Мианкальское восстание 1821–1825 годов

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Мианкальское восстание 1821–1825 годов

район восстания
Дата

весна 1821 — весна 1825 года

Место

долина реки Зеравшан, Бухарский эмират

Итог

мирный договор

Противники
узбекские племена и каракалпаки Бухарский эмират
Командующие
Исхак-бек
(общее руководство)
Мамур-бий (китаи)
Адина-кул (кипчаки)
Хаким-хан (каракалпаки)
Катта-бек
(минги и ополченцы Кухистана)
эмир Хайдар,
эмирзаде Насрулла
Силы сторон
неизвестно неизвестно
Потери
неизвестно неизвестно

Мианкальское восстание 1821—1825 годов — крупнейшее в XIX веке восстание части узбекских племён и каракалпаков в Мианкальской долине, обусловленное неблагоприятной экономической ситуацией в Бухарском эмирате в правление эмира Хайдара, усугублявшейся сложной внешнеполитической обстановкой. Непосредственной причиной волнений в Мианкале стали злоупотребления бухарских чиновников при сборе налогов. Основной движущей силой восстания, охватившего территорию между Бухарой и Самаркандом, был военно-политический союз китаев и кипчаков. Вспыхнувший стихийно крестьянский бунт с течением времени превратился в феодальную войну родоплеменной знати китай-кипчаков за политическую и экономическую независимость от Бухары. Беспорядки в самом густонаселённом и экономически развитом регионе не только подорвали экономические устои Бухарского эмирата, но и привели к резкому упадку экономики самого восставшего района, что способствовало ускорению процесса оседлости обитавших в Мианкале полукочевых и кочевых племён. В ходе вооружённого противостояния ни одна из противоборствующих сторон не смогла добиться поставленных целей. Восстание завершилось заключением мирного договора, условия которого предполагали взаимные уступки.





Предпосылки восстания

Ситуация в аграрном секторе экономики Бухарского эмирата

В начале XIX века Бухарский эмират представлял собой слаборазвитое в экономическом отношении аграрное государство. Основой его экономики являлось сельское хозяйство, представленное в равной степени земледелием и скотоводством. Промышленное производство было неразвито. Товары различного назначения производились кустарным способом, либо импортировались. Участник русского посольства в Бухару капитан гвардейского генерального штаба Е. К. Мейендорф отмечал:

Во всей Бухарии нет ни одной большой фабрики; ни на одном заводе не работают одновременно более четырёх-пяти рабочих

— Мейендорф Е. К. Путешествие из Оренбурга в Бухару[1]

Бесконечные феодальные войны во второй половине XVIII века способствовали упадку скотоводства, что в свою очередь влекло за собой высвобождение большой массы аграрных сил, переход которой к оседлому земледелию сдерживался отсутствием пригодного для этой деятельности земельного фонда. В правление эмиров Шахмурада и Хайдара в стране были осуществлены значительные ирригационные работы, позволившие на некоторое время отсрочить назревавший аграрный кризис. Однако эти меры оказались недостаточными. К тому же значительная часть орошаемых земель попала в руки крупных феодалов. Со своей стороны развитие ирригационного земледелия приводило к дальнейшему сокращению площадей пастбищ и, как следствие, усугублению аграрного кризиса. Хотя из двух с половиной миллионов жителей Бухарского эмирата один миллион всё ещё вёл кочевой образ жизни[2], тенденция была такова, что ко второй половине XIX века число безземельных крестьян составило в некоторых районах до 25 % от общего числа сельского населения[3]. Вся эта масса сельской бедноты вынуждена была наниматься батраками в хозяйства местных землевладельцев или работать на положении издольщиков, отдавая до половины урожая собственнику земли[4]. Резкое имущественное расслоение отмечалось и в тех регионах, где скотоводство продолжало играть доминирующую роль. Значительная часть кочевников не имела собственного скота и занималась главным образом выпасом чужих стад[4]. Переизбыток трудовых ресурсов вкупе с существовавшими механизмами закабаления свободных людей, к числу наиболее распространённых из которых следует отнести бунак[5], способствовали усилению феодального гнёта.

Налоговое бремя

Другим фактором, пагубно влиявшим на экономическую ситуацию в стране, являлось тяжёлое налоговое бремя. Фискальные элементы в Бухарском эмирате можно условно разделить на три основные категории: натуральные сборы, денежные сборы и всевозможные повинности. Налог, взимаемый с пользователей орошаемых земель, назывался харадж. Хараджная подать была либо постоянной и уплачивалась деньгами и некоторым количеством зерна с определенного участка земли (харадж-вазифа), либо устанавливалась пропорционально части урожая (харадж-мукасама) уполномоченным чиновником — амлякдаром. Размер хараджа в правление эмира Хайдара составлял от 1/8 до 1/5 урожая. Попутно с хараджем взимались особые налоги: кафсан — налог по содержанию амлякдаров в размере полпуда зерна и 15 фунтов хлопка с каждых 10 батманов, кафсани-даруга — такой же сбор в пользу даруги (начальника района), муштак (горсточка)— налог на содержание амина (старшины и сборщика налогов), аксакала (старосты) и прочих должностных лиц, контролировавших уплату подати. При этом муштак взимался вовсе не горстью зерна, а по стоимости чарьяка (около 2 килограммов) пшеницы и чарьяка джугары с каждого хозяйства[6]. Как следствие, при массовых злоупотреблениях чиновников всех уровней у крестьянина иногда зерна оставалось только на собственное пропитание и семена. Харадж, как правило, взимался с зерновых и масличных культур, а также с хлопчатника. С садов и огородов дехкане платили подати преимущественно в денежном выражении — танабанэ. Размер этого налога был индивидуален для каждой местности и зависел от многих факторов, например, от расстояния до базара. Вода для крестьян также не была бесплатной. Обхури — те люди, которые пользовались оросительной водой — должны были платить владельцу конкретного арыка (мирабу), а, следовательно, и собственнику воды специальную подать — мирабонэ[7] . Обязанностью крестьян также было содержание всех лиц, отвечавших за ирригацию того или иного земледельческого района. С богарных земель земледельцы уплачивали десятину (ушр).

Основной формой налога среди кочевников-скотоводов был закят. Некогда предписанный шариатом как милостыня в пользу нищих и на богоугодные дела, закят со временем превратился в принудительный государственный налог на имущество. Он взимался как в денежном, так и в натуральном выражении. Подвластные бухарскому эмиру туркмены платили закят только скотом. При эмире Хайдаре закят формально был установлен в размере 1/40 (2,5 %) от поголовья скота или его стоимости, но фактически его сбор многократно превышал установленную норму. Сверх предписанного Кораном часто взимался ещё один вид закятных сборов, так называемый закят-чакана, шедший в пользу местного областного правителя (хакима или бека)[8].

Повинности и чрезвычайные налоги

Помимо указанных налогов в Бухарском эмирате существовало большое количество других поборов и пошлин, тяжёлым бременем ложившихся не только на трудовое крестьянство, но также на ремесленников, торговцев и иноверцев. Наряду с ними существовало и великое множество всевозможных повинностей, среди которых самыми обременительными были «джамалга» («дкамарга») — повинность по перевозке, приёму и содержанию чиновников, следующих по служебной необходимости; «конарга» — повинность по постою и кормлению проходящих войск, «улак» — подводно-перевозная повинность, и «мардикар» — бесплатные работы по очистке оросительных каналов, ремонту и строительству дорог, мостов, крепостных стен и тому подобное[9]. При эмире Хайдаре в условиях огромного дефицита государственного бюджета использование труда мардикаров приобрело особенно широкий размах. Эта натуральная повинность для подданных эмира была настолько обременительной, что люди, имевшие хоть какие-то денежные накопления, стремились откупиться от исполнения предписанных обязанностей. Уклонение от обязательных работ носило, по всей видимости, достаточно массовый характер, так как в нескольких письмах к своим чиновникам эмир строго наказывает денег с населения не брать и не срывать тем самым сроков выполнения работ. Так, например, в одном из писем Хайдар предписывает мобилизовать мардикаров из Ханабада, Кургашима, Янгикента, Гаджира и Хузара для ремонта крепости Гирджаб. Дав распоряжение, чтобы ремонт крепости был закончен до наступления зимы, эмир пишет:

Мы слышали, что у мусульман взимают много денег вместо мардикаров. Вы хорошенько проследите, чтобы ни один человек не брал никаких денег с населения

— Письма эмира Хайдара[10]

Помимо основной налоговой нагрузки население Бухарии несло на себе бремя чрезвычайных налогов и повинностей, связанных с войной. С момента восшествия на престол и до самой смерти эмиру Хайдару приходилось ежегодно предпринимать военные походы то против восставших племён, то против неспокойных соседей — Коканда, Хивы и Шахрисабза. Практически не прекращавшиеся войны пагубно отражались на благосостоянии государства. И без того разоряемое военными действиями население должно было ещё уплачивать и подворный чрезвычайный налог джуль для покрытия военных расходов. Размер джуля устанавливался лично эмиром отдельно для каждого племени или населённого пункта. Так, например, в 1802 году эмир Хайдар обложил население города Карши чрезвычайным налогом в размере 1500 ашрафи[en], а его пригородов — в размере 300 ашрафи. Аймаки должны были внести в казну 1200 ашрафи, арабы — 300, каршинские узбеки племени курама — 220, община хаджаган — 500[11]. В 1809 году по случаю очередной войны правитель Бухарии разъяснял сборщикам чрезвычайного налога:

Да будет известно, что джуль от подданных Кермине исчисляется в 150 тиллей, джуль подданных окрестностей Панджшамба — в 150 тиллей, от подданных Катта-Кургана — 320 тиллей, джуль от джалаиров Панджшамба — 125 тиллей, от уч-урук — 400 тиллей, от подданных Янги-Кургана — 30 тиллей, от киргизов — 150 тиллей, от кунграт — 50 тиллей, от сарай — 50 тиллей, от олчин — 30 тиллей, от кирайт — 15 тиллей, от джет — 40 тиллей, от кермининских митан −10 тиллей, от минг — 8 тиллей, от дурман — 6 тиллей, от беркут — 100 тиллей, от уз — 2 тилли

— Письма эмира Хайдара[12]

К чрезвычайным налогам добавлялась также воинская повинность, предписывающая узбекским племенам во время войн выставлять определённое количество рекрутов для регулярной армии и ополчения (байбачча, карачирик, мерген, найзадаст, белдар, шагирд-пише и др.)[13]

Состояние государственной казны

Известно, что собираемость налогов в правление эмира Хайдара была достаточно высокой, но достигалось это самыми жестокими методами. Весьма широко применялись пытки и конфискации имущества. Налогоплательщики, несвоевременно уплачивавшие подати, дополнительно наказывались штрафом (яргу)[14]. Однако предпринимаемые правительством фискальные меры не могли в полной мере покрыть дефицит государственного бюджета, львиную долю расходов которого составляли военные затраты. По свидетельству историка Мухаммеда Якуба доходы эмира Хайдара превосходили более чем вдвое доходы его отца эмира Шахмурада, но в то же время его расходы превосходили больше чем в два раза его доходы[15]. Острая нехватка денежных средств заставляла эмира постоянно увеличивать размер налогов и взыскивать их методами, носившими характер массового ограбления населения. К жестокости при сборе налогов следует также добавить массовые злоупотребления бухарских чиновников, заботившихся не только о государственной казне, но и личной выгоде.

Неблагоприятные процессы в сельскохозяйственном секторе экономики Бухарского эмирата, непосильная фискальная нагрузка и тяготы, связанные с войнами, наиболее остро ощущались в Мианкальской долине, самой густонаселённой и экономически развитой области страны. Усиление феодального гнёта вызывало рост социальной напряжённости, а жестокость и злоупотребления правительственных чиновников переполнили чашу народного терпения.

Территория восстания и силы сторон

Характеристика территории, охваченной восстанием

Собственно Мианкаль — это остров длиной более 100 километров и шириной до 15 километров, образованный рукавами реки Зеравшан — Акдарьёй и Карадарьёй. В более широком смысле — это долина Зеравшана в его среднем течении. С развитием ирригации Мианкаль превратился в густонаселённый оазис, жители которого занимались поливным земледелием и скотоводством. К началу XIX века он стал главной житницей Бухарии. Урбанизация слабо коснулась этой местности. Городское население, представленное главным образом таджиками, было сосредоточено в нескольких крупных поселениях. Крупнейшим городом в долине Зеравшана и вторым по значимости в Бухарском эмирате был Самарканд с населением около 60 тысяч человек. В Каттакургане постоянно проживало до 25 тысяч. Остальные города, такие как Янгикурган и Челек, представляли собой небольшие, но хорошо укреплённые крепости, где располагались бухарские гарнизоны, контролировавшие окружающую местность[16].

Китай-кипчаки

Наиболее многочисленным племенем Мианкальской долины были тюркские племена китаев и кипчаков. Китаи (ктаи, кытаи, хытаи, хтаи), потомки древних киданей, пришли в долину Зеравшана в конце XV — начале XVI века вместе с Шейбани-ханом. Кипчаки переселились в эти места из бассейна Сыр-Дарьи в конце XVII — начале XVIII века[17]. За годы совместного сосуществования китаи и кипчаки образовали прочный военно-политический союз. Европейские исследователи начала XIX века, а также некоторые местные авторы этого времени даже причисляли их к одному племени — китай-кипчакам. По свидетельству российского учёного-востоковеда В. В. Радлова, посетившего Мианкальскую долину в 1868 году, сами представители этих племён на вопрос о том, к какому роду они принадлежат, отвечали: «Я из китай-кипчаков»[18]. Тем не менее, оба племени имели отличную родовую структуру, собственные боевые кличи (ураны) и хозяйственную деятельность вели раздельно[19]. Китаи занимали территорию от Кермине до Каттакургана. Кипчаки кочевали к востоку от них до самого Самарканда. Численность обоих племён разными авторами оценивалась по-разному. Мирза Шемс Бухарский доводит их число до 120 тысяч человек[20]. А. Д. Гребёнкин в своём исследовании называет цифру 70 тысяч человек, из которых около 45 тысяч составляют китаи и около 24 тысяч — кипчаки[21]. Первые документально подтверждённые сведения о численности племён относятся к 1924 году. В результате проведённого опроса населения было установлено, что китаев в Мианкальской долине в этот период проживало около 50 тысяч, а кипчаков — около 66 тысяч человек[22]. Объединившись в союз, оба племени смогли стать той силой, которая заставила бухарского эмира считаться с их интересами. Восстание китай-кипчаков было поддержано некоторыми родами других узбекских племён, в частности митанов, кенегессов, мингов, джалаиров, кыятов, а также жившими по соседству каракалпаками и городской беднотой Каттакургана и Ургута. Большая численность восставших позволяла им не только вступать в открытые сражения с бухарской армией, но и вести осаду Самарканда, а также предпринять поход в центральные районы эмирата. Кроме того восставшие пользовались внешнеполитической поддержкой со стороны враждебных бухарскому эмиру ханов Хивы и Коканда. Рассчитывая на военную помощь со стороны Умар-хана, китай-кипчаки выражали готовность перейти в его подданство. Лидеры племён даже получили от кокандского хана должности хакимов и парванчи[23], а сам Умар-хан стал именовать себя повелителем «всех узбеков Мианкаля Самаркандского»[24]. Однако кокандский хан уклонился от прямых военных действий против Бухары, предоставив в помощь восставшим лишь один военный отряд, численность которого, по всей видимости, была невелика. Следствием нерешительности Умар-хан стали тесные контакты китай-кипчаков с Мухаммадом Рахим-ханом хивинским. Имеются даже сведения о том, что действия войск хивинского хана и восставших на определённом этапе координировались[25].

Вооружённые силы бухарского эмира и его союзники

Войска бухарского хана в начале восстания несколько уступали по численности объединённым силам восставших, но могли противопоставить им относительно хорошую военную выучку, более совершенную организацию и лучшее вооружение. Регулярная армия эмирата состояла из двух родов войск — кавалерии и артиллерии. Е. К. Мейендорф, посетивший Бухару перед началом восстания, оценивал численность армии эмира Хайдара в 25000 человек, из которых в Бухаре в непосредственном распоряжении хана находилось до 13000 солдат, а остальные несли гарнизонную службу в Самарканде, Карши, Ура-Тюбе, Джизаке, Каракуле и других крепостях[26]. В случае необходимости эмир мог увеличить численность войск ещё на 60000 человек[26] за счёт всеобщей мобилизации, однако в условиях восстания части узбекских племён мобилизация не могла быть полной. Бухарские солдаты — сипахи — помимо традиционных длинных пик, сабель и луков были вооружены фитильными ружьями. Артиллерия эмира, начальником которой был попавший в плен к бухарцам капрал оренбургского гарнизона Андрей Родиков[27], состояла из дюжины устаревших персидских пушек без лафетов[28]. Опору эмира Хайдара составляло наиболее многочисленное и могущественное узбекское племя мангытов, к которому принадлежала и сама правящая династия. Неоценимую помощь Бухаре оказало племя найманов, лояльности которого бухарскому эмиру способствовали сами восставшие тем, что вели себя на его землях подобно завоевателям[29]. Причиной такого обращения китай-кипчаков с найманами, по всей видимости, являлись существовавшие территориальные споры между ними. На первом этапе военную поддержку эмиру Хайдару оказывал также правитель Ура-Тюбе Мухаммед Рахим диванбеги, носивший титул аталыка.

Начало восстания

Прологом к восстанию послужило распоряжение эмира Хайдара о наборе военного отряда среди китай-кипчаков для несения гарнизонной службы в Мерве, отданное в марте 1821 года. Приказ эмира касался зажиточных слоёв китай-кипчакского общества, поскольку рекруты должны были явиться на службу в полном вооружении и со своими лошадьми. Китай-кипчаки по сложившейся традиции попытались откупиться от службы, но эмир отказался принять деньги и приказал, чтобы все богатые (давлетманд) и почтенные (баабру) люди племени участвовали в походе лично[30]. Возглавить отряд должен был правитель Каттакургана Аяз-бий. Во что превратился некогда цветущий Мерв после бухарского завоевания хорошо видно из отчёта Е. К. Мейендорфа:

Эмир Хайдар содержит в Мерве гарнизон 400—500 человек, который обновляется три раза в год. Мерв считается местом ссылки, туда отправляют злоумышленников, которых не хотят наказывать смертью. В этом городе уже 500 жителей, не считая гарнизона, и окрестности его начинают снова возделывать. Лишь небольшое число оросительных каналов отведено из реки Мургаб, текущей в 20 верстах от Мерва и, вероятно, теряющейся в песках к северу от него

— Мейендорф Е. К. Путешествие из Оренбурга в Бухару[31]

Неудивительно, что невозможность откупиться от повинности вызвало сильное раздражение китай-кипчакской знати. Однако ослушаться повеления эмира китай-кипчаки не решились. По всей видимости, расходы по сбору и содержанию отряда было решено покрыть за счёт внеурочного сбора поземельной подати. Очевидно, что Аяз-бий, отдавая распоряжение своему помощнику Мирза-хану начать сбор хараджа с подвластного населения ранее установленного срока[32], согласовал эти действия с правителем соседнего Янгикургана Шукур-беком, так как взимание подати началось в обоих вилайетах одновременно[33]. При этом действия чиновников сопровождались такой степенью жестокости, что вызвали осуждение даже со стороны видавших виды современников. Придворные историки эмира Хайдара Ибадулла и Мухаммед Шериф отмечали:

Мирза-хан явился к китай-кипчакам… Действуя жестокими средствами, Мирза-хан подвергал мучениям каждого, кто не уплачивал ему сразу хараджа. Он являлся на дом к тем, кто скрывался, и брал насильственно всё, что попадалось. Жестокость его не поддается описанию. Так же жестоко действовал и Мухаммед-Шукур-бек в Янги-Кургане

— История эмира Хайдара[33]

Не выдержав притеснений, крестьяне взялись за оружие и изгнали и частично перебили сборщиков податей, после чего явились к своим племенным вождям (сердарам) и буквально заставили[34] их начать вооружённую борьбу против бухарских властей.

Ход восстания

Первая осада Самарканда

Всеобщее восстание китай-кипчаков началось в заранее оговорённый срок[35]. В одну ночь восставшие захватили крепости Янгикурган, Лаиш и Челек. При этом в Янгикургане к ним в руки попали и Мухаммед Шукур-бек и его покровитель хаким Самарканда Давлет кушбеги со всем своим имуществом и приближёнными[33]. На следующий день, воспользовавшись отъездом Аяз-бия в Мерв, восстала городская беднота в Каттакургане. Горожане во главе с аксакалом (старостой) Сафар-бием впустили в город китай-кипчаков, в результате чего главный опорный пункт бухарского эмира в Мианкале оказался в руках восставших узбекских племён. Вскоре к восстанию присоединились и мианкальские каракалпаки. Они свергли бухарского ставленника и захватили крепость Чапар. Затем объединённые силы китай-кипчаков и каракалпаков осадили главный город региона — Самарканд. Однако случайно оказавшиеся руководителями восстания племенные вожди Мамур-бий из китаев и Адина-кул (Анна-кул) из кипчаков имели слабое представление о стратегии и тактике ведения войны. Вступая в поход на Самарканд, они не позаботились ни о самых примитивных осадных средствах, необходимых для штурма города, ни о должной защите уже захваченных крепостей. Столкнувшись с упорным сопротивлением бухарского гарнизона в Самарканде и не получив поддержки со стороны горожан, руководители восстания быстро поняли, что им необходим сведущий в военном деле предводитель. Они отправили гонца в Шахрисабз к опальному брату эмира Хайдара Мухаммеду Хусейн-хану. Тот с радостью принял предложение возглавить войско и скоро прибыл в лагерь восставших. Оттуда Хусейн-хан разослал письма к зеравшанским узбекам — найманам, джалаирам, митанам и мир-шикар[33][36]. Часть родов этих племён скоро влилась в ряды восставших, заметно увеличив их численность. Однако согласие в руководстве восстания было недолгим. Вскоре Хусейн-хан по не вполне понятным причинам вернулся в Шахрисабз[36]. Это обстоятельство заставило руководителей восстания обратиться за помощью к правителю кокандского ханства Умар-хану, который в это время осадил пограничный Джизак. Кокандский хан тепло встретил вождей китай-кипчаков, и, принимая их в подданство, назначил Адина-кула и Мамур-бия на должности хакимов (правителей) Мианкаля, а также возвёл обоих в чин парванчи. Однако вследствие неудачи при осаде Джизака и понесённых при этом больших потерь кокандцы не решились на прямое столкновение с Бухарой. Отпуская посольство китай-кипчаков, Умар-хан приставил к ним шахрисабзского бека Исхака-диванбеги, двоюродного брата эмира Хайдара[37], с небольшим воинским отрядом. Исхак-бек был провозглашён новым эмиром и принял на себя общее руководство восстанием[24][37]. Этим военная помощь восставшим узбекским племенам со стороны Коканда и ограничилась. Примечательно также, что вскоре после отъезда китай-кипчаков Умар-хан осыпал щедрыми дарами и отпустил высокопоставленного бухарского сановника Давлета кушбеги, которого хану выдали восставшие в знак признательности за покровительство[24].

Поход эмирзаде Насруллы

Тем временем военные просчёты руководителей восстания не остались без последствий. Ограбленные китай-кипчаками и городской беднотой зажиточные граждане Каттакургана составили заговор, и едва в Пейшамбе[38] прибыл эмирзаде Насрулла с карательным отрядом, они направили к нему своих эмиссаров[37]. Получив сведения о малой численности бунтовщиков в Каттакургане, Насрулла тотчас направился к городу, а каттакурганские заговорщики открыли ему городские ворота. Застигнутый врасплох гарнизон Каттакургана и поддержавшие восстание горожане пытались организовать сопротивление внутри крепости, но силы были слишком неравными. Лишь небольшой части китаев удалось прорваться в Янгикурган. Командир отряда китаев Миран-утачи со своими приближёнными и его сорок воинов сражались до последнего и пали в бою. Овладев Каттакурганом, эмирзаде Насрулла, впоследствии за чрезмерную жестокость получивший в народе прозвище «кассаб» (мясник)[39], жестоко расправился с бунтовщиками. Один из организаторов беспорядков Сафар-аксакал и несколько его приближённых были подвергнуты мучительной казни. Ещё до 700 человек были обезглавлены. Их тела были сброшены в крепостной ров, а головы на арбах отправлены в Бухару[40][33][41].

Усилия эмира Хайдара по подавлению восстания в Мианкале

Обрадованный известиями от сына, эмир Хайдар вскоре лично прибыл в Каттакурган со всей артиллерией. Но к этому времени встревоженные сведениями о взятии города бухарскими войсками китай-кипчаки уже сняли осаду Самарканда и вернулись в Мианкаль, чтобы защитить свои семьи и имущество. Численный перевес оказался на стороне восставших, и эмир двадцать пять дней оставался в Каттакургане[42], так и не решившись перейти Зеравшан. Тем временем основные силы восставших вступили в земли митанов «вводя в искушение весь народ»[33]. Часть митанских узбеков присоединилась к восстанию, но местная феодальная знать сохранила верность бухарскому эмиру. Особенно энергичное сопротивление бунтовщикам оказал Абдуррахман-бехадыр Митанский, сын Барат-бая, руководивший обороной крепости Митан. Он не только выдержал осаду, но и сделал несколько удачных вылазок, нанеся китай-кипчакам значительный урон[33]. Не сумев взять Митан, китай-кипчаки отступили вглубь своей территории. В скором времени их передовые отряды были вновь замечены близ Самарканда. Это известие заставило Хайдара покинуть Каттакурган и направиться на помощь самаркандскому гарнизону. По дороге, в местечке Чимбай (Чинбай), к войску эмира присоединился правитель Ура-Тюбе Мухаммад Рахим диванбеги с 3000 конных юзов[43]. Получив такое мощное подкрепление, эмир Хайдар после недолго пребывания в Самарканде отправился в поход на каракалпаков. В бою под стенами Чапара он разгромил войско Хаким-хана и взял крепость. Около пятисот попавших в плен каракалпакских воинов под страхом смерти вынуждены были встать под знамёна бухарского эмира[44]. От Чапара бухарская армия двинулась к Челеку и осадила крепость кипчаков, однако вскоре прибыл гонец из Бухары с тревожными сведениями о военных приготовлениях хивинского хана, поклявшегося отомстить бухарцам за гибель брата[45]. Спешно возвратившись в Самарканд, Хайдар назначил хакимом города своего старшего сына мир Хусейна[44] вместо неожиданно скончавшегося Давлета кушбеги, после чего направился в Бухару. Возвращение эмира в столицу оказалось своевременным, так как уже летом Мухаммад Рахим-хан хивинский осадил Чарджуй[44].

Начало войны с Хивинским ханством

Начало войны с Хивинским ханством поставило эмира Хайдара в очень сложное положение. Ему пришлось вести боевые действия одновременно на два фронта в условиях дефицита казны и ограниченности военных ресурсов. Поначалу ситуация не выглядела сложной. С приближением бухарских войск хивинский хан отказался от своих планов и снял осаду Чарджуя. Но пока эмир наводил порядок на западных границах страны, серьёзно осложнилась ситуация в восточных областях. Старший сын эмира Хусейн проявил полную «неспособность к управлению порученной ему областью»[46]. Сначала он уступил давлению аталык-бека, правителя Ура-Тюбе, требовавшего за оказанные Бухаре услуги передать под его контроль крепость Джизак, и тем навлёк на себя гнев отца. Результатом распри из-за Джизака стал разрыв союзнических отношений с правителем Ура-Тюбе[47]. Мухаммад Рахим позднее даже действовал заодно с восставшими, правда, исключительно в собственных интересах. Так, в 1824 году, стремясь расширить свои владения, он захватил бухарскую крепость Учма, но удержать её не смог. В том же году бухарские войска отбили крепость и снесли все укрепления[48]. Бездействие правитель Самарканда проявил и при появлении в бухарских пределах старого врага эмира Хайдара Катта-бека из мингов. Последний некогда управлял крепостью Магиян[49], являвшейся центром полунезависимого бекства. Когда же стремившийся положить конец сепаратизму узбекских феодалов эмир Хайдар вступил в пределы бекства, Катта-бек был вынужден бежать в Шахрисабз. Вскоре после начала восстания китай-кипчаков против власти Бухары он с сотней воинов явился к Ургуту, где имел сильную поддержку среди населения. С помощью горожан он разгромил бухарский гарнизон и прочно закрепился в городе[33]. Мир Хусейн со своей стороны не предпринял никаких действий против восставшего Ургута, предпочитая отсиживаться за стенами Самарканда. Неважно обстояли дела и в Каршинском вилайете. Воспользовавшись занятостью эмира на западе, предводитель шахрисабзских кенегесов Даньял-бек захватил три крепости в землях племени джиют и три мангытские крепости в долине Кашкадарьи. При этом в Ярты-тепе он посадил своего ставленника Шахмурада из племени сараев. В связи с набегами кенегесов эмир Хайдар вынужден был сначала отправиться в Карши. После трёхдневной осады бухарские войска взяли крепость Ярты-тепе[33]. Шахмураду удалось через горный проход бежать в Шахризабз и предупредить местного правителя Мухаммеда Садык-бека. Тот, опасаясь нападения бухарцев, отправил китай-кипчакам обоз с оружием, свинцом и порохом, а также письмо с призывом к активным действиям[33]. Получив помощь, Исхак-бек с китай-кипчаками тут же осадил Митан. Вышедшие на помощь осаждённым отряды муллы Бурхан-бия из Каттакургана и Торе-ходжи из Пейшамбе не успели соединиться. Отряд каттакурганского правителя попал в засаду и был разгромлен, а сам Бурхан-бий попал в плен. Торе-ходжа, будучи не в силах противостоять восставшим в одиночку, вернулся назад[33]. Получив плохие новости, эмир Хайдар оставил сына Насруллу в Карши собирать войска, а сам поспешил в Мианкаль и в ноябре 1821 года выступил против восставших племён. В двух сангах от Янгикургана произошло большое сражение бухарских войск с китай-кипчаками, которое по свидетельству историков эмира Хайдара длилось три дня. Потери сторон были велики: китай-кипчаки потеряли убитыми до 10 000 человек, бухарцы 5 000. Ни одна из сторон не смогла одержать решительной победы, но поле боя осталось за эмиром. Восставшие организованно отступили за укрепления Янгикургана, где всё было готово к длительной осаде. Мамур-бий, руководивший обороной, выбрал из своих воинов лучших стрелков, которые заняли позиции на стенах крепости и снайперскими выстрелами наносили осаждавшим большой урон. Попытки бухарцев взять крепость не увенчались успехом, и с наступлением холодов бухарские войска встали на зимние квартиры в Митане[33].

Создание антибухарской коалиции и вторая осада Самарканда

Тем временем старший сын эмира Хайдара Хусейн продолжал огорчать отца. Пользуясь его бездействием, Катта-бек захватил Джума-базар. Более того, он заложил небольшую крепость всего в 3-4 километрах от Самарканда, откуда постоянно угрожал городу[50]. Однако даже это обстоятельство не заставило наследника бухарского престола предпринять решительные действия. Бездействие Хусейна во многом способствовало созданию мощной антибухарской коалиции. Зимой 1822 года Адина-кул с четырёхтысячным отрядом из кипчаков и каракалпаков принимал участие в походе кокандского хана на Ура-Тюбе[51]. Там при содействии эмиссара из Шахрисабза он убеждал Умар-хана начать войну против бухарского эмира. Умар-хан не решился объявить войну Бухаре, но выделил в помощь восставшим крупный военный отряд под командованием Хушвакта-кушбеги и Арслан-бека-дадха. Численность этого отряда Мухаммед Якуб оценивал в 10 000 сабель[52]. В то же самое время Исхак-бек и Мамур-бий вели активные переговоры с правителем Хорезма Мухаммадом Рахим-ханом. Сведения о двух встречах хивинского хана с эмиссарами китай-кипчаков по пути в Чарджуй, а также визит Бури-бая, доверенного лица Мухаммада Рахим-хана, в Янгикурган не оставляют сомнений в том, что действия хивинских войск и восставших против Бухары узбекских племён координировались. Поэтому неудивительно, что осада Чарджуя и вторая осада Самарканда начались одновременно в мае 1822 года.

Вынужденный вести войну на два фронта, эмир Хайдар должен был разделить своё войско. Основная и наиболее боеспособная часть бухарской армии в количестве 6000 воинов вместе с пришедшими на помощь Бухаре отрядами из Андхоя, Балха и Гиссара под командованием эмирзаде Умара выдвинулась против хивинцев к крепости Фараб на Аму-Дарье[50]. Одновременно бухарские власти провели мобилизацию в районах Кермине и Хатырчи, а также среди найманов, гиссарских китаев и мианкальских смешанных племён, носивших название курама[51]. Ополчением руководил сам эмир Хайдар, но его боеспособность была невысока. Поэтому правитель Бухарии ограничивался лишь отражением набегов китай-кипчаков и защитой наиболее важных крепостей в районе восстания — Каттакургана, Митана, Хатырчи и Пейшамбе.

Тем временем кокандский отряд прибыл в Янгикурган, где его уже ждали Исхак-бек с вождями китай-кипчаков и присоединившийся к ним Катта-бек с мингами и наёмниками, набранными в предгорьях Кухистана. Из Янгикургана половина войска антибухарской коалиции двинулись к Самарканду, где к ним присоединился Даньял-бек с шахрисабзскими кенегесами. Благодаря активным действиям Катта-бека в районе Самарканда эмирзаде Хусейн не сумел подготовить город к обороне. Вскоре после начала осады среди самаркандцев начался страшный голод. Описывая бедствия горожан, авторы истории эмира Хайдара отмечали: «В городе наступал голод настолько сильный, что вдовы и бедняки за бесценок продавали детей своих, чтобы (достать кусок хлеба) и спасти свою жизнь»[33]. Мир Хусейн в отчаянии писал отцу:

Самарканд окружён с одной стороны китай-кипчаками, а с другой Катта-беком с войском Кухистана и Мухаммед-Садык-беком из Шахрисябза. Я нахожусь в растерянности и не знаю, против кого из них обороняться. Если вы не прибудете лично — случится нечто ужасное

— История эмира Хайдара[33]

Эмир уже собирался выступить на помощь старшему сыну, когда от мир Умара пришли ещё более тревожные известия. Царевич, встретив хивинский отряд недалеко от крепости Усты, проявил малодушие и бежал, даже не вступив в бой. Вслед за ним в панике бежало и всё бухарское войско. Из Каракуля эмирзаде Умар послал гонца к отцу с просьбой о помощи, после чего укрылся в Бухаре, куда уже потянулись толпы беженцев из западных областей Бухарии. Мухаммад Рахим-хан тем временем, практически не встречая никакого сопротивления, двинулся в центральные районы страны, опустошая всё на своём пути. Лишь упорство гарнизона Ромитана смогло задержать хивинского хана. Эмир бухарский с частью собранного им ополчения вынужден был выступить против хивинцев. Узнав о приближении бухарских войск, Мухаммад Рахим-хан, уже к этому времени чрезмерно отягощённый награбленным имуществом и пленниками, не стал искушать судьбу и ушёл за Аму-Дарью[33][53].

Распад антибухарской коалиции

С вторжением хивинцев в пределы страны эмир Хайдар оказался в очень тяжёлом положении. Однако его противники не сумели воспользоваться благоприятной для себя ситуацией. Состав антибухарской коалиции был чрезвычайно пёстр, а цели у различных её группировок иногда были диаметрально противоположными. По свидетельству летописца, уже через неделю после начала осады Самарканда среди осаждавших начались сильные распри, переходившие в вооружённые стычки. Переругавшиеся между собой лидеры коалиции, дабы избежать массового кровопролития, сняли осаду и разошлись каждый в свою сторону именно в тот момент, когда город уже готов был сдаться[54]. Не лучшим образом обстояли дела и у Исхак-бека. Воспользовавшись тем, что эмир Хайдар выступил против хивинцев, он с китаями Мамур-бия и присоединившимися к восстанию отрядами митанов, джалаиров и кыятов начал наступление в направлении Кермине. Восставшие осадили Пейшамбе и Хатырчи и дошли даже до Багче-каляна[55]. На пути бунтовщиков встали ополченцы, ядро которых составляли сохранившие верность бухарскому эмиру найманы. Они разгромили несколько отрядов восставших, после чего нанесли тяжёлое поражение и основным силам Исхак-бека, заставив последнего бежать с остатками войск в Янгикурган. В Мианкале Исхак-бек узнал о неудаче союзников под Самаркандом. Посчитав дело восставших проигранным, претендент на бухарский трон удалился в Коканд[56]. Возможно, его отъезд также был связан с известием о смерти Умар-хана кокандского.

С распадом антибухарской коалиции стратегическая инициатива перешла в руки бухарского эмира. Вынудив хивинские войска снять осаду Чарджуя и уйти в Хиву, эмир Хайдар поспешил в Митан. На этот раз вместе с бухарскими войсками в походе против восставших также принимали участие юзы под командованием Сейида-аталыка гиссарского, тестя эмира. Из Митана бухарская армия направилась к Янгикургану, а китай-кипчаки, узнав о приближении противника, вышли ему навстречу. Подробности сражения неизвестны, но по свидетельству современников оно носило настолько ожесточённый характер, что все «92 рода узбеков прикусили палец изумления»[57]. Поле боя вновь осталось за бухарцами, но разгромить силы восставших эмиру так и не удалось. Осадив китай-кипчаков в Янгикургане, бухарские войска пытались проломить стены крепости с помощью артиллерии, выпуская до 100 ядер ежедневно на протяжении двадцати семи дней. Взять Янгикурган эмиру так и не удалось. Тем не менее, после трёхдневной осады пала стратегически важная крепость Лаиш. Взяв её, эмир Хайдар получил форпост в самом центре мятежной территории как раз между двумя главными опорными пунктами восставших — Янгикурганом и Челеком. Последний скоро был осаждён бухарцами, но сумел выдержать двадцатидневную осаду. Не сумев подавить восстание, эмир разорил все окрестные территории, после чего направился в Самарканд[58].

Тактика выжженной земли

Сняв с должности хакима Самарканда своего старшего сына[59] и отправив его в Бухару, эмир Хайдар зимой 1823 года осадил Джума-базар и после трёхдневной осады взял крепость. Все её защитники по приказу эмира были казнены. От Джума-базара бухарские войска двинулись к Челеку. Три дня бухарская артиллерия обстреливала стены города, однако известия о появлении хивинских отрядов вблизи границ заставило эмира снять осаду и уйти в Бухару. Постоянные набеги хивинцев на протяжении двух лет не позволяли эмиру Хайдару проводить длительные военные операции в Мианкале, но ежегодно по два-три раза бухарские войска предпринимали походы в восставшие районы, уничтожая посевы, вытаптывая пастбища и угоняя скот[46]. Тактика выжженной земли принесла бухарскому эмиру гораздо больше выгод, чем все предыдущие неочевидные военные победы. К бедствиям китай-кипчаков добавилось также нашествие саранчи. Всё это, по свидетельству Мухаммада Якуба, довело восставших до крайней степени истощения[60]. Однако, не ожидая пощады от бухарских властей, они продолжали защищаться с упорством обречённых.

Завершение восстания

Смерть правителя Хорезма Мухаммада Рахим-хана развязала руки эмиру Хайдару, и весной 1825 года он решил положить конец беспорядкам в Мианкале. С большой армией он явился под стены Янгикургана, намереваясь взять крепость во что бы то ни стало. О твёрдости намерений эмира свидетельствует тот факт, что бухарцы выстроили рядом с Янгикурганом несколько своих крепостей, которые позволяли им обезопасить себя от вылазок китай-кипчаков и укрываться от непогоды. На этот раз осада длилась по разным данным от 70[61] до 90[62] дней. Когда в городе не осталось ни пищи, ни воды, китай-кипчаки предложили эмиру заключить мирный договор. Эмир Хайдар, уже потерявший к этому времени всякую надежду на успех военного предприятия, согласился с предложением бунтовщиков. Бухарские казии составили письменный документ (ахд-намэ), согласно которому китай-кипчаки должны были прекратить сопротивление передать под контроль бухарских войск все удерживаемые ими крепости. В свою очередь эмир Хайдар предоставлял восставшим гарантии личной безопасности и неприкосновенности имущества. Двести наиболее уважаемых лиц из числа бухарской знати принесли присягу о соблюдении условий данного договора[63]. По требованию восставших бухарский чиновник Мирза-хан, из-за злоупотреблений и жестокости которого и вспыхнул бунт, был казнён[64][65]. Лидеры китай-кипчаков более других приобрели выгоды от восстания. Мамур-бий получил от эмира высокий титул бека[46]. Сердар кипчаков Адина-кул был пожалован чином дадаха[46] (по другим данным — токсаба)[63] и мельницей. После замирения эмира Хайдара с китай-кипчаками к его двору явился с повинной и Катта-бек. Мир с правителем Ургута был скреплён браком его дочери и царевича Насруллы[33]. После этого, по утверждению Мухаммеда мир Алима Бухарского, «эмир стал править спокойно»[46].

Итоги восстания

Мианкальское восстание является одним из наиболее значительных эпизодов в общей цепи стихийных восстаний, потрясавших Бухарию на протяжении всего периода существования государства[66]. Оно характеризовалось большим размахом и вовлечением в него широких крестьянских масс. Впервые в истории среднеазиатских народных волнений восставшими была предпринята попытка выйти за пределы узких территориальных рамок, в каких в тот исторический период замыкалась хозяйственная и политическая жизнь отдельных крестьянских общин, и вовлечь в восстание крестьянство соседних территорий, а также городское население[37]. Вследствие сохранявшейся родовой структуры узбекского общества восставшие народные массы не сумели выдвинуть на авансцену лидеров из своей среды и вынуждены были обращаться за помощью к своим племенным вождям. Но хотя явный народный характер восстание носило только на первоначальном этапе, дальнейшая многолетняя борьба узбекской родоплеменной знати против бухарских властей была бы немыслима без активной поддержки простого народа. О большой силе восстания свидетельствуют как открытые столкновения взбунтовавшихся племён с регулярными войсками, так и попытки взятия Самарканда. Причиной же общего неуспеха восстания являлось отсутствие чётких целей и противоречивость интересов отдельных участвовавших в движении социальных групп[66][67].

Четыре года восстания в самом развитом регионе тяжело сказались на экономике Бухарского эмирата. Прекращение налоговых поступлений из самого густонаселённого района страны привело к оскудению государственной казны[39]. Мухаммед Якуб отмечает, что в связи с восстанием в Мианкале расходы эмира ещё больше возросли, и он вынужден был прибегать к займам и сокращать денежное довольствие своим приближенным. Жалование бухарским чиновникам не выплачивалось по нескольку месяцев подряд, а мангытская знать, являвшаяся главной опорой эмира, в течение всего периода восстания должна была мириться с сокращением причитавшихся ей из казны денежных выплат[68]. Общий упадок экономики Бухарского эмирата в этот период более всего сказался на самом восставшем регионе. Постоянные военные действия и применяемая бухарскими властями тактика выжженной земли привели к массовому обнищанию проживавшего в Мианкале населения. Китай-кипчаки и каракалпаки за время восстания потеряли почти весь свой скот и вследствие крайней нужды в массовом порядке вынуждены были переходить к оседлому земледелию[69]. Следует также отметить, что восстание затронуло важные торговые пути, пролегавшие по территории между Бухарой и Самаркандом, в результате чего как внешняя, так и внутренняя торговля, приносившая немалый доход казне, была практически полностью парализована. Прекращение активной торговли в свою очередь повлекло замирание ремесленного производства. Экономическая слабость Бухары способствовала ослаблению её военной мощи, и как следствие, снижению её политического веса в регионе, особенно в глазах враждебных ей правителей Хивы, Коканда и Шахрисабза. Если до восстания бухарские эмиры не искали себе союзников[28], то при эмире Насрулле уже велась иная политика.

Разрешение конфликта между Бухарой и китай-кипчаками путём заключения мирного договора не принесло длительного мира в Мианкальскую долину, так как не устранило существовавшие между ними противоречия. Центральные власти не смогли в полной мере подавить сепаратистские настроения среди обитавших здесь узбекских племён. Китай-кипчаки со своей стороны не могли простить бухарским властям тех жестокостей с их стороны, которые предшествовали восстанию и сопровождали его подавление. В 1826 году после смерти эмира Хайдара мианкальские узбеки вновь взбунтовались против Бухары. Однако на этот раз они были преданы своей родоплеменной знатью, поддержавшей в борьбе сыновей Хайдара за престол Насруллу. Вследствие этого восстание не имело такого размаха, как несколько лет тому назад и быстро сошло на нет[70].

Напишите отзыв о статье "Мианкальское восстание 1821–1825 годов"

Примечания

  1. Мейендорф, 1975, с. 114.
  2. Иванов, 1937, с. 18.
  3. Гребёнкин, 1872, с. 18-19.
  4. 1 2 Иванов, 1937, с. 21.
  5. Бунак (в переводе с персидского — задаток) — денежная ссуда, которую получал нуждающийся со стороны богатого землевладельца или торговца-ростовщика для своих производственных или бытовых надобностей. Однако в силу материально-бытовых условий возврат полученной ссуды являлся для бедняка фактически невозможным, вследствие чего однажды взявший бунак оказывался на положении кабального вечного должника. В случае смерти заёмщика долг переходил на его потомков
  6. История народов Узбекистана, 1947, с. 304.
  7. Абдурахимов, 1961, с. 49.
  8. История народов Узбекистана, 1947, с. 306.
  9. [cheloveknauka.com/v/18600/a#?page=1 Каландарова М. С. Геополитика Англии в Центральной Азии в 20-30-е годы XIX века. Автореферат диссертации на соискание учёной степени. Стр. 13-14]
  10. Абдурахимов, 1961, с. 39.
  11. Абдурахимов, 1961, с. 57-58.
  12. Абдурахимов, 1961, с. 57.
  13. Абдурахимов, 1961, с. 54.
  14. История народов Узбекистана, 1947, с. 316.
  15. Цитируется по сочинению Мухаммед Якуба Бухарского Гульшен-аль-мулюк, рукопись Института востоковедения
  16. Иванов, 1937, с. 33.
  17. [www.historicus.ru/Jetnicheskie_i_migracionnye_processy_v_Miankale/ Пардаев К. К. Этнические и миграционные процессы в Мианкале (XVI—XVIII вв.). Статья в журнале «Historicus»]
  18. Цитируется по статье В. В. Радлова Средняя Зеравшанская долина. Записки Русского географического общества по отделению этнографии. Т. 6. СПб. 1880, стр.61
  19. Иванов, 1937, с. 30.
  20. Записки Мирзы-Шемса Бухари./ О некоторых событиях в Бухаре, Коканде и Кашгаре./ Изд. в тексте с пер. и примеч. В. В. Григорьева // Казань: Университет, 1861. С. 7
  21. Гребёнкин, 1872, с. 100-101.
  22. Материалы по районированию Средней Азии. Кн. I. Территория и население Бухары и Хорезма. Ч. I. Бухара — Ташкент, 1926, стр. 206 и 208
  23. Парванчи — командующий армией
  24. 1 2 3 Иванов, 1937, с. 63.
  25. П. П. Иванов в своём сочинении (стр. 69 — 70) приводит сведения о переговорах китай-кипчаков с хивинским ханом из двух рукописей XIX века: «История эмира Хайдара» и «Фирдаусу-ль-икбаль»
  26. 1 2 Мейендорф, 1975, с. 139.
  27. [otzapiski.ru/node/392 Русский капрал — топчи-баши у бухарского хана «Отечественные записки», № 29, 1822, стр. 366—369]
  28. 1 2 Мейендорф, 1975, с. 140.
  29. В качестве иллюстрации отношения китай-кипчаков к найманам авторы истории эмира Хайдара приводит такой факт:
    На расстоянии около одного фарсаха от города находилась курганча, носившая название Кафир-рабат, принадлежавшая найманам. [В это время] в Кафир-рабат явились кипчаки и перебили здесь всех, начиная с грудных младенцев и кончая семидесятилетними стариками. Женщин и девушек они (кипчаки) раздетыми взяли с собой и вместе с ними направились к Самарканду
  30. Иванов, 1937, с. 57.
  31. Мейендорф, 1975, с. 88.
  32. История народов Узбекистана, 1947, с. 317.
  33. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 [militera.lib.ru/research/ivanov_pp/07.html Ибадулла и Мухаммед Шериф. История эмира Хайдара] // Иванов П. П. Восстание китай-кипчаков в Бухарском ханстве. 1821–1825 гг. Источники и опыт их исследования. — М—Л: Издательство Академии наук СССР, 1937. — С. 97-115. — 123 с.
  34. Иванов, 1937, с. 59.
  35. Иванов, 1937, с. 60.
  36. 1 2 Иванов, 1937, с. 61.
  37. 1 2 3 4 История народов Узбекистана, 1947, с. 318.
  38. Ныне город Пайшанба в Самаркандской области Республики Узбекистан
  39. 1 2 История народов Узбекистана, 1947, с. 320.
  40. Иванов, 1937, с. 64.
  41. Мухаммед Мир Алим Бухарский в истории Эмира Насруллы говорит о 400—500 казнённых (см. Мир Алим Бухарский. История эмира Насруллы. Глава о восстании китай-кипчаков]
  42. Иванов, 1937, с. 65.
  43. Иванов, 1937, с. 66.
  44. 1 2 3 Иванов, 1937, с. 67.
  45. Речь идёт о хивинском хане Эльтузаре. В 1806 году во время похода в Бухарию хан Эльтузар потерпел поражение от эмира Хайдара, и спасаясь бегством, утонул во время переправы через Аму-Дарью
  46. 1 2 3 4 5 Мир Алим Бухарский. [militera.lib.ru/research/ivanov_pp/08.html История эмира Насруллы. Глава о восстании китай-кипчаков]
  47. Джизак был вновь присоединён к Бухарскому эмирату уже в правление эмира Насруллы
  48. Иванов, 1937, с. 76.
  49. Крепость Магиян находилась в горах в 40 километрах к югу от Пенджикента
  50. 1 2 Иванов, 1937, с. 74.
  51. 1 2 Иванов, 1937, с. 68.
  52. П. П. Иванов цитирует лист 177б рукописи Мухаммеда Якуба «Гульшен-аль-мулюк». такую же цифру приводит Мирза Шемс Бухарский в своих «Записках». Тем не менее Иванов считает эту цифру сильно завышенной
  53. Иванов, 1937, с. 74-75.
  54. П. П. Иванов цитирует (стр. 70-71) лист 496а рукописи Мунтахаб-ат-таварих
  55. Небольшое укреплённое поселение Багче-калян находилось в 10 километрах к северо-западу от посёлка Зиадин
  56. Иванов, 1937, с. 71.
  57. П. П. Иванов цитирует (стр. 72) лист 230а рукописи Мунтахаб-ат-таварих и лист 754а рукописи Джахан-нама
  58. Иванов, 1937, с. 72.
  59. Иванов, 1937, с. 73.
  60. П. П. Иванов цитирует (стр. 75) лист 182а рукописи Мухаммеда Якуба «Гульшен-аль-мулюк». Сведения о бедственном положении восставших приводит и Мир Алим Бухарский
  61. Мухаммед Якуб. Гульшен-аль-мулюк. Лист 181б
  62. Мир Алим Бухарский. История эмира Насруллы. Лист 86б
  63. 1 2 Иванов, 1937, с. 77.
  64. [uzbhistory.ru/uzbekistan-pozdnee-srednevekove/paragraph51 История Узбекистана в период с XVI по XIX вв.]
  65. Согласно Истории эмира Хайдара Мирза-хан был убит восставшими ещё в марте 1821 года
  66. 1 2 Иванов, 1937, с. 84.
  67. История народов Узбекистана, 1947, с. 319.
  68. Иванов, 1937, с. 91.
  69. Иванов, 1937, с. 92.
  70. Иванов, 1937, с. 98-89.

Литература

  • Мейендорф Е. К. Путешествие из Оренбурга в Бухару. — М: Наука, 1975. — 180 с.
  • Иванов П. П. [militera.lib.ru/research/ivanov_pp/index.html Восстание китай-кипчаков в Бухарском ханстве. 1821–1825 гг. Источники и опыт их исследования]. — М—Л: Издательство Академии наук СССР, 1937. — 123 с. — 2000 экз.
  • От образования государства Шейбанидов до Октябрьской Революции // История народов Узбекистана. В 2-х томах / Под ред. С. В. Бахрушина, В. Я. Непомнина и В. А. Шишкина. — Ташкент: Издательство Академии наук Узбекской ССР, 1947. — Т. 2. — 514 с.
  • Гребёнкин А. Д. Узбеки // Русский Туркестан. Сборник. Выпуск 2. Этнография, техника, сельское хозяйство и естественная истории / Под ред. В. Н. Троицкого. — М, 1872. — 289 с.
  • Абдурахимов М. А. [www.vostlit.info/Texts/Dokumenty/M.Asien/XIX/1800-1820/Emir_Chajdar/text.htm Переводы текстов из писем эмира Хайдара] // [www.vostlit.info/Texts/Dokumenty/M.Asien/XIX/1800-1820/Emir_Chajdar/vved.htm Вопросы феодального землевладения и феодальной ренты в письмах эмира Хайдара]. — Ташкент: Издательство Академии наук Узбекской ССР, 1961. — 110 с.

Отрывок, характеризующий Мианкальское восстание 1821–1825 годов

Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что то, расспрашивали о чем то, потом повели куда то, и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.
Несмотря на то волнение, в котором она находилась, несмотря на одно желание поскорее увидать брата и на досаду за то, что в эту минуту, когда ей одного хочется – увидать его, – ее занимают и притворно хвалят ее племянника, княжна замечала все, что делалось вокруг нее, и чувствовала необходимость на время подчиниться этому новому порядку, в который она вступала. Она знала, что все это необходимо, и ей было это трудно, но она не досадовала на них.
– Это моя племянница, – сказал граф, представляя Соню, – вы не знаете ее, княжна?
Княжна повернулась к ней и, стараясь затушить поднявшееся в ее душе враждебное чувство к этой девушке, поцеловала ее. Но ей становилось тяжело оттого, что настроение всех окружающих было так далеко от того, что было в ее душе.
– Где он? – спросила она еще раз, обращаясь ко всем.
– Он внизу, Наташа с ним, – отвечала Соня, краснея. – Пошли узнать. Вы, я думаю, устали, княжна?
У княжны выступили на глаза слезы досады. Она отвернулась и хотела опять спросить у графини, где пройти к нему, как в дверях послышались легкие, стремительные, как будто веселые шаги. Княжна оглянулась и увидела почти вбегающую Наташу, ту Наташу, которая в то давнишнее свидание в Москве так не понравилась ей.
Но не успела княжна взглянуть на лицо этой Наташи, как она поняла, что это был ее искренний товарищ по горю, и потому ее друг. Она бросилась ей навстречу и, обняв ее, заплакала на ее плече.
Как только Наташа, сидевшая у изголовья князя Андрея, узнала о приезде княжны Марьи, она тихо вышла из его комнаты теми быстрыми, как показалось княжне Марье, как будто веселыми шагами и побежала к ней.
На взволнованном лице ее, когда она вбежала в комнату, было только одно выражение – выражение любви, беспредельной любви к нему, к ней, ко всему тому, что было близко любимому человеку, выраженье жалости, страданья за других и страстного желанья отдать себя всю для того, чтобы помочь им. Видно было, что в эту минуту ни одной мысли о себе, о своих отношениях к нему не было в душе Наташи.
Чуткая княжна Марья с первого взгляда на лицо Наташи поняла все это и с горестным наслаждением плакала на ее плече.
– Пойдемте, пойдемте к нему, Мари, – проговорила Наташа, отводя ее в другую комнату.
Княжна Марья подняла лицо, отерла глаза и обратилась к Наташе. Она чувствовала, что от нее она все поймет и узнает.
– Что… – начала она вопрос, но вдруг остановилась. Она почувствовала, что словами нельзя ни спросить, ни ответить. Лицо и глаза Наташи должны были сказать все яснее и глубже.
Наташа смотрела на нее, но, казалось, была в страхе и сомнении – сказать или не сказать все то, что она знала; она как будто почувствовала, что перед этими лучистыми глазами, проникавшими в самую глубь ее сердца, нельзя не сказать всю, всю истину, какою она ее видела. Губа Наташи вдруг дрогнула, уродливые морщины образовались вокруг ее рта, и она, зарыдав, закрыла лицо руками.
Княжна Марья поняла все.
Но она все таки надеялась и спросила словами, в которые она не верила:
– Но как его рана? Вообще в каком он положении?
– Вы, вы… увидите, – только могла сказать Наташа.
Они посидели несколько времени внизу подле его комнаты, с тем чтобы перестать плакать и войти к нему с спокойными лицами.
– Как шла вся болезнь? Давно ли ему стало хуже? Когда это случилось? – спрашивала княжна Марья.
Наташа рассказывала, что первое время была опасность от горячечного состояния и от страданий, но в Троице это прошло, и доктор боялся одного – антонова огня. Но и эта опасность миновалась. Когда приехали в Ярославль, рана стала гноиться (Наташа знала все, что касалось нагноения и т. п.), и доктор говорил, что нагноение может пойти правильно. Сделалась лихорадка. Доктор говорил, что лихорадка эта не так опасна.
– Но два дня тому назад, – начала Наташа, – вдруг это сделалось… – Она удержала рыданья. – Я не знаю отчего, но вы увидите, какой он стал.
– Ослабел? похудел?.. – спрашивала княжна.
– Нет, не то, но хуже. Вы увидите. Ах, Мари, Мари, он слишком хорош, он не может, не может жить… потому что…


Когда Наташа привычным движением отворила его дверь, пропуская вперед себя княжну, княжна Марья чувствовала уже в горле своем готовые рыданья. Сколько она ни готовилась, ни старалась успокоиться, она знала, что не в силах будет без слез увидать его.
Княжна Марья понимала то, что разумела Наташа словами: сним случилось это два дня тому назад. Она понимала, что это означало то, что он вдруг смягчился, и что смягчение, умиление эти были признаками смерти. Она, подходя к двери, уже видела в воображении своем то лицо Андрюши, которое она знала с детства, нежное, кроткое, умиленное, которое так редко бывало у него и потому так сильно всегда на нее действовало. Она знала, что он скажет ей тихие, нежные слова, как те, которые сказал ей отец перед смертью, и что она не вынесет этого и разрыдается над ним. Но, рано ли, поздно ли, это должно было быть, и она вошла в комнату. Рыдания все ближе и ближе подступали ей к горлу, в то время как она своими близорукими глазами яснее и яснее различала его форму и отыскивала его черты, и вот она увидала его лицо и встретилась с ним взглядом.
Он лежал на диване, обложенный подушками, в меховом беличьем халате. Он был худ и бледен. Одна худая, прозрачно белая рука его держала платок, другою он, тихими движениями пальцев, трогал тонкие отросшие усы. Глаза его смотрели на входивших.
Увидав его лицо и встретившись с ним взглядом, княжна Марья вдруг умерила быстроту своего шага и почувствовала, что слезы вдруг пересохли и рыдания остановились. Уловив выражение его лица и взгляда, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватой.
«Да в чем же я виновата?» – спросила она себя. «В том, что живешь и думаешь о живом, а я!..» – отвечал его холодный, строгий взгляд.
В глубоком, не из себя, но в себя смотревшем взгляде была почти враждебность, когда он медленно оглянул сестру и Наташу.
Он поцеловался с сестрой рука в руку, по их привычке.
– Здравствуй, Мари, как это ты добралась? – сказал он голосом таким же ровным и чуждым, каким был его взгляд. Ежели бы он завизжал отчаянным криком, то этот крик менее бы ужаснул княжну Марью, чем звук этого голоса.
– И Николушку привезла? – сказал он также ровно и медленно и с очевидным усилием воспоминанья.
– Как твое здоровье теперь? – говорила княжна Марья, сама удивляясь тому, что она говорила.
– Это, мой друг, у доктора спрашивать надо, – сказал он, и, видимо сделав еще усилие, чтобы быть ласковым, он сказал одним ртом (видно было, что он вовсе не думал того, что говорил): – Merci, chere amie, d'etre venue. [Спасибо, милый друг, что приехала.]
Княжна Марья пожала его руку. Он чуть заметно поморщился от пожатия ее руки. Он молчал, и она не знала, что говорить. Она поняла то, что случилось с ним за два дня. В словах, в тоне его, в особенности во взгляде этом – холодном, почти враждебном взгляде – чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского. Он, видимо, с трудом понимал теперь все живое; но вместе с тем чувствовалось, что он не понимал живого не потому, чтобы он был лишен силы понимания, но потому, что он понимал что то другое, такое, чего не понимали и не могли понять живые и что поглощало его всего.
– Да, вот как странно судьба свела нас! – сказал он, прерывая молчание и указывая на Наташу. – Она все ходит за мной.
Княжна Марья слушала и не понимала того, что он говорил. Он, чуткий, нежный князь Андрей, как мог он говорить это при той, которую он любил и которая его любила! Ежели бы он думал жить, то не таким холодно оскорбительным тоном он сказал бы это. Ежели бы он не знал, что умрет, то как же ему не жалко было ее, как он мог при ней говорить это! Одно объяснение только могло быть этому, это то, что ему было все равно, и все равно оттого, что что то другое, важнейшее, было открыто ему.
Разговор был холодный, несвязный и прерывался беспрестанно.
– Мари проехала через Рязань, – сказала Наташа. Князь Андрей не заметил, что она называла его сестру Мари. А Наташа, при нем назвав ее так, в первый раз сама это заметила.
– Ну что же? – сказал он.
– Ей рассказывали, что Москва вся сгорела, совершенно, что будто бы…
Наташа остановилась: нельзя было говорить. Он, очевидно, делал усилия, чтобы слушать, и все таки не мог.
– Да, сгорела, говорят, – сказал он. – Это очень жалко, – и он стал смотреть вперед, пальцами рассеянно расправляя усы.
– А ты встретилась с графом Николаем, Мари? – сказал вдруг князь Андрей, видимо желая сделать им приятное. – Он писал сюда, что ты ему очень полюбилась, – продолжал он просто, спокойно, видимо не в силах понимать всего того сложного значения, которое имели его слова для живых людей. – Ежели бы ты его полюбила тоже, то было бы очень хорошо… чтобы вы женились, – прибавил он несколько скорее, как бы обрадованный словами, которые он долго искал и нашел наконец. Княжна Марья слышала его слова, но они не имели для нее никакого другого значения, кроме того, что они доказывали то, как страшно далек он был теперь от всего живого.
– Что обо мне говорить! – сказала она спокойно и взглянула на Наташу. Наташа, чувствуя на себе ее взгляд, не смотрела на нее. Опять все молчали.
– Andre, ты хоч… – вдруг сказала княжна Марья содрогнувшимся голосом, – ты хочешь видеть Николушку? Он все время вспоминал о тебе.
Князь Андрей чуть заметно улыбнулся в первый раз, но княжна Марья, так знавшая его лицо, с ужасом поняла, что это была улыбка не радости, не нежности к сыну, но тихой, кроткой насмешки над тем, что княжна Марья употребляла, по ее мнению, последнее средство для приведения его в чувства.
– Да, я очень рад Николушке. Он здоров?

Когда привели к князю Андрею Николушку, испуганно смотревшего на отца, но не плакавшего, потому что никто не плакал, князь Андрей поцеловал его и, очевидно, не знал, что говорить с ним.
Когда Николушку уводили, княжна Марья подошла еще раз к брату, поцеловала его и, не в силах удерживаться более, заплакала.
Он пристально посмотрел на нее.
– Ты об Николушке? – сказал он.
Княжна Марья, плача, утвердительно нагнула голову.
– Мари, ты знаешь Еван… – но он вдруг замолчал.
– Что ты говоришь?
– Ничего. Не надо плакать здесь, – сказал он, тем же холодным взглядом глядя на нее.

Когда княжна Марья заплакала, он понял, что она плакала о том, что Николушка останется без отца. С большим усилием над собой он постарался вернуться назад в жизнь и перенесся на их точку зрения.
«Да, им это должно казаться жалко! – подумал он. – А как это просто!»
«Птицы небесные ни сеют, ни жнут, но отец ваш питает их», – сказал он сам себе и хотел то же сказать княжне. «Но нет, они поймут это по своему, они не поймут! Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все наши, все эти мысли, которые кажутся нам так важны, что они – не нужны. Мы не можем понимать друг друга». – И он замолчал.

Маленькому сыну князя Андрея было семь лет. Он едва умел читать, он ничего не знал. Он многое пережил после этого дня, приобретая знания, наблюдательность, опытность; но ежели бы он владел тогда всеми этими после приобретенными способностями, он не мог бы лучше, глубже понять все значение той сцены, которую он видел между отцом, княжной Марьей и Наташей, чем он ее понял теперь. Он все понял и, не плача, вышел из комнаты, молча подошел к Наташе, вышедшей за ним, застенчиво взглянул на нее задумчивыми прекрасными глазами; приподнятая румяная верхняя губа его дрогнула, он прислонился к ней головой и заплакал.
С этого дня он избегал Десаля, избегал ласкавшую его графиню и либо сидел один, либо робко подходил к княжне Марье и к Наташе, которую он, казалось, полюбил еще больше своей тетки, и тихо и застенчиво ласкался к ним.
Княжна Марья, выйдя от князя Андрея, поняла вполне все то, что сказало ей лицо Наташи. Она не говорила больше с Наташей о надежде на спасение его жизни. Она чередовалась с нею у его дивана и не плакала больше, но беспрестанно молилась, обращаясь душою к тому вечному, непостижимому, которого присутствие так ощутительно было теперь над умиравшим человеком.


Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и – по той странной легкости бытия, которую он испытывал, – почти понятное и ощущаемое.
Прежде он боялся конца. Он два раза испытал это страшное мучительное чувство страха смерти, конца, и теперь уже не понимал его.
Первый раз он испытал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним и он смотрел на жнивье, на кусты, на небо и знал, что перед ним была смерть. Когда он очнулся после раны и в душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшего его гнета жизни, распустился этот цветок любви, вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней.
Чем больше он, в те часы страдальческого уединения и полубреда, которые он провел после своей раны, вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более он, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Всё, всех любить, всегда жертвовать собой для любви, значило никого не любить, значило не жить этою земною жизнию. И чем больше он проникался этим началом любви, тем больше он отрекался от жизни и тем совершеннее уничтожал ту страшную преграду, которая без любви стоит между жизнью и смертью. Когда он, это первое время, вспоминал о том, что ему надо было умереть, он говорил себе: ну что ж, тем лучше.
Но после той ночи в Мытищах, когда в полубреду перед ним явилась та, которую он желал, и когда он, прижав к своим губам ее руку, заплакал тихими, радостными слезами, любовь к одной женщине незаметно закралась в его сердце и опять привязала его к жизни. И радостные и тревожные мысли стали приходить ему. Вспоминая ту минуту на перевязочном пункте, когда он увидал Курагина, он теперь не мог возвратиться к тому чувству: его мучил вопрос о том, жив ли он? И он не смел спросить этого.

Болезнь его шла своим физическим порядком, но то, что Наташа называла: это сделалось с ним, случилось с ним два дня перед приездом княжны Марьи. Это была та последняя нравственная борьба между жизнью и смертью, в которой смерть одержала победу. Это было неожиданное сознание того, что он еще дорожил жизнью, представлявшейся ему в любви к Наташе, и последний, покоренный припадок ужаса перед неведомым.
Это было вечером. Он был, как обыкновенно после обеда, в легком лихорадочном состоянии, и мысли его были чрезвычайно ясны. Соня сидела у стола. Он задремал. Вдруг ощущение счастья охватило его.
«А, это она вошла!» – подумал он.
Действительно, на месте Сони сидела только что неслышными шагами вошедшая Наташа.
С тех пор как она стала ходить за ним, он всегда испытывал это физическое ощущение ее близости. Она сидела на кресле, боком к нему, заслоняя собой от него свет свечи, и вязала чулок. (Она выучилась вязать чулки с тех пор, как раз князь Андрей сказал ей, что никто так не умеет ходить за больными, как старые няни, которые вяжут чулки, и что в вязании чулка есть что то успокоительное.) Тонкие пальцы ее быстро перебирали изредка сталкивающиеся спицы, и задумчивый профиль ее опущенного лица был ясно виден ему. Она сделала движенье – клубок скатился с ее колен. Она вздрогнула, оглянулась на него и, заслоняя свечу рукой, осторожным, гибким и точным движением изогнулась, подняла клубок и села в прежнее положение.
Он смотрел на нее, не шевелясь, и видел, что ей нужно было после своего движения вздохнуть во всю грудь, но она не решалась этого сделать и осторожно переводила дыханье.
В Троицкой лавре они говорили о прошедшем, и он сказал ей, что, ежели бы он был жив, он бы благодарил вечно бога за свою рану, которая свела его опять с нею; но с тех пор они никогда не говорили о будущем.
«Могло или не могло это быть? – думал он теперь, глядя на нее и прислушиваясь к легкому стальному звуку спиц. – Неужели только затем так странно свела меня с нею судьба, чтобы мне умереть?.. Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтобы я жил во лжи? Я люблю ее больше всего в мире. Но что же делать мне, ежели я люблю ее?» – сказал он, и он вдруг невольно застонал, по привычке, которую он приобрел во время своих страданий.
Услыхав этот звук, Наташа положила чулок, перегнулась ближе к нему и вдруг, заметив его светящиеся глаза, подошла к нему легким шагом и нагнулась.
– Вы не спите?
– Нет, я давно смотрю на вас; я почувствовал, когда вы вошли. Никто, как вы, но дает мне той мягкой тишины… того света. Мне так и хочется плакать от радости.
Наташа ближе придвинулась к нему. Лицо ее сияло восторженною радостью.
– Наташа, я слишком люблю вас. Больше всего на свете.
– А я? – Она отвернулась на мгновение. – Отчего же слишком? – сказала она.
– Отчего слишком?.. Ну, как вы думаете, как вы чувствуете по душе, по всей душе, буду я жив? Как вам кажется?
– Я уверена, я уверена! – почти вскрикнула Наташа, страстным движением взяв его за обе руки.
Он помолчал.
– Как бы хорошо! – И, взяв ее руку, он поцеловал ее.
Наташа была счастлива и взволнована; и тотчас же она вспомнила, что этого нельзя, что ему нужно спокойствие.
– Однако вы не спали, – сказала она, подавляя свою радость. – Постарайтесь заснуть… пожалуйста.
Он выпустил, пожав ее, ее руку, она перешла к свече и опять села в прежнее положение. Два раза она оглянулась на него, глаза его светились ей навстречу. Она задала себе урок на чулке и сказала себе, что до тех пор она не оглянется, пока не кончит его.
Действительно, скоро после этого он закрыл глаза и заснул. Он спал недолго и вдруг в холодном поту тревожно проснулся.
Засыпая, он думал все о том же, о чем он думал все ото время, – о жизни и смерти. И больше о смерти. Он чувствовал себя ближе к ней.
«Любовь? Что такое любовь? – думал он. – Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все, все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть бог, и умереть – значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику». Мысли эти показались ему утешительны. Но это были только мысли. Чего то недоставало в них, что то было односторонне личное, умственное – не было очевидности. И было то же беспокойство и неясность. Он заснул.
Он видел во сне, что он лежит в той же комнате, в которой он лежал в действительности, но что он не ранен, а здоров. Много разных лиц, ничтожных, равнодушных, являются перед князем Андреем. Он говорит с ними, спорит о чем то ненужном. Они сбираются ехать куда то. Князь Андрей смутно припоминает, что все это ничтожно и что у него есть другие, важнейшие заботы, но продолжает говорить, удивляя их, какие то пустые, остроумные слова. Понемногу, незаметно все эти лица начинают исчезать, и все заменяется одним вопросом о затворенной двери. Он встает и идет к двери, чтобы задвинуть задвижку и запереть ее. Оттого, что он успеет или не успеет запереть ее, зависит все. Он идет, спешит, ноги его не двигаются, и он знает, что не успеет запереть дверь, но все таки болезненно напрягает все свои силы. И мучительный страх охватывает его. И этот страх есть страх смерти: за дверью стоит оно. Но в то же время как он бессильно неловко подползает к двери, это что то ужасное, с другой стороны уже, надавливая, ломится в нее. Что то не человеческое – смерть – ломится в дверь, и надо удержать ее. Он ухватывается за дверь, напрягает последние усилия – запереть уже нельзя – хоть удержать ее; но силы его слабы, неловки, и, надавливаемая ужасным, дверь отворяется и опять затворяется.
Еще раз оно надавило оттуда. Последние, сверхъестественные усилия тщетны, и обе половинки отворились беззвучно. Оно вошло, и оно есть смерть. И князь Андрей умер.
Но в то же мгновение, как он умер, князь Андрей вспомнил, что он спит, и в то же мгновение, как он умер, он, сделав над собою усилие, проснулся.
«Да, это была смерть. Я умер – я проснулся. Да, смерть – пробуждение!» – вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нем силы и ту странную легкость, которая с тех пор не оставляла его.
Когда он, очнувшись в холодном поту, зашевелился на диване, Наташа подошла к нему и спросила, что с ним. Он не ответил ей и, не понимая ее, посмотрел на нее странным взглядом.
Это то было то, что случилось с ним за два дня до приезда княжны Марьи. С этого же дня, как говорил доктор, изнурительная лихорадка приняла дурной характер, но Наташа не интересовалась тем, что говорил доктор: она видела эти страшные, более для нее несомненные, нравственные признаки.
С этого дня началось для князя Андрея вместе с пробуждением от сна – пробуждение от жизни. И относительно продолжительности жизни оно не казалось ему более медленно, чем пробуждение от сна относительно продолжительности сновидения.

Ничего не было страшного и резкого в этом, относительно медленном, пробуждении.
Последние дни и часы его прошли обыкновенно и просто. И княжна Марья и Наташа, не отходившие от него, чувствовали это. Они не плакали, не содрогались и последнее время, сами чувствуя это, ходили уже не за ним (его уже не было, он ушел от них), а за самым близким воспоминанием о нем – за его телом. Чувства обеих были так сильны, что на них не действовала внешняя, страшная сторона смерти, и они не находили нужным растравлять свое горе. Они не плакали ни при нем, ни без него, но и никогда не говорили про него между собой. Они чувствовали, что не могли выразить словами того, что они понимали.
Они обе видели, как он глубже и глубже, медленно и спокойно, опускался от них куда то туда, и обе знали, что это так должно быть и что это хорошо.
Его исповедовали, причастили; все приходили к нему прощаться. Когда ему привели сына, он приложил к нему свои губы и отвернулся, не потому, чтобы ему было тяжело или жалко (княжна Марья и Наташа понимали это), но только потому, что он полагал, что это все, что от него требовали; но когда ему сказали, чтобы он благословил его, он исполнил требуемое и оглянулся, как будто спрашивая, не нужно ли еще что нибудь сделать.
Когда происходили последние содрогания тела, оставляемого духом, княжна Марья и Наташа были тут.
– Кончилось?! – сказала княжна Марья, после того как тело его уже несколько минут неподвижно, холодея, лежало перед ними. Наташа подошла, взглянула в мертвые глаза и поспешила закрыть их. Она закрыла их и не поцеловала их, а приложилась к тому, что было ближайшим воспоминанием о нем.
«Куда он ушел? Где он теперь?..»

Когда одетое, обмытое тело лежало в гробу на столе, все подходили к нему прощаться, и все плакали.
Николушка плакал от страдальческого недоумения, разрывавшего его сердце. Графиня и Соня плакали от жалости к Наташе и о том, что его нет больше. Старый граф плакал о том, что скоро, он чувствовал, и ему предстояло сделать тот же страшный шаг.
Наташа и княжна Марья плакали тоже теперь, но они плакали не от своего личного горя; они плакали от благоговейного умиления, охватившего их души перед сознанием простого и торжественного таинства смерти, совершившегося перед ними.



Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека. И человеческий ум, не вникнувши в бесчисленность и сложность условий явлений, из которых каждое отдельно может представляться причиною, хватается за первое, самое понятное сближение и говорит: вот причина. В исторических событиях (где предметом наблюдения суть действия людей) самым первобытным сближением представляется воля богов, потом воля тех людей, которые стоят на самом видном историческом месте, – исторических героев. Но стоит только вникнуть в сущность каждого исторического события, то есть в деятельность всей массы людей, участвовавших в событии, чтобы убедиться, что воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама постоянно руководима. Казалось бы, все равно понимать значение исторического события так или иначе. Но между человеком, который говорит, что народы Запада пошли на Восток, потому что Наполеон захотел этого, и человеком, который говорит, что это совершилось, потому что должно было совершиться, существует то же различие, которое существовало между людьми, утверждавшими, что земля стоит твердо и планеты движутся вокруг нее, и теми, которые говорили, что они не знают, на чем держится земля, но знают, что есть законы, управляющие движением и ее, и других планет. Причин исторического события – нет и не может быть, кроме единственной причины всех причин. Но есть законы, управляющие событиями, отчасти неизвестные, отчасти нащупываемые нами. Открытие этих законов возможно только тогда, когда мы вполне отрешимся от отыскиванья причин в воле одного человека, точно так же, как открытие законов движения планет стало возможно только тогда, когда люди отрешились от представления утвержденности земли.

После Бородинского сражения, занятия неприятелем Москвы и сожжения ее, важнейшим эпизодом войны 1812 года историки признают движение русской армии с Рязанской на Калужскую дорогу и к Тарутинскому лагерю – так называемый фланговый марш за Красной Пахрой. Историки приписывают славу этого гениального подвига различным лицам и спорят о том, кому, собственно, она принадлежит. Даже иностранные, даже французские историки признают гениальность русских полководцев, говоря об этом фланговом марше. Но почему военные писатели, а за ними и все, полагают, что этот фланговый марш есть весьма глубокомысленное изобретение какого нибудь одного лица, спасшее Россию и погубившее Наполеона, – весьма трудно понять. Во первых, трудно понять, в чем состоит глубокомыслие и гениальность этого движения; ибо для того, чтобы догадаться, что самое лучшее положение армии (когда ее не атакуют) находиться там, где больше продовольствия, – не нужно большого умственного напряжения. И каждый, даже глупый тринадцатилетний мальчик, без труда мог догадаться, что в 1812 году самое выгодное положение армии, после отступления от Москвы, было на Калужской дороге. Итак, нельзя понять, во первых, какими умозаключениями доходят историки до того, чтобы видеть что то глубокомысленное в этом маневре. Во вторых, еще труднее понять, в чем именно историки видят спасительность этого маневра для русских и пагубность его для французов; ибо фланговый марш этот, при других, предшествующих, сопутствовавших и последовавших обстоятельствах, мог быть пагубным для русского и спасительным для французского войска. Если с того времени, как совершилось это движение, положение русского войска стало улучшаться, то из этого никак не следует, чтобы это движение было тому причиною.
Этот фланговый марш не только не мог бы принести какие нибудь выгоды, но мог бы погубить русскую армию, ежели бы при том не было совпадения других условий. Что бы было, если бы не сгорела Москва? Если бы Мюрат не потерял из виду русских? Если бы Наполеон не находился в бездействии? Если бы под Красной Пахрой русская армия, по совету Бенигсена и Барклая, дала бы сражение? Что бы было, если бы французы атаковали русских, когда они шли за Пахрой? Что бы было, если бы впоследствии Наполеон, подойдя к Тарутину, атаковал бы русских хотя бы с одной десятой долей той энергии, с которой он атаковал в Смоленске? Что бы было, если бы французы пошли на Петербург?.. При всех этих предположениях спасительность флангового марша могла перейти в пагубность.
В третьих, и самое непонятное, состоит в том, что люди, изучающие историю, умышленно не хотят видеть того, что фланговый марш нельзя приписывать никакому одному человеку, что никто никогда его не предвидел, что маневр этот, точно так же как и отступление в Филях, в настоящем никогда никому не представлялся в его цельности, а шаг за шагом, событие за событием, мгновение за мгновением вытекал из бесчисленного количества самых разнообразных условий, и только тогда представился во всей своей цельности, когда он совершился и стал прошедшим.
На совете в Филях у русского начальства преобладающею мыслью было само собой разумевшееся отступление по прямому направлению назад, то есть по Нижегородской дороге. Доказательствами тому служит то, что большинство голосов на совете было подано в этом смысле, и, главное, известный разговор после совета главнокомандующего с Ланским, заведовавшим провиантскою частью. Ланской донес главнокомандующему, что продовольствие для армии собрано преимущественно по Оке, в Тульской и Калужской губерниях и что в случае отступления на Нижний запасы провианта будут отделены от армии большою рекою Окой, через которую перевоз в первозимье бывает невозможен. Это был первый признак необходимости уклонения от прежде представлявшегося самым естественным прямого направления на Нижний. Армия подержалась южнее, по Рязанской дороге, и ближе к запасам. Впоследствии бездействие французов, потерявших даже из виду русскую армию, заботы о защите Тульского завода и, главное, выгоды приближения к своим запасам заставили армию отклониться еще южнее, на Тульскую дорогу. Перейдя отчаянным движением за Пахрой на Тульскую дорогу, военачальники русской армии думали оставаться у Подольска, и не было мысли о Тарутинской позиции; но бесчисленное количество обстоятельств и появление опять французских войск, прежде потерявших из виду русских, и проекты сражения, и, главное, обилие провианта в Калуге заставили нашу армию еще более отклониться к югу и перейти в середину путей своего продовольствия, с Тульской на Калужскую дорогу, к Тарутину. Точно так же, как нельзя отвечать на тот вопрос, когда оставлена была Москва, нельзя отвечать и на то, когда именно и кем решено было перейти к Тарутину. Только тогда, когда войска пришли уже к Тарутину вследствие бесчисленных дифференциальных сил, тогда только стали люди уверять себя, что они этого хотели и давно предвидели.