряча после сражения, называет Шевардинский редут левым флангом позиции. Уже гораздо после, когда писались на просторе донесения о Бородинском сражении, было (вероятно, для оправдания ошибок главнокомандующего, имеющего быть непогрешимым) выдумано то несправедливое и странное показание, будто Шевардинский редут служил передовым постом (тогда как это был только укрепленный пункт левого фланга) и будто Бородинское сражение было принято нами на укрепленной и наперед избранной позиции, тогда как оно произошло на совершенно неожиданном и почти не укрепленном месте.
Дело же, очевидно, было так: позиция была избрана по реке Колоче, пересекающей большую дорогу не под прямым, а под острым углом, так что левый фланг был в Шевардине, правый около селения Нового и центр в Бородине, при слиянии рек Колочи и Во йны. Позиция эта, под прикрытием реки Колочи, для армии, имеющей целью остановить неприятеля, движущегося по Смоленской дороге к Москве, очевидна для всякого, кто посмотрит на Бородинское поле, забыв о том, как произошло сражение.
Наполеон, выехав 24 го к Валуеву, не увидал (как говорится в историях) позицию русских от Утицы к Бородину (он не мог увидать эту позицию, потому что ее не было) и не увидал передового поста русской армии, а наткнулся в преследовании русского арьергарда на левый фланг позиции русских, на Шевардинский редут, и неожиданно для русских перевел войска через Колочу. И русские, не успев вступить в генеральное сражение, отступили своим левым крылом из позиции, которую они намеревались занять, и заняли новую позицию, которая была не предвидена и не укреплена. Перейдя на левую сторону Колочи, влево от дороги, Наполеон передвинул все будущее сражение справа налево (со стороны русских) и перенес его в поле между Утицей, Семеновским и Бородиным (в это поле, не имеющее в себе ничего более выгодного для позиции, чем всякое другое поле в России), и на этом поле произошло все сражение 26 го числа. В грубой форме план предполагаемого сражения и происшедшего сражения будет следующий:

Ежели бы Наполеон не выехал вечером 24 го числа на Колочу и не велел бы тотчас же вечером атаковать редут, а начал бы атаку на другой день утром, то никто бы не усомнился в том, что Шевардинский редут был левый фланг нашей позиции; и сражение произошло бы так, как мы его ожидали. В таком случае мы, вероятно, еще упорнее бы защищали Шевардинский редут, наш левый фланг; атаковали бы Наполеона в центре или справа, и 24 го произошло бы генеральное сражение на той позиции, которая была укреплена и предвидена. Но так как атака на наш левый фланг произошла вечером, вслед за отступлением нашего арьергарда, то есть непосредственно после сражения при Гридневой, и так как русские военачальники не хотели или не успели начать тогда же 24 го вечером генерального сражения, то первое и главное действие Бородинского сражения было проиграно еще 24 го числа и, очевидно, вело к проигрышу и того, которое было дано 26 го числа.
После потери Шевардинского редута к утру 25 го числа мы оказались без позиции на левом фланге и были поставлены в необходимость отогнуть наше левое крыло и поспешно укреплять его где ни попало.
Но мало того, что 26 го августа русские войска стояли только под защитой слабых, неконченных укреплений, – невыгода этого положения увеличилась еще тем, что русские военачальники, не признав вполне совершившегося факта (потери позиции на левом фланге и перенесения всего будущего поля сражения справа налево), оставались в своей растянутой позиции от села Нового до Утицы и вследствие того должны были передвигать свои войска во время сражения справа налево. Таким образом, во все время сражения русские имели против всей французской армии, направленной на наше левое крыло, вдвое слабейшие силы. (Действия Понятовского против Утицы и Уварова на правом фланге французов составляли отдельные от хода сражения действия.)
Итак, Бородинское сражение произошло совсем не так, как (стараясь скрыть ошибки наших военачальников и вследствие того умаляя славу русского войска и народа) описывают его. Бородинское сражение не произошло на избранной и укрепленной позиции с несколько только слабейшими со стороны русских силами, а Бородинское сражение, вследствие потери Шевардинского редута, принято было русскими на открытой, почти не укрепленной местности с вдвое слабейшими силами против французов, то есть в таких условиях, в которых не только немыслимо было драться десять часов и сделать сражение нерешительным, но немыслимо было удержать в продолжение трех часов армию от совершенного разгрома и бегства.


25 го утром Пьер выезжал из Можайска. На спуске с огромной крутой и кривой горы, ведущей из города, мимо стоящего на горе направо собора, в котором шла служба и благовестили, Пьер вылез из экипажа и пошел пешком. За ним спускался на горе какой то конный полк с песельниками впереди. Навстречу ему поднимался поезд телег с раненными во вчерашнем деле. Возчики мужики, крича на лошадей и хлеща их кнутами, перебегали с одной стороны на другую. Телеги, на которых лежали и сидели по три и по четыре солдата раненых, прыгали по набросанным в виде мостовой камням на крутом подъеме. Раненые, обвязанные тряпками, бледные, с поджатыми губами и нахмуренными бровями, держась за грядки, прыгали и толкались в телегах. Все почти с наивным детским любопытством смотрели на белую шляпу и зеленый фрак Пьера.
Кучер Пьера сердито кричал на обоз раненых, чтобы они держали к одной. Кавалерийский полк с песнями, спускаясь с горы, надвинулся на дрожки Пьера и стеснил дорогу. Пьер остановился, прижавшись к краю скопанной в горе дороги. Из за откоса горы солнце не доставало в углубление дороги, тут было холодно, сыро; над головой Пьера было яркое августовское утро, и весело разносился трезвон. Одна подвода с ранеными остановилась у края дороги подле самого Пьера. Возчик в лаптях, запыхавшись, подбежал к своей телеге, подсунул камень под задние нешиненые колеса и стал оправлять шлею на своей ставшей лошаденке.
Один раненый старый солдат с подвязанной рукой, шедший за телегой, взялся за нее здоровой рукой и оглянулся на Пьера.
– Что ж, землячок, тут положат нас, что ль? Али до Москвы? – сказал он.
Пьер так задумался, что не расслышал вопроса. Он смотрел то на кавалерийский, повстречавшийся теперь с поездом раненых полк, то на ту телегу, у которой он стоял и на которой сидели двое раненых и лежал один, и ему казалось, что тут, в них, заключается разрешение занимавшего его вопроса. Один из сидевших на телеге солдат был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову. Рот и нос у него были на сторону. Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой, молодой мальчик, рекрут, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера; третий лежал ничком, и лица его не было видно. Кавалеристы песельники проходили над самой телегой.
– Ах запропала… да ежова голова…
– Да на чужой стороне живучи… – выделывали они плясовую солдатскую песню. Как бы вторя им, но в другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. И, еще в другом роде веселья, обливали вершину противоположного откоса жаркие лучи солнца. Но под откосом, у телеги с ранеными, подле запыхавшейся лошаденки, у которой стоял Пьер, было сыро, пасмурно и грустно.
Солдат с распухшей щекой сердито глядел на песельников кавалеристов.
– Ох, щегольки! – проговорил он укоризненно.
– Нынче не то что солдат, а и мужичков видал! Мужичков и тех гонят, – сказал с грустной улыбкой солдат, стоявший за телегой и обращаясь к Пьеру. – Нынче не разбирают… Всем народом навалиться хотят, одью слово – Москва. Один конец сделать хотят. – Несмотря на неясность слов солдата, Пьер понял все то, что он хотел сказать, и одобрительно кивнул головой.
Дорога расчистилась, и Пьер сошел под гору и поехал дальше.
Пьер ехал, оглядываясь по обе стороны дороги, отыскивая знакомые лица и везде встречая только незнакомые военные лица разных родов войск, одинаково с удивлением смотревшие на его белую шляпу и зеленый фрак.
Проехав версты четыре, он встретил первого знакомого и радостно обратился к нему. Знакомый этот был один из начальствующих докторов в армии. Он в бричке ехал навстречу Пьеру, сидя рядом с молодым доктором, и, узнав Пьера, остановил своего казака, сидевшего на козлах вместо кучера.
– Граф! Ваше сиятельство, вы как тут? – спросил доктор.
– Да вот хотелось посмотреть…
– Да, да, будет что посмотреть…
Пьер слез и, остановившись, разговорился с доктором, объясняя ему свое намерение участвовать в сражении.
Доктор посоветовал Безухову прямо обратиться к светлейшему.
– Что же вам бог знает где находиться во время сражения, в безызвестности, – сказал он, переглянувшись с своим молодым товарищем, – а светлейший все таки знает вас и примет милостиво. Так, батюшка, и сделайте, – сказал доктор.
Доктор казался усталым и спешащим.
– Так вы думаете… А я еще хотел спросить вас, где же самая позиция? – сказал Пьер.
– Позиция? – сказал доктор. – Уж это не по моей части. Проедете Татаринову, там что то много копают. Там на курган войдете: оттуда видно, – сказал доктор.
– И видно оттуда?.. Ежели бы вы…
Но доктор перебил его и подвинулся к бричке.
– Я бы вас проводил, да, ей богу, – вот (доктор показал на горло) скачу к корпусному командиру. Ведь у нас как?.. Вы знаете, граф, завтра сражение: на сто тысяч войска малым числом двадцать тысяч раненых считать надо; а у нас ни носилок, ни коек, ни фельдшеров, ни лекарей на шесть тысяч нет. Десять тысяч телег есть, да ведь нужно и другое; как хочешь, так и делай.
Та странная мысль, что из числа тех тысяч людей живых, здоровых, молодых и старых, которые с веселым удивлением смотрели на его шляпу, было, наверное, двадцать тысяч обреченных на раны и смерть (может быть, те самые, которых он видел), – поразила Пьера.
Они, может быть, умрут завтра, зачем они думают о чем нибудь другом, кроме смерти? И ему вдруг по какой то тайной связи мыслей живо представился спуск с Можайской горы, телеги с ранеными, трезвон, косые лучи солнца и песня кавалеристов.
«Кавалеристы идут на сраженье, и встречают раненых, и ни на минуту не задумываются над тем, что их ждет, а идут мимо и подмигивают раненым. А из этих всех двадцать тысяч обречены на смерть, а они удивляются на мою шляпу! Странно!» – думал Пьер, направляясь дальше к Татариновой.
У помещичьего дома, на левой стороне дороги, стояли экипажи, фургоны, толпы денщиков и часовые. Тут стоял светлейший. Но в то время, как приехал Пьер, его не было, и почти никого не было из штабных. Все были на молебствии. Пьер поехал вперед к Горкам.
Въехав на гору и выехав в небольшую улицу деревни, Пьер увидал в первый раз мужиков ополченцев с крестами на шапках и в белых рубашках, которые с громким говором и хохотом, оживленные и потные, что то работали направо от дороги, на огромном кургане, обросшем травою.
Одни из них копали лопатами гору, другие возили по доскам землю в тачках, третьи стояли, ничего не делая.
Два офицера стояли на кургане, распоряжаясь ими. Увидав этих мужиков, очевидно, забавляющихся еще своим новым, военным положением, Пьер опять вспомнил раненых солдат в Можайске, и ему понятно стало то, что хотел выразить солдат, говоривший о том, что всем народом навалиться хотят. Вид этих работающих на поле сражения бородатых мужиков с их странными неуклюжими сапогами, с их потными шеями и кое у кого расстегнутыми косыми воротами рубах, из под которых виднелись загорелые кости ключиц, подействовал на Пьера сильнее всего того, что он видел и слышал до сих пор о торжественности и значительности настоящей минуты.


Пьер вышел из экипажа и мимо работающих ополченцев взошел на тот курган, с которого, как сказал ему доктор, было видно поле сражения.
Было часов одиннадцать утра. Солнце стояло несколько влево и сзади Пьера и ярко освещало сквозь чистый, редкий воздух огромную, амфитеатром по поднимающейся местности открывшуюся перед ним панораму.
Вверх и влево по этому амфитеатру, разрезывая его, вилась большая Смоленская дорога, шедшая через село с белой церковью, лежавшее в пятистах шагах впереди кургана и ниже его (это было Бородино). Дорога переходила под деревней через мост и через спуски и подъемы вилась все выше и выше к видневшемуся верст за шесть селению Валуеву (в нем стоял теперь Наполеон). За Валуевым дорога скрывалась в желтевшем лесу на горизонте. В лесу этом, березовом и еловом, вправо от направления дороги, блестел на солнце дальний крест и колокольня Колоцкого монастыря. По всей этой синей дали, вправо и влево от леса и дороги, в разных местах виднелись дымящиеся костры и неопределенные массы войск наших и неприятельских. Направо, по течению рек Колочи и Москвы, местность была ущелиста и гориста. Между ущельями их вдали виднелись деревни Беззубово, Захарьино. Налево местность была ровнее, были поля с хлебом, и виднелась одна дымящаяся, сожженная деревня – Семеновская.
Все, что видел Пьер направо и налево, было так неопределенно, что ни левая, ни правая сторона поля не удовлетворяла вполне его представлению. Везде было не доле сражения, которое он ожидал видеть, а поля, поляны, войска, леса, дымы костров, деревни, курганы, ручьи; и сколько ни разбирал Пьер, он в этой живой местности не мог найти позиции и не мог даже отличить ваших войск от неприятельских.
«Надо спросить у знающего», – подумал он и обратился к офицеру, с любопытством смотревшему на его невоенную огромную фигуру.
– Позвольте спросить, – обратился Пьер к офицеру, – это какая деревня впереди?
– Бурдино или как? – сказал офицер, с вопросом обращаясь к своему товарищу.
– Бородино, – поправляя, отвечал другой.
Офицер, видимо, довольный случаем поговорить, подвинулся к Пьеру.
– Там наши? – спросил Пьер.
– Да, а вон подальше и французы, – сказал офицер. – Вон они, вон видны.
– Где? где? – спросил Пьер.
– Простым глазом видно. Да вот, вот! – Офицер показал рукой на дымы, видневшиеся влево за рекой, и на лице его показалось то строгое и серьезное выражение, которое Пьер видел на многих лицах, встречавшихся ему.
– Ах, это французы! А там?.. – Пьер показал влево на курган, около которого виднелись войска.
– Это наши.
– Ах, наши! А там?.. – Пьер показал на другой далекий курган с большим деревом, подле деревни, видневшейся в ущелье, у которой тоже дымились костры и чернелось что то.
– Это опять он, – сказал офицер. (Это был Шевардинский редут.) – Вчера было наше, а теперь его.
– Так как же наша позиция?
– Позиция? – сказал офицер с улыбкой удовольствия. – Я это могу рассказать вам ясно, потому что я почти все укрепления наши строил. Вот, видите ли, центр наш в Бородине, вот тут. – Он указал на деревню с белой церковью, бывшей впереди. – Тут переправа через Колочу. Вот тут, видите, где еще в низочке ряды скошенного сена лежат, вот тут и мост. Это наш центр. Правый фланг наш вот где (он указал круто направо, далеко в ущелье), там Москва река, и там мы три редута построили очень сильные. Левый фланг… – и тут офицер остановился. – Видите ли, это трудно вам объяснить… Вчера левый фланг наш был вот там, в Шевардине, вон, видите, где дуб; а теперь мы отнесли назад левое крыло, теперь вон, вон – видите деревню и дым? – это Семеновское, да вот здесь, – он указал на курган Раевского. – Только вряд ли будет тут сраженье. Что он перевел сюда войска, это обман; он, верно, обойдет справа от Москвы. Ну, да где бы ни было, многих завтра не досчитаемся! – сказал офицер.
Старый унтер офицер, подошедший к офицеру во время его рассказа, молча ожидал конца речи своего начальника; но в этом месте он, очевидно, недовольный словами офицера, перебил его.
– За турами ехать надо, – сказал он строго.
Офицер как будто смутился, как будто он понял, что можно думать о том, сколь многих не досчитаются завтра, но не следует говорить об этом.
– Ну да, посылай третью роту опять, – поспешно сказал офицер.
– А вы кто же, не из докторов?
– Нет, я так, – отвечал Пьер. И Пьер пошел под гору опять мимо ополченцев.
– Ах, проклятые! – проговорил следовавший за ним офицер, зажимая нос и пробегая мимо работающих.
– Вон они!.. Несут, идут… Вон они… сейчас войдут… – послышались вдруг голоса, и офицеры, солдаты и ополченцы побежали вперед по дороге.