Мои читатели

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Мои читатели

Обложка сборника «Огненный столп», в котором впервые опубликовано стихотворение «Мои читатели»
Жанр:

стихотворение

Автор:

Николай Гумилёв

Язык оригинала:

русский

Дата написания:

1921

Дата первой публикации:

1921

Цикл:

«Огненный столп»

Текст произведения в Викитеке

«Мои читатели» — стихотворение Николая Гумилёва, написанное в 1921 году и считающееся своеобразным завещанием поэта. В произведении сформулированы творческие принципы Гумилёва, заложены основы его миропонимания, отражены некоторые вехи его биографии. Впервые опубликовано в сборнике «Огненный столп» (1921), посвящённом второй жене поэта Анне Николаевне Энгельгардт[1][2].





Основная тема

«Мои читатели», написанные за несколько месяцев до расстрела автора, представляют собой полемический отклик на произведение Михаила Кузмина «Мои предки», сочинённое в 1907 году. Стихотворения, созданные верлибром, близки ритмически («Моряки старинных фамилий, / влюблённые в далёкие горизонты» — «Много их, сильных, злых и весёлых, / Убивавших слонов и людей») и тематически; разница между ними в том, что герои Кузмина — люди предшествующих поколений[3], тогда как Гумилёв обращается к своим современникам — вольнолюбивым романтикам, странникам, бродягам, понимающим его с полуслова[4].

По словам поэта Николая Минского, среди читателей Гумилёва нет сибаритствующих прожектёров — его привлекают мятежные герои, способные на поступок[5]. Поэтому в строчках «Я не оскорбляю их неврастенией, / Не унижаю душевной теплотой» не только артикулирована система взаимоотношений поэта с поклонниками, но и присутствуют элементы заочной дискуссии с Александром Блоком[6], которого исследователи называют антиподом Николая Степановича. Как утверждал литературный критик Эрих Голлербах, «Блок вещал, Гумилёв придумывал, Блок творил, Гумилёв изобретал»[7]. Подобной точки зрения придерживался и Владислав Ходасевич, считавший, что манифесты акмеистов «были направлены прежде всего против Блока и Белого»[8]. В то же время поэт и переводчик Михаил Зенкевич в рецензии, датированной 1921 годом, писал, что «оскорбление неврастенией» было в ту пору свойственно и представителям других литературных течений — прежде всего футуристам и имажинистам[9].

…Много их, сильных, злых и весёлых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей планете,
Сильной, весёлой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.

Отрывок из стихотворения

Исследователи считают, что в «Моих читателях» зафиксированы некоторые события из биографии автора[10], а заложенное в стихотворении пророчество про «последний час» свидетельствует об умении поэта предвидеть грядущие события. Произведение называют своеобразным лирическим завещанием, которое адресовано людям, берущим с собой в дальний путь томик со стихами[11]. Концовка «Моих читателей» имеет, по мнению литературоведов, непосредственное отношение к судьбе самого Гумилёва:

В этом метком и ярком самоопределении с особенной силой поражает стих: «Я учу их, как не бояться». Можно быть уверенным, что в трагические минуты суда и казни он и самого себя научил, как не бояться и не оскорблять смерти неврастенией и душевной теплотой[5].

Образы читателей. Возможные прототипы

Стихотворение начинается с рассказа о личных встречах поэта с читателями. Литературоведы пришли к выводу, что за тремя лирическими эпизодами стоят три подлинные истории. Так, в строчках «Человек, среди толпы народа / Застреливший императорского посла, / Подошёл пожать мне руку, / Поблагодарить за мои стихи» упоминается реальное событие — речь идёт о встрече Гумилёва с эсером, застрелившим германского посла Мирбаха. По словам историка литературы Валерия Шубинского, однажды во время выступления в «Кафе поэтов» Гумилёв обратил внимание на молодого человека в кожаной «чекистской» куртке, который читал наизусть стихи Николая Степановича. После мероприятия незнакомец подошёл к поэту и представился: Яков Блюмкин[12].

Несколько иная интерпретация событий была дана в книге мемуаров Ирины Одоевцевой — по воспоминаниям поэтессы, знакомство с Блюмкиным произошло летом 1921 года, после творческой встречи Гумилёва с читателями в Доме искусств. Поклонник поэта — «огромный рыжий товарищ в коричневой кожаной куртке, с наганом на боку» — следовал за своим кумиром по пятам и громко декламировал строчки из его стихотворения «Капитаны»[13]. Прозаик Вера Лукницкая представила ещё одну версию, по которой Блюмкин, дожидаясь окончания поэтического вечера, стоял на улице и читал одно стихотворение Николая Степановича за другим[14]. Согласно легенде, Блюмкин, расстрелянный в 1929 году, держался перед казнью в соответствии с гумилёвскими заветами и «умер, как заправский самурай», с восклицанием: «Да здравствует Троцкий[15] Возможного прототипа имеет и персонаж, о котором Гумилёв рассказал так: «Лейтенант, водивший канонерки / Под огнём неприятельских батарей, / Целую ночь над южным морем / Читал мне на память мои стихи». Поклонником поэта, по данным литературоведов, был начальник оперативного отдела штаба Черноморской эскадры Сергей Колбасьев. Их встреча произошла, вероятно, в Крыму, где Колбасьев помогал Гумилёву в издании стихотворного сборника «Шатёр»[16] (по некоторым данным, Сергей Адамович выпустил эту книгу на свои средства, отпечатав её во флотской типографии[17]). Уже после расстрела Николая Степановича Колбасьев был направлен на работу в советское посольство в Кабуле. Среди необходимых вещей, которые он взял с собой, был и томик стихов Гумилёва[18]. Через шестнадцать лет после казни поэта Колбасьев разделил его участь: он был расстрелян 25 октября 1937 года[19].

В «Моих читателях» упоминается также «старый бродяга в Аддис-Абебе, / Покоривший многие племена», который прислал к поэту своего чёрного копьеносца. В числе предполагаемых прототипов «старого бродяги» — абиссинец Ато Гено, о котором Гумилёв ранее рассказывал в своей африканской поэме «Мик»[20], а также бывший русский офицер Евгений Всеволодович Сенигов, проживавший неподалёку от эфиопской столицы и имевший прозвище «белый эфиоп»[21].

Отзывы. Литературная перекличка

Сборник «Огненный столп», увидевший свет уже после смерти автора, один из критиков, по утверждению писателя Ивана Панкеева, назвал «лучшей из всех книг Гумилёва»[2]. Отзывов современников расстрелянного поэта о стихотворении «Мои читатели» сохранилось немного, однако те рецензии, что появились, свидетельствовали об определённой смелости критиков. Так, прозаик Вивиан Итин в марте 1922 опубликовал в журнале «Сибирские огни» статью, в которой процитировал строки «Как не бояться, / Не бояться и делать что надо». Литературовед Георгий Ефимович Горбачёв отметил в публикации пролеткультовского издания «Горн» (1922, книга № 2), что в творческом наследии Гумилёва есть произведения «ненадломленной, даже первобытной силы»; среди них — «Мои читатели»[22]. Михаил Зенкевич в рецензии 1921 года писал:

В стихотворении «Мои читатели», одном из лучших в сборнике, поэт с гордостью указывает  на своих поклонников… Сильные, злые и весёлые возят его книги в седельной сумке, читают в пальмовой роще, забывают на тонущем корабле… Книга озаглавлена «Огненный столп», и действительно, стихи её блещут молниями каких-то предчувствий[9].

Спустя десятилетия исследователи стали вновь обращаться к стихотворению «Мои читатели» — не только для анализа, но и для выявления «родственных» литературных связей. К примеру, поэт Лев Куклин, сравнивая художественные приёмы Николая Гумилёва и Николая Тихонова, пришёл к выводу, что поэт-большевик, считавший Николая Степановича своим учителем, впитавший его творческий почерк, темы и образы (включая седельную сумку, моряков и конников), тем не менее «словно бы скрыто полемизирует» со своим наставником[23].

Другим представителем «гумилёвской линии в русской поэзии» литературовед Александр Кобринский называет поэта Александра Городницкого. По мнению Кобринского, тема дальних странствий, расставаний и встреч, красной нитью проходящая через творчество одного из основоположников авторской песни, имеет прямую отсылку к поэзии Гумилева: «Модели поведения в сложных ситуациях с любимой женщиной… восходят к гумилёвскому „У камина“, а также ко все тем же „Моим читателям“: И когда женщина с прекрасным лицом, / Единственно дорогим во вселенной, / Скажет: „Я не люблю вас“, — / Я учу их, как улыбнуться, / И уйти, и не возвращаться больше»[24].

Напишите отзыв о статье "Мои читатели"

Примечания

  1. Озеров, 1994, с. 33.
  2. 1 2 Панкеев, 1995, с. 139.
  3. Шубинский, 2015, с. 624.
  4. Полушин, 2015, с. 624.
  5. 1 2 Евдокимов, 1990, с. 171.
  6. Оцуп, 1995, с. 168.
  7. Евдокимов, 1990, с. 18.
  8. Евдокимов, 1990, с. 206.
  9. 1 2 Зенкевич М. А. [magazines.russ.ru/volga21/2008/3/ze91.html Избранные статьи и рецензии в саратовской периодике 1918-1923 годов] // ВОЛГА-ХХI век. — 2008. — № 3—4.
  10. Панкеев, 1995, с. 141.
  11. Панкеев, 1995, с. 140.
  12. Шубинский, 2015, с. 622—623.
  13. Давидсон, 2008, с. 258.
  14. Лукницкая, 1990, с. 252.
  15. Шубинский, 2015, с. 623.
  16. Давидсон, 2008, с. 256.
  17. Шубинский, 2015, с. 621.
  18. Давидсон, 2008, с. 257.
  19. Нерлер П. [magazines.russ.ru/october/2009/6/ne10.html Окольцованный Мандельштам] // Октябрь. — 2009. — № 6.
  20. Давидсон, 2008, с. 263.
  21. Давидсон, 2008, с. 266.
  22. Полушин, 2015, с. 685.
  23. Куклин Л. В. [magazines.russ.ru/neva/2005/2/ku13.html Два Николая — Гумилёв и Тихонов] // Нева. — 2005. — № 2.
  24. Кобринский А. А. [magazines.russ.ru/druzhba/2002/11/gorod.html Время Городницкого] // Дружба народов. — 2002. — № 11.

Литература


Отрывок, характеризующий Мои читатели

Только что солнце показалось на чистой полосе из под тучи, как ветер стих, как будто он не смел портить этого прелестного после грозы летнего утра; капли еще падали, но уже отвесно, – и все затихло. Солнце вышло совсем, показалось на горизонте и исчезло в узкой и длинной туче, стоявшей над ним. Через несколько минут солнце еще светлее показалось на верхнем крае тучи, разрывая ее края. Все засветилось и заблестело. И вместе с этим светом, как будто отвечая ему, раздались впереди выстрелы орудий.
Не успел еще Ростов обдумать и определить, как далеки эти выстрелы, как от Витебска прискакал адъютант графа Остермана Толстого с приказанием идти на рысях по дороге.
Эскадрон объехал пехоту и батарею, также торопившуюся идти скорее, спустился под гору и, пройдя через какую то пустую, без жителей, деревню, опять поднялся на гору. Лошади стали взмыливаться, люди раскраснелись.
– Стой, равняйся! – послышалась впереди команда дивизионера.
– Левое плечо вперед, шагом марш! – скомандовали впереди.
И гусары по линии войск прошли на левый фланг позиции и стали позади наших улан, стоявших в первой линии. Справа стояла наша пехота густой колонной – это были резервы; повыше ее на горе видны были на чистом чистом воздухе, в утреннем, косом и ярком, освещении, на самом горизонте, наши пушки. Впереди за лощиной видны были неприятельские колонны и пушки. В лощине слышна была наша цепь, уже вступившая в дело и весело перещелкивающаяся с неприятелем.
Ростову, как от звуков самой веселой музыки, стало весело на душе от этих звуков, давно уже не слышанных. Трап та та тап! – хлопали то вдруг, то быстро один за другим несколько выстрелов. Опять замолкло все, и опять как будто трескались хлопушки, по которым ходил кто то.
Гусары простояли около часу на одном месте. Началась и канонада. Граф Остерман с свитой проехал сзади эскадрона, остановившись, поговорил с командиром полка и отъехал к пушкам на гору.
Вслед за отъездом Остермана у улан послышалась команда:
– В колонну, к атаке стройся! – Пехота впереди их вздвоила взводы, чтобы пропустить кавалерию. Уланы тронулись, колеблясь флюгерами пик, и на рысях пошли под гору на французскую кавалерию, показавшуюся под горой влево.
Как только уланы сошли под гору, гусарам ведено было подвинуться в гору, в прикрытие к батарее. В то время как гусары становились на место улан, из цепи пролетели, визжа и свистя, далекие, непопадавшие пули.
Давно не слышанный этот звук еще радостнее и возбудительное подействовал на Ростова, чем прежние звуки стрельбы. Он, выпрямившись, разглядывал поле сражения, открывавшееся с горы, и всей душой участвовал в движении улан. Уланы близко налетели на французских драгун, что то спуталось там в дыму, и через пять минут уланы понеслись назад не к тому месту, где они стояли, но левее. Между оранжевыми уланами на рыжих лошадях и позади их, большой кучей, видны были синие французские драгуны на серых лошадях.


Ростов своим зорким охотничьим глазом один из первых увидал этих синих французских драгун, преследующих наших улан. Ближе, ближе подвигались расстроенными толпами уланы, и французские драгуны, преследующие их. Уже можно было видеть, как эти, казавшиеся под горой маленькими, люди сталкивались, нагоняли друг друга и махали руками или саблями.
Ростов, как на травлю, смотрел на то, что делалось перед ним. Он чутьем чувствовал, что ежели ударить теперь с гусарами на французских драгун, они не устоят; но ежели ударить, то надо было сейчас, сию минуту, иначе будет уже поздно. Он оглянулся вокруг себя. Ротмистр, стоя подле него, точно так же не спускал глаз с кавалерии внизу.
– Андрей Севастьяныч, – сказал Ростов, – ведь мы их сомнем…
– Лихая бы штука, – сказал ротмистр, – а в самом деле…
Ростов, не дослушав его, толкнул лошадь, выскакал вперед эскадрона, и не успел он еще скомандовать движение, как весь эскадрон, испытывавший то же, что и он, тронулся за ним. Ростов сам не знал, как и почему он это сделал. Все это он сделал, как он делал на охоте, не думая, не соображая. Он видел, что драгуны близко, что они скачут, расстроены; он знал, что они не выдержат, он знал, что была только одна минута, которая не воротится, ежели он упустит ее. Пули так возбудительно визжали и свистели вокруг него, лошадь так горячо просилась вперед, что он не мог выдержать. Он тронул лошадь, скомандовал и в то же мгновение, услыхав за собой звук топота своего развернутого эскадрона, на полных рысях, стал спускаться к драгунам под гору. Едва они сошли под гору, как невольно их аллюр рыси перешел в галоп, становившийся все быстрее и быстрее по мере того, как они приближались к своим уланам и скакавшим за ними французским драгунам. Драгуны были близко. Передние, увидав гусар, стали поворачивать назад, задние приостанавливаться. С чувством, с которым он несся наперерез волку, Ростов, выпустив во весь мах своего донца, скакал наперерез расстроенным рядам французских драгун. Один улан остановился, один пеший припал к земле, чтобы его не раздавили, одна лошадь без седока замешалась с гусарами. Почти все французские драгуны скакали назад. Ростов, выбрав себе одного из них на серой лошади, пустился за ним. По дороге он налетел на куст; добрая лошадь перенесла его через него, и, едва справясь на седле, Николай увидал, что он через несколько мгновений догонит того неприятеля, которого он выбрал своей целью. Француз этот, вероятно, офицер – по его мундиру, согнувшись, скакал на своей серой лошади, саблей подгоняя ее. Через мгновенье лошадь Ростова ударила грудью в зад лошади офицера, чуть не сбила ее с ног, и в то же мгновенье Ростов, сам не зная зачем, поднял саблю и ударил ею по французу.
В то же мгновение, как он сделал это, все оживление Ростова вдруг исчезло. Офицер упал не столько от удара саблей, который только слегка разрезал ему руку выше локтя, сколько от толчка лошади и от страха. Ростов, сдержав лошадь, отыскивал глазами своего врага, чтобы увидать, кого он победил. Драгунский французский офицер одной ногой прыгал на земле, другой зацепился в стремени. Он, испуганно щурясь, как будто ожидая всякую секунду нового удара, сморщившись, с выражением ужаса взглянул снизу вверх на Ростова. Лицо его, бледное и забрызганное грязью, белокурое, молодое, с дырочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами, было самое не для поля сражения, не вражеское лицо, а самое простое комнатное лицо. Еще прежде, чем Ростов решил, что он с ним будет делать, офицер закричал: «Je me rends!» [Сдаюсь!] Он, торопясь, хотел и не мог выпутать из стремени ногу и, не спуская испуганных голубых глаз, смотрел на Ростова. Подскочившие гусары выпростали ему ногу и посадили его на седло. Гусары с разных сторон возились с драгунами: один был ранен, но, с лицом в крови, не давал своей лошади; другой, обняв гусара, сидел на крупе его лошади; третий взлеаал, поддерживаемый гусаром, на его лошадь. Впереди бежала, стреляя, французская пехота. Гусары торопливо поскакали назад с своими пленными. Ростов скакал назад с другими, испытывая какое то неприятное чувство, сжимавшее ему сердце. Что то неясное, запутанное, чего он никак не мог объяснить себе, открылось ему взятием в плен этого офицера и тем ударом, который он нанес ему.
Граф Остерман Толстой встретил возвращавшихся гусар, подозвал Ростова, благодарил его и сказал, что он представит государю о его молодецком поступке и будет просить для него Георгиевский крест. Когда Ростова потребовали к графу Остерману, он, вспомнив о том, что атака его была начата без приказанья, был вполне убежден, что начальник требует его для того, чтобы наказать его за самовольный поступок. Поэтому лестные слова Остермана и обещание награды должны бы были тем радостнее поразить Ростова; но все то же неприятное, неясное чувство нравственно тошнило ему. «Да что бишь меня мучает? – спросил он себя, отъезжая от генерала. – Ильин? Нет, он цел. Осрамился я чем нибудь? Нет. Все не то! – Что то другое мучило его, как раскаяние. – Да, да, этот французский офицер с дырочкой. И я хорошо помню, как рука моя остановилась, когда я поднял ее».
Ростов увидал отвозимых пленных и поскакал за ними, чтобы посмотреть своего француза с дырочкой на подбородке. Он в своем странном мундире сидел на заводной гусарской лошади и беспокойно оглядывался вокруг себя. Рана его на руке была почти не рана. Он притворно улыбнулся Ростову и помахал ему рукой, в виде приветствия. Ростову все так же было неловко и чего то совестно.
Весь этот и следующий день друзья и товарищи Ростова замечали, что он не скучен, не сердит, но молчалив, задумчив и сосредоточен. Он неохотно пил, старался оставаться один и о чем то все думал.
Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему Георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, – и никак не мог понять чего то. «Так и они еще больше нашего боятся! – думал он. – Так только то и есть всего, то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!»
Но пока Николай перерабатывал в себе эти вопросы и все таки не дал себе ясного отчета в том, что так смутило его, колесо счастья по службе, как это часто бывает, повернулось в его пользу. Его выдвинули вперед после Островненского дела, дали ему батальон гусаров и, когда нужно было употребить храброго офицера, давали ему поручения.


Получив известие о болезни Наташи, графиня, еще не совсем здоровая и слабая, с Петей и со всем домом приехала в Москву, и все семейство Ростовых перебралось от Марьи Дмитриевны в свой дом и совсем поселилось в Москве.
Болезнь Наташи была так серьезна, что, к счастию ее и к счастию родных, мысль о всем том, что было причиной ее болезни, ее поступок и разрыв с женихом перешли на второй план. Она была так больна, что нельзя было думать о том, насколько она была виновата во всем случившемся, тогда как она не ела, не спала, заметно худела, кашляла и была, как давали чувствовать доктора, в опасности. Надо было думать только о том, чтобы помочь ей. Доктора ездили к Наташе и отдельно и консилиумами, говорили много по французски, по немецки и по латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову та простая мысль, что им не может быть известна та болезнь, которой страдала Наташа, как не может быть известна ни одна болезнь, которой одержим живой человек: ибо каждый живой человек имеет свои особенности и всегда имеет особенную и свою новую, сложную, неизвестную медицине болезнь, не болезнь легких, печени, кожи, сердца, нервов и т. д., записанных в медицине, но болезнь, состоящую из одного из бесчисленных соединений в страданиях этих органов. Эта простая мысль не могла приходить докторам (так же, как не может прийти колдуну мысль, что он не может колдовать) потому, что их дело жизни состояло в том, чтобы лечить, потому, что за то они получали деньги, и потому, что на это дело они потратили лучшие годы своей жизни. Но главное – мысль эта не могла прийти докторам потому, что они видели, что они несомненно полезны, и были действительно полезны для всех домашних Ростовых. Они были полезны не потому, что заставляли проглатывать больную большей частью вредные вещества (вред этот был мало чувствителен, потому что вредные вещества давались в малом количестве), но они полезны, необходимы, неизбежны были (причина – почему всегда есть и будут мнимые излечители, ворожеи, гомеопаты и аллопаты) потому, что они удовлетворяли нравственной потребности больной и людей, любящих больную. Они удовлетворяли той вечной человеческой потребности надежды на облегчение, потребности сочувствия и деятельности, которые испытывает человек во время страдания. Они удовлетворяли той вечной, человеческой – заметной в ребенке в самой первобытной форме – потребности потереть то место, которое ушиблено. Ребенок убьется и тотчас же бежит в руки матери, няньки для того, чтобы ему поцеловали и потерли больное место, и ему делается легче, когда больное место потрут или поцелуют. Ребенок не верит, чтобы у сильнейших и мудрейших его не было средств помочь его боли. И надежда на облегчение и выражение сочувствия в то время, как мать трет его шишку, утешают его. Доктора для Наташи были полезны тем, что они целовали и терли бобо, уверяя, что сейчас пройдет, ежели кучер съездит в арбатскую аптеку и возьмет на рубль семь гривен порошков и пилюль в хорошенькой коробочке и ежели порошки эти непременно через два часа, никак не больше и не меньше, будет в отварной воде принимать больная.
Что же бы делали Соня, граф и графиня, как бы они смотрели на слабую, тающую Наташу, ничего не предпринимая, ежели бы не было этих пилюль по часам, питья тепленького, куриной котлетки и всех подробностей жизни, предписанных доктором, соблюдать которые составляло занятие и утешение для окружающих? Чем строже и сложнее были эти правила, тем утешительнее было для окружающих дело. Как бы переносил граф болезнь своей любимой дочери, ежели бы он не знал, что ему стоила тысячи рублей болезнь Наташи и что он не пожалеет еще тысяч, чтобы сделать ей пользу: ежели бы он не знал, что, ежели она не поправится, он не пожалеет еще тысяч и повезет ее за границу и там сделает консилиумы; ежели бы он не имел возможности рассказывать подробности о том, как Метивье и Феллер не поняли, а Фриз понял, и Мудров еще лучше определил болезнь? Что бы делала графиня, ежели бы она не могла иногда ссориться с больной Наташей за то, что она не вполне соблюдает предписаний доктора?