Мирабо, Оноре Габриель Рикети

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Оноре де Мирабо
Honoré Gabriel Riqueti, comte de Mirabeau
Дата рождения:

9 марта 1749(1749-03-09)

Место рождения:

Ле-Биньон-Мирабо

Дата смерти:

2 апреля 1791(1791-04-02) (42 года)

Место смерти:

Париж

Гражданство:

Франция Франция

Род деятельности:

политика

Отец:

Виктор де Мирабо

Оноре Габриэль Рикетти де Мирабо (фр. Honoré Gabriel Riqueti, comte de Mirabeau; 9 марта 1749 — 2 апреля 1791) — граф, деятель Великой Французской революции, один из самых знаменитых ораторов и политических деятелей Франции, масон. Сын известного французского экономиста и философа — Виктора де Мирабо.





Детство

Мирабо родился с искривлённой ногой и в 3-летнем возрасте чуть не умер от оспы, которая оставила глубокие следы на его лице; безобразие его искупалось, однако, красивыми, блестящими глазами и необыкновенной подвижностью и выразительностью лица. Порывистый, своевольный характер Мирабо соединялся в нём с жаждой знания, быстротой соображения и упорством в труде, приводившими в восторг его преподавателей. Непокорный нрав Мирабо приводил к столкновениям между ним и отцом, который с ранних лет возненавидел сына и всячески преследовал его. «Это — чудовище в физическом и нравственном отношении, — писал он о десятилетнем мальчике, — все пороки соединяются в нём»[1].

Юность

Для обуздания сына отец поместил его в военную школу, под именем Пьера Бюффье, которое сначала он носил и в полку. Множество сделанных им долгов и известия о его беспорядочной жизни и многочисленных связях с женщинами возбуждают негодование его отца, который добывает королевский указ об аресте без суда и следствия и запирает Мирабо в замке Рэ. Этот первый шаг положил начало продолжительной борьбе между отцом и сыном, беспрестанно заключаемым то в одну тюрьму, то в другую.

Посланный на Корсику со своим полком, Мирабо возвращается оттуда в чинe капитана драгун. В те немногие часы, которые оставались у него свободными от службы и развлечений, Мирабо написал «Историю Корсики» (фр. Histoire de la Corse), которую его отец уничтожил как несогласную с его собственными философскими и экономическими взглядами. Заметив в сыне большую умственную силу, отец старается привлечь его на сторону своих экономических теорий, призывает его к себе, поручает ему управление своими поместьями и разрешает ему вновь принять имя Мирабо[1].

Молодость

В 1772 году Мирабо знакомится с богатой наследницей Эмилией Мариньян и женится на ней. Брак оказывается несчастным. Мирабо проживает в короткое время значительную часть состояния жены, делает долгов на 120 000 франков и в 1774 году, по требованию отца, ссылается на жительство в маленький город Манок, где пишет первое своё обширное печатное сочинение: «Очерк о деспотизме» (фр. Essai sur le despotisme), заключающее в себе смелые взгляды на управление, постоянную армию и т. д. и доказывающее обширные исторические познания автора. Узнав об оскорблении, нанесённом его сестре, госпоже де Кабри, Мирабо без разрешения уезжает из места ссылки и вызывает оскорбителя на дуэль, но вновь, по просьбе отца, посылается в заточение в замок Иф. Здесь он соблазняет жену начальника, и его переводят (1775) в замок Жу (фр.), где он имеет полную возможность посещать общество соседнего городка Понтарлье.

Встреча с Софией, женой старого маркиза де Моннье, оказывает громадное влияние на всю его последующую жизнь. Со времени заключения Мирабо в замок Иф жена оставила его, отказалась следовать за ним и отвечала молчанием на все его просьбы о примирении. Отец упорно отказывался освободить его[1].

Покинутый всеми, Мирабо отдался всецело своей страсти к Софии и убедил её бежать вслед за ним в Швейцарию; затем они переехали в Голландию, где Мирабо зарабатывал средства к жизни статьями и переводами с английского и немецкого. Между прочим, он написал Avis aux Hessois («Советы гессенцам») — горячий протест против тирании, вызванный продажей гессенцев англичанам для войны с Америкой. Французская полиция, преследовавшая Софию де Моннье по обвинению, возбуждённому против неё мужем, захватила, по поручению отца, и засадила Мирабо в Венсеннскую тюрьму; парламент, по жалобе де Моннье, присудил Мирабо к смертной казни за похищение, хотя София добровольно последовала за ним.

В тюрьме Мирабо просидел три с половиной года. Первое время ему не давали бумаги и чернил, но мало-помалу он сумел, как всегда, расположить в свою пользу начальство, и его положение улучшилось: ему дано было право писать письма к Софии (заключённой в монастырь), под условием, что письма эти будут просматриваться полицией. Письма эти (изданы в 1793 году) не предназначались для публики, писались изо дня в день; они отличаются искренним красноречием, полны жизни, страсти и оригинальности. Мирабо написал за это время много других сочинений, из которых одни, например «L’Erotica Biblion» и роман «Моё обращение» (фр. Ma Conversion), носят следы его прежней бурной жизни, а другие, например «Des lettres de cachet et des prisons d'état» («„Письма с печатью“ и государственные тюрьмы»), являются обдуманными произведениями, выказывающими большую зрелость политической мысли[1].

Зрелые годы

Только на тридцатом году жизни Мирабо очутился на свободе. Ему пришлось прежде всего хлопотать о кассации смертного приговора, все ещё тяготевшего над ним; он одержал блистательную победу и даже сумел сложить на Моннье все судебные издержки. Затем он вынужден был выступить в защиту своих прав против жены, требовавшей разлучения. Множество красноречивых мемуаров и речей Мирабо, опубликование им переписки жены, а ею — писем Мирабо-отца, придали громкую огласку этому делу, которое решено было против Мирабо (1783). Позже, со свойственным ему пылом, Мирабо принял участие в процессе между его матерью и отцом перед парижским парламентом и так резко напал на существующий строй, что вынужден был уехать из Франции в Брюссель.

Ещё в Париже он познакомился с госпожой де Нера, которая вскоре заставила его забыть Софию: она была способна оценить его деятельность, понимать его идеи и стремления и оказать ему поддержку в трудные минуты жизни. Мирабо всей душой привязался к ней. Вместе с ними жил внебрачный сын Мирабо от госпожи Монтиньи, Люка де Монтиньи. После краткого возвращения в Париж, в 1784 году они переехали в Лондон, где Мирабо был введён в лучшее литературное и политическое общество[1].

В 1785 году Мирабо вернулся в Париж и в начале 1786 года был послан в Пруссию с тайным поручением составить отчёт о впечатлении, произведённом в Германии смертью Фридриха Великого, прозондировать его молодого преемника и подготовить почву для займа. Мирабо блистательно исполнил поручение и отправил министру Калонну 66 писем, изданных в 1789 году под заглавием «Histoire secrète de Berlin ou correspondance d’un voyageur français depuis le mois de juillet 1786 jusqu’au 19 janvier 1787» («Секретная история Берлина, или переписка французского путешественника с июля 1786 по 19 января 1787 года») и заключающих в себе много интересных наблюдений, сатирических портретов и остроумных выводов. Королю Фридриху-Вильгельму II Мирабо написал письмо, где подавал ему советы относительно необходимых реформ и увещевал отменить все законы Фридриха II, стеснительные для свободы. Письмо это было оставлено без ответа. Вернувшись во Францию, Мирабо издал брошюру: «D é nonciation de l’agiotage au roi et aux notables», в которой горячо нападал на Калонна и Неккера, вследствие чего не только не был избран в собрание нотаблей, но и принужден удалиться в Тонгр. Затем он выпускает «Письма об управлении г-на Неккера» (фр. Lettres sur l’administration de M. Necker), «Suite de la dénonciation de l’agiotage» (продолжение его предыдущей работы «Dénonciation de l'agiotage au Roi et à l'assemblée des notables» — «Изобличение махинаций перед королём и собранием представителей», 1787), а также «Обращение к батавам» (фр. Adresse aux Bataves, апрель 1788), где излагаются начала, послужившие основой для Декларации прав, а также «Наблюдения о тюрьме Бисетр и об эффектах строгости наказаний» (фр. Observations sur la prison de Bicêtre et sur les effets de la sévéritè des peines)[1].

Везде, куда его ни закидывала судьба, Мирабо изучает государственное устройство и народную жизнь; по отношению к Пруссии результатом этого изучения явилось обширное исследование «La monarchie prussienne». Особенно по душе приходилась Мирабо Англия. Созыв Генеральных штатов открывает для Мирабо обширную арену, достойную его гения. Он отправляется в Прованс и принимает участие в первом собрании дворян своего округа; но собрание решает допустить к участию в нём только дворян, обладающих поместьями, и этим самым устраняет Мирабо, который обращается тогда к третьему сословию. Его резкие нападки на привилегированное сословие доставили ему в Провансе неимоверную популярность: дни, предшествовавшие его избранию (в Марселе), представляли для него одно непрерывное торжество: народ боготворил его и беспрекословно ему повиновался. Мирабо оставался до конца жизни убеждённым монархистом. Правительство, по его мнению, необходимо для того, чтобы население могло спокойно и в безопасности производить свою ежедневную работу — а это может быть достигнуто только в том случае, если правительство сильно; сильным оно может быть только тогда, когда соответствует желаниям большинства народа — а такого соответствия не существует между политической системой Людовика XIV и французским народом. Отсюда вывод — преобразование системы. Но где же можно искать лучшего примера для преобразования, как не в Англии? И вот Мирабо ратует за снятие ответственности с короля, за ответственность министерства и за назначение министров из среды депутатов. Тотчас по прибытии в Версаль Мирабо основывает «Газету Генеральных штатов» (фр. Journal des Etats généraux), при содействии публицистов, и раньше помогавших ему в его работах — Дювероре, Клавьера и др. Совет министров, за крайне резкую выходку против Неккера, запрещает газету. Мирабо выпускает её под новым заглавием: сначала «Lettres à mes commettants», a потом «Courrier de Provence»[1].

Политическая деятельность в эпоху Великой французской революции

В первые дни сессии Генеральных штатов Мирабо несколько раз принимает участие в прениях о совместной или отдельной поверке выборов, о названии, которое должно быть дано собранию, и т. д. После королевского заседания 23 июня 1789 года Мирабо, в ответ на приглашение церемониймейстера маркиза Дрё-Брезе очистить зал, произнес краткую, но громовую речь, убедившую собрание продолжать свои занятия и декретировать неприкосновенность своих членов. С этих пор влияние великого оратора на собрание растёт, вместе с его популярностью.

8 июля Мирабо предлагает составить адрес королю с требованием удалить иностранные войска, угрожавшие Парижу и Версалю, и создать Национальную гвардию. Палата поручает ему эту работу, но составленный им умеренный и в то же время твёрдый адрес не приводит к желанной цели. Когда после взятия Бастилии 14 июля Собрание узнаёт о намерении короля посетить его и встречает это известие взрывом восторга, Мирабо восклицает: «Подождём, пока его величество подтвердит сам те хорошие намерения, которые ему приписывают. В Париже течёт кровь наших братьев; пусть глубокое молчание встретит монарха в эту горестную минуту. Молчание народов — урок королям!». 23 июля, после смуты в Париже, жертвами которой пали Фулон и Бертье, Мирабо выступает с горячим протестом против насилия, пятнающего свободу: «Общество скоро распалось бы, если бы толпа приучилась к крови и беспорядкам, приучилась ставить свою волю выше всего и бравировать законы». 25 июля он горячо протестует против вскрытия и прочтения писем: «Может ли народ, получивший свободу, заимствовать у тирании её обычаи и правила? Прилично ли ему нарушать нравственность после того, как он сам был столько времени жертвой лиц, её нарушавших?». Мнение его восторжествовало, несмотря на возражения Робеспьера.

В ночь на 4 августа Мирабо не присутствовал в заседании, но в самых симпатичных выражениях описал его в своей газете. 10 августа Мирабо говорил в пользу выкупа церковной десятины на том основании, что эта десятина является субсидией, с помощью которой уплачивается жалованье должностным лицам, преподающим нравственность народу. Когда слово «жалованье» вызвало ропот в собрании, он воскликнул: «Я знаю только три способа существования в современном обществе: надо быть или нищим, или вором, или получать жалованье»[1].

Декларация прав человека и гражданина была сочинена Мирабо, но он протестовал против немедленного её обсуждения; он считал необходимым, чтобы Декларация прав составила первую главу конституции, и требовал, чтобы окончательная редакция её была отложена до того времени, когда остальные части конституции будут вполне выработаны, так как в противном случае предисловие может оказаться противоречащим содержанию книги. Но Национальное собрание состояло большей частью из людей, неопытных в практической политике и мечтавших об идеальной конституции. Требование Мирабо навлекло на него самые ожесточенные нападения: ему бросили в лицо упрёк, что он хочет заставить собрание принимать противоположные решения. На это он ответил, что вся его прошлая жизнь, 30 томов, посвящённых защите свободы, служат достаточной для него защитой. Предложение об отсрочке было, однако, отвергнуто, и палата в течение почти двух месяцев обсуждала, в каких выражениях должна быть составлена декларация, между тем как анархия царила в стране, Париж волновался и голодал, а при дворе подготовлялась контрреволюция. Мирабо ясно видел опасность ниспровержения существующего строя раньше, чем созданы основы нового, и был убежден в необходимости сохранения монархии, как единственного оплота против анархии. Когда поднят был вопрос о вето короля, Мирабо выступил защитником абсолютного вето, находя, что королевская власть и без того достаточно ослаблена. «Я считаю вето короля настолько необходимым, что согласился бы жить скорее в Константинополе, чем во Франции, если бы оно не существовало. Да, я заявляю открыто, что не знаю ничего ужаснее владычества 600 лиц, которые завтра могли бы объявить себя несменяемыми, послезавтра — наследственными и кончили бы присвоением себе неограниченной власти, наподобие аристократии всех других стран»[1].

Ещё раньше, в июне, Мирабо, сознавая своё бессилие заставить собрание действовать так, как ему казалось необходимым для блага Франции, стал искать поддержки на стороне и через посредство Ла-Марка, близкого к королеве лица, старался вступить в сношения с двором, надеясь привлечь его на сторону преобразований и этим путём упрочить новые реформы и связать в одно все партии. Образ действий, который он предлагал двору, был вполне конституционный, как видно из мемуара, представленного им королю после событий 5 и 6 октября. Положение короля, говорил Мирабо, в столице небезопасно: он должен удалиться вовнутрь Франции, например в Руан, и оттуда, обратившись с воззванием к народу, созвать конвент. Когда этот конвент соберётся, король должен признать, что феодализм и абсолютизм исчезли навсегда и что между королём и нацией установились новые отношения, которые должны честно соблюдаться с обеих сторон. «Нация имеет права: они и должны быть не только восстановлены, но и упрочены». Вместе с мемуаром Мирабо представил план учреждения министерства, ответственного только перед собранием; в состав его должны были войти все наиболее выдающиеся деятели, в том числе Неккер, «чтобы сделать его настолько же бессильным, насколько он неспособен», и сам Мирабо без портфеля. Непреодолимым препятствием к осуществлению этого плана явилось решение Национального собрания (7 ноября 1789 года), запрещавшее его членам принимать звание министров — решение, против которого яростно протестовал Мирабо. Переговоры с двором тянулись без всяких видимых результатов[1].

Королева долго отказывалась вступить в сношения с Мирабо, что приводило последнего в величайшее негодование. Ла-Марк удалился в свои бельгийские поместья, но в апреле 1790 года он был внезапно вызван из Брюсселя, и переговоры возобновились; королева согласилась, наконец, принять услуги «чудовища», как она называла Мирабо, и с этого дня до смерти Мирабо продолжались деятельные сношения его с двором, доказательством чего служат 50 докладов, написанных им с июля 1790 по апрель 1791 года и заключающих в себе множество весьма ценных советов, замечаний и наблюдений. Для иллюстрации тех же отношений имеется целая переписка между Мирабо и Ла-Марком и между Мирабо и другими его тайными корреспондентами; письма эти опубликованы в 1851 году Бакуром, вместе с обстоятельным описанием этой интересной страницы из французской истории, составленным самим Ла-Марком. Взамен оказываемых Мирабо услуг, король обязывался уплатить долги Мирабо, простиравшиеся до 200 000 франков, давать ему в месяц по 6000 ливров и вручить Ла-Марку миллион, который должен был быть передан Мирабо по окончании сессии, если он верно будет служить интересам короля. Мирабо с совершенно спокойной совестью согласился на эту сделку, считая себя негласным министром, вполне заслуживающим плату за труды[1].

В дальнейшей своей деятельности он является вполне последовательным, не изменяя своим убеждениям и часто действуя вопреки желаниям короля и роялистов. Он поддерживал власть короля, оставаясь верным революции («Его не купили, — говорит Сен-Бев, — a ему платили»). Если он при обсуждении вопроса о праве объявлять войну и заключать мир поддерживал королевскую прерогативу, то лишь в силу глубокого убеждения в невозможности существования исполнительной власти, лишенной всякого авторитета. Если он часто возражал против действий собрания, то лишь потому, что возмущался его теоретическими увлечениями и непониманием действительной жизни. Его приводило в негодование и многословие прений. Чтобы установить какие-нибудь правила в этом отношении, он попросил своего друга Ромильи составить подробный доклад о правилах и обычаях английского парламента и перевёл его на французский язык, но палата не приняла его к руководству[1].

Когда возник вопрос о суровых мерах по отношению к эмигрантам, Мирабо восстал против них, потому что находил, что наказание за выезд из королевства равносильно нарушению основных начал свободы. Он высказался против назначения комиссии, которая могла по своему произволу присуждать беглецов к гражданской смерти и конфисковать их имущество. «Я объявляю, — воскликнул Мирабо, — что буду считать себя свободным от всякой присяги в верности тем, кто будет иметь бесстыдство назначить диктаторскую комиссию. Популярность, которой я домогаюсь и которой имею честь пользоваться — не слабый тростник; я хочу вкоренить её глубоко в землю, на основаниях справедливости и свободы». В противоположность теоретикам, он находил, что солдат перестает быть гражданином, как только поступает в военную службу: первая его обязанность — повиноваться беспрекословно, не рассуждая. Он говорил в защиту ассигнаций, но под условием, чтобы их ценность не превышала половины ценности земель, пущенных в продажу. Он хотел во что бы то ни стало избежать банкротства, позорного для страны. Неутомимо работая в палате, заседая в клубах, Мирабо в то же время принимал участие и в ведении иностранных дел. Он находил, что французский народ может устраиваться как желает и что ни одна иностранная держава не имеет права вмешиваться в его внутренние дела; но он знал, что соседние монархии с беспокойством следят за успехами революции во Франции, что государи боятся влияния революционных идей и благосклонно внимают просьбам эмигрантов о помощи французскому королю. Как член дипломатического комитета, избранного палатой в 1790 году, и его докладчик, он старался избегать всяких поводов к вмешательству держав в дела Франции. С этою целью он поддерживал постоянные сношения с министром иностранных дел Монмореном, давал ему советы, руководил его политикой, защищал её перед собранием. Значение Мирабо в этом отношении доказывается беспорядком, водворившимся в иностранной политике после его смерти[1].

Между тем слухи о продажности Мирабо, о его «великой измене» проникли в палату, в народ; газеты обсуждали их на все лады. Положение Мирабо становилось день ото дня всё более и более невыносимым, и только внезапная смерть его, среди самого разгара деятельности, заставила замолкнуть его противников. Он работал неутомимо до конца, хотя болезнь его требовала абсолютного спокойствия. Ни сношения с двором, ни прения палаты, ни обширная переписка не могли удовлетворить его жажды деятельности: Мирабо был командиром батальона Национальной гвардии, членом администрации Сенского департамента и, наконец, председателем Национального собрания.

27 марта он испытал первый тяжёлый приступ болезни; тем не менее 28-го он выступил с речью по вопросу о рудниках, защищая вместе с общественными интересами и частные интересы своего приятеля Ла-Марка. «Ваше дело выиграно, — говорил он ему после заседания, — а я мёртв». Через 6 дней Франция узнала о смерти своего трибуна. Весь Париж присутствовал на его похоронах; тело его было положено в Пантеон. 10 августа 1792 года найдены были доказательства сношений Мирабо со двором и полученной им платы; вследствие этого останки его были изъяты из Пантеона и на место их положены останки Марата. Прах Мирабо был перенесён на кладбище казненных, в предместье Сен-Марсо[1].

Работы Мирабо

  • [gallica.bnf.fr/document?O=N005576 Essai sur le despotisme], 1776.
  • [gallica.bnf.fr/document?O=N089088 Lettres originales de Mirabeau, écrites du donjon de Vincennes], pendant les années 1777, 1778, 1779 et 1780, contenant tous les détails sur sa vie privée, ses malheurs et ses amours avec Sophie Ruffei, marquise de Monnier, recueillies par Pierre Louis Manuel
  • [gallica.bnf.fr/document?O=N206962 L’œuvre érotique du comte de Mirabeau], introduction, essai bibliographique et notes par Guillaume Apollinaire.
  • [books.google.fr/books?id=Dah8sfu6ZHEC&printsec=frontcover&dq=Des+Lettres+de+cachet+et+des+prisons+d%27%C3%89tat&ei=QoZlS6uTI4-IygSv0uTtDw&cd=6#v=onepage&q=&f=false Des lettres de cachet et des prisons d'État, 1780]
  • Lettres à M. Lecoulteux de la Noraye sur la Banque de Saint-Charles et la Caisse d’escompte, Paris 1785
  • Sur les actions de la Compagnie des eaux, Paris 1785
  • [www.diplomatie.gouv.fr/fr/IMG/rtf/RIDEAU-2.rtf Le Rideau levé ou l’éducation de Laure], 1786
  • [gallica.bnf.fr/document?O=N074539 Considérations sur l’ordre de Cincinnatus, ou Imitation d’un pamphlet anglo-américain], suivies… d’une Lettre… du général Washington… et d’une Lettre de feu M. Turgot, … au Price sur les législations américaines, Londres, 1784
  • [gallica.bnf.fr/document?O=N041681 Sur Moses Mendelssohn, sur la réforme politique des juifs et en particulier sur la Révolution tentée en leur faveur en 1753 dans la Grande-Bretagne], Londres, 1787.
  • [gallica.bnf.fr/document?O=N110679 Arlequin réformateur dans la cuisine des moines, ou Plan pour réprimer la gloutonnerie monacale], 1789, Rome (pour Paris).
  • Ma Conversion
  • 1822 : Chefs-d'œuvre oratoires de Mirabeau, précédé d’une notice biographique — tome Premier / Ed. COLLIN DE PLANCY

Напишите отзыв о статье "Мирабо, Оноре Габриель Рикети"

Литература

  • Mirabeau, «Oeuvres complètes» (1882; сюда не вошла его «Monarchie Prussienne», 1788);
  • Mirabeau, «Mémoires sur sa vie littéraire et privée» (1824);
  • Lucas de Montigny, «Mémoires biographiques, littéraires et politiques de Mirabeau écrits par lui même, par son père, son oncle et son fils adoptif» (П., 1834.);
  • Dumont, «Souvenirs sur Mirabeau» (1832);
  • Duval, «Souvenirs sur Mirabeau» (1832);
  • Victor Hugo, «Etude sur Mirabeau» (1834);
  • «Mirabeau’s Jugendleben» (Бреславль, 1832);
  • Schneidewin, «Mirabeau und seine Zeit» (Лейпциг, 1831);
  • «Mirabeau, a Life History» (Л., 1848);
  • Ad. Bacourt, «Correspondance entre Mirabeau et le comte de La-Marck» (1851);
  • Louis de Lom énie, «Les Mirabeau» (1878);
  • Ph. Plan, «Un collaborateur de Mirabeau» (1874);
  • Reynald, «Mirabeau et la Constituante» (1873);
  • Aulard, «L’Assemblée Constituante» (1882);
  • Stern, «Mirabeau» (1889);
  • Méziè res, «Mirabeau» (1892);
  • Rousse, «Mirabeau» (в «Grands écrivains français»).
  • Демьянов А. А. [annuaire-fr.narod.ru/statji/Demianov-2001.html Клуб 1789 года. Люди и идеи] // Французский ежегодник 2001. М., 2001. с. 165—186.

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 [www.britannica.com/EBchecked/topic/384793 Honore-Gabriel Riqueti, comte de Mirabeau (French politician and orator) : Introduction] (англ.). — статья из Encyclopædia Britannica Online.

Ссылки

Предшественник:
Анри Грегуар
47-й Председатель Национального собрания
29 января 179113 февраля 1791
Преемник:
Адриен Дюпор

Отрывок, характеризующий Мирабо, Оноре Габриель Рикети

Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где то, и искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос – зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы человека.


Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем то своим, особенным. Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде, когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он, страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего то, далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то, что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему говорили, хотя очевидно видел и слышал что то совсем другое. Прежде он казался хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах его светилось участие к людям – вопрос: довольны ли они так же, как и он? И людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны. Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми, сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь, напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по своему гордой княжне человеческие чувства.
– Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, – говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по своему и его слугами – Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи, медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
– Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? – спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и, с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
– Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у нас, в провинции, – говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на французов, и в особенности на Наполеона.
– Ежели все русские хотя немного похожи на вас, – говорил он Пьеру, – c'est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre. [Это кощунство – воевать с таким народом, как вы.] Вы, пострадавшие столько от французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.
Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его старый знакомый масон – граф Вилларский, – тот самый, который вводил его в ложу в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости, которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в апатию и эгоизм.
– Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой милый.] – говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главно управляющего, около двух миллионов.
Главноуправляющий, в утешение этих потерь, представил Пьеру расчет о том, что, несмотря на эти потери, доходы его не только не уменьшатся, но увеличатся, если он откажется от уплаты долгов, оставшихся после графини, к чему он не может быть обязан, и если он не будет возобновлять московских домов и подмосковной, которые стоили ежегодно восемьдесят тысяч и ничего не приносили.
– Да, да, это правда, – сказал Пьер, весело улыбаясь. – Да, да, мне ничего этого не нужно. Я от разоренья стал гораздо богаче.
Но в январе приехал Савельич из Москвы, рассказал про положение Москвы, про смету, которую ему сделал архитектор для возобновления дома и подмосковной, говоря про это, как про дело решенное. В это же время Пьер получил письмо от князя Василия и других знакомых из Петербурга. В письмах говорилось о долгах жены. И Пьер решил, что столь понравившийся ему план управляющего был неверен и что ему надо ехать в Петербург покончить дела жены и строиться в Москве. Зачем было это надо, он не знал; но он знал несомненно, что это надо. Доходы его вследствие этого решения уменьшались на три четверти. Но это было надо; он это чувствовал.
Вилларский ехал в Москву, и они условились ехать вместе.
Пьер испытывал во все время своего выздоровления в Орле чувство радости, свободы, жизни; но когда он, во время своего путешествия, очутился на вольном свете, увидал сотни новых лиц, чувство это еще более усилилось. Он все время путешествия испытывал радость школьника на вакации. Все лица: ямщик, смотритель, мужики на дороге или в деревне – все имели для него новый смысл. Присутствие и замечания Вилларского, постоянно жаловавшегося на бедность, отсталость от Европы, невежество России, только возвышали радость Пьера. Там, где Вилларский видел мертвенность, Пьер видел необычайную могучую силу жизненности, ту силу, которая в снегу, на этом пространстве, поддерживала жизнь этого целого, особенного и единого народа. Он не противоречил Вилларскому и, как будто соглашаясь с ним (так как притворное согласие было кратчайшее средство обойти рассуждения, из которых ничего не могло выйти), радостно улыбался, слушая его.


Так же, как трудно объяснить, для чего, куда спешат муравьи из раскиданной кочки, одни прочь из кочки, таща соринки, яйца и мертвые тела, другие назад в кочку – для чего они сталкиваются, догоняют друг друга, дерутся, – так же трудно было бы объяснить причины, заставлявшие русских людей после выхода французов толпиться в том месте, которое прежде называлось Москвою. Но так же, как, глядя на рассыпанных вокруг разоренной кочки муравьев, несмотря на полное уничтожение кочки, видно по цепкости, энергии, по бесчисленности копышущихся насекомых, что разорено все, кроме чего то неразрушимого, невещественного, составляющего всю силу кочки, – так же и Москва, в октябре месяце, несмотря на то, что не было ни начальства, ни церквей, ни святынь, ни богатств, ни домов, была та же Москва, какою она была в августе. Все было разрушено, кроме чего то невещественного, но могущественного и неразрушимого.
Побуждения людей, стремящихся со всех сторон в Москву после ее очищения от врага, были самые разнообразные, личные, и в первое время большей частью – дикие, животные. Одно только побуждение было общее всем – это стремление туда, в то место, которое прежде называлось Москвой, для приложения там своей деятельности.
Через неделю в Москве уже было пятнадцать тысяч жителей, через две было двадцать пять тысяч и т. д. Все возвышаясь и возвышаясь, число это к осени 1813 года дошло до цифры, превосходящей население 12 го года.
Первые русские люди, которые вступили в Москву, были казаки отряда Винцингероде, мужики из соседних деревень и бежавшие из Москвы и скрывавшиеся в ее окрестностях жители. Вступившие в разоренную Москву русские, застав ее разграбленною, стали тоже грабить. Они продолжали то, что делали французы. Обозы мужиков приезжали в Москву с тем, чтобы увозить по деревням все, что было брошено по разоренным московским домам и улицам. Казаки увозили, что могли, в свои ставки; хозяева домов забирали все то, что они находили и других домах, и переносили к себе под предлогом, что это была их собственность.
Но за первыми грабителями приезжали другие, третьи, и грабеж с каждым днем, по мере увеличения грабителей, становился труднее и труднее и принимал более определенные формы.
Французы застали Москву хотя и пустою, но со всеми формами органически правильно жившего города, с его различными отправлениями торговли, ремесел, роскоши, государственного управления, религии. Формы эти были безжизненны, но они еще существовали. Были ряды, лавки, магазины, лабазы, базары – большинство с товарами; были фабрики, ремесленные заведения; были дворцы, богатые дома, наполненные предметами роскоши; были больницы, остроги, присутственные места, церкви, соборы. Чем долее оставались французы, тем более уничтожались эти формы городской жизни, и под конец все слилось в одно нераздельное, безжизненное поле грабежа.
Грабеж французов, чем больше он продолжался, тем больше разрушал богатства Москвы и силы грабителей. Грабеж русских, с которого началось занятие русскими столицы, чем дольше он продолжался, чем больше было в нем участников, тем быстрее восстановлял он богатство Москвы и правильную жизнь города.
Кроме грабителей, народ самый разнообразный, влекомый – кто любопытством, кто долгом службы, кто расчетом, – домовладельцы, духовенство, высшие и низшие чиновники, торговцы, ремесленники, мужики – с разных сторон, как кровь к сердцу, – приливали к Москве.
Через неделю уже мужики, приезжавшие с пустыми подводами, для того чтоб увозить вещи, были останавливаемы начальством и принуждаемы к тому, чтобы вывозить мертвые тела из города. Другие мужики, прослышав про неудачу товарищей, приезжали в город с хлебом, овсом, сеном, сбивая цену друг другу до цены ниже прежней. Артели плотников, надеясь на дорогие заработки, каждый день входили в Москву, и со всех сторон рубились новые, чинились погорелые дома. Купцы в балаганах открывали торговлю. Харчевни, постоялые дворы устраивались в обгорелых домах. Духовенство возобновило службу во многих не погоревших церквах. Жертвователи приносили разграбленные церковные вещи. Чиновники прилаживали свои столы с сукном и шкафы с бумагами в маленьких комнатах. Высшее начальство и полиция распоряжались раздачею оставшегося после французов добра. Хозяева тех домов, в которых было много оставлено свезенных из других домов вещей, жаловались на несправедливость своза всех вещей в Грановитую палату; другие настаивали на том, что французы из разных домов свезли вещи в одно место, и оттого несправедливо отдавать хозяину дома те вещи, которые у него найдены. Бранили полицию; подкупали ее; писали вдесятеро сметы на погоревшие казенные вещи; требовали вспомоществований. Граф Растопчин писал свои прокламации.


В конце января Пьер приехал в Москву и поселился в уцелевшем флигеле. Он съездил к графу Растопчину, к некоторым знакомым, вернувшимся в Москву, и собирался на третий день ехать в Петербург. Все торжествовали победу; все кипело жизнью в разоренной и оживающей столице. Пьеру все были рады; все желали видеть его, и все расспрашивали его про то, что он видел. Пьер чувствовал себя особенно дружелюбно расположенным ко всем людям, которых он встречал; но невольно теперь он держал себя со всеми людьми настороже, так, чтобы не связать себя чем нибудь. Он на все вопросы, которые ему делали, – важные или самые ничтожные, – отвечал одинаково неопределенно; спрашивали ли у него: где он будет жить? будет ли он строиться? когда он едет в Петербург и возьмется ли свезти ящичек? – он отвечал: да, может быть, я думаю, и т. д.
О Ростовых он слышал, что они в Костроме, и мысль о Наташе редко приходила ему. Ежели она и приходила, то только как приятное воспоминание давно прошедшего. Он чувствовал себя не только свободным от житейских условий, но и от этого чувства, которое он, как ему казалось, умышленно напустил на себя.
На третий день своего приезда в Москву он узнал от Друбецких, что княжна Марья в Москве. Смерть, страдания, последние дни князя Андрея часто занимали Пьера и теперь с новой живостью пришли ему в голову. Узнав за обедом, что княжна Марья в Москве и живет в своем не сгоревшем доме на Вздвиженке, он в тот же вечер поехал к ней.
Дорогой к княжне Марье Пьер не переставая думал о князе Андрее, о своей дружбе с ним, о различных с ним встречах и в особенности о последней в Бородине.
«Неужели он умер в том злобном настроении, в котором он был тогда? Неужели не открылось ему перед смертью объяснение жизни?» – думал Пьер. Он вспомнил о Каратаеве, о его смерти и невольно стал сравнивать этих двух людей, столь различных и вместе с тем столь похожих по любви, которую он имел к обоим, и потому, что оба жили и оба умерли.
В самом серьезном расположении духа Пьер подъехал к дому старого князя. Дом этот уцелел. В нем видны были следы разрушения, но характер дома был тот же. Встретивший Пьера старый официант с строгим лицом, как будто желая дать почувствовать гостю, что отсутствие князя не нарушает порядка дома, сказал, что княжна изволили пройти в свои комнаты и принимают по воскресеньям.
– Доложи; может быть, примут, – сказал Пьер.
– Слушаю с, – отвечал официант, – пожалуйте в портретную.
Через несколько минут к Пьеру вышли официант и Десаль. Десаль от имени княжны передал Пьеру, что она очень рада видеть его и просит, если он извинит ее за бесцеремонность, войти наверх, в ее комнаты.
В невысокой комнатке, освещенной одной свечой, сидела княжна и еще кто то с нею, в черном платье. Пьер помнил, что при княжне всегда были компаньонки. Кто такие и какие они, эти компаньонки, Пьер не знал и не помнил. «Это одна из компаньонок», – подумал он, взглянув на даму в черном платье.
Княжна быстро встала ему навстречу и протянула руку.
– Да, – сказала она, всматриваясь в его изменившееся лицо, после того как он поцеловал ее руку, – вот как мы с вами встречаемся. Он и последнее время часто говорил про вас, – сказала она, переводя свои глаза с Пьера на компаньонку с застенчивостью, которая на мгновение поразила Пьера.
– Я так была рада, узнав о вашем спасенье. Это было единственное радостное известие, которое мы получили с давнего времени. – Опять еще беспокойнее княжна оглянулась на компаньонку и хотела что то сказать; но Пьер перебил ее.
– Вы можете себе представить, что я ничего не знал про него, – сказал он. – Я считал его убитым. Все, что я узнал, я узнал от других, через третьи руки. Я знаю только, что он попал к Ростовым… Какая судьба!
Пьер говорил быстро, оживленно. Он взглянул раз на лицо компаньонки, увидал внимательно ласково любопытный взгляд, устремленный на него, и, как это часто бывает во время разговора, он почему то почувствовал, что эта компаньонка в черном платье – милое, доброе, славное существо, которое не помешает его задушевному разговору с княжной Марьей.