Мейман, Наум Натанович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Мейман Наум Натанович
Мейман Нохим Санелевич
Дата рождения:

12 мая 1912(1912-05-12)

Место рождения:

Базар, Волынская губерния

Дата смерти:

31 марта 2001(2001-03-31) (88 лет)

Место смерти:

Тель-Авив, Израиль

Страна:

СССР СССР, Израиль Израиль

Научная сфера:

математика

Место работы:

Казанский университет, Институт физических проблем им. П. Л. Капицы РАН, Институт теоретической и экспериментальной физики, Институте теоретической и экспериментальной физики АН СССР

Альма-матер:

Казанский университет

Научный руководитель:

Николай Чеботарёв

Известен как:

математик, физик-теоретик

Награды и премии:

Сталинская премия

Но́хим Са́нелевич (Нау́м Ната́нович) Ме́йман (1911, Базар, Овручский уезд Волынской губернии — 2001, Израиль) — советский математик, физик, диссидент, активист еврейского отказнического движения, член Московской Хельсинкской группы. Доктор физико-математических наук (1937), почётный профессор Тель-Авивского университета.





Биография

Родился в местечке Базар Овручского уезда (ныне Народичский район Житомирской области), в семье лесоторговца[1]. Брат — экономикоисторик-медиевист М. Н. Мейман.

В 1932 году закончил экстерном Казанский университет. В 1937 году в возрасте 26 лет защитил докторскую диссертацию. С 1939 года — профессор математики Казанского университета. Ученик Николая Чеботарёва.

Работал два года в математическом институте при Харьковском университете, где познакомился с великим физиком Л. Д. Ландау. Все годы до смерти Ландау их соединяла дружба, а часто и сотрудничество. Так, в 1956 году Мейман прочел на Всесоюзном математическом съезде доклад от имени коллектива из Меймана, Ландау и Халатникова. Именно эта работа принесла авторам Сталинскую премию.

После войны переехал в Москву, работал в Институте физических проблем, где заведовал математической лабораторией, входившей в теоретический отдел, под руководством Ландау, Институте теоретической и экспериментальной физики АН СССР.

В 1953 году стал лауреатом Сталинской премии по теоретической физике. Внёс вклад в математическую сторону разработки ядерного оружия.

В 1968 году Мейман принял участие в петиционной кампании по делу Александра Гинзбурга, Юрия Галанскова и др. После подписания «письма 99» в защиту Есенина-Вольпина был уволен с работы[2].

В 1971 году вышел на пенсию, после чего подал документы на репатриацию в Израиль. В 1975 году Мейману отказали «из соображений секретности». С этого времени Наум Мейман — активный участник еврейского эмиграционного движения. Участвовал в демонстрациях отказников, подписал ряд писем и обращений в защиту движения, в декабре 1976 года был председателем семинара, посвящённого состоянию и перспективам еврейской культуры в СССР.

В 1977 году стал членом Московской Хельсинкской Группы (МХГ). Подписал около 100 документов группы. По инициативе Меймана в 1979 году был выпущен документ № 112 «Дискриминация евреев при поступлении в университеты».

Наряду с работой в МХГ, продолжал активную деятельность в рамках еврейского эмиграционного движения. Принял участие в семинаре физиков-отказников, написал статью «Монумент у Бабьего Яра» о стремлении властей скрыть, что основными жертвами расстрелов в Бабьем Яре были евреи.

За правозащитную деятельность Наум Мейман неоднократно подвергался арестам, обыскам, отключению телефона, допросам.

Несколько лет боролся также за право жены Инны Мейман-Китросской на лечение за рубежом. Она скончалась в феврале 1987 года в Вашингтоне. Мейману не было разрешено принять участие в её похоронах[3][4].

В 1988 году Мейман репатриировался в Израиль, где был выбран почётным профессором Тель-Авивского университета, где в 1992 году в связи с восьмидесятилетием была проведена конференция в его честь. Скончался в 2001.

Дочь Ольга Плам живёт в Боулдере, штат Колорадо, США.

Напишите отзыв о статье "Мейман, Наум Натанович"

Литература

  • [www.mathnet.ru/php/getFT.phtml?jrnid=rm&paperid=499&what=fullt&option_lang=rus Наум Натанович Мейман (некролог)// Успехи математических наук] Д. В. Аносов, В. Л. Гинзбург, А. Б. Жижченко, М. И. Монастырский, С. П. Новиков, Я. Г. Синай, М. А. Соловьев.  — 2002. — Т. 57. — № 2. — С. 179—184.

Примечания

  1. [www.mathnet.ru/links/3f5b30c63a90ee6e646c28fda07a12a6/rm499.pdf Некролог в «Успехах математических наук»]
  2. Подъяпольская М. [www.memo.ru/history/podjap/vosp03.htm Письмо 99-ти]. Мемориал. Проверено 24 июля 2013. [www.webcitation.org/6IPpOXfRF Архивировано из первоисточника 27 июля 2013].
  3. [query.nytimes.com/gst/fullpage.html?res=9B0DE5DE173EF933A25751C0A961948260&sec=health&spon=&partner=permalink&exprod=permalink INNA MEIMAN, EMIGRE, DIES AT 53 ], NY Times
  4. [query.nytimes.com/gst/fullpage.html?res=9B0DEFDE153EF935A15751C0A961948260&scp=5&sq=Meiman OLD AND ALONE, SOVIET DISSIDENT LOOKS TO EXIT], NY Times

Ссылки

  • [query.nytimes.com/gst/fullpage.html?sec=health&res=9404E3DB1338F93AA15754C0A963948260&scp=4&sq=Meiman SOVIET HUMAN RIGHTS BATTLE: ONLY ISOLATED VOICES REMAIN ], NY Times
  • [query.nytimes.com/gst/fullpage.html?res=9B0DE5DE173EF933A25751C0A961948260&sec=health&spon=&partner=permalink&exprod=permalink INNA MEIMAN, EMIGRE, DIES AT 53 ], NY Times
  • [query.nytimes.com/gst/fullpage.html?res=9B0DEFDE153EF935A15751C0A961948260&scp=5&sq=Meiman OLD AND ALONE, SOVIET DISSIDENT LOOKS TO EXIT], NY Times

См. также

Электронные журналы

  • [www.mhg.ru/history/1B3270D Московская Хельсинкская группа. Мейман Наум Натанович]рус.
  • [www.mathnet.ru/links/b28770486a7b12c2e5d662d364524672/rm_499_refsN/rm_499_refsN.html Список работ Меймана]

Отрывок, характеризующий Мейман, Наум Натанович

– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.