Мещанство

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Мещане»)
Перейти к: навигация, поиск

Меща́нство (польск. mieszczanin — горожа́нин) — в Российской империи до 1917 года — сословие, низший разряд городских обывателей. Мещане относились к податным сословиям, несли рекрутскую и податную повинность, могли подвергаться телесным наказаниям.





История

Мещанство берёт начало от посадских (жителей городов и посадов) Русского государства, в основном — ремесленников, мелких домовладельцев и торговцев. Считается, что название происходит от польского и белорусского названия небольших городов — «местечко». Официально сословие мещан было оформлено в Жалованной грамоте городам Екатерины II в 1785 году. Наименование «мещане» в ней было определено как: «городовые обыватели», «среднего рода люди», мелкие торговцы и ремесленники. Мещанское сословие по положению стояло ниже купеческого. Именно мещанам принадлежала бо́льшая часть городского недвижимого имущества. Будучи основными плательщиками налогов и податей, мещане, наряду с купцами, относились к категории «правильных городских обывателей».

Мещане города объединялись в «мещанское общество». Принадлежность к мещанству оформлялась записью в городовой обывательской книге, то есть всякий мещанин был приписан к определённому городу. Покинуть на время населённый пункт своего проживания мещанин мог только по временному паспорту, а перейти в другой — с разрешения властей (которое, впрочем, обычно давалось). Звание мещанина было наследственным. Записаться в мещане мог любой городской житель, который имел в городе недвижимую собственность, занимался торговлей или ремеслом, платил подати и исполнял общественные службы. Исключить мещанина из сословия мог только суд или мещанское общество. Мещанин платил подушную подать, внутренние городские сборы, отбывал рекрутскую повинность. Мещане имели право корпоративного объединения и сословного мещанского самоуправления (которое реализовывалось через мещанские управы). Для них существовал отдельный, мещанский суд. В середине XIX века мещане были освобождены от телесных наказаний, с 1866 года — от подушной подати.

Мещане-ремесленники переходили в разряд цеховых: всякий, кто постоянно занимался каким-либо ремеслом, обязан был записываться в цех. Ремесленники по званию делились на мастеров и подмастерьев. Мастером мог сделаться только подмастерье, пробывший в этом звании не менее трех лет.

Между мещанством и купечеством всегда существовала тесная связь. Разбогатевшие и развившие своё предприятие мещане переходили в купечество, обедневшие купцы — в мещанство. В 1863 году была отменена низшая, третья гильдия купечества, и все купцы, приписанные к ней, были переведены в мещанство. Запись в мещане была возможна для государственных крестьян, а после отмены крепостного права — для всех крестьян, но при условии выхода из сельского общества (общины) и с согласия властей. Также в мещане нередко переходили отставные военнослужащие, получавшие при этом ряд льгот, в том числе освобождение от податей. После отмены крепостного права мещанское сословие было в значительной мере пополнено крестьянами, однако, как отмечали современники, эти «новые мещане» зачастую переходили в новое качество только для того, чтобы не платить подати. В действительности они не занимались торговлей и ремёслами, а купив дом в городе, арендовали землю и продолжали жить земледелием. Некоторые из мещан получали образование и переходили в сословие разночинцев.

В 1811 году в России было 949,9 тыс. мещан (что составляло 35 % городского населения). Согласно данным переписи 1897 года в России было 13386,4 тыс. мещан, то есть мещане были вторым по своей численности сословием после крестьян в составе коренного населения страны. Хотя мещанство формально имело своё самоуправление (мещанское управление), но как податное, а позже «бывшее податное» сословие, мещанское самоуправление лишь в весьма слабой степени служило нуждам членов сословия и по сути являлось бесплатным (для государства) органом финансово-полицейского управления.

Мещанское сословие было отменено вместе с прочими сословиями и званиями c Октябрьской революцией 1917 года.

Свобода перемещения

Несмотря на ослабление паспортной системы в начале XX века, мещане были ограничены в праве передвижения. Дела о выдаче паспортов мещанам часто доходили до мещанского схода (например, в случае недоимочности). Однако сходы проходили редко, состав их не был определён законом, и решения потому были неустойчивы.

См. также

Напишите отзыв о статье "Мещанство"

Примечания

  1. Города, местечки и замки Великого княжества Литовского: энциклопедия / ред.совет: Т. В. Белова (пред.), Саламаха В. П. (глав.ред.) [и др.]. — Мн.: БелЭн, 2009. — С. 18. — 312 с. — 3000 экз. — ISBN 978-985-11-0432-7.

Литература

Отрывок, характеризующий Мещанство



В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.