Мирза Шафи Вазех

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Мирза Шафи Вазех
азерб. میرزا شفیع واضح

Образ Вазеха из иллюстрации к книге Ф. Боденштедта «1001 день на Востоке» (1850)
Имя при рождении:

Шафи Садых оглы

Псевдонимы:

Вазех

Дата рождения:

конец XVIII — начало XIX века

Место рождения:

Гянджа, Гянджинское ханство

Дата смерти:

16 (28) ноября 1852(1852-11-28)

Место смерти:

Тифлис, Российская империя

Род деятельности:

поэт, педагог

Жанр:

стихи

Язык произведений:

азербайджанский и персидский

Мирза Шафи Вазех (азерб. میرزا شفیع واضح, Mirzə Şəfi Vazeh; конец XVIII — начало XIX века, Гянджа — 16 (28) ноября 1852, Тифлис) — азербайджанский поэт и мыслитель, просветитель и педагог. Писал как на азербайджанском, так и на персидском, развивая традиции поэзии на этих языках. Был учителем азербайджанского и персидского языков в Тифлисе1840 года), где близко сошёлся с Хачатуром Абовяном, Аббас Кули Ага Бакихановым, Мирзой Фатали Ахундовым и др.[1]

Мирза Шафи писал интимно-лирические и сатирические стихи в форме газели, мухаммаса, рубаи, месневи и др. Возглавлял поэтический «Кружок мудрости». В своих произведениях Вазех воспевал романтическую любовь, наслаждение жизнью, выступал против пороков феодального общества, закрепощения личности, религиозного фанатизма. Немецкий поэт Фридрих Боденштедт, бравший у Вазеха уроки восточных языков, включил переводы стихов Вазеха в свои записки «Тысяча и один день на Востоке» (1850), после опубликовал их под названием «Песни Мирзы Шафи» (1881), которые многократно переводились на европейские языки. Первый перевод «Песен Мирзы Шафи» на русский язык (с немецкого) выполнен Н. И. Эйфертом (издание 1880, 1903). Позднее Боденштедт выдавал стихи Вазеха за свои[1].

Мирза Шафи Вазех составил первую хрестоматию азербайджанской поэзии и «Татарско-русский словарь» (совместно с русским педагогом И. Григорьевым) для Тифлисской гимназии[1].





Биография

Дата рождения

Мирза Шафи Садых оглы родился на рубеже XVIII—XIX вв. в Гяндже. Точная дата рождения поэта не до конца ясна. В Большой советской энциклопедии, Краткой литературной энциклопедии и Философской энциклопедии годом рождения Вазеха указывается 1796 год[1][2][3]. Ряд авторов называют год рождения Вазеха 1794 год[4][5][6][7][8][9].

По сообщению востоковеда Адольфа Берже, в 1851 году он встречал на улицах Тифлиса «скромного, лет под 60, тюрка», который и был Мирза Шафи Вазех. Из слов Берже следует, что поэт родился до 1800 года. Совсем иные сведения содержатся в архивных документах. Так, в «формулярном списке о службе за 1845 год» написано, что Мирзе Шафи «от роду 40 лет» (из архивного дела «О служащих чиновниках Тифлисских уездных училищ на 1845 год»). Из этого явствует, что Вазех родился в 1805 году. А в «формулярном списке о службе за 1852 год» отмечено, что «от роду ему 45 лет», из чего следует, что поэт родился в 1807 году (из архивного дела «О смерти младшего учителя татарского языке в тифлисских гимназиях Мирза-Шафи»). Из всех этих сведений наибольшего доверия, по мнению востоковеда Ивана Ениколопова, заслуживает формулярный список о службе за 1845 год, заверенный подписью начальника Мирзы Шафи А. К. Монастырского, большого формалиста[10].

Происхождение

Отцом Мирзы Шафи был Кербалай Садых, или точнее Уста (Устад) Садык, служивший у последнего гянджинского хана Джавад-хана зодчим. Дед по отцу — некий Мухаммад также являлся коренным жителем Гянджи. Старший брат поэта, Абдул-Али как и отец стал рабочим на строительстве зданий[11]. Так, он должен был в силу традиций продолжать ремесло отца[10].

Мирза Шафи родился в то время когда Российская империя, присоединив Грузию, начинает захватывать отдельные ханства и области. Вскоре предпринимается военная экспедиция на Гянджу, родной город Мирзы Шафи. В январе 1804 года Гянджа берётся штурмом. Желая уничтожить в крае даже память о некогда могущественном ханстве, тогдашний главнокомандующий в Грузии генерал Цицианов переименовывает Гянджу в Елисаветполь (в честь жены Александра I — Елисаветы Алексеевны), саму территорию ханства под названием «Елисаветпольского уезда» присоединяет к Российской империи. Это событие тяжело отразилось на семье Мирзы Шафи. Его отец — Садых, имевший до того спокойную должность строителя ханских построек, лишился всяких средств к существованию[12].

Кавказовед Адольф Берже, пользовавшийся сведениями, сообщёнными ему М. Ф. Ахундовым, а также М. А. Сальяни, да и некоторые другие исследователи указывают, что в войну 1804 года, положившему конец Гянджинскому ханству, отец Мирзы Шафи особенно пострадал, совершенно разорился, и, очевидно, заболев на этой почве, вскоре же после войны скончался[13]. Точная дата его кончины неизвестна, но относится, по-видимому, к началу 1805 года[14]. Разорение отца Мирзы Шафи подтверждается письмом поэта Шакира поэту Закиру, в котором «Садык из Гянджи» (отец Мирзы Шафи) упоминается наряду с неким Гаджи-Курбаном — в прошлом богатым человеком, который был доведён до полного нищенства. Зодчий «Садык из Гянджи» был настолько популярен даже в соседних ханствах, что его имя называли в качестве примера резкого обнищания когда-то состоятельного человека[15].

Все послужные списки Мирзы Шафи отмечают его происхождение «из духовного звания». Предполагается, что это следует из того, что отец Шафи, прибавивший к своему имени «Кербалай» после совершения паломничества к святым местам (в город Кербела), был за это приравнен к духовному званию[10].

По сведениям историка Михаила Семевского, Мирза Шафи был «добрый, простой человек, татарин[прим. 1] по происхождению и персиянин по воспитанию»[16].

Учёба в медресе

Шафи очень рано обнаружил склонность к книгам и науке. Поэтому отец поместил его в медресе при шах-аббаской мечети в Гяндже. Богобоязненный отец хотел, чтобы и его сын был муллою — мусульманским духовным лицом[13]. В медресе, где учился Шафи, помимо схоластики преподавались арабский и персидский языки, а также чистописание. Данное медресе мало чем отличалось от подобных ему школ, помещавшихся обыкновенно при мечетях. Адольф Берже в своей статье «Zeitschrift der deutschen morgenländischen Gesellschaft» (Лейпциг, 1870) писал:

Его успехи в изучении арабского языка были не блестящи, второй же (то есть персидский) он охватил, поскольку это было возможно, без основательного знания арабского[10].

У кого учился в Гяндже Мирза-Шафи в точности не установлено. По всей вероятности его учителем был некий Молла-Панах (не путать с Молла Панах Вагифом, известным азербайджанским поэтом). Иногда в печати указывали на имя Молла-Гусейна Пишнамаза (1783—1859), что не соответствовало действительности. Пишнамаз был учителем по чистописанию Мирза Фатали Ахундова, одновременно посещавшего и школу Мирза-Шафи, который вёл борьбу против этого Пишнамаза[13].

Мирза-Шафи не обнаруживал никаких склонностей стать муллою. Он больше всего был склонен изучать литературу и языки. Но пока был жив отец, он не решался прекословить ему и продолжал учёбу в шах-аббаской медресе[13]. После смерти отца Мирза-Шафи прекратил посещение богословской медресе. К тому же у него происходили столкновения с владельцами этого учебного заведения[15].

Шафи находился ещё в медресе, когда внезапно скончался его отец. К этому времени из Тебриза в Гянджу вернулся некто Хаджи-Абдулла, человек, по словам Берже, «замечательных душевных качеств и высокой нравственности». Этот Хаджи-Абдулла сыграл значительную роль в формировании личности Мирзы Шафи. За время пребывания в Школе у Шафи расширился кругозор благодаря общению с окружающей средой, отсюда он вынес первоначальные знания персидского и арабского языков и научился чистописанию, в котором дошёл впоследствии до совершенства[17].

По сведениям Адольфа Берже Хаджи-Абдулла родился в Гяндже и, занимаясь торговлей, поехал в Тебриз. Живя в Персии, он посетил святые места, а также совершил паломничество в Мекку. На обратном пути он поселился в Багдаде, где познакомился с дервишом по имени Сеид-Саттар, объехавшим весь Восток. Сеид-Саттар так сумел внушить Хаджи-Абдулле свои убеждения, что тот усвоим его познания и основное его мировоззрение — верование суфиев. Вернувшись в Гянджу, Хаджи-Абдулла постоянно вступал в споры с местными муллами и ахундами шах-аббасской мечети[15] на счёт религиозных предрассудков и суеверий, доказывая всю их несостоятельность и нелепость. Тем самым он приобрёл очень много врагов и недоброжелателей среди духовенства[17].

Хаджи-Абдулла стал оказывать своё покровительство молодому Шафи, ученику медресе. Абдулла развивал его просвещения и снабжал средствами для дальнейшего продолжения его воспитания. Когда же муллы увидели такой переворот в образе мыслей молодого Шафи, то они отказались от дальнейших занятий с ним. Таким образом, Шафи вынужден был покинуть медресе и позаботиться о дальнейшем устройстве своей судьбы. Отсюда, по словам Берже, начинается развитие той черты его личности, которая сделалась самой отличительной в будущем поете, — полного презрения к духовенству[18]. Мирза-Шафи и до сближения с Хаджи-Абдуллой сторонился мулл. Очевидно, что на этой основе и возникла общность его взглядов с Хаджи-Абдуллой[19]. Мирза-Шафи поддерживал Хаджи-Абдуллу в его спорах с муллами. Хаджи-Абдулла принимал близкое участие в судьбе Мирзы Шафи и, по-видимому, усыновил его[15].

Жизнь в Гяндже после оставления медресе

Как сообщает Берже, ко времени оставления Шафи медресе, случилось, что дочь Джавад-хана Пюста-ханум искала себе мирзу для управления домом и двумя маленькими деревнями, а также для переписки. Пюста-ханум жила по соседству с Хаджи-Абдуллой и была хорошо с ним знакома. Она сообщила ему о своём намерении, и Хаджи-Абдулла рекомендовал Шафи как человека, «на честность которого она могла вполне положиться» и который, кроме знания персидского языка, принятого в переписке в Закавказье, имел ещё красивый почерк[18].

Пюста-ханум взяла к себе Шафи и тот с тех пор, по словам Берже, стал именоваться Мирзой-Шафи[18]. Но как отмечает литературовед Али Аждар Сеидзаде, Адольф Берже не прав, утверждая, что это своё имя «Мирза», он взял в связи с тем, что стал письмовладельцем ханской дочери, поскольку ещё в эти годы Мирза ШАфи создал при шах-аббасской мечети свою частную школу, в которой преподавал каллиграфию и восточные языки[20]. Однако, служил Мирза Шафи у Пюсты-ханум недолго. В 1826 году между Персией и Россией вновь началась война. Персы взяли Гянджу, укрепились в городе и держались около трёх месяцев под управлением Угурлу-хана, старшего сына Джавад-хана. После поражения под Шамхором они были вытеснены из Гянджи, откуда Угурлу-хан бежал в Персию, взяв с собой свою сестру Пюста-ханум (достоверность этого исторического события подтверждается графом Симоничем — автором «Записок о персидской войне» (Кавказский сборник, том 22))[18].

После этого Мирза-Шафи начал ежедневно посещать гянджинскую мечеть, где в одной из келий занимался переписыванием разных мусульманских книг, чтобы заработать немного денег, которые вместе с поддержкой от Хаджи-Абдуллы могли дать ему возможность существовать. Однако, смерть Хаджи-Абдуллы в 1831 году лишила Шафи этой помощи. На смертном одре Хаджи-Абдулла завещал ему 400 думатов[прим. 2], но Шафи получил только 200, а остальные не сумел вырвать у наследников. Эти деньги дали ему возможность уплатить долги и справить себе самое необходимое. После этого Мирза Шафи предался своему привычному занятию в мечети. Но вскоре и оно стало мало выгодным вследствие введения в Персии литографий, и Мирза Шафи начал испытывать затруднения, неразрывные с бедностью[21].

Сообщавший о ранних годах Мирзы Шафи Адольф Берже, имел в своем распоряжении большой материал, пополняя его расспросами старожилов. Так, например, по его же словам, он прибегнул к помощи «просвящённого шейх-уль-ислама Ахунда Молла Ахмеда». Другие же биографические сведения за время пребывания Мирзы Шафи в Гяндже сохранились в его формулярном списке на 1845 год, из которого видно, что до переезда в Тифлис (в 1840 году) он «занимался частным преподаванием арабского и персидского языков в городе Елисаветполе»[21].

В конце 20-х годов XIX века встречаются первые упоминания о Мирзе-Шафи как о поете. Так, в то время в Тебризе находился центр культурного развития Ирана, где иранский престолонаследник Аббас-Мирза поощрял отличающихся. Там поэт мулла Фетх-Улла, известный позднее как Фазыл-хан подверг сатире министра иностранных дел Ирана Абул-Хасан-хана. Эта сатира вызвала разноречивые суждения среди поэтов, часть которых была на стороне Фазыл-хана, другая — защищала министра. Среди подавших свой голос за министра был и «уроженец Елисаветполя — поэт Мирза-Шафи»[22].

В начале 30-х годов с Мирзой-Шафи произошло важное событие, положившее своеобразный отпечаток на его поэзию: это любовь к Зулейхе, дочери Ибрагим-хана Ганджинского[22] (подробнее см. раздел «Личная жизнь»).

Годы преподавания в Тифлисе

Затем зарабатывал на хлеб как секретарь у богатых людей. Преподавал восточные языки и каллиграфию. В конце 1840 года Мирза Шафи Вазех перебрался в Тифлис, где получил место младшего преподавателя. В 1844 году в Тифлис приехал немецкий литератор и ориенталист Фридрих Боденштедт. Он проявлял большой интерес к жизни Кавказа и пожелал брать уроки восточных языков. Так он познакомился с Мирзой Шафи Вазехом. Уроки были три раза в неделю, а по их окончании Мирза Шафи исполнял для «заморского» гостя песни собственного сочинения. Так, в 1845 году Боденштедт оставил своё место педагога в одном из тифлисских учебных заведений (в гимназии), но продолжал заниматься изучением восточных языков. Вскоре, по приезде в Тифлис он познакомился с Мирзой-Шафи, под руководством которого и изучал азербайджанский и персидский языки[23]. Мирза-Шафи к этому времени был учителем в Тифлисской гарнизонной школе и впоследствии, по ходатайству Боденштедта, был помещён учителем азербайджанского языка в Тифлисской гимназии[23].

В 1847 году Боденштедт уехал из Тифлиса, прихватив с собой тетрадь стихов Мирзы Шафи под заголовком «Ключ мудрости». В 1850 году Боденштедт издал объёмистую книгу «1001 день на Востоке» («Tausend und ein Tag im Orient»), часть которой посвящена Мирзе Шафи Вазеху. В 1851 году вышла книга «Песни Мирзы-Шафи» («Die Lieder des Mirza-Schaffy») в переводе Ф. Боденштедта. Через двадцать лет после смерти Мирзы Шафи, в 70-х годах XIX века, Боденштедт издал книгу «Из наследия Мирзы Шафи», в которой объявил, что песни Мирзы-Шафи будто бы не являются переводами и обязаны своим существованием лично Боденштедту. Тем не менее, до наших дней сохранились[24] подлинники на персидском и азербайджанском языках, доказывающие авторство Мирзы Шафи[25]. То, что Боденштедт является только автором пролога книги «Песни Мирзы-Шафи» говорит само название — «Die Lieder des Mirza-Schaffy mit einem Prolog von Fr. Bodenstedt». Также один из ранних переводчиков В. Марков, желая угодить Боденштедту, в предисловии к своему переводу, помещённом в сборнике «На встречу», пишет исключительно про «Пролог»[26].

Из жизни Мирзы Шафи целиком взят сюжет «Песен». Так, цикл, озаглавленный «Зулейха», посвящён первой любви Мирзы-Шафи Зулейхе, официально именуемой Нохбике. Во время пребывания Боденштедта в Тифлисе она жила в Дагестане в селе Дженгутай. Другой цикл песен «Мирза-Юсуф» касается одного приятеля Мирзы Шафи — Мирза-Юсуф Шахназарова, о котором имеются подробные сведения в архивных делах. Последующий цикл «Хафиза» посвящён Мирзой-Шафи жившей в Тифлисе любимой женщине, на которой он женился[26]. В одной из глав «Песен» Мирза Шафи называет себя сыном Абдуллы (имя его приемного отца, давно скончавшегося). По словам Ениколопова, это имя, также как и имена министров Ирана, характерная подробность из жизни поэта Хафиза, что встречается в «Песнях Мирзы Шафи» сплошь и рядом, вряд ли были известны во время составления книги Боденштеда[27].

Помимо этого, в черновой тетради Мирзы Фатали Ахундова из его личного архива, переданного его внуком в 1934 году Азербайджанскому государственному музею, имеется собственноручная запись Ахундова о Мирзе-Шафи, где он, между прочим упоминая о песнях Мирзы Шафи, указывает, что они изданы в Германии[27].

В 1852 году Мирза Шафи Вазех, будучи преподавателем в Тифлисе составил ещё до появления «Вэтэн дили» с одним из воспитанников Мирзы Казембека в Москве Иваном Григорьевым учебник «Китаби-тюрки».

Кончина

Памятник похороненным на мусульманском кладбище в Тбилиси азербайджанцев и надгробный памятник Вазеху в Тбилиси

Мирза Шафи Вазех скончался в Тифлисе 16 (28) ноября 1852 года. Так, Адольф Берже в 1851 году, по приезде в Тифлис, встречал на улицах, по словам историка Михаила Семевского, «скромного, лет под 60, татарина», который был учителем в одной из мусульманских школ. То был Мирза-Шафи. А когда Берже, в следующем 1852 году, разыскивал его, чтобы с ним познакомиться, Мирза Шафи умер от растройства желудка, объевшись виноградом. Так, как отмечает Семевский, когда приятель Мирзы Шафи, видя его страждущим, удерживал его есть виноград, грозя ему смертью, тот спокойно отвечал: «а что за беда и умереть, для чего жить, разве я мало повозился уча дураков армян в школе?»[16].

Проживавший в то время в городе Адольф Берже, подробно изложил обстоятельства кончины поэта. По словам Берже, смерть Мирзы Шафи последовала от воспаления желудка. Поначалу казалось, что заболевание приняло благоприятное течение, поскольку он начал заметно поправляться. Однако, Вазех, вопреки совету лечащего врача, наелся винограда, который принёс по его желанию прислуживавший ему мальчик. В тот момент, когда у Мирзы Шафи оставалась последняя кисть винограда, к нему вошёд часто посещавший его друг и почитатель Мирза-Хасан из Ордубада, который, увидев, что он ест виноград, начал вырывать у него из рук тарелку. На вопрос Мирза Шафи, почему он хочет лишить его этого наслаждения, Мирза-Хасан отвечал: «Виноград — яд для твоей болезни, и за это ты можешь поплатиться жизнью». Мирза Шафи возразил: «А для чего мне жить? Разве недостаточно я испытал беспокойства и нужды? Или ты хочешь, чтобы я ещё 3-4 года провозился, уча глупых, мальчишек». После этого его стало знобить. В ночь с 16 на 17 ноября 1852 года он скончался[28].

День смерти Вазеха был отмечен следующей заметкой, помещённой в официальном органе (Акты Кавказской Археологической Комиссии, т. X, стр. 832):

Скончался Ноября 16 дня 1852 года в Тифлисе Мирза-Шафи Садых-оглы, получивший громкую известность благодаря известному сочинению Боденштедта[29].

Похоронили поэта на мусульманском кладбище в Тифлисе. Адоль Берже писал:

В частной жизни Мирза-Шафи удалось добиться любви всех, которые его знали за его высокую нравственную чистоту и редкие качества сердца. Его могила находится в Тифлисе и давно заросла[29].

Творчество и наследие

До 1960-х годов считалось, что литературное наследие Мирза Шафи Вазеха дошло до нас лишь в виде переводов, и, что оригиналы его стихов утеряны[30]. В одной из заметок, помещенной в «Литературной газете» в номере от 31 января 1963 года сообщалось, что найдены подлинники стихов Мирзы Шафи на азербайджанском языке и фарси[25]. Стихов Мирза-Шафи на азербайджанском и персидском языках (он писал под псевдонимом Вазех), сохранилось мало. Лучшие произведения Мирзы-Шафи, переведенные Наумом Гребнёвым как с азербайджанских и персидских подлинников, так и с немецкого текста Боденштедта, вошли в книгу «Вазех М.-Ш. Лирика» (Москва, 1967)[24].

Боденштедт привёл одну характерную черту Вазеха — его нелюбовь к печатным книгам. По мнению поэта настоящие учёные не нуждаются в печатании[31]. Мирза Шафи Вазех был прекрасным каллиграфом. Боденштедт сообщает:

Мирза Шафи писал очень красиво и при этом вносил красоту и разнообразие: буквы приспосабливал к содержанию текста. Если ему приходилось писать про обыкновенные вещи, то он облекал их в будничную одежду, красивые — в праздничную, в письмах к женщинам он писал особенным тоненьким почерком[31].

В своих воспоминаниях М. Ф. Ахундов уточняет, что Вазех «обладал искусством писать красивым почерком, известным под именем „Наста’лик“»[32]. Боденштедт увёз значительную часть стихотворений Мирза Шафи в Германию, где опубликовал их в переводе на немецкий язык. В 1848 году он опубликовал в Штутгарте своё произведение «1001 день на Востоке», куда включил часть стихов Вазеха. В 1851 году они вышли в Берлине на немецком языке отдельным изданием — «Песни Мирза Шафи»[30]. Эти песни стали необычайно популярными — они ежегодно переиздавалась и были переведены на многие языки. Переводчик песен на русский язык Н. Эйферт в 1880 году писал: «„Песни Мирза Шафи“, выдержавшие уже до 60 изданий, одно из любимейших в Германии произведений современной поэзии»[33]. Они были переведены на английский, французский, итальянский, персидский, венгерский, чешский, шведский, голландский, фламандский, датский, испанский, португальский, практически на все славянские языки и даже на древнееврейский язык[33].

Перевод на итальянский был осуществлён знаменитым писателем Росси[32]. На русский язык стихотворения Мирза Шафи в 1860-х гг. перевёл русский поэт М. Л. Михайлов. Позднее, в 1903 году появился новый перевод на русском языке, осуществлённый И. С. Продоном[34]. Произведения Вазеха завоевали своим вниманием Л. Н. Толстого. В 1880 году Толстой сообщал А. А. Фету, что ему недавно один знакомый привёз книгу стихов Мирза Шафи, которая произвела на него глубокое впечатление: «…Он мне привёз на днях Мирза Шафи… Там есть прелестные вещи. Знаете ли вы их?»[35].

Русский композитор и пианист А. Г. Рубинштейн создал на слова Мирза Шафи цикл песен[30].

Личная жизнь

Первой возлюбленной Мирза Шафи Вазеха стала Зулейха, дочь Ибрагим-хана Гянджинского. Ежедневно он являлся и пел свои стихи. Вскоре он обратил на себя внимание и на одном из состязаний поэтов даже вышел победителем. Однако девушка была уже сосватана за владетеля Аварии Ахмед-хана. Тогда Вазех решил похитить невесту, но эти планы были сорваны. Нашедшая свирепая буря вынудила их укрыться в одной из деревень, где их вскоре узнали и препроводили домой[36].

Во второй раз он влюбился в девушку по имени Хафиза, славившаяся в Тифлисе своей красотой. После долгих ухаживаний Вазех смог заручится благосклонностью Хафизы и её матери. Но отец девушки был против брака, пока тот не будет обеспечен в достаточной степени. По совету Боденштедта поэт попытался поступить учителем в гимназию. Однако к тому времени отец Хафизы скончался и, после непродолжительного времени, Мирза Шафи Вазех женился на ней[37].

В сборнике поэта Мирза Мехти Наджи (азерб.) содержится одно стихотворение-мюламма Вазеха, написанное на персидском, арабском и азербайджанском языках, которое посвящено некой красавице. Наджи сообщает, что она была любовницей Вазеха в Тифлисе и вышла замуж за сына какого-то княза. Несмотря на это, Мирза Шафи Вазех вновь продолжал писать ей[38]. Как явствует из архивных материалов, возвратившись в Гянджу, Вазех женился. На этот раз на уроженке города Сеид Нисе, дочери Сеид Яхьи[38].

Память

  • В Гяндже установлен памятник Вазеху[39].
  • Надгробный памятник Вазеху установлен в Тбилиси.
  • Именем Шафи названа улица в Тбилиси
  • В поселке Гюлистан (англ.) города Гянджа, в парке, носящем имя поэта, был поставлен памятник Вазеху[40].
  • Художник С. Саламзаде написал картину «Мирза Шафи и Хачатур Абовян»[41].
  • Имя Вазеха носит школа № 16 имени М. Ш. Вазеха в Гяндже.
  • В 2010 году в родном городе Боденштедта, в Пайне азербайджанскими скульпторами братьями Теймуром и Махмудом Рустамовым была установлена памятная доска, посвященная Мирза Шафи Вазеху и его ученику Фридриху фон Боденштедту[42].
  • В 2014 году из Германии в Гянджу были привезены произведения Вазеха и началась работа над их переводом[40].


Переводы на русский язык

  • Мирза-Шафи Вазех. Перевод и предисловие Наума Гребнева. — Баку, Азербайджанское государственное изд-во, 1964, 200 с.
  • Мирза-Шафи Вазех. Лирика. Перевод Н. Гребнева и Л. Мальцева. — М.: Художественная литература, 1967. — 232 с.
  • Мирза-Шафи Вазех. Избранное. Перевод и предисловие Наума Гребнева. — Баку, Азербайджанское государственное изд-во, 1977, 200 с. Тираж 10.000
  • Мирза Шафи Вазех. Избранная лирика. Перевод Наума Гребнева. Предисловие Вагифа Арзуманова. — Баку, «Язычы», 1986. 240 с.

Напишите отзыв о статье "Мирза Шафи Вазех"

Примечания

Комментарии
  1. Под словами „татарская“, „татарин“ в то время часто русские авторы подразумевали „азербайджанская“, „азербайджанец“.
  2. Золотая монета, равная приблизительно 3 рублям.
Источники
  1. 1 2 3 4 БСЭ.
  2. Философская энциклопедия.
  3. КЛЭ.
  4. Мирзоева Ш. Из истории эстетической мысли Азербайджана (XIX — начало XX века). — Б.: Элм, 1981. — С. 38. — 201 с.
  5. Мамед Ариф. История азербайджанской литературы. — Б.: Элм, 1971. — С. 97. — 216 с.
  6. История Азербайджана. — Баку: Изд-во АН Азербайджанской ССР, 1960. — Т. 2. — С. 116.
  7. Касумов М. М. Очерки по истории передовой философской и общественно-политической мысли азербайджанского народа в XIX веке. — Б.: Азербайджанский государственный университет, 1959. — С. 46. — 199 с.
  8. Джафаров Дж. А. Сочинения в двух томах. — Б.: Азернешр, 1969. — С. 13.
  9. Джафаров Дж. А. Сочинения: драматургия и театр. — Б.: Азербайджанское государственное издательство, 1969. — Т. 1. — С. 13.
  10. 1 2 3 4 Ениколопов, 1938, с. 10.
  11. Сеид-Заде, 1969, с. 15.
  12. Ениколопов, 1938, с. 9.
  13. 1 2 3 4 Сеид-Заде, 1969, с. 16.
  14. Сеид-Заде, 1969, с. 27.
  15. 1 2 3 4 Сеид-Заде, 1969, с. 17.
  16. 1 2 Семевский, 1887, с. 416.
  17. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 11.
  18. 1 2 3 4 Ениколопов, 1938, с. 12.
  19. Сеид-Заде, 1969, с. 18.
  20. Сеид-Заде, 1969, с. 17-18.
  21. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 13.
  22. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 14.
  23. 1 2 Семевский, 1887, с. 411.
  24. 1 2 Вазех М.-Ш. Лирика. Перевод. Предисл. Н. Гребнева. — М.: Художественная литература, 1967. — С. 28. — 231 с.
  25. 1 2 Лидин В. Г. Песни Мирзы-Шаффи // Друзья мои — книги. — Современник, 1976. — С. 307-308.
  26. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 91.
  27. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 92.
  28. Ениколопов, 1938, с. 74-76.
  29. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 76.
  30. 1 2 3 История Азербайджана. — Баку: Изд-во АН Азербайджанской ССР, 1960. — Т. 2. — С. 119.
  31. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 44-45.
  32. 1 2 Мамедов Ш. Ф. Мировоззрение М. Ф. Ахундова. — М.: Изд-во Московского университета, 1962. — С. 36.
  33. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 82.
  34. Присоединение Азербайджана к России и его прогрессивные последствия в области экономики и культуры (XIX — нач. XX вв.). — Баку: Изд-во АН Азербайджанской ССР, 1955. — С. 260.
  35. Гусейнов Г. Из истории общественной и философской мысли в Азербайджане XIX века. — Баку: Изд-во АН Азербайджанской ССР, 1949. — С. 168.
  36. Ениколопов, 1938, с. 14-15.
  37. Ениколопов, 1938, с. 53-54.
  38. 1 2 Ениколопов, 1938, с. 64-65.
  39. Р. М. Эфендизаде. Архитектура Советского Азербайджана. — М.: Стройиздат, 1986. — С. 206. — 316 с.
  40. 1 2 [news.day.az/culture/469643.html В Гянджу из Германии привезли труды Мирзы Шафи Вазеха]
  41. История Азербайджана. — Баку: Изд-во АН Азербайджанской ССР, 1963. — Т. 3, часть 2. — С. 75.
  42. [www.1news.az/culture/20101230042517665.html Азербайджанский скульптор получил очередную награду]

Литература


</div>

Отрывок, характеризующий Мирза Шафи Вазех

Княжна повернулась к ней и, стараясь затушить поднявшееся в ее душе враждебное чувство к этой девушке, поцеловала ее. Но ей становилось тяжело оттого, что настроение всех окружающих было так далеко от того, что было в ее душе.
– Где он? – спросила она еще раз, обращаясь ко всем.
– Он внизу, Наташа с ним, – отвечала Соня, краснея. – Пошли узнать. Вы, я думаю, устали, княжна?
У княжны выступили на глаза слезы досады. Она отвернулась и хотела опять спросить у графини, где пройти к нему, как в дверях послышались легкие, стремительные, как будто веселые шаги. Княжна оглянулась и увидела почти вбегающую Наташу, ту Наташу, которая в то давнишнее свидание в Москве так не понравилась ей.
Но не успела княжна взглянуть на лицо этой Наташи, как она поняла, что это был ее искренний товарищ по горю, и потому ее друг. Она бросилась ей навстречу и, обняв ее, заплакала на ее плече.
Как только Наташа, сидевшая у изголовья князя Андрея, узнала о приезде княжны Марьи, она тихо вышла из его комнаты теми быстрыми, как показалось княжне Марье, как будто веселыми шагами и побежала к ней.
На взволнованном лице ее, когда она вбежала в комнату, было только одно выражение – выражение любви, беспредельной любви к нему, к ней, ко всему тому, что было близко любимому человеку, выраженье жалости, страданья за других и страстного желанья отдать себя всю для того, чтобы помочь им. Видно было, что в эту минуту ни одной мысли о себе, о своих отношениях к нему не было в душе Наташи.
Чуткая княжна Марья с первого взгляда на лицо Наташи поняла все это и с горестным наслаждением плакала на ее плече.
– Пойдемте, пойдемте к нему, Мари, – проговорила Наташа, отводя ее в другую комнату.
Княжна Марья подняла лицо, отерла глаза и обратилась к Наташе. Она чувствовала, что от нее она все поймет и узнает.
– Что… – начала она вопрос, но вдруг остановилась. Она почувствовала, что словами нельзя ни спросить, ни ответить. Лицо и глаза Наташи должны были сказать все яснее и глубже.
Наташа смотрела на нее, но, казалось, была в страхе и сомнении – сказать или не сказать все то, что она знала; она как будто почувствовала, что перед этими лучистыми глазами, проникавшими в самую глубь ее сердца, нельзя не сказать всю, всю истину, какою она ее видела. Губа Наташи вдруг дрогнула, уродливые морщины образовались вокруг ее рта, и она, зарыдав, закрыла лицо руками.
Княжна Марья поняла все.
Но она все таки надеялась и спросила словами, в которые она не верила:
– Но как его рана? Вообще в каком он положении?
– Вы, вы… увидите, – только могла сказать Наташа.
Они посидели несколько времени внизу подле его комнаты, с тем чтобы перестать плакать и войти к нему с спокойными лицами.
– Как шла вся болезнь? Давно ли ему стало хуже? Когда это случилось? – спрашивала княжна Марья.
Наташа рассказывала, что первое время была опасность от горячечного состояния и от страданий, но в Троице это прошло, и доктор боялся одного – антонова огня. Но и эта опасность миновалась. Когда приехали в Ярославль, рана стала гноиться (Наташа знала все, что касалось нагноения и т. п.), и доктор говорил, что нагноение может пойти правильно. Сделалась лихорадка. Доктор говорил, что лихорадка эта не так опасна.
– Но два дня тому назад, – начала Наташа, – вдруг это сделалось… – Она удержала рыданья. – Я не знаю отчего, но вы увидите, какой он стал.
– Ослабел? похудел?.. – спрашивала княжна.
– Нет, не то, но хуже. Вы увидите. Ах, Мари, Мари, он слишком хорош, он не может, не может жить… потому что…


Когда Наташа привычным движением отворила его дверь, пропуская вперед себя княжну, княжна Марья чувствовала уже в горле своем готовые рыданья. Сколько она ни готовилась, ни старалась успокоиться, она знала, что не в силах будет без слез увидать его.
Княжна Марья понимала то, что разумела Наташа словами: сним случилось это два дня тому назад. Она понимала, что это означало то, что он вдруг смягчился, и что смягчение, умиление эти были признаками смерти. Она, подходя к двери, уже видела в воображении своем то лицо Андрюши, которое она знала с детства, нежное, кроткое, умиленное, которое так редко бывало у него и потому так сильно всегда на нее действовало. Она знала, что он скажет ей тихие, нежные слова, как те, которые сказал ей отец перед смертью, и что она не вынесет этого и разрыдается над ним. Но, рано ли, поздно ли, это должно было быть, и она вошла в комнату. Рыдания все ближе и ближе подступали ей к горлу, в то время как она своими близорукими глазами яснее и яснее различала его форму и отыскивала его черты, и вот она увидала его лицо и встретилась с ним взглядом.
Он лежал на диване, обложенный подушками, в меховом беличьем халате. Он был худ и бледен. Одна худая, прозрачно белая рука его держала платок, другою он, тихими движениями пальцев, трогал тонкие отросшие усы. Глаза его смотрели на входивших.
Увидав его лицо и встретившись с ним взглядом, княжна Марья вдруг умерила быстроту своего шага и почувствовала, что слезы вдруг пересохли и рыдания остановились. Уловив выражение его лица и взгляда, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватой.
«Да в чем же я виновата?» – спросила она себя. «В том, что живешь и думаешь о живом, а я!..» – отвечал его холодный, строгий взгляд.
В глубоком, не из себя, но в себя смотревшем взгляде была почти враждебность, когда он медленно оглянул сестру и Наташу.
Он поцеловался с сестрой рука в руку, по их привычке.
– Здравствуй, Мари, как это ты добралась? – сказал он голосом таким же ровным и чуждым, каким был его взгляд. Ежели бы он завизжал отчаянным криком, то этот крик менее бы ужаснул княжну Марью, чем звук этого голоса.
– И Николушку привезла? – сказал он также ровно и медленно и с очевидным усилием воспоминанья.
– Как твое здоровье теперь? – говорила княжна Марья, сама удивляясь тому, что она говорила.
– Это, мой друг, у доктора спрашивать надо, – сказал он, и, видимо сделав еще усилие, чтобы быть ласковым, он сказал одним ртом (видно было, что он вовсе не думал того, что говорил): – Merci, chere amie, d'etre venue. [Спасибо, милый друг, что приехала.]
Княжна Марья пожала его руку. Он чуть заметно поморщился от пожатия ее руки. Он молчал, и она не знала, что говорить. Она поняла то, что случилось с ним за два дня. В словах, в тоне его, в особенности во взгляде этом – холодном, почти враждебном взгляде – чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского. Он, видимо, с трудом понимал теперь все живое; но вместе с тем чувствовалось, что он не понимал живого не потому, чтобы он был лишен силы понимания, но потому, что он понимал что то другое, такое, чего не понимали и не могли понять живые и что поглощало его всего.
– Да, вот как странно судьба свела нас! – сказал он, прерывая молчание и указывая на Наташу. – Она все ходит за мной.
Княжна Марья слушала и не понимала того, что он говорил. Он, чуткий, нежный князь Андрей, как мог он говорить это при той, которую он любил и которая его любила! Ежели бы он думал жить, то не таким холодно оскорбительным тоном он сказал бы это. Ежели бы он не знал, что умрет, то как же ему не жалко было ее, как он мог при ней говорить это! Одно объяснение только могло быть этому, это то, что ему было все равно, и все равно оттого, что что то другое, важнейшее, было открыто ему.
Разговор был холодный, несвязный и прерывался беспрестанно.
– Мари проехала через Рязань, – сказала Наташа. Князь Андрей не заметил, что она называла его сестру Мари. А Наташа, при нем назвав ее так, в первый раз сама это заметила.
– Ну что же? – сказал он.
– Ей рассказывали, что Москва вся сгорела, совершенно, что будто бы…
Наташа остановилась: нельзя было говорить. Он, очевидно, делал усилия, чтобы слушать, и все таки не мог.
– Да, сгорела, говорят, – сказал он. – Это очень жалко, – и он стал смотреть вперед, пальцами рассеянно расправляя усы.
– А ты встретилась с графом Николаем, Мари? – сказал вдруг князь Андрей, видимо желая сделать им приятное. – Он писал сюда, что ты ему очень полюбилась, – продолжал он просто, спокойно, видимо не в силах понимать всего того сложного значения, которое имели его слова для живых людей. – Ежели бы ты его полюбила тоже, то было бы очень хорошо… чтобы вы женились, – прибавил он несколько скорее, как бы обрадованный словами, которые он долго искал и нашел наконец. Княжна Марья слышала его слова, но они не имели для нее никакого другого значения, кроме того, что они доказывали то, как страшно далек он был теперь от всего живого.
– Что обо мне говорить! – сказала она спокойно и взглянула на Наташу. Наташа, чувствуя на себе ее взгляд, не смотрела на нее. Опять все молчали.
– Andre, ты хоч… – вдруг сказала княжна Марья содрогнувшимся голосом, – ты хочешь видеть Николушку? Он все время вспоминал о тебе.
Князь Андрей чуть заметно улыбнулся в первый раз, но княжна Марья, так знавшая его лицо, с ужасом поняла, что это была улыбка не радости, не нежности к сыну, но тихой, кроткой насмешки над тем, что княжна Марья употребляла, по ее мнению, последнее средство для приведения его в чувства.
– Да, я очень рад Николушке. Он здоров?

Когда привели к князю Андрею Николушку, испуганно смотревшего на отца, но не плакавшего, потому что никто не плакал, князь Андрей поцеловал его и, очевидно, не знал, что говорить с ним.
Когда Николушку уводили, княжна Марья подошла еще раз к брату, поцеловала его и, не в силах удерживаться более, заплакала.
Он пристально посмотрел на нее.
– Ты об Николушке? – сказал он.
Княжна Марья, плача, утвердительно нагнула голову.
– Мари, ты знаешь Еван… – но он вдруг замолчал.
– Что ты говоришь?
– Ничего. Не надо плакать здесь, – сказал он, тем же холодным взглядом глядя на нее.

Когда княжна Марья заплакала, он понял, что она плакала о том, что Николушка останется без отца. С большим усилием над собой он постарался вернуться назад в жизнь и перенесся на их точку зрения.
«Да, им это должно казаться жалко! – подумал он. – А как это просто!»
«Птицы небесные ни сеют, ни жнут, но отец ваш питает их», – сказал он сам себе и хотел то же сказать княжне. «Но нет, они поймут это по своему, они не поймут! Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все наши, все эти мысли, которые кажутся нам так важны, что они – не нужны. Мы не можем понимать друг друга». – И он замолчал.

Маленькому сыну князя Андрея было семь лет. Он едва умел читать, он ничего не знал. Он многое пережил после этого дня, приобретая знания, наблюдательность, опытность; но ежели бы он владел тогда всеми этими после приобретенными способностями, он не мог бы лучше, глубже понять все значение той сцены, которую он видел между отцом, княжной Марьей и Наташей, чем он ее понял теперь. Он все понял и, не плача, вышел из комнаты, молча подошел к Наташе, вышедшей за ним, застенчиво взглянул на нее задумчивыми прекрасными глазами; приподнятая румяная верхняя губа его дрогнула, он прислонился к ней головой и заплакал.
С этого дня он избегал Десаля, избегал ласкавшую его графиню и либо сидел один, либо робко подходил к княжне Марье и к Наташе, которую он, казалось, полюбил еще больше своей тетки, и тихо и застенчиво ласкался к ним.
Княжна Марья, выйдя от князя Андрея, поняла вполне все то, что сказало ей лицо Наташи. Она не говорила больше с Наташей о надежде на спасение его жизни. Она чередовалась с нею у его дивана и не плакала больше, но беспрестанно молилась, обращаясь душою к тому вечному, непостижимому, которого присутствие так ощутительно было теперь над умиравшим человеком.


Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и – по той странной легкости бытия, которую он испытывал, – почти понятное и ощущаемое.
Прежде он боялся конца. Он два раза испытал это страшное мучительное чувство страха смерти, конца, и теперь уже не понимал его.
Первый раз он испытал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним и он смотрел на жнивье, на кусты, на небо и знал, что перед ним была смерть. Когда он очнулся после раны и в душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшего его гнета жизни, распустился этот цветок любви, вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней.
Чем больше он, в те часы страдальческого уединения и полубреда, которые он провел после своей раны, вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более он, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Всё, всех любить, всегда жертвовать собой для любви, значило никого не любить, значило не жить этою земною жизнию. И чем больше он проникался этим началом любви, тем больше он отрекался от жизни и тем совершеннее уничтожал ту страшную преграду, которая без любви стоит между жизнью и смертью. Когда он, это первое время, вспоминал о том, что ему надо было умереть, он говорил себе: ну что ж, тем лучше.
Но после той ночи в Мытищах, когда в полубреду перед ним явилась та, которую он желал, и когда он, прижав к своим губам ее руку, заплакал тихими, радостными слезами, любовь к одной женщине незаметно закралась в его сердце и опять привязала его к жизни. И радостные и тревожные мысли стали приходить ему. Вспоминая ту минуту на перевязочном пункте, когда он увидал Курагина, он теперь не мог возвратиться к тому чувству: его мучил вопрос о том, жив ли он? И он не смел спросить этого.

Болезнь его шла своим физическим порядком, но то, что Наташа называла: это сделалось с ним, случилось с ним два дня перед приездом княжны Марьи. Это была та последняя нравственная борьба между жизнью и смертью, в которой смерть одержала победу. Это было неожиданное сознание того, что он еще дорожил жизнью, представлявшейся ему в любви к Наташе, и последний, покоренный припадок ужаса перед неведомым.
Это было вечером. Он был, как обыкновенно после обеда, в легком лихорадочном состоянии, и мысли его были чрезвычайно ясны. Соня сидела у стола. Он задремал. Вдруг ощущение счастья охватило его.
«А, это она вошла!» – подумал он.
Действительно, на месте Сони сидела только что неслышными шагами вошедшая Наташа.
С тех пор как она стала ходить за ним, он всегда испытывал это физическое ощущение ее близости. Она сидела на кресле, боком к нему, заслоняя собой от него свет свечи, и вязала чулок. (Она выучилась вязать чулки с тех пор, как раз князь Андрей сказал ей, что никто так не умеет ходить за больными, как старые няни, которые вяжут чулки, и что в вязании чулка есть что то успокоительное.) Тонкие пальцы ее быстро перебирали изредка сталкивающиеся спицы, и задумчивый профиль ее опущенного лица был ясно виден ему. Она сделала движенье – клубок скатился с ее колен. Она вздрогнула, оглянулась на него и, заслоняя свечу рукой, осторожным, гибким и точным движением изогнулась, подняла клубок и села в прежнее положение.
Он смотрел на нее, не шевелясь, и видел, что ей нужно было после своего движения вздохнуть во всю грудь, но она не решалась этого сделать и осторожно переводила дыханье.
В Троицкой лавре они говорили о прошедшем, и он сказал ей, что, ежели бы он был жив, он бы благодарил вечно бога за свою рану, которая свела его опять с нею; но с тех пор они никогда не говорили о будущем.
«Могло или не могло это быть? – думал он теперь, глядя на нее и прислушиваясь к легкому стальному звуку спиц. – Неужели только затем так странно свела меня с нею судьба, чтобы мне умереть?.. Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтобы я жил во лжи? Я люблю ее больше всего в мире. Но что же делать мне, ежели я люблю ее?» – сказал он, и он вдруг невольно застонал, по привычке, которую он приобрел во время своих страданий.
Услыхав этот звук, Наташа положила чулок, перегнулась ближе к нему и вдруг, заметив его светящиеся глаза, подошла к нему легким шагом и нагнулась.
– Вы не спите?
– Нет, я давно смотрю на вас; я почувствовал, когда вы вошли. Никто, как вы, но дает мне той мягкой тишины… того света. Мне так и хочется плакать от радости.
Наташа ближе придвинулась к нему. Лицо ее сияло восторженною радостью.
– Наташа, я слишком люблю вас. Больше всего на свете.
– А я? – Она отвернулась на мгновение. – Отчего же слишком? – сказала она.
– Отчего слишком?.. Ну, как вы думаете, как вы чувствуете по душе, по всей душе, буду я жив? Как вам кажется?
– Я уверена, я уверена! – почти вскрикнула Наташа, страстным движением взяв его за обе руки.
Он помолчал.
– Как бы хорошо! – И, взяв ее руку, он поцеловал ее.
Наташа была счастлива и взволнована; и тотчас же она вспомнила, что этого нельзя, что ему нужно спокойствие.
– Однако вы не спали, – сказала она, подавляя свою радость. – Постарайтесь заснуть… пожалуйста.
Он выпустил, пожав ее, ее руку, она перешла к свече и опять села в прежнее положение. Два раза она оглянулась на него, глаза его светились ей навстречу. Она задала себе урок на чулке и сказала себе, что до тех пор она не оглянется, пока не кончит его.
Действительно, скоро после этого он закрыл глаза и заснул. Он спал недолго и вдруг в холодном поту тревожно проснулся.
Засыпая, он думал все о том же, о чем он думал все ото время, – о жизни и смерти. И больше о смерти. Он чувствовал себя ближе к ней.
«Любовь? Что такое любовь? – думал он. – Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все, все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть бог, и умереть – значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику». Мысли эти показались ему утешительны. Но это были только мысли. Чего то недоставало в них, что то было односторонне личное, умственное – не было очевидности. И было то же беспокойство и неясность. Он заснул.
Он видел во сне, что он лежит в той же комнате, в которой он лежал в действительности, но что он не ранен, а здоров. Много разных лиц, ничтожных, равнодушных, являются перед князем Андреем. Он говорит с ними, спорит о чем то ненужном. Они сбираются ехать куда то. Князь Андрей смутно припоминает, что все это ничтожно и что у него есть другие, важнейшие заботы, но продолжает говорить, удивляя их, какие то пустые, остроумные слова. Понемногу, незаметно все эти лица начинают исчезать, и все заменяется одним вопросом о затворенной двери. Он встает и идет к двери, чтобы задвинуть задвижку и запереть ее. Оттого, что он успеет или не успеет запереть ее, зависит все. Он идет, спешит, ноги его не двигаются, и он знает, что не успеет запереть дверь, но все таки болезненно напрягает все свои силы. И мучительный страх охватывает его. И этот страх есть страх смерти: за дверью стоит оно. Но в то же время как он бессильно неловко подползает к двери, это что то ужасное, с другой стороны уже, надавливая, ломится в нее. Что то не человеческое – смерть – ломится в дверь, и надо удержать ее. Он ухватывается за дверь, напрягает последние усилия – запереть уже нельзя – хоть удержать ее; но силы его слабы, неловки, и, надавливаемая ужасным, дверь отворяется и опять затворяется.
Еще раз оно надавило оттуда. Последние, сверхъестественные усилия тщетны, и обе половинки отворились беззвучно. Оно вошло, и оно есть смерть. И князь Андрей умер.
Но в то же мгновение, как он умер, князь Андрей вспомнил, что он спит, и в то же мгновение, как он умер, он, сделав над собою усилие, проснулся.
«Да, это была смерть. Я умер – я проснулся. Да, смерть – пробуждение!» – вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нем силы и ту странную легкость, которая с тех пор не оставляла его.
Когда он, очнувшись в холодном поту, зашевелился на диване, Наташа подошла к нему и спросила, что с ним. Он не ответил ей и, не понимая ее, посмотрел на нее странным взглядом.
Это то было то, что случилось с ним за два дня до приезда княжны Марьи. С этого же дня, как говорил доктор, изнурительная лихорадка приняла дурной характер, но Наташа не интересовалась тем, что говорил доктор: она видела эти страшные, более для нее несомненные, нравственные признаки.
С этого дня началось для князя Андрея вместе с пробуждением от сна – пробуждение от жизни. И относительно продолжительности жизни оно не казалось ему более медленно, чем пробуждение от сна относительно продолжительности сновидения.

Ничего не было страшного и резкого в этом, относительно медленном, пробуждении.
Последние дни и часы его прошли обыкновенно и просто. И княжна Марья и Наташа, не отходившие от него, чувствовали это. Они не плакали, не содрогались и последнее время, сами чувствуя это, ходили уже не за ним (его уже не было, он ушел от них), а за самым близким воспоминанием о нем – за его телом. Чувства обеих были так сильны, что на них не действовала внешняя, страшная сторона смерти, и они не находили нужным растравлять свое горе. Они не плакали ни при нем, ни без него, но и никогда не говорили про него между собой. Они чувствовали, что не могли выразить словами того, что они понимали.
Они обе видели, как он глубже и глубже, медленно и спокойно, опускался от них куда то туда, и обе знали, что это так должно быть и что это хорошо.
Его исповедовали, причастили; все приходили к нему прощаться. Когда ему привели сына, он приложил к нему свои губы и отвернулся, не потому, чтобы ему было тяжело или жалко (княжна Марья и Наташа понимали это), но только потому, что он полагал, что это все, что от него требовали; но когда ему сказали, чтобы он благословил его, он исполнил требуемое и оглянулся, как будто спрашивая, не нужно ли еще что нибудь сделать.
Когда происходили последние содрогания тела, оставляемого духом, княжна Марья и Наташа были тут.
– Кончилось?! – сказала княжна Марья, после того как тело его уже несколько минут неподвижно, холодея, лежало перед ними. Наташа подошла, взглянула в мертвые глаза и поспешила закрыть их. Она закрыла их и не поцеловала их, а приложилась к тому, что было ближайшим воспоминанием о нем.
«Куда он ушел? Где он теперь?..»

Когда одетое, обмытое тело лежало в гробу на столе, все подходили к нему прощаться, и все плакали.
Николушка плакал от страдальческого недоумения, разрывавшего его сердце. Графиня и Соня плакали от жалости к Наташе и о том, что его нет больше. Старый граф плакал о том, что скоро, он чувствовал, и ему предстояло сделать тот же страшный шаг.
Наташа и княжна Марья плакали тоже теперь, но они плакали не от своего личного горя; они плакали от благоговейного умиления, охватившего их души перед сознанием простого и торжественного таинства смерти, совершившегося перед ними.



Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека. И человеческий ум, не вникнувши в бесчисленность и сложность условий явлений, из которых каждое отдельно может представляться причиною, хватается за первое, самое понятное сближение и говорит: вот причина. В исторических событиях (где предметом наблюдения суть действия людей) самым первобытным сближением представляется воля богов, потом воля тех людей, которые стоят на самом видном историческом месте, – исторических героев. Но стоит только вникнуть в сущность каждого исторического события, то есть в деятельность всей массы людей, участвовавших в событии, чтобы убедиться, что воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама постоянно руководима. Казалось бы, все равно понимать значение исторического события так или иначе. Но между человеком, который говорит, что народы Запада пошли на Восток, потому что Наполеон захотел этого, и человеком, который говорит, что это совершилось, потому что должно было совершиться, существует то же различие, которое существовало между людьми, утверждавшими, что земля стоит твердо и планеты движутся вокруг нее, и теми, которые говорили, что они не знают, на чем держится земля, но знают, что есть законы, управляющие движением и ее, и других планет. Причин исторического события – нет и не может быть, кроме единственной причины всех причин. Но есть законы, управляющие событиями, отчасти неизвестные, отчасти нащупываемые нами. Открытие этих законов возможно только тогда, когда мы вполне отрешимся от отыскиванья причин в воле одного человека, точно так же, как открытие законов движения планет стало возможно только тогда, когда люди отрешились от представления утвержденности земли.

После Бородинского сражения, занятия неприятелем Москвы и сожжения ее, важнейшим эпизодом войны 1812 года историки признают движение русской армии с Рязанской на Калужскую дорогу и к Тарутинскому лагерю – так называемый фланговый марш за Красной Пахрой. Историки приписывают славу этого гениального подвига различным лицам и спорят о том, кому, собственно, она принадлежит. Даже иностранные, даже французские историки признают гениальность русских полководцев, говоря об этом фланговом марше. Но почему военные писатели, а за ними и все, полагают, что этот фланговый марш есть весьма глубокомысленное изобретение какого нибудь одного лица, спасшее Россию и погубившее Наполеона, – весьма трудно понять. Во первых, трудно понять, в чем состоит глубокомыслие и гениальность этого движения; ибо для того, чтобы догадаться, что самое лучшее положение армии (когда ее не атакуют) находиться там, где больше продовольствия, – не нужно большого умственного напряжения. И каждый, даже глупый тринадцатилетний мальчик, без труда мог догадаться, что в 1812 году самое выгодное положение армии, после отступления от Москвы, было на Калужской дороге. Итак, нельзя понять, во первых, какими умозаключениями доходят историки до того, чтобы видеть что то глубокомысленное в этом маневре. Во вторых, еще труднее понять, в чем именно историки видят спасительность этого маневра для русских и пагубность его для французов; ибо фланговый марш этот, при других, предшествующих, сопутствовавших и последовавших обстоятельствах, мог быть пагубным для русского и спасительным для французского войска. Если с того времени, как совершилось это движение, положение русского войска стало улучшаться, то из этого никак не следует, чтобы это движение было тому причиною.
Этот фланговый марш не только не мог бы принести какие нибудь выгоды, но мог бы погубить русскую армию, ежели бы при том не было совпадения других условий. Что бы было, если бы не сгорела Москва? Если бы Мюрат не потерял из виду русских? Если бы Наполеон не находился в бездействии? Если бы под Красной Пахрой русская армия, по совету Бенигсена и Барклая, дала бы сражение? Что бы было, если бы французы атаковали русских, когда они шли за Пахрой? Что бы было, если бы впоследствии Наполеон, подойдя к Тарутину, атаковал бы русских хотя бы с одной десятой долей той энергии, с которой он атаковал в Смоленске? Что бы было, если бы французы пошли на Петербург?.. При всех этих предположениях спасительность флангового марша могла перейти в пагубность.
В третьих, и самое непонятное, состоит в том, что люди, изучающие историю, умышленно не хотят видеть того, что фланговый марш нельзя приписывать никакому одному человеку, что никто никогда его не предвидел, что маневр этот, точно так же как и отступление в Филях, в настоящем никогда никому не представлялся в его цельности, а шаг за шагом, событие за событием, мгновение за мгновением вытекал из бесчисленного количества самых разнообразных условий, и только тогда представился во всей своей цельности, когда он совершился и стал прошедшим.
На совете в Филях у русского начальства преобладающею мыслью было само собой разумевшееся отступление по прямому направлению назад, то есть по Нижегородской дороге. Доказательствами тому служит то, что большинство голосов на совете было подано в этом смысле, и, главное, известный разговор после совета главнокомандующего с Ланским, заведовавшим провиантскою частью. Ланской донес главнокомандующему, что продовольствие для армии собрано преимущественно по Оке, в Тульской и Калужской губерниях и что в случае отступления на Нижний запасы провианта будут отделены от армии большою рекою Окой, через которую перевоз в первозимье бывает невозможен. Это был первый признак необходимости уклонения от прежде представлявшегося самым естественным прямого направления на Нижний. Армия подержалась южнее, по Рязанской дороге, и ближе к запасам. Впоследствии бездействие французов, потерявших даже из виду русскую армию, заботы о защите Тульского завода и, главное, выгоды приближения к своим запасам заставили армию отклониться еще южнее, на Тульскую дорогу. Перейдя отчаянным движением за Пахрой на Тульскую дорогу, военачальники русской армии думали оставаться у Подольска, и не было мысли о Тарутинской позиции; но бесчисленное количество обстоятельств и появление опять французских войск, прежде потерявших из виду русских, и проекты сражения, и, главное, обилие провианта в Калуге заставили нашу армию еще более отклониться к югу и перейти в середину путей своего продовольствия, с Тульской на Калужскую дорогу, к Тарутину. Точно так же, как нельзя отвечать на тот вопрос, когда оставлена была Москва, нельзя отвечать и на то, когда именно и кем решено было перейти к Тарутину. Только тогда, когда войска пришли уже к Тарутину вследствие бесчисленных дифференциальных сил, тогда только стали люди уверять себя, что они этого хотели и давно предвидели.


Знаменитый фланговый марш состоял только в том, что русское войско, отступая все прямо назад по обратному направлению наступления, после того как наступление французов прекратилось, отклонилось от принятого сначала прямого направления и, не видя за собой преследования, естественно подалось в ту сторону, куда его влекло обилие продовольствия.
Если бы представить себе не гениальных полководцев во главе русской армии, но просто одну армию без начальников, то и эта армия не могла бы сделать ничего другого, кроме обратного движения к Москве, описывая дугу с той стороны, с которой было больше продовольствия и край был обильнее.
Передвижение это с Нижегородской на Рязанскую, Тульскую и Калужскую дороги было до такой степени естественно, что в этом самом направлении отбегали мародеры русской армии и что в этом самом направлении требовалось из Петербурга, чтобы Кутузов перевел свою армию. В Тарутине Кутузов получил почти выговор от государя за то, что он отвел армию на Рязанскую дорогу, и ему указывалось то самое положение против Калуги, в котором он уже находился в то время, как получил письмо государя.
Откатывавшийся по направлению толчка, данного ему во время всей кампании и в Бородинском сражении, шар русского войска, при уничтожении силы толчка и не получая новых толчков, принял то положение, которое было ему естественно.
Заслуга Кутузова не состояла в каком нибудь гениальном, как это называют, стратегическом маневре, а в том, что он один понимал значение совершавшегося события. Он один понимал уже тогда значение бездействия французской армии, он один продолжал утверждать, что Бородинское сражение была победа; он один – тот, который, казалось бы, по своему положению главнокомандующего, должен был быть вызываем к наступлению, – он один все силы свои употреблял на то, чтобы удержать русскую армию от бесполезных сражений.
Подбитый зверь под Бородиным лежал там где то, где его оставил отбежавший охотник; но жив ли, силен ли он был, или он только притаился, охотник не знал этого. Вдруг послышался стон этого зверя.
Стон этого раненого зверя, французской армии, обличивший ее погибель, была присылка Лористона в лагерь Кутузова с просьбой о мире.
Наполеон с своей уверенностью в том, что не то хорошо, что хорошо, а то хорошо, что ему пришло в голову, написал Кутузову слова, первые пришедшие ему в голову и не имеющие никакого смысла. Он писал: