Мещерский, Элим Петрович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Князь Элим Петрович Мещерский (1808—1844) — русский дипломат, поэт, писавший преимущественно на французском языке. Занимался переводом русской литературы на французский язык. Составил посмертно вышедшую антологию «Les poètes russes» («Русские поэты», Париж, 1846). Отец Марии Мещерской, возлюбленной будущего Александра III.





Биография

Князь Элим (вследствие двойной транслитерации от «Елим») родился в 1808 году 26-го октября в Петербурге в семье Мещерских. Его отец — князь Пётр Сергеевич Мещерский (1779—1856), действительный тайный советник, обер-прокурор Святейшего Синода, председатель Библейского общества. Мать — Екатерина Ивановна, урождённая Чернышёва (1782—1851), была сестрой Александра Чернышёва, участника войн с Наполеоном, впоследствии, при Николае I, ставшего военным министром и председателем Государственного совета.

Из-за болезненности получил домашнее образование. Детство провёл в немецком Веймаре с матерью, где был представлен Гёте и поддерживал с ним отношения всю жизнь.[1] Несмотря на то, что с отцом он не жил, Элим никогда не порывал духовной связи с ним. Пётр Сергеевич оказал большое влияние на формирование мировоззрения сына, на его политические взгляды. В переписке Элим часто делился наблюдениями о становлении своего характера, складывающихся взглядах на жизнь.

Когда Элиму было 18 лет, русский посол в Дрездене В. В. Ханыков, желая сделать приятное его матери, ходатайствовал о получении юношей одной из наиболее старых саксонских орденов — Родового ордена Бдительности, или Белого Сокола, который был вручён герцогом Веймарским.

В Россию Элим вернулся уже взрослым юношей со сложившимися под влиянием немецкой философии взглядами, которые были быстро побеждены любовью к родине. После окончания Петербургского университета с 1823 года Мещерский на дипломатической работе: сначала — служба по ведомству министерства иностранных дел в Дрездене, потом — при русской миссии в Турине, затем — атташе русского посольства в Париже. Элим имел придворное звание камер-юнкера и гражданский чин титулярного советника.

Но дипломатическая служба мало его привлекала, поэтому, когда Сергей Семёнович Уваров, только что занявший пост министра народного просвещения Российской империи, искал человека, способного держать его в курсе «всего наиболее примечательного, что происходит в области наук и искусств, в частности, в курсе мер, принимаемых французским правительством в отношении учреждений народного просвещения», Мещерский в 1833-м, стараниями родителей, занял должность «личного корреспондента министра».[2]

В 1836 функции «литературного корреспондента» были переданы Якову Николаевичу Толстому, который больше времени уделял доносительской деятельности и чьи обстоятельные письма более удовлетворяли Уварова и шефа жандармов Бенкендорфа[3].

Элим продолжал номинально числиться в штате русского посольства в Париже, а потом был приписан к миссии в Турине, проживая всё ещё в Париже. Вместе с ним в Париж переехала его мать, договорившаяся с мужем о «раздельной жизни». Её литературный салон посещали многие известные французские писатели и публицисты, среди них Оноре де Бальзак, Шарль Огюстен де Сент-Бёв, Альфред де Мюссе, Альфред де Виньи, Александр Дюма, Виктор Гюго и другие. Сам Элим устраивал поэтические чтения.

В июне 1836 Мещерский приехал в отпуск в Петербург. Здесь он впервые встретился с Александром Пушкиным, который подарил ему «Бориса Годунова» с надписью: «Князю Елиму Мещерскому». Данный факт, по мнению профессора МГУ им. М. В. Ломоносова Василия Ивановича Кулешова, означает, что патриотичная личность Элима пришлась по душе поэту. В библиотеке Пушкина сохранилась книга Антони Дешана «Derniéres paroles» (Париж, 1835), подаренная автором Мещерскому (с автографом), от которого она попала к Пушкину. Пушкин был знаком с невестой Элима, с родителями которой он был близок.

В 1839 году Элим женился на Варваре Степановне Жихаревой (1819—1859), за которой ухаживал с 1831 года, дочери писателя С. П. Жихарева. Жена происходила из старого, но небогатого дворянского рода, поэтому брак с ней не был одобрен матерью князя. В молодости Варвара Степановна была известна в московском обществе своей «пленительной» красотой, а позже своими любовными похождениями[4].

Умер Элим в возрасте тридцати шести лет в Париже 2 ноября от водянки, когда его дочери Марии, в дальнейшем — первой влюблённости императора Александра III, ещё не было и года. Поэт похоронен в Царском Селе на Казанском кладбище. Его вдова, несколько времени спустя, вышла вторично замуж за графа Борбон дель Монте.

Личные взгляды

Мещерский разделял идеологию французских католических философов эпохи Реставрации, консерватора графа Жозефа-Мари де Местра, традиционалиста виконта Луи Габриэля Амбруаза де Бональда.

Он знакомится с философом, ревностным христианином, Луи Ежен-Мари Ботеном, которому поверяет свои мысли о единстве вселенской Церкви.

Мещерский симпатизировал масонству. В Париже он содействовал приобретению русским двором документов, связанных с историей масонства. Свои взгляды Мещерский изложил в компилятивном трактате «De la foi dans la science» — «О вере и науке», утверждавшем идею нравственной силы русского народа, не испорченного рационализмом, способного стать центром христианского возрождения Европы и послужить объединению Востока и Запада, пришедшего (по Мещерскому) в духовный, религиозный и политический упадок. В работе так же нашли место туманные рассуждения о путях исцеления пороков общества путём примирения религии и науки, о любимом немецком философе Франце Баадере. Весь трактат полон восторженных патриотических чувств.

Воззрения Мещерского на будущность нации были комплиментарны мыслям его начальника о величии России, её мессианстве, и с убеждением в том, что царствование Николая открыло «русскую эру» для Европы. Знаменитая формула Уварова «самодержавие — Православие — народность» вполне отвечала идеям Мещерского.

Дипломатическая работа

Своё главное предназначение в русской культуре Элим Мещерский исполнит только по приезде в Париж. Горячий патриот, он желал дать французам верное представление о России, способствуя культурным связям между двумя странами.

Его работа в этом направлении началась ещё в 1830-м году речью «О русской литературе» в обществе «Аттенеум» в Марселе. Речь Мещерского «знакомит Европу с Россией».[5] С речью в печатном виде был знаком Гёте.[6]

В речи впервые была высказана мысль, что французское влияние на русскую литературу уже преодолено, и в России есть оригинальные поэты.[7]

Мещерскому принадлежит также изданная анонимно книга «Lettres d’un russe adressées à M. M. les rédactuers de la Revue Européenne, ci devant du Correspondant», Ницца, 1832, в которой много говорится о Пушкине. Работа обсуждалась в петербургских кругах, автор приобрёл популярность. Вяземский так отозвался об этой работе Элима в письме к жене:

«От брошюрки так и несёт племянничеством Чернышёва. Всего хуже, что брошюрка очень глупа. В чувствах много ... холопского патриотизма».

— «Встречи с прошлым». Т.5. Советская Россия, 1984

В дальнейшем, продолжая знакомить французскую публику с русской литературой, Мещерский опубликовал статьи «О русской сатире в различные эпохи развития русского общества», «Поэзия козаков» (1834).

Чтобы улучшать образ Российской империи он начал сотрудничать со многими французскими столичными изданиями (например, «Le Panorama Littéraire de l’Europe»). Там Мещерский публикует две статьи. Одна посвящена русской сатире, другая – народной поэзии.

В журнале «Revue européen par les rédacteurs du Correspondant» появилась его статья, автором которой значился «Un russe de vos abonnés» — «Ваш русский подписчик»:

«Говорят, что русские подражают всему миру – французам, немцам, англичанам. Я не отрицаю, что до известной степени мания подражания составляет наш порок: это следствие того положения, которое заняла Россия в смене времени. Другие страны Европы были вынуждены извлекать культуру из родной почвы; в поте лица своего они взращивали её плоды. Небо, которое всегда благосклонно к России, избавило её от этой необходимости. Ей стоило только протянуть руку, чтобы получить готовые плоды».

— Корбе Ш. Из истории русско-французских литературных связей первой трети XIX в. // Международные связи русской литературы. М.; Л., 1963

Литературных критиков он в личной переписке просит «Проявить симпатию или хотя бы беспристрастность по отношению к России».

Газета «Journal général de l'introduction publique et des cours scientifique et littéraire» опубликовала статью «Об образовании в русской империи», где утверждалось, что российское правительство имеет шпионов в университетах, наблюдающих за студентами и преподавателями. Мещерский принес в редакцию несколько номеров «Журнала Министерства народного просвещения», чтобы показать, чем озабочено русское правительство в области образования. Под влиянием Мещерского меняется отношение этой газеты к России. Она публикует в переводе, сделанном Мещерским, «Первую лекцию о всемирной истории» Михаила Петровича Погодина из первого выпуска вышеупомянутого «Журнала Министерства народного просвещения».

В то же время он постоянно посылает материалы в этот журнал в Россию. Напечатаны его заметки о начальном образовании во Франции, о французских писателях и философах – Альфонсе де Ламартине, Арни Лакордене, обзор одного номера журнала «Panorama littéraire de l'Europe», заметки о морали в христианстве (на примере Франции), о французском католическом университете, прогрессирующей религиозности во Франции.[8]

Литературная деятельность

После отставки с должности атташе, князь целиком посвятил себя литературной деятельности. Вышло три сборника его переводов. Писательский дар Мещерский проявил в первых же своих творческих опытах.

«Едва ему исполнилось 20 лет, как он уже создавал шедевры перевода».

— Эткинд Е. Французские стихи в переводах русских поэтов Х1Х-ХХ вв. М.: 1969

Его творческое наследие осталось преимущественно на французском языке. До Элима обычный французский читатель был знаком с русской литературой только по хрестоматии Эмиля Дюпре де Сен-Мора «Anthologie Russe, suivie de poésies originales», талантливой работы молодого дипломата, но не передающей дух русской беллетристики, так как автор даже не владел русским языком и лишь зарифмовал полученные от других лиц (иногда от самих авторов) подстрочники.[9]

В отличие от своего предшественника, Элим прекрасно владеет обоими языками. Его стихи ценили современные ему парижские литераторы. Единственный сборник стихотворений и переводов, изданный при жизни автора, вышел в 1839 и был назван «Les Boreales» — «Северные стихи». Александр Тургенев иронически иногда переводил данный сборник как «Северное затмение». В сборнике содержатся двадцать пять его переводов стихотворений Александра Пушкина, Василия Жуковского, Евгения Баратынского, Алексея Кольцова,

«бережно сохранивших прелесть подлинников»

— Кулешов В. Литературные связи России и Западной Европы в XIX в. (1-я половина). Изд. 2-е. М ., 1977.

.

В предисловии к сборнику Элим сформулировал свои переводческие принципы:

«Перевести — это значит бросить в плавильную печь прекрасное металлическое изделие для того, чтобы создать новое на основании первоначального рисунка. Масса металла не пострадает, но образец утрачен. Приходится пользоваться новым образцом; у него иная конфигурация, и создан он чужою рукой; вы бросаете в огонь орла, а вынимаете ворона. Еще удачлив тот, кто так понимает свою задачу! Иногда на его долю выпадает успех. Но что ждет переводчика, упрямо стремящегося рабски воспроизвести образец? [...] Он с гордостью предъявит вам восковую куклу. Всё в этой человеческой фигуре точно: рост, черты, цвет кожи, вплоть до морщинок на лице; однако, и то, чего недостает, это тоже — всё, это — жизнь».

— Elim Mestscherski. Les Boreales. Paris, 1839

Мещерский показал возможность пересоздать французскими средствами произведения различные стилистические окраски, полутона. Наиболее изучены его переводы лирики Пушкина. Посредством переводов Элима два стихотворения Пушкина однажды цитировал Сент-Бёв.[10]

Элим свободно обращается с пушкинским текстом, оставаясь верным ему, не нарушая стиля, духа, эмоциональной настроенности и следуя движению лирического сюжета.

После смерти Мещерского в 1845 стараниями его матери и друзей во главе с Эмилем Дешаном вышла книга лирики на французском «Les roses noires» — «Черные розы». Туда вошли драматические сцены по мотивам поэм Пушкина «Цыганы», Жуковского «Светлана».

Последняя, третья книга Мещерского — двухтомная антология «Les poètes russes» — «Русские поэты» вышла в 1846. В неё были включены переводы пятидесяти пяти русских поэтов конца XVIII — первой половины XIX веков. Мещерский хотел показать французскому читателю обилие и многоцветие русской поэзии, поэтому наряду с классиками золотого века русской поэзии в антологию попали и не столь значимые произведения.

Следует упомянуть, что им были в разные годы опубликованы несколько стихотворений на русском языке - в сборнике Нестора Васильевича Кукольника «Новогодник» и в альманахе «Утренняя заря» Владимира Андреевича Владиславлева. Стихотворения свидетельствуют, что для русского парижанина, в отличие от многих не выезжавших из России аристократов, русский язык был «родным».

Вклад в культуру

Василий Кулешов отмечает, что, как патриот-мистик, в противовес парижскому материализму, Мещерский старался знакомить французов с русской литературой с монархических позиций. Живя в Европе, Элим повсеместно сталкивался с критикой политики его родины, встречал презрение к официальной николаевской России. Он даже хотел учредить в либеральном Париже специальный журнал, который насаждал бы во Франции «правильную информацию» о России и уже начал принимать подписку на новое издание. Но средств на это из казны выделено не было и идея журнала не претворилась в жизнь.

Элим Мещерский познакомил французскую и немецкую читающую публику с русской поэзией и в своих мастерских переводах научил её ценить Пушкина. Он доносил русскую поэзию до французских литераторов не только посредством издания своих переводов, но и лично непрестанно общаясь с ними в литературных салонах.

В России его талант успел оценить только Пушкин и Пётр Андреевич Вяземский, во Франции творчество Мещерского было прочно забыто — пока его не воскресил[8] Андре Мазон в начале XX века.

Напишите отзыв о статье "Мещерский, Элим Петрович"

Литература

Андре Мазон, «Князь Элим», Литературное наследство, т. 31—32, с. 421.

  1. Из истории литературных связей XIX века. М., 1962.
  2. Снытко Н. В. Парижский корреспондент (об архиве Элима Мещерского). // Встречи с прошлым. М., 1984. Вып. 5.
  3. Абакумов О. Все знает, бывает всюду, принимает всех… Новые штрихи к портрету Якова Толстого, шпиона и декабриста // Родина, 1994. № 7.
  4. Записки С. М. Сухотина // Русский Архив. 1894. Т. 3.—С.72.
  5. Погодин М. Год в чужих краях. Ч. 3. М., 1844.
  6. Алексеев М. Пушкин на Западе // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. Т. 3. 1837-1937. М.-Л.: АН СССР, 1937.
  7. Кулешов В. Литературные связи России и Западной Европы в XIX в. (1-я половина). Изд. 2-е. М ., 1977.
  8. 1 2 Мазон А. Князь Элим // Литературное наследство. Т. 31/32. М., 1937.
  9. Ансело Ф. «Шесть месяцев в России». М.: Новое литературное обозрение, 2001.
  10. Алексеев М. П. Пушкин на Западе // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии / АН СССР. Ин-т литературы. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937. [Вып.] 3. С. 129.

Отрывок, характеризующий Мещерский, Элим Петрович

– Как я рада, что ты приехал! – не отвечая, сказала Наташа, – нам так весело. Василий Дмитрич остался для меня еще день, ты знаешь?
– Нет, еще не приезжал папа, – сказала Соня.
– Коко, ты приехал, поди ко мне, дружок! – сказал голос графини из гостиной. Николай подошел к матери, поцеловал ее руку и, молча подсев к ее столу, стал смотреть на ее руки, раскладывавшие карты. Из залы всё слышались смех и веселые голоса, уговаривавшие Наташу.
– Ну, хорошо, хорошо, – закричал Денисов, – теперь нечего отговариваться, за вами barcarolla, умоляю вас.
Графиня оглянулась на молчаливого сына.
– Что с тобой? – спросила мать у Николая.
– Ах, ничего, – сказал он, как будто ему уже надоел этот всё один и тот же вопрос.
– Папенька скоро приедет?
– Я думаю.
«У них всё то же. Они ничего не знают! Куда мне деваться?», подумал Николай и пошел опять в залу, где стояли клавикорды.
Соня сидела за клавикордами и играла прелюдию той баркароллы, которую особенно любил Денисов. Наташа собиралась петь. Денисов восторженными глазами смотрел на нее.
Николай стал ходить взад и вперед по комнате.
«И вот охота заставлять ее петь? – что она может петь? И ничего тут нет веселого», думал Николай.
Соня взяла первый аккорд прелюдии.
«Боже мой, я погибший, я бесчестный человек. Пулю в лоб, одно, что остается, а не петь, подумал он. Уйти? но куда же? всё равно, пускай поют!»
Николай мрачно, продолжая ходить по комнате, взглядывал на Денисова и девочек, избегая их взглядов.
«Николенька, что с вами?» – спросил взгляд Сони, устремленный на него. Она тотчас увидала, что что нибудь случилось с ним.
Николай отвернулся от нее. Наташа с своею чуткостью тоже мгновенно заметила состояние своего брата. Она заметила его, но ей самой так было весело в ту минуту, так далека она была от горя, грусти, упреков, что она (как это часто бывает с молодыми людьми) нарочно обманула себя. Нет, мне слишком весело теперь, чтобы портить свое веселье сочувствием чужому горю, почувствовала она, и сказала себе:
«Нет, я верно ошибаюсь, он должен быть весел так же, как и я». Ну, Соня, – сказала она и вышла на самую середину залы, где по ее мнению лучше всего был резонанс. Приподняв голову, опустив безжизненно повисшие руки, как это делают танцовщицы, Наташа, энергическим движением переступая с каблучка на цыпочку, прошлась по середине комнаты и остановилась.
«Вот она я!» как будто говорила она, отвечая на восторженный взгляд Денисова, следившего за ней.
«И чему она радуется! – подумал Николай, глядя на сестру. И как ей не скучно и не совестно!» Наташа взяла первую ноту, горло ее расширилось, грудь выпрямилась, глаза приняли серьезное выражение. Она не думала ни о ком, ни о чем в эту минуту, и из в улыбку сложенного рта полились звуки, те звуки, которые может производить в те же промежутки времени и в те же интервалы всякий, но которые тысячу раз оставляют вас холодным, в тысячу первый раз заставляют вас содрогаться и плакать.
Наташа в эту зиму в первый раз начала серьезно петь и в особенности оттого, что Денисов восторгался ее пением. Она пела теперь не по детски, уж не было в ее пеньи этой комической, ребяческой старательности, которая была в ней прежде; но она пела еще не хорошо, как говорили все знатоки судьи, которые ее слушали. «Не обработан, но прекрасный голос, надо обработать», говорили все. Но говорили это обыкновенно уже гораздо после того, как замолкал ее голос. В то же время, когда звучал этот необработанный голос с неправильными придыханиями и с усилиями переходов, даже знатоки судьи ничего не говорили, и только наслаждались этим необработанным голосом и только желали еще раз услыхать его. В голосе ее была та девственная нетронутость, то незнание своих сил и та необработанная еще бархатность, которые так соединялись с недостатками искусства пенья, что, казалось, нельзя было ничего изменить в этом голосе, не испортив его.
«Что ж это такое? – подумал Николай, услыхав ее голос и широко раскрывая глаза. – Что с ней сделалось? Как она поет нынче?» – подумал он. И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты, следующей фразы, и всё в мире сделалось разделенным на три темпа: «Oh mio crudele affetto… [О моя жестокая любовь…] Раз, два, три… раз, два… три… раз… Oh mio crudele affetto… Раз, два, три… раз. Эх, жизнь наша дурацкая! – думал Николай. Всё это, и несчастье, и деньги, и Долохов, и злоба, и честь – всё это вздор… а вот оно настоящее… Hy, Наташа, ну, голубчик! ну матушка!… как она этот si возьмет? взяла! слава Богу!» – и он, сам не замечая того, что он поет, чтобы усилить этот si, взял втору в терцию высокой ноты. «Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!» подумал он.
О! как задрожала эта терция, и как тронулось что то лучшее, что было в душе Ростова. И это что то было независимо от всего в мире, и выше всего в мире. Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!… Всё вздор! Можно зарезать, украсть и всё таки быть счастливым…


Давно уже Ростов не испытывал такого наслаждения от музыки, как в этот день. Но как только Наташа кончила свою баркароллу, действительность опять вспомнилась ему. Он, ничего не сказав, вышел и пошел вниз в свою комнату. Через четверть часа старый граф, веселый и довольный, приехал из клуба. Николай, услыхав его приезд, пошел к нему.
– Ну что, повеселился? – сказал Илья Андреич, радостно и гордо улыбаясь на своего сына. Николай хотел сказать, что «да», но не мог: он чуть было не зарыдал. Граф раскуривал трубку и не заметил состояния сына.
«Эх, неизбежно!» – подумал Николай в первый и последний раз. И вдруг самым небрежным тоном, таким, что он сам себе гадок казался, как будто он просил экипажа съездить в город, он сказал отцу.
– Папа, а я к вам за делом пришел. Я было и забыл. Мне денег нужно.
– Вот как, – сказал отец, находившийся в особенно веселом духе. – Я тебе говорил, что не достанет. Много ли?
– Очень много, – краснея и с глупой, небрежной улыбкой, которую он долго потом не мог себе простить, сказал Николай. – Я немного проиграл, т. е. много даже, очень много, 43 тысячи.
– Что? Кому?… Шутишь! – крикнул граф, вдруг апоплексически краснея шеей и затылком, как краснеют старые люди.
– Я обещал заплатить завтра, – сказал Николай.
– Ну!… – сказал старый граф, разводя руками и бессильно опустился на диван.
– Что же делать! С кем это не случалось! – сказал сын развязным, смелым тоном, тогда как в душе своей он считал себя негодяем, подлецом, который целой жизнью не мог искупить своего преступления. Ему хотелось бы целовать руки своего отца, на коленях просить его прощения, а он небрежным и даже грубым тоном говорил, что это со всяким случается.
Граф Илья Андреич опустил глаза, услыхав эти слова сына и заторопился, отыскивая что то.
– Да, да, – проговорил он, – трудно, я боюсь, трудно достать…с кем не бывало! да, с кем не бывало… – И граф мельком взглянул в лицо сыну и пошел вон из комнаты… Николай готовился на отпор, но никак не ожидал этого.
– Папенька! па…пенька! – закричал он ему вслед, рыдая; простите меня! – И, схватив руку отца, он прижался к ней губами и заплакал.

В то время, как отец объяснялся с сыном, у матери с дочерью происходило не менее важное объяснение. Наташа взволнованная прибежала к матери.
– Мама!… Мама!… он мне сделал…
– Что сделал?
– Сделал, сделал предложение. Мама! Мама! – кричала она. Графиня не верила своим ушам. Денисов сделал предложение. Кому? Этой крошечной девочке Наташе, которая еще недавно играла в куклы и теперь еще брала уроки.
– Наташа, полно, глупости! – сказала она, еще надеясь, что это была шутка.
– Ну вот, глупости! – Я вам дело говорю, – сердито сказала Наташа. – Я пришла спросить, что делать, а вы мне говорите: «глупости»…
Графиня пожала плечами.
– Ежели правда, что мосьё Денисов сделал тебе предложение, то скажи ему, что он дурак, вот и всё.
– Нет, он не дурак, – обиженно и серьезно сказала Наташа.
– Ну так что ж ты хочешь? Вы нынче ведь все влюблены. Ну, влюблена, так выходи за него замуж! – сердито смеясь, проговорила графиня. – С Богом!
– Нет, мама, я не влюблена в него, должно быть не влюблена в него.
– Ну, так так и скажи ему.
– Мама, вы сердитесь? Вы не сердитесь, голубушка, ну в чем же я виновата?
– Нет, да что же, мой друг? Хочешь, я пойду скажу ему, – сказала графиня, улыбаясь.
– Нет, я сама, только научите. Вам всё легко, – прибавила она, отвечая на ее улыбку. – А коли бы видели вы, как он мне это сказал! Ведь я знаю, что он не хотел этого сказать, да уж нечаянно сказал.
– Ну всё таки надо отказать.
– Нет, не надо. Мне так его жалко! Он такой милый.
– Ну, так прими предложение. И то пора замуж итти, – сердито и насмешливо сказала мать.
– Нет, мама, мне так жалко его. Я не знаю, как я скажу.
– Да тебе и нечего говорить, я сама скажу, – сказала графиня, возмущенная тем, что осмелились смотреть, как на большую, на эту маленькую Наташу.
– Нет, ни за что, я сама, а вы слушайте у двери, – и Наташа побежала через гостиную в залу, где на том же стуле, у клавикорд, закрыв лицо руками, сидел Денисов. Он вскочил на звук ее легких шагов.
– Натали, – сказал он, быстрыми шагами подходя к ней, – решайте мою судьбу. Она в ваших руках!
– Василий Дмитрич, мне вас так жалко!… Нет, но вы такой славный… но не надо… это… а так я вас всегда буду любить.
Денисов нагнулся над ее рукою, и она услыхала странные, непонятные для нее звуки. Она поцеловала его в черную, спутанную, курчавую голову. В это время послышался поспешный шум платья графини. Она подошла к ним.
– Василий Дмитрич, я благодарю вас за честь, – сказала графиня смущенным голосом, но который казался строгим Денисову, – но моя дочь так молода, и я думала, что вы, как друг моего сына, обратитесь прежде ко мне. В таком случае вы не поставили бы меня в необходимость отказа.
– Г'афиня, – сказал Денисов с опущенными глазами и виноватым видом, хотел сказать что то еще и запнулся.
Наташа не могла спокойно видеть его таким жалким. Она начала громко всхлипывать.
– Г'афиня, я виноват перед вами, – продолжал Денисов прерывающимся голосом, – но знайте, что я так боготво'ю вашу дочь и всё ваше семейство, что две жизни отдам… – Он посмотрел на графиню и, заметив ее строгое лицо… – Ну п'ощайте, г'афиня, – сказал он, поцеловал ее руку и, не взглянув на Наташу, быстрыми, решительными шагами вышел из комнаты.

На другой день Ростов проводил Денисова, который не хотел более ни одного дня оставаться в Москве. Денисова провожали у цыган все его московские приятели, и он не помнил, как его уложили в сани и как везли первые три станции.
После отъезда Денисова, Ростов, дожидаясь денег, которые не вдруг мог собрать старый граф, провел еще две недели в Москве, не выезжая из дому, и преимущественно в комнате барышень.
Соня была к нему нежнее и преданнее чем прежде. Она, казалось, хотела показать ему, что его проигрыш был подвиг, за который она теперь еще больше любит его; но Николай теперь считал себя недостойным ее.
Он исписал альбомы девочек стихами и нотами, и не простившись ни с кем из своих знакомых, отослав наконец все 43 тысячи и получив росписку Долохова, уехал в конце ноября догонять полк, который уже был в Польше.



После своего объяснения с женой, Пьер поехал в Петербург. В Торжке на cтанции не было лошадей, или не хотел их смотритель. Пьер должен был ждать. Он не раздеваясь лег на кожаный диван перед круглым столом, положил на этот стол свои большие ноги в теплых сапогах и задумался.
– Прикажете чемоданы внести? Постель постелить, чаю прикажете? – спрашивал камердинер.
Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и всё продолжал думать о том же – о столь важном, что он не обращал никакого .внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало то, что он позже или раньше приедет в Петербург, или то, что будет или не будет ему места отдохнуть на этой станции, но всё равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.
Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения задранных ног, смотрел на них через очки, и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его. А его занимали всё одни и те же вопросы с самого того дня, как он после дуэли вернулся из Сокольников и провел первую, мучительную, бессонную ночь; только теперь в уединении путешествия, они с особенной силой овладели им. О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить, и не мог перестать задавать себе. Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. Винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его.
Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель очевидно врал и хотел только получить с проезжего лишние деньги. «Дурно ли это было или хорошо?», спрашивал себя Пьер. «Для меня хорошо, для другого проезжающего дурно, а для него самого неизбежно, потому что ему есть нечего: он говорил, что его прибил за это офицер. А офицер прибил за то, что ему ехать надо было скорее. А я стрелял в Долохова за то, что я счел себя оскорбленным, а Людовика XVI казнили за то, что его считали преступником, а через год убили тех, кто его казнил, тоже за что то. Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить, и что такое я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем?», спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, не логического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «умрешь – всё кончится. Умрешь и всё узнаешь, или перестанешь спрашивать». Но и умереть было страшно.
Торжковская торговка визгливым голосом предлагала свой товар и в особенности козловые туфли. «У меня сотни рублей, которых мне некуда деть, а она в прорванной шубе стоит и робко смотрит на меня, – думал Пьер. И зачем нужны эти деньги? Точно на один волос могут прибавить ей счастья, спокойствия души, эти деньги? Разве может что нибудь в мире сделать ее и меня менее подверженными злу и смерти? Смерть, которая всё кончит и которая должна притти нынче или завтра – всё равно через мгновение, в сравнении с вечностью». И он опять нажимал на ничего не захватывающий винт, и винт всё так же вертелся на одном и том же месте.
Слуга его подал ему разрезанную до половины книгу романа в письмах m mе Suza. [мадам Сюза.] Он стал читать о страданиях и добродетельной борьбе какой то Аmelie de Mansfeld. [Амалии Мансфельд.] «И зачем она боролась против своего соблазнителя, думал он, – когда она любила его? Не мог Бог вложить в ее душу стремления, противного Его воле. Моя бывшая жена не боролась и, может быть, она была права. Ничего не найдено, опять говорил себе Пьер, ничего не придумано. Знать мы можем только то, что ничего не знаем. И это высшая степень человеческой премудрости».
Всё в нем самом и вокруг него представлялось ему запутанным, бессмысленным и отвратительным. Но в этом самом отвращении ко всему окружающему Пьер находил своего рода раздражающее наслаждение.
– Осмелюсь просить ваше сиятельство потесниться крошечку, вот для них, – сказал смотритель, входя в комнату и вводя за собой другого, остановленного за недостатком лошадей проезжающего. Проезжающий был приземистый, ширококостый, желтый, морщинистый старик с седыми нависшими бровями над блестящими, неопределенного сероватого цвета, глазами.
Пьер снял ноги со стола, встал и перелег на приготовленную для него кровать, изредка поглядывая на вошедшего, который с угрюмо усталым видом, не глядя на Пьера, тяжело раздевался с помощью слуги. Оставшись в заношенном крытом нанкой тулупчике и в валеных сапогах на худых костлявых ногах, проезжий сел на диван, прислонив к спинке свою очень большую и широкую в висках, коротко обстриженную голову и взглянул на Безухого. Строгое, умное и проницательное выражение этого взгляда поразило Пьера. Ему захотелось заговорить с проезжающим, но когда он собрался обратиться к нему с вопросом о дороге, проезжающий уже закрыл глаза и сложив сморщенные старые руки, на пальце одной из которых был большой чугунный перстень с изображением Адамовой головы, неподвижно сидел, или отдыхая, или о чем то глубокомысленно и спокойно размышляя, как показалось Пьеру. Слуга проезжающего был весь покрытый морщинами, тоже желтый старичек, без усов и бороды, которые видимо не были сбриты, а никогда и не росли у него. Поворотливый старичек слуга разбирал погребец, приготовлял чайный стол, и принес кипящий самовар. Когда всё было готово, проезжающий открыл глаза, придвинулся к столу и налив себе один стакан чаю, налил другой безбородому старичку и подал ему. Пьер начинал чувствовать беспокойство и необходимость, и даже неизбежность вступления в разговор с этим проезжающим.