Монтеспан, Франсуаза-Атенаис де

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Франсуаза-Атенаис де Монтеспан
фр. Marquise de Montespan

Портрет мадам Монтеспан (ателье Пьера Миньяра)
Имя при рождении:

Франсуаза де Рошешуар де Мортемар

Род деятельности:

Официальная фаворитка короля Франции Людовика XIV

Дата рождения:

5 октября 1641(1641-10-05)

Место рождения:

Люссак-Ле-Шато (ныне департамент Вьенна)

Подданство:

Франция Франция

Дата смерти:

27 мая 1707(1707-05-27) (65 лет)

Место смерти:

Бурбон-л’Аршамбо

Отец:

Габриель де Рошешуар-Мортемар

Мать:

Диана де Грансен

Супруг:

Луи Анри де Пардайан де Гондрен, маркиз де Монтеспан

Дети:

[1], Луи-Огюст, Луи-Сезар, Луи-Александр, Луиза Франсуаза, Луиза Мария Анна, Франсуаза-Мария

Франсуаза Атенаис де Рошешуа́р де Мортема́р (фр. Françoise Athénaïs de Rochechouart de Mortemart; 5 октября 1641, Люссак-Ле-Шато — 27 мая 1707, Бурбон-л’Аршамбо), известная как маркиза де Монтеспан (фр. Marquise de Montespan) или мадемуазель де Тонне-Шарант (фр. Mademoiselle de Tonnay-Charente) — официальная фаворитка короля Франции Людовика XIV в период с 1667 по 1683 годы, мать его семерых детей.

Принадлежащая к одному из самых старинных дворянских родов Франции, дому Рошешуар, мадам де Монтеспан имела неофициальный титул «истинной королевы Франции» по причине своего огромного влияния на королевский двор в период своих романтических отношений с королём Людовиком XIV.

Её «господство» при французском дворе длилось более 10 лет; примерно с 1667 года, когда она впервые танцевала с 29-летним Людовиком XIV на балу в Лувре, устроенном младшим братом короля Филиппом Орлеанским, и вплоть до её предположительного участия в нашумевшем скандале с отравлениями в конце 1670-х — начале 1680-х годов.

Она непосредственно является человеком, основавшим нескольких европейских королевских домов — в Испании, Италии, Болгарии и Польше[2].





Детство и молодость

Франсуаза де Рошешуар де Мортемар родилась 5 октября 1640 года в шато Люссак на территории современного французского департамента Вьенна (регион Пуату — Шаранта). Крестили её в тот же день. Франсуаза (позже, под влиянием прециозного направления в искусстве, она взяла себе имя Атенаис) происходила от двух знатных французских домов — её отцом был Габриель де Рошешуар, маркиз де Мортемар (герцогство с 1663 года), князь Тонне-Шарант, а матерью была Диана де Грансень (фр. Diane de Grandseigne), фрейлина королевы Франции Анны Австрийской. В девичестве юная Франсуаза носила титул мадемуазель де Тонне-Шарант.

Родные сёстры и брат Франсуазы[3]:

От своего отца она унаследовала знаменитое фамильное остроумие Мортемаров (на фр.). В детстве она часто путешествовала со своей матерью между семейными владениями и королевским двором в Париже. По достижении 12 лет Франсуазу отдали на обучение в женский монастырь святой Марии в шарантском Сенте, где 10 годами ранее обучалась её старшая сестра Габриела. Франсуаза отличалась большой набожностью и принимала причастие каждую неделю[3].

18-летняя Франсуаза вышла из обители в 1658 году, имея титул Мадемуазель де Тонне-Шарант.

Вскоре она прибыла ко двору Франции благодаря протекции королевы-матери Анны Австрийской (а также благодаря своей тётке, Анне де Рошешуар де Мортемар (фр. Anne de Rochechouart de Mortemart), которая была партнёром королевы по играм). В возрасте 20 лет девушка поступила на службу фрейлиной к Генриетте Стюарт, супруге Филиппа Орлеанского, младшего брата короля Людовика XIV. Позже, благодаря стараниям своей матери перед королевой-матерью Анной Австрийской, Франсуаза становится фрейлиной молодой королевы Марии Терезии[3].

Замужество

22-летняя Франсуаза 28 января 1663 года вышла замуж за Луи Анри де Пардайана де Гондрена (фр. Louis Henri de Pardaillan de Gondrin) маркиза де Монтеспана (1640—1691) младшего сына в своей семье, заядлого картёжника и транжира, любителя выпить и знатного дамского угодника. По некоторым источникам Франсуаза была влюблена в Луи де Ла-Тремуйля, сына видного деятеля Фронды герцога де Нуармутье, но после неудачной дуэли тот был вынужден уехать в Испанию, а Франсуазу обручили с Монтеспаном.

Свадебная церемония проходила в парижской церкви Сент-Эсташ.

Менее чем через 10 месяцев после свадьбы Франсуаза родила первого ребёнка, дочь Мари-Кристину. Уже через две недели после родов малышки Франсуаза танцевала на балу при дворе. А примерно через год она родила своего второго ребёнка, сына Луи Антуана. Итак, в браке с маркизом Монтеспаном Франсуаза имела двоих детей[3]:

  • Мари-Кристина де Гондрен де Монтеспан (17 ноября 1663—1675), умершая в юности в шато де Боннфон, одном из отцовских замков в Гаскони.
  • Луи Антуан де Пардайан де Гондрен (5 сентября 1665 — 2 ноября 1736), маркиз, а затем и герцог д’Антен. Луи Антуан впоследствии был искренне дружен с внебрачными сыновьями Франсуазы от короля Людовика XIV, Луи-Огюстом и Луи-Александром.

Супружеская пара жила в Париже в скромном доме неподалёку от Лувра, что позволяло мадам Монтеспан легко появляться при дворе и исполнять обязанности фрейлины герцогини Орлеанской. Очень быстро за ней закрепилась слава красотки королевского двора. Но красота была далеко не единственным достоинством мадам Монтеспан. Она была образованным и приятным собеседником, чьим мастерством восхищалось множество словесников той эпохи, в том числе Мадам де Севинье и мемуарист Сен-Симон. К тому же, она старалась быть в курсе текущих государственных и политических событий. Всё это в совокупности делало её исключительно привлекательной в глазах властных особ Франции. Уже тогда множество поклонников искали её расположения, среди которых отмечены граф Фронтенак и маркиз де Лафар.

Но она была не к месту замужем за невоздержанным гасконцем. Будучи мужем Франсуазы, позже он устроил крупный скандал при дворе, узнав о её отношениях с королём. Он неожиданно прибыл в Сен-Жерменский дворец в украшенной настоящими оленьими рогами карете и прилюдно устроил большой скандал, обвиняя супругу в неверности. Маркиз де Монтеспан был немедленно заключён в парижскую тюрьму Фор-Левек, и затем выслан к себе на родину, в Гасконь, где он и находился вплоть до своей смерти в 1691 году.

Официальная фаворитка короля Франции

Осенью 1666 года 26-летняя Франсуаза была представлена 28-летнему королю Людовику XIV. Поначалу король не обратил внимания на Франсуазу, увлечённый любовью к своей 22-летней фаворитке Луизе де Лавальер, которая состояла фрейлиной при всё той же Генриетте Стюарт. Впоследствии, король, бывая у своей фаворитки Лавальер, часто встречал Франсуазу и обратил внимание на её остроумные выражения, непринуждённые и жизнерадостные. Мало-помалу, Франсуаза снискала расположение Людовика XIV. Маркиза стала фавориткой короля в мае 1667 года. Живая, игривая, жеманная, она очаровывала своим присутствием и переполнялась насмешливыми и колючими остротами, не щадившими никого. Франсуаза унаследовала пресловутое семейное «остроумие Мортемаров». При этом она была прямолинейна и набожна.

В скором времени придворным стала очевидна глубокая близость отношений между Франсуазой и королём. Её апартаменты находились поблизости от апартаментов монарха, и проницательные придворные без труда нашли объяснение, почему оба персонажа одновременно отсутствовали в обществе королевы. Действующая фаворитка, Луиза де Лавальер, довольно скоро осознала, что её место в сердце короля Людовика теперь принадлежит другой. Но королева Мария Терезия не допускала такой мысли в отношении себя. Мадам Монтеспан смогла убедить королеву в своей добродетели.

В 1670 году положение Франсуазы было раскрыто публично, поскольку в ходе путешествия двора во Фландрию она находилась в карете короля и королевы. Согласно протоколу, когда она поднималась в карету, её дверцы окружали четыре гвардейца.

В свою очередь, Луиза де Лавальер не желала уступать своё место. Любя короля, прежняя фаворитка стойко переносила все наступившие тягости: охладевшее отношение своего возлюбленного, насмешки своей сильной соперницы, безразличие придворных. Только в 1674 году Луиза де Лавальер покинула королевский двор. Мадам Монтеспан, родив уже пятого внебрачного ребёнка, была удостоена титула официальной фаворитки короля Франции Людовика XIV.

Богиня Юнона, торжествующий громовержец, красотой которой должны восхищаться все посланники.

Мадам де Севинье

В следующем, 1675, году скончался отец официальной фаворитки, проницательный и искусный придворный, герцог де Мортемар.

Годы славы Франсуазы сопровождались кризисами, поскольку маркиза была капризной, властной, расточительной, обладала страстными амбициями и горячей завистью. Она устраивала скандалы даже королю. Опасаясь стремлений короля Людовика к новым ощущениям, мадам Монтеспан на время смогла отменить существование фрейлин королевы, поскольку в поступающих на службу новых юных персонажах она видела своих соперниц, а также, чтобы сохранить в тайне появление на свет её детей от Людовика XIV.

Роскошное правление

Влияние фаворитки на короля вскоре переросло в её влияние на дела королевства. Она обладала множеством способов оказывать влияние на короля и её расположения искали многочисленные министры и придворные. Они искали её советов и считались с её мнением. Людовик XIV, находивший Франсуазу легкомысленной и забывчивой, представлял её своим министрам как ребёнка. Присутствуя на заседаниях Королевского совета, этот «ребёнок» узнал множество государственных тайн.

Мадам Монтеспан с таким же восторгом интересовалась роскошными излишествами, которые в период её милости, распространились весьма широко, она смягчила общественные нравы (и, возможно, испортила их), придала дополнительный импульс развитию торговли и производства, а также поощряла таланты мастеров изящных искусств. Можно предположить, что именно она способствовала развитию у Людовика XIV вкуса к крупным свершениям и к роскошной пышности. Король согласился построить под Версалем великолепный дворец Кланьи, где маркиза создала вокруг своей особы блестящий двор, в среде которого преобладало остроумие. Мадам Монтеспан оказывала протекцию Жану де Лафонтену, Мольеру и Филиппу Кино.

Эпоха мадам Монтеспан является самым блестящим и самым славным периодом в годы правления короля-солнца.

При этом мадам Монтеспан постаралась устроить положение своих родственников. Так, король назначил её отца губернатором Парижа (1669), её брата герцога Вивонн — маршалом Франции (1675), а её младшая сестра Мари Мадлен получила пост аббатисы богатого монастыря Фонтевро (1670).

Апартаменты в Версале

Для размещения мадам Монтеспан, уже прочно господствовавшей в сердце Людовика XIV, в 1669 году в Версале было решено построить новое крыло в северной части здания, соединявшее старый угловой флигель дворцовой часовни с Министерским флигелем. Помещения апартаментов находились на втором этаже, непосредственно возле парадной Лестницы Послов, и все 5 окон апартаментов выходили прямо на Королевскую площадь дворца. Декорирование апартаментов было завершено в 1671 году, и с самого начала в них была устроена роскошная галерея с мраморными бюстами и колоннами. Впоследствии эти помещения неоднократно будут полностью перестроены и поэтому достоверные данные о внутреннем оформлении апартаментов, узорах золочения стенных панелей, расстановке мебели в наше время отсутствуют[4].

В 1685 году по причине того, что влияние мадам Монтеспан шло на убыль из-за приписываемого ей участия в «Деле о ядах», король присоединил занимаемые ею помещения к своим Малым апартаментам, а саму фаворитку переселил в Банный кабинет на втором этаже Дворца[5]. На месте шикарной галереи мадам Монтеспан Миньяр по заданию Людовика XIV обустроил галерею, предназначенную для размещения полотна «Моны Лизы»[6].

В настоящее время в Версале на месте апартаментов мадам Монтеспан на втором этаже дворца расположены Кабинет золотого сервиза, Библиотека Людовика XVI и Фарфоровая столовая.

Внебрачные дети

Фактически у короля Людовика XIV и мадам Монтеспан было семеро[7] детей, из которых 6 впоследствии узаконили (без упоминания имени мадам Монтеспан), а зрелого возраста достигло четверо из них.

Рождение первого ребёнка держали в секрете, и в наше время нет единого мнения даже о поле этого ребёнка. Предположительно, он появился на свет в 1669 году и уже в 1672 году умер. Второго из семерых детей мадам Монтеспан принесла королю в марте 1670 года. Это был мальчик, Луи-Огюст (1670—1736), и его воспитание поручили приятельнице мадам Монтеспан, вдове поэта Скаррона (впоследствии ставшей известной под именем мадам Ментенон). Для размещения новорожденного и мадам Скаррон король купил небольшой дом в деревне Вожирар[8]. Со временем, маркизе прискучит такая тягостная деликатность, и она прекратит скрывать от общественности своих детей.

В 1673 году трое живых детей Людовика XIV были узаконены королём и им была дана королевская фамилия Бурбон. Однако в документах легитимизации имя их матери не упоминалось. Вероятно, причиной этого был замужний статус мадам Монтеспан, и если бы их мать указали официально, то её законный муж, маркиз Монтеспан, мог заявить юридические права на внебрачных детей короля и Франсуазы. Король наделил узаконенных детей титулами — самый старший, Луи-Огюст де Бурбон, стал герцогом Мэнским; второй ребёнок, Луи-Сезар де Бурбон, стал графом Вексен; а третий, Луиза Франсуаза де Бурбон, получила титул Мадмуазель де Нант. Поскольку мадам Монтеспан большую часть своего времени отдавала круговерти придворной жизни, её трое детей не часто общались со своей матерью, и большая часть их детских лет прошла в обществе воспитателя, мадам Скаррон.

В 1674 году королевский генеральный прокурор при поддержке шести судей в Большом Шатле объявил об официальном прекращении супружеской общности жизни с её мужем.

Со временем привязанность Людовика стала ослабевать, и мадам Монтеспан сильно переживала по этому поводу. Согласно преданиям, она даже обратилась к чёрной магии, чтобы вернуть расположение короля.

Из-за её первостепенной роли в королевской измене Людовика католическая церковь враждебно воспринимала мадам Монтеспан. В 1675 году священник Лекюер отказал ей в отпущении грехов, которое необходимо каждому католику для принятия пасхального причастия. Король пытался влиять на служителей церкви, но те оказались глухи к его просьбам.

После непродолжительного охлаждения король и мадам Монтеспан возобновили свои отношения,[3] и у них родилось ещё двое детей — в 1677 году Франсуаза-Мария, Мадемуазель де Блуа, и в 1678 году Луи-Александр, граф Тулузы. Оба были узаконены в 1681 году.

Скандал с отравлениями и опала

Нашумевшее Дело о ядах, которое разгорелось с новой силой в сентябре 1677 года, стало закатом эпохи властвования мадам Монтеспан. Долгое время предполагалось участие Франсуазы в этом громком скандале с отравлениями, однако доказательных обвинений мадам Монтеспан не предъявляли. Расследование случаев отравления было поручено первому начальнику парижской полиции и старшему судье королевского двора Габриелю Николя де Ла Рейни и он сумел получить обширные свидетельские показания против мадам Монтеспан. Несколько заключённых свидетельствовали о том, что она давала королю афродизиаки без его ведома, заказывала чёрные мессы, на которых приносили в жертву младенцев, а также о том, что она добивалась смерти короля. Катрин Монвуазен, обвинявшаяся в том, что она поставляла яды своим клиентам из числа французской знати, назвала и маркизу де Монтеспан среди них. Однако очевидная противоречивость этих показаний говорила о невиновности королевской фаворитки. Тем не менее, у короля и придворных появилась некоторая настороженность в отношении мадам Монтеспан, поскольку имя её служанки, мадемуазель Дэз-Ойе, очень часто упоминалось свидетелями по отношению к обвинённой Ла Вуазен.

Подозрение в том, что мадам Монтеспан могла быть способна на убийство, заставило короля обратить свой взор на другую красотку — Анжелику де Фонтанж. В 1678 году 40-летний Людовик XIV безумно влюбился в прекрасную Анжелику де Фонтанж, которой только исполнилось 17 лет. Она появилась при дворе по протекции самой же мадам Монтеспан, которая полагала удержать короля при себе, представив ему юную наивную девушку. Однако вышло иначе. Мадемуазель де Фонтанж очень быстро оказалась в тягости, но родила раньше срока и мальчик не выжил. Уже тогда она страдала от недуга, медленно ослаблявшего её с каждым днём, и в 1681 году она скончалась. Таким образом, эта преждевременная смерть также попала в расследование в рамках Дела о ядах. Опороченная ещё одной печальной историей, маркиза была оставлена королём.

Со временем мадам Монтеспан полнела и её красота притуплялась. А король Людовик XIV с возрастом стал ощущать стремление к более размеренной и благочестивой жизни, к чему его также всячески поощряла мадам Ментенон, со временем ставшая подругой короля. Воспитательница внебрачных детей короля, призвав на помощь свою незапятнанную репутацию, избрала путь религиозности и нравственности, чтобы уберечь Людовика от его ошибок. Суровые увещевания мадам Ментенон ранили короля своей обоснованностью; однако привыкший за долгое время к получению удовольствий, он сначала позволял мадам Монтеспан увлечь себя, а затем сожалел о своей слабости в присутствии мадам Ментенон. Отсюда возникла взаимная ревность между двумя женщинами. Людовику XIV приходилось лично вмешиваться в их ссоры чтобы достичь примирения, но на следующий день дрязги вспыхивали с новой силой.

Изгнание

Начиная с 1683 года мадам Монтеспан лишилась титула официальной фаворитки короля, однако, не решаясь удалиться от Людовика, она жила при дворе ещё 8 лет. 43-летняя мадам Монтеспан придерживалась прежнего образа жизни, участвуя в больших празднествах и живя на широкую ногу.

Даже после скандальных подозрений, разделивших Людовика XIV и мадам Монтеспан, король продолжал ежедневно посещать её комнаты в Версале. Проницательность, обаяние и умение оживить беседу, присущие мадам Монтеспан, немного сглаживали её новое положение отвергнутой фаворитки.

В 1685 году её дочь Мадмуазель де Нант вышла замуж за Бурбонского герцога Людовика III Бурбон-Конде. В 1692 году её сын герцог Мэнский взял в жёны внучку Великого Конде, а ещё одна её дочь, Франсуаза-Мария, вышла замуж за племянника короля, герцога Шартрского. Она гордилась блестящими браками своих детей. Впрочем, король самостоятельно планировал эти браки, благодаря чему внебрачный, но узаконенный сын, герцог Мэнский получал возможность взойти на престол Франции в случае пресечения рода Бурбонов и, на случай своей смерти, он распорядился чтобы герцог Мэнский и его брат, граф Тулузский, обеспечивали регентство будущего Людовика XV.

В 1691 году, когда придворный священник Боссюэ рассказал королю о том, что мадам Монтеспан обратилась с просьбой покинуть двор и переехать в монастырь, Людовик XIV ответил: «С радостью!»[9]. Таким образом, полностью утратив расположение короля[10], в 1691 году мадам Монтеспан в возрасте 51 года, получив содержание в 500 000 франков, удалилась в парижскую женскую обитель Filles de Saint-Joseph (Дочери святого Иосифа), основанную ею же и находившейся в домах 10 — 12 по улице Сен-Доменик в современном VII округе Парижа.

В этом же году у себя на родине в Гаскони умер бывший муж мадам Монтеспан Луи Анри де Пардайан де Гондрен

Поздние годы

Прожив в опале более 15 лет, мадам Монтеспан жертвовала крупные суммы больницам и приютам. Также она оставалась покровительницей литературных талантов.

Смерть

Последние годы её жизни прошли в строгом покаянии. Она умерла 27 мая 1707 года в возрасте 66 лет, принимая лечебную ванну на термальном курорте Бурбон-л’Аршамбо в родовом гнезде Бурбонов в Оверни, где она находилась на лечении. Три младших ребёнка неподдельно скорбели о её уходе. Примечательно, что 68-летний король запретил всем её детям носить траур по смерти матери.

Её похоронили в часовне кордельеров в Пуатье рядом с могилой строгой и набожной матери Франсуазы, Дианы де Грансень. В наше время на этом месте находится торговый центр Кордельер, где заметны остатки прежней часовни.

Отношение к вести о смерти

Герцогиня Бурбон, герцогиня Орлеанская и граф Тулузы в знак почтения к скончавшейся матери отказались от участия в событиях королевского двора. Старший внебрачный сын, герцог Мэнский, принял сторону короля и с трудом скрывал радость по поводу известия о смерти матери. Надо отметить, что он всегда считал для себя большей матерью воспитавшую его мадам Ментенон.

Что касается самой мадам Ментенон, узнав о смерти Франсуазы-Атенаис, она, по некоторым источникам, тяжело переживала это известие. Именно Франсуаза помогла ей попасть ко двору, доверив воспитание своих внебрачных детей, что позволило той привлечь к себе первое внимание короля.

Внешний облик и особенности характера

В соответствии с нормами той эпохи Франсуаза считалась «удивительно красивой». У неё были большие голубые глаза, длинные, густые золотистые волосы, вьющимися локонами спадающие по плечам, и пышная чувственная фигура. «Обладая неожиданной красотой богини, шелковистыми и вьющимися светлыми волосами, лазурным взором, тонкими устами, орлиным носиком, она в то же время обладала живым и проницательным разумом, фамильным остроумием Мортемаров, передающимся по наследству в этом семействе» говорила мадам де Севинье. Она была язвительной, но не злобной, приятной рассказчицей. Принято считать, что мадам Монтеспан поднимала на смех множество людей, но только чтобы позабавить короля. Однако нельзя сказать, что её иронические насмешки оставались без последствий, придворные опасались их. Главным образом, придворные старались не прогуливаться перед окнами дворца, когда Людовик XIV находился в обществе Франсуазы; такие прогулки назывались «расстрелом»[4].

Её характер отличался сумасбродством и придирчивостью и, в то же время, она была достаточно обаятельной, чтобы получать всё, что ей было угодно. Она была дорогой и восхитительной, как сам дворец Версаль. У неё было множество драгоценных камней, и она была весьма разборчива что касается качества камней, возвращая их обратно в случае отклонения от её стандарта. Одно время у неё было прозвище Quanto («Сколько стоит» на итальянском). Вследствие своей любви к еде и по причине множества беременностей, к сорока годам она набрала лишний вес, и её фигура стала отталкивающе полной.

Внебрачные дети от Людовика XIV

Фактически у короля Людовика и маркизы де Монтеспан было семеро детей. Зрелого возраста достигло четверо из них:

Наследие

Орлеанский дом (четвёртое создание)

Через трёх своих детей — Луизу Франсуазу, Франсуазу-Марию и Луи-Александра — мадам Монтеспан является основоположником современного Орлеанского дома и предком его современного главы Генриха Орлеанского, графа Парижского.

С ней связаны современные династии Браганса (королевский род Португалии и Бразилии), Эсте, Габсбургов-Эсте, а также Савойская династия, главным образом через внучку Шарлотту Аглаю Орлеанскую (дочь Франсуазы-Марии).

Король Французов Луи-Филипп I был пра-пра-внуком Франсуазы-Марии. А через старшую дочь Луи-Филиппа, Луизу Марию Орлеанская супругу короля Бельгии Леопольда I, мадам Монтеспан является предком современного короля Бельгии Альберта II, а также его племянника, современного Великого герцога Люксембурга Анри.

Через сына Луи-Филиппа Фердинанда Филиппа она также имеет родственную связь с Испанским королевским домом и его главой, королём Испании Хуаном Карлосом I. Через четвёртую дочь Луи-Филиппа, принцессу Клементину Орлеанскую супругу племянника Леопольда принца Августа Саксен-Кобург-Готского, она также может считаться предком современного претендента на трон Болгарии, короля Симеона II.

Дворец Кланьи

Дворцово-парковый комплекс шато Кланьи был возведён в Версале между 1674 и 1680 годами по проекту Первого королевского архитектора Жюля Ардуэн-Мансара севернее Версальского дворца на землях, купленных королём Людовиком XIV в 1665 году. Мадам де Севинье писала, что над его сооружением трудилось 1200 рабочих, а смета составляла никак не меньше двух миллионов «ливров»[11]. Королевский ландшафтный архитектор Андре Ленотр создал сады, обращенные к величественному Версальскому дворцу, чей уменьшенной копией был дворец Кланьи. Помимо прочего, шато Кланьи было известно своей галереей. В 1685 году, одновременно с переселением мадам Монтеспан в Банный кабинет Версаля, Людовик XIV преподнёс великолепный дворец ей в подарок, очевидно намекая на желательность переезда Франсуазы из Версаля. После смерти маркизы Кланьи перешёл к её старшему сыну Луи-Огюсту, который впоследствии передал его своему сыну также Луи-Огюсту. У него не было потомков и шато вернулось французской короне в 1766 году, а в 1769 году дворец был разрушен.

Фарфоровый Трианон

В начальный период своей связи Людовик XIV распорядился построить в уединённом уголке Версальского парка павильон для утех с мадам Монтеспан, получивший название Фарфоровый Трианон. Он был окружён садами и был построен на месте селения Трианон. Этот хутор находился рядом с Версальским дворцом и Людовик выкупил эти земли и снёс церковь и другие постройки. Павильон задумывался как прибежище для пары влюблённых. Из-за хрупкости фаянсовых плиток, использованных в отделке его стен, павильон Фарфоровый трианон был снесён в 1687 году и на его месте построили дворец Большой Трианон из пиренейского розового мрамора[12].

Мода

При королевском дворе женщины повторяли шикарный стиль одежды мадам Монтеспан; её платья зачастую были свободного кроя, не облегающими и не стесняющими в движениях. Такая свобода покроя позволяла ей более вольно перемещаться в периоды её многочисленных беременностей. Королева Мария Терезия безуспешно пыталась повторять её причёску с целью привлечь внимание короля. Впоследствии, даже после того как мадам Монтеспан оставила двор, модницы пытались копировать её одеяния.

Королевский двор

Являясь официальной фавориткой короля, мадам Монтеспан обычно приглашалась к королевскому двору, сопровождавшему монарха, к примеру, во время войн против голландцев или австрийцев. На картине фламандского художника Ван дер Мейлена, часто сопровождавшего короля Людовика XIV в его походах, представлена процессия королевского двора возле Арраса в 1667 году в ходе Деволюционной войны.

В карете находится мадам Монтеспан (блондинка в самой середине); кроме неё места в карете занимают Генриетта Стюарт, кузина короля Великая Мадемуазель, королева Мария Терезия, а также старшая сестра мадам Монтеспан, Габриела. Всадник в красной шляпе позади кареты — король Людовик XIV; его младший брат Филипп изображён в синем, правее короля.

В искусстве

В художественной литературе

В театре

  • Мадам Монтеспан является действующим лицом в пьесе Викторьена Сарду L’Affaire des poisons (1907).
  • Является одним из персонажей французского мюзикла «Король-Солнце» (2005).

В кино

Напишите отзыв о статье "Монтеспан, Франсуаза-Атенаис де"

Примечания

  1. Первый ребёнок, оставленный в тайне (1669—1672); по некоторым источникам, это была дочь Луиза-Франсуаза, по другим — мальчик без имени (биография J.-Ch. Petitfils),
  2. См. развёрнутый список потомков короля Людовика XIV.
  3. 1 2 3 4 5 Chisholm, 1911, p. 775.
  4. 1 2 Verlet, 1985, p. 92.
  5. Verlet, 1985, p. 93.
  6. Verlet, 1985, p. 227.
  7. Исторический справочник «Le petit Mourre».
  8. В то время деревня Вожирар находилась в предместьях Парижа, а сейчас на её месте расположена станция парижского метро Вожирар).
  9. Verlet, 1985, p. 275.
  10. Alain Baraton. Vice et Versailles - Crimes, trahisons et autres empoisonnements au palais du Roi-Soleil. — Grasset, 2011. — P. 208.
  11. Michel Baridon. [books.google.ru/books?isbn=0812240782 A History of the Gardens of Versailles]. — University of Pennsylvania Press, 2008. — P. 126. — 296 p. — ISBN 9780812240788.
  12. Verlet, 1985, p. 118.

Литература

  • Jean-Christian Petitfils. Madame de Montespan. — Париж: A. Fayard, 1988. — ISBN 2213022429.
  • Chisholm, Hugh. «Mortemart, Françoise-Athenaïs de Pardaillan» // [archive.org/stream/encyclopaediabri18chisrich#page/775/mode/1up Encyclopædia Britannica]. — Cambridge University Press, 1911. — Vol. 8. — P. 775.
  • Пьер Верле. [books.google.ru/books?isbn=2213016003 Дворец Версаль] = Le château de Versailles. — 2-е изд., переработанное. — Париж: A. Fayard, 1985. — 740 с. — ISBN 978-2-213-01600-9. (фр.)

Ссылки

Отрывок, характеризующий Монтеспан, Франсуаза-Атенаис де

В отношении религиозном, так легко устроенное в Египте дело посредством посещения мечети, здесь не принесло никаких результатов. Два или три священника, найденные в Москве, попробовали исполнить волю Наполеона, но одного из них по щекам прибил французский солдат во время службы, а про другого доносил следующее французский чиновник: «Le pretre, que j'avais decouvert et invite a recommencer a dire la messe, a nettoye et ferme l'eglise. Cette nuit on est venu de nouveau enfoncer les portes, casser les cadenas, dechirer les livres et commettre d'autres desordres». [«Священник, которого я нашел и пригласил начать служить обедню, вычистил и запер церковь. В ту же ночь пришли опять ломать двери и замки, рвать книги и производить другие беспорядки».]
В торговом отношении, на провозглашение трудолюбивым ремесленникам и всем крестьянам не последовало никакого ответа. Трудолюбивых ремесленников не было, а крестьяне ловили тех комиссаров, которые слишком далеко заезжали с этим провозглашением, и убивали их.
В отношении увеселений народа и войска театрами, дело точно так же не удалось. Учрежденные в Кремле и в доме Познякова театры тотчас же закрылись, потому что ограбили актрис и актеров.
Благотворительность и та не принесла желаемых результатов. Фальшивые ассигнации и нефальшивые наполняли Москву и не имели цены. Для французов, собиравших добычу, нужно было только золото. Не только фальшивые ассигнации, которые Наполеон так милостиво раздавал несчастным, не имели цены, но серебро отдавалось ниже своей стоимости за золото.
Но самое поразительное явление недействительности высших распоряжений в то время было старание Наполеона остановить грабежи и восстановить дисциплину.
Вот что доносили чины армии.
«Грабежи продолжаются в городе, несмотря на повеление прекратить их. Порядок еще не восстановлен, и нет ни одного купца, отправляющего торговлю законным образом. Только маркитанты позволяют себе продавать, да и то награбленные вещи».
«La partie de mon arrondissement continue a etre en proie au pillage des soldats du 3 corps, qui, non contents d'arracher aux malheureux refugies dans des souterrains le peu qui leur reste, ont meme la ferocite de les blesser a coups de sabre, comme j'en ai vu plusieurs exemples».
«Rien de nouveau outre que les soldats se permettent de voler et de piller. Le 9 octobre».
«Le vol et le pillage continuent. Il y a une bande de voleurs dans notre district qu'il faudra faire arreter par de fortes gardes. Le 11 octobre».
[«Часть моего округа продолжает подвергаться грабежу солдат 3 го корпуса, которые не довольствуются тем, что отнимают скудное достояние несчастных жителей, попрятавшихся в подвалы, но еще и с жестокостию наносят им раны саблями, как я сам много раз видел».
«Ничего нового, только что солдаты позволяют себе грабить и воровать. 9 октября».
«Воровство и грабеж продолжаются. Существует шайка воров в нашем участке, которую надо будет остановить сильными мерами. 11 октября».]
«Император чрезвычайно недоволен, что, несмотря на строгие повеления остановить грабеж, только и видны отряды гвардейских мародеров, возвращающиеся в Кремль. В старой гвардии беспорядки и грабеж сильнее, нежели когда либо, возобновились вчера, в последнюю ночь и сегодня. С соболезнованием видит император, что отборные солдаты, назначенные охранять его особу, долженствующие подавать пример подчиненности, до такой степени простирают ослушание, что разбивают погреба и магазины, заготовленные для армии. Другие унизились до того, что не слушали часовых и караульных офицеров, ругали их и били».
«Le grand marechal du palais se plaint vivement, – писал губернатор, – que malgre les defenses reiterees, les soldats continuent a faire leurs besoins dans toutes les cours et meme jusque sous les fenetres de l'Empereur».
[«Обер церемониймейстер дворца сильно жалуется на то, что, несмотря на все запрещения, солдаты продолжают ходить на час во всех дворах и даже под окнами императора».]
Войско это, как распущенное стадо, топча под ногами тот корм, который мог бы спасти его от голодной смерти, распадалось и гибло с каждым днем лишнего пребывания в Москве.
Но оно не двигалось.
Оно побежало только тогда, когда его вдруг охватил панический страх, произведенный перехватами обозов по Смоленской дороге и Тарутинским сражением. Это же самое известие о Тарутинском сражении, неожиданно на смотру полученное Наполеоном, вызвало в нем желание наказать русских, как говорит Тьер, и он отдал приказание о выступлении, которого требовало все войско.
Убегая из Москвы, люди этого войска захватили с собой все, что было награблено. Наполеон тоже увозил с собой свой собственный tresor [сокровище]. Увидав обоз, загромождавший армию. Наполеон ужаснулся (как говорит Тьер). Но он, с своей опытностью войны, не велел сжечь всо лишние повозки, как он это сделал с повозками маршала, подходя к Москве, но он посмотрел на эти коляски и кареты, в которых ехали солдаты, и сказал, что это очень хорошо, что экипажи эти употребятся для провианта, больных и раненых.
Положение всего войска было подобно положению раненого животного, чувствующего свою погибель и не знающего, что оно делает. Изучать искусные маневры Наполеона и его войска и его цели со времени вступления в Москву и до уничтожения этого войска – все равно, что изучать значение предсмертных прыжков и судорог смертельно раненного животного. Очень часто раненое животное, заслышав шорох, бросается на выстрел на охотника, бежит вперед, назад и само ускоряет свой конец. То же самое делал Наполеон под давлением всего его войска. Шорох Тарутинского сражения спугнул зверя, и он бросился вперед на выстрел, добежал до охотника, вернулся назад, опять вперед, опять назад и, наконец, как всякий зверь, побежал назад, по самому невыгодному, опасному пути, но по знакомому, старому следу.
Наполеон, представляющийся нам руководителем всего этого движения (как диким представлялась фигура, вырезанная на носу корабля, силою, руководящею корабль), Наполеон во все это время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит.


6 го октября, рано утром, Пьер вышел из балагана и, вернувшись назад, остановился у двери, играя с длинной, на коротких кривых ножках, лиловой собачонкой, вертевшейся около него. Собачонка эта жила у них в балагане, ночуя с Каратаевым, но иногда ходила куда то в город и опять возвращалась. Она, вероятно, никогда никому не принадлежала, и теперь она была ничья и не имела никакого названия. Французы звали ее Азор, солдат сказочник звал ее Фемгалкой, Каратаев и другие звали ее Серый, иногда Вислый. Непринадлежание ее никому и отсутствие имени и даже породы, даже определенного цвета, казалось, нисколько не затрудняло лиловую собачонку. Пушной хвост панашем твердо и кругло стоял кверху, кривые ноги служили ей так хорошо, что часто она, как бы пренебрегая употреблением всех четырех ног, поднимала грациозно одну заднюю и очень ловко и скоро бежала на трех лапах. Все для нее было предметом удовольствия. То, взвизгивая от радости, она валялась на спине, то грелась на солнце с задумчивым и значительным видом, то резвилась, играя с щепкой или соломинкой.
Одеяние Пьера теперь состояло из грязной продранной рубашки, единственном остатке его прежнего платья, солдатских порток, завязанных для тепла веревочками на щиколках по совету Каратаева, из кафтана и мужицкой шапки. Пьер очень изменился физически в это время. Он не казался уже толст, хотя и имел все тот же вид крупности и силы, наследственной в их породе. Борода и усы обросли нижнюю часть лица; отросшие, спутанные волосы на голове, наполненные вшами, курчавились теперь шапкою. Выражение глаз было твердое, спокойное и оживленно готовое, такое, какого никогда не имел прежде взгляд Пьера. Прежняя его распущенность, выражавшаяся и во взгляде, заменилась теперь энергической, готовой на деятельность и отпор – подобранностью. Ноги его были босые.
Пьер смотрел то вниз по полю, по которому в нынешнее утро разъездились повозки и верховые, то вдаль за реку, то на собачонку, притворявшуюся, что она не на шутку хочет укусить его, то на свои босые ноги, которые он с удовольствием переставлял в различные положения, пошевеливая грязными, толстыми, большими пальцами. И всякий раз, как он взглядывал на свои босые ноги, на лице его пробегала улыбка оживления и самодовольства. Вид этих босых ног напоминал ему все то, что он пережил и понял за это время, и воспоминание это было ему приятно.
Погода уже несколько дней стояла тихая, ясная, с легкими заморозками по утрам – так называемое бабье лето.
В воздухе, на солнце, было тепло, и тепло это с крепительной свежестью утреннего заморозка, еще чувствовавшегося в воздухе, было особенно приятно.
На всем, и на дальних и на ближних предметах, лежал тот волшебно хрустальный блеск, который бывает только в эту пору осени. Вдалеке виднелись Воробьевы горы, с деревнею, церковью и большим белым домом. И оголенные деревья, и песок, и камни, и крыши домов, и зеленый шпиль церкви, и углы дальнего белого дома – все это неестественно отчетливо, тончайшими линиями вырезалось в прозрачном воздухе. Вблизи виднелись знакомые развалины полуобгорелого барского дома, занимаемого французами, с темно зелеными еще кустами сирени, росшими по ограде. И даже этот разваленный и загаженный дом, отталкивающий своим безобразием в пасмурную погоду, теперь, в ярком, неподвижном блеске, казался чем то успокоительно прекрасным.
Французский капрал, по домашнему расстегнутый, в колпаке, с коротенькой трубкой в зубах, вышел из за угла балагана и, дружески подмигнув, подошел к Пьеру.
– Quel soleil, hein, monsieur Kiril? (так звали Пьера все французы). On dirait le printemps. [Каково солнце, а, господин Кирил? Точно весна.] – И капрал прислонился к двери и предложил Пьеру трубку, несмотря на то, что всегда он ее предлагал и всегда Пьер отказывался.
– Si l'on marchait par un temps comme celui la… [В такую бы погоду в поход идти…] – начал он.
Пьер расспросил его, что слышно о выступлении, и капрал рассказал, что почти все войска выступают и что нынче должен быть приказ и о пленных. В балагане, в котором был Пьер, один из солдат, Соколов, был при смерти болен, и Пьер сказал капралу, что надо распорядиться этим солдатом. Капрал сказал, что Пьер может быть спокоен, что на это есть подвижной и постоянный госпитали, и что о больных будет распоряжение, и что вообще все, что только может случиться, все предвидено начальством.
– Et puis, monsieur Kiril, vous n'avez qu'a dire un mot au capitaine, vous savez. Oh, c'est un… qui n'oublie jamais rien. Dites au capitaine quand il fera sa tournee, il fera tout pour vous… [И потом, господин Кирил, вам стоит сказать слово капитану, вы знаете… Это такой… ничего не забывает. Скажите капитану, когда он будет делать обход; он все для вас сделает…]
Капитан, про которого говорил капрал, почасту и подолгу беседовал с Пьером и оказывал ему всякого рода снисхождения.
– Vois tu, St. Thomas, qu'il me disait l'autre jour: Kiril c'est un homme qui a de l'instruction, qui parle francais; c'est un seigneur russe, qui a eu des malheurs, mais c'est un homme. Et il s'y entend le… S'il demande quelque chose, qu'il me dise, il n'y a pas de refus. Quand on a fait ses etudes, voyez vous, on aime l'instruction et les gens comme il faut. C'est pour vous, que je dis cela, monsieur Kiril. Dans l'affaire de l'autre jour si ce n'etait grace a vous, ca aurait fini mal. [Вот, клянусь святым Фомою, он мне говорил однажды: Кирил – это человек образованный, говорит по французски; это русский барин, с которым случилось несчастие, но он человек. Он знает толк… Если ему что нужно, отказа нет. Когда учился кой чему, то любишь просвещение и людей благовоспитанных. Это я про вас говорю, господин Кирил. Намедни, если бы не вы, то худо бы кончилось.]
И, поболтав еще несколько времени, капрал ушел. (Дело, случившееся намедни, о котором упоминал капрал, была драка между пленными и французами, в которой Пьеру удалось усмирить своих товарищей.) Несколько человек пленных слушали разговор Пьера с капралом и тотчас же стали спрашивать, что он сказал. В то время как Пьер рассказывал своим товарищам то, что капрал сказал о выступлении, к двери балагана подошел худощавый, желтый и оборванный французский солдат. Быстрым и робким движением приподняв пальцы ко лбу в знак поклона, он обратился к Пьеру и спросил его, в этом ли балагане солдат Platoche, которому он отдал шить рубаху.
С неделю тому назад французы получили сапожный товар и полотно и роздали шить сапоги и рубахи пленным солдатам.
– Готово, готово, соколик! – сказал Каратаев, выходя с аккуратно сложенной рубахой.
Каратаев, по случаю тепла и для удобства работы, был в одних портках и в черной, как земля, продранной рубашке. Волоса его, как это делают мастеровые, были обвязаны мочалочкой, и круглое лицо его казалось еще круглее и миловиднее.
– Уговорец – делу родной братец. Как сказал к пятнице, так и сделал, – говорил Платон, улыбаясь и развертывая сшитую им рубашку.
Француз беспокойно оглянулся и, как будто преодолев сомнение, быстро скинул мундир и надел рубаху. Под мундиром на французе не было рубахи, а на голое, желтое, худое тело был надет длинный, засаленный, шелковый с цветочками жилет. Француз, видимо, боялся, чтобы пленные, смотревшие на него, не засмеялись, и поспешно сунул голову в рубашку. Никто из пленных не сказал ни слова.
– Вишь, в самый раз, – приговаривал Платон, обдергивая рубаху. Француз, просунув голову и руки, не поднимая глаз, оглядывал на себе рубашку и рассматривал шов.
– Что ж, соколик, ведь это не швальня, и струмента настоящего нет; а сказано: без снасти и вша не убьешь, – говорил Платон, кругло улыбаясь и, видимо, сам радуясь на свою работу.
– C'est bien, c'est bien, merci, mais vous devez avoir de la toile de reste? [Хорошо, хорошо, спасибо, а полотно где, что осталось?] – сказал француз.
– Она еще ладнее будет, как ты на тело то наденешь, – говорил Каратаев, продолжая радоваться на свое произведение. – Вот и хорошо и приятно будет.
– Merci, merci, mon vieux, le reste?.. – повторил француз, улыбаясь, и, достав ассигнацию, дал Каратаеву, – mais le reste… [Спасибо, спасибо, любезный, а остаток то где?.. Остаток то давай.]
Пьер видел, что Платон не хотел понимать того, что говорил француз, и, не вмешиваясь, смотрел на них. Каратаев поблагодарил за деньги и продолжал любоваться своею работой. Француз настаивал на остатках и попросил Пьера перевести то, что он говорил.
– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.


Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?
Теперь он часто вспоминал свой разговор с князем Андреем и вполне соглашался с ним, только несколько иначе понимая мысль князя Андрея. Князь Андрей думал и говорил, что счастье бывает только отрицательное, но он говорил это с оттенком горечи и иронии. Как будто, говоря это, он высказывал другую мысль – о том, что все вложенные в нас стремленья к счастью положительному вложены только для того, чтобы, не удовлетворяя, мучить нас. Но Пьер без всякой задней мысли признавал справедливость этого. Отсутствие страданий, удовлетворение потребностей и вследствие того свобода выбора занятий, то есть образа жизни, представлялись теперь Пьеру несомненным и высшим счастьем человека. Здесь, теперь только, в первый раз Пьер вполне оценил наслажденье еды, когда хотелось есть, питья, когда хотелось пить, сна, когда хотелось спать, тепла, когда было холодно, разговора с человеком, когда хотелось говорить и послушать человеческий голос. Удовлетворение потребностей – хорошая пища, чистота, свобода – теперь, когда он был лишен всего этого, казались Пьеру совершенным счастием, а выбор занятия, то есть жизнь, теперь, когда выбор этот был так ограничен, казались ему таким легким делом, что он забывал то, что избыток удобств жизни уничтожает все счастие удовлетворения потребностей, а большая свобода выбора занятий, та свобода, которую ему в его жизни давали образование, богатство, положение в свете, что эта то свобода и делает выбор занятий неразрешимо трудным и уничтожает самую потребность и возможность занятия.
Все мечтания Пьера теперь стремились к тому времени, когда он будет свободен. А между тем впоследствии и во всю свою жизнь Пьер с восторгом думал и говорил об этом месяце плена, о тех невозвратимых, сильных и радостных ощущениях и, главное, о том полном душевном спокойствии, о совершенной внутренней свободе, которые он испытывал только в это время.
Когда он в первый день, встав рано утром, вышел на заре из балагана и увидал сначала темные купола, кресты Ново Девичьего монастыря, увидал морозную росу на пыльной траве, увидал холмы Воробьевых гор и извивающийся над рекою и скрывающийся в лиловой дали лесистый берег, когда ощутил прикосновение свежего воздуха и услыхал звуки летевших из Москвы через поле галок и когда потом вдруг брызнуло светом с востока и торжественно выплыл край солнца из за тучи, и купола, и кресты, и роса, и даль, и река, все заиграло в радостном свете, – Пьер почувствовал новое, не испытанное им чувство радости и крепости жизни.
И чувство это не только не покидало его во все время плена, но, напротив, возрастало в нем по мере того, как увеличивались трудности его положения.
Чувство это готовности на все, нравственной подобранности еще более поддерживалось в Пьере тем высоким мнением, которое, вскоре по его вступлении в балаган, установилось о нем между его товарищами. Пьер с своим знанием языков, с тем уважением, которое ему оказывали французы, с своей простотой, отдававший все, что у него просили (он получал офицерские три рубля в неделю), с своей силой, которую он показал солдатам, вдавливая гвозди в стену балагана, с кротостью, которую он выказывал в обращении с товарищами, с своей непонятной для них способностью сидеть неподвижно и, ничего не делая, думать, представлялся солдатам несколько таинственным и высшим существом. Те самые свойства его, которые в том свете, в котором он жил прежде, были для него если не вредны, то стеснительны – его сила, пренебрежение к удобствам жизни, рассеянность, простота, – здесь, между этими людьми, давали ему положение почти героя. И Пьер чувствовал, что этот взгляд обязывал его.


В ночь с 6 го на 7 е октября началось движение выступавших французов: ломались кухни, балаганы, укладывались повозки и двигались войска и обозы.
В семь часов утра конвой французов, в походной форме, в киверах, с ружьями, ранцами и огромными мешками, стоял перед балаганами, и французский оживленный говор, пересыпаемый ругательствами, перекатывался по всей линии.
В балагане все были готовы, одеты, подпоясаны, обуты и ждали только приказания выходить. Больной солдат Соколов, бледный, худой, с синими кругами вокруг глаз, один, не обутый и не одетый, сидел на своем месте и выкатившимися от худобы глазами вопросительно смотрел на не обращавших на него внимания товарищей и негромко и равномерно стонал. Видимо, не столько страдания – он был болен кровавым поносом, – сколько страх и горе оставаться одному заставляли его стонать.
Пьер, обутый в башмаки, сшитые для него Каратаевым из цибика, который принес француз для подшивки себе подошв, подпоясанный веревкою, подошел к больному и присел перед ним на корточки.
– Что ж, Соколов, они ведь не совсем уходят! У них тут гошпиталь. Может, тебе еще лучше нашего будет, – сказал Пьер.
– О господи! О смерть моя! О господи! – громче застонал солдат.
– Да я сейчас еще спрошу их, – сказал Пьер и, поднявшись, пошел к двери балагана. В то время как Пьер подходил к двери, снаружи подходил с двумя солдатами тот капрал, который вчера угощал Пьера трубкой. И капрал и солдаты были в походной форме, в ранцах и киверах с застегнутыми чешуями, изменявшими их знакомые лица.
Капрал шел к двери с тем, чтобы, по приказанию начальства, затворить ее. Перед выпуском надо было пересчитать пленных.
– Caporal, que fera t on du malade?.. [Капрал, что с больным делать?..] – начал Пьер; но в ту минуту, как он говорил это, он усумнился, тот ли это знакомый его капрал или другой, неизвестный человек: так непохож был на себя капрал в эту минуту. Кроме того, в ту минуту, как Пьер говорил это, с двух сторон вдруг послышался треск барабанов. Капрал нахмурился на слова Пьера и, проговорив бессмысленное ругательство, захлопнул дверь. В балагане стало полутемно; с двух сторон резко трещали барабаны, заглушая стоны больного.
«Вот оно!.. Опять оно!» – сказал себе Пьер, и невольный холод пробежал по его спине. В измененном лице капрала, в звуке его голоса, в возбуждающем и заглушающем треске барабанов Пьер узнал ту таинственную, безучастную силу, которая заставляла людей против своей воли умерщвлять себе подобных, ту силу, действие которой он видел во время казни. Бояться, стараться избегать этой силы, обращаться с просьбами или увещаниями к людям, которые служили орудиями ее, было бесполезно. Это знал теперь Пьер. Надо было ждать и терпеть. Пьер не подошел больше к больному и не оглянулся на него. Он, молча, нахмурившись, стоял у двери балагана.
Когда двери балагана отворились и пленные, как стадо баранов, давя друг друга, затеснились в выходе, Пьер пробился вперед их и подошел к тому самому капитану, который, по уверению капрала, готов был все сделать для Пьера. Капитан тоже был в походной форме, и из холодного лица его смотрело тоже «оно», которое Пьер узнал в словах капрала и в треске барабанов.
– Filez, filez, [Проходите, проходите.] – приговаривал капитан, строго хмурясь и глядя на толпившихся мимо него пленных. Пьер знал, что его попытка будет напрасна, но подошел к нему.
– Eh bien, qu'est ce qu'il y a? [Ну, что еще?] – холодно оглянувшись, как бы не узнав, сказал офицер. Пьер сказал про больного.
– Il pourra marcher, que diable! – сказал капитан. – Filez, filez, [Он пойдет, черт возьми! Проходите, проходите] – продолжал он приговаривать, не глядя на Пьера.
– Mais non, il est a l'agonie… [Да нет же, он умирает…] – начал было Пьер.
– Voulez vous bien?! [Пойди ты к…] – злобно нахмурившись, крикнул капитан.
Драм да да дам, дам, дам, трещали барабаны. И Пьер понял, что таинственная сила уже вполне овладела этими людьми и что теперь говорить еще что нибудь было бесполезно.
Пленных офицеров отделили от солдат и велели им идти впереди. Офицеров, в числе которых был Пьер, было человек тридцать, солдатов человек триста.
Пленные офицеры, выпущенные из других балаганов, были все чужие, были гораздо лучше одеты, чем Пьер, и смотрели на него, в его обуви, с недоверчивостью и отчужденностью. Недалеко от Пьера шел, видимо, пользующийся общим уважением своих товарищей пленных, толстый майор в казанском халате, подпоясанный полотенцем, с пухлым, желтым, сердитым лицом. Он одну руку с кисетом держал за пазухой, другою опирался на чубук. Майор, пыхтя и отдуваясь, ворчал и сердился на всех за то, что ему казалось, что его толкают и что все торопятся, когда торопиться некуда, все чему то удивляются, когда ни в чем ничего нет удивительного. Другой, маленький худой офицер, со всеми заговаривал, делая предположения о том, куда их ведут теперь и как далеко они успеют пройти нынешний день. Чиновник, в валеных сапогах и комиссариатской форме, забегал с разных сторон и высматривал сгоревшую Москву, громко сообщая свои наблюдения о том, что сгорело и какая была та или эта видневшаяся часть Москвы. Третий офицер, польского происхождения по акценту, спорил с комиссариатским чиновником, доказывая ему, что он ошибался в определении кварталов Москвы.
– О чем спорите? – сердито говорил майор. – Николы ли, Власа ли, все одно; видите, все сгорело, ну и конец… Что толкаетесь то, разве дороги мало, – обратился он сердито к шедшему сзади и вовсе не толкавшему его.
– Ай, ай, ай, что наделали! – слышались, однако, то с той, то с другой стороны голоса пленных, оглядывающих пожарища. – И Замоскворечье то, и Зубово, и в Кремле то, смотрите, половины нет… Да я вам говорил, что все Замоскворечье, вон так и есть.
– Ну, знаете, что сгорело, ну о чем же толковать! – говорил майор.
Проходя через Хамовники (один из немногих несгоревших кварталов Москвы) мимо церкви, вся толпа пленных вдруг пожалась к одной стороне, и послышались восклицания ужаса и омерзения.
– Ишь мерзавцы! То то нехристи! Да мертвый, мертвый и есть… Вымазали чем то.
Пьер тоже подвинулся к церкви, у которой было то, что вызывало восклицания, и смутно увидал что то, прислоненное к ограде церкви. Из слов товарищей, видевших лучше его, он узнал, что это что то был труп человека, поставленный стоймя у ограды и вымазанный в лице сажей…
– Marchez, sacre nom… Filez… trente mille diables… [Иди! иди! Черти! Дьяволы!] – послышались ругательства конвойных, и французские солдаты с новым озлоблением разогнали тесаками толпу пленных, смотревшую на мертвого человека.


По переулкам Хамовников пленные шли одни с своим конвоем и повозками и фурами, принадлежавшими конвойным и ехавшими сзади; но, выйдя к провиантским магазинам, они попали в середину огромного, тесно двигавшегося артиллерийского обоза, перемешанного с частными повозками.
У самого моста все остановились, дожидаясь того, чтобы продвинулись ехавшие впереди. С моста пленным открылись сзади и впереди бесконечные ряды других двигавшихся обозов. Направо, там, где загибалась Калужская дорога мимо Нескучного, пропадая вдали, тянулись бесконечные ряды войск и обозов. Это были вышедшие прежде всех войска корпуса Богарне; назади, по набережной и через Каменный мост, тянулись войска и обозы Нея.
Войска Даву, к которым принадлежали пленные, шли через Крымский брод и уже отчасти вступали в Калужскую улицу. Но обозы так растянулись, что последние обозы Богарне еще не вышли из Москвы в Калужскую улицу, а голова войск Нея уже выходила из Большой Ордынки.
Пройдя Крымский брод, пленные двигались по нескольку шагов и останавливались, и опять двигались, и со всех сторон экипажи и люди все больше и больше стеснялись. Пройдя более часа те несколько сот шагов, которые отделяют мост от Калужской улицы, и дойдя до площади, где сходятся Замоскворецкие улицы с Калужскою, пленные, сжатые в кучу, остановились и несколько часов простояли на этом перекрестке. Со всех сторон слышался неумолкаемый, как шум моря, грохот колес, и топот ног, и неумолкаемые сердитые крики и ругательства. Пьер стоял прижатый к стене обгорелого дома, слушая этот звук, сливавшийся в его воображении с звуками барабана.
Несколько пленных офицеров, чтобы лучше видеть, влезли на стену обгорелого дома, подле которого стоял Пьер.
– Народу то! Эка народу!.. И на пушках то навалили! Смотри: меха… – говорили они. – Вишь, стервецы, награбили… Вон у того то сзади, на телеге… Ведь это – с иконы, ей богу!.. Это немцы, должно быть. И наш мужик, ей богу!.. Ах, подлецы!.. Вишь, навьючился то, насилу идет! Вот те на, дрожки – и те захватили!.. Вишь, уселся на сундуках то. Батюшки!.. Подрались!..
– Так его по морде то, по морде! Этак до вечера не дождешься. Гляди, глядите… а это, верно, самого Наполеона. Видишь, лошади то какие! в вензелях с короной. Это дом складной. Уронил мешок, не видит. Опять подрались… Женщина с ребеночком, и недурна. Да, как же, так тебя и пропустят… Смотри, и конца нет. Девки русские, ей богу, девки! В колясках ведь как покойно уселись!
Опять волна общего любопытства, как и около церкви в Хамовниках, надвинула всех пленных к дороге, и Пьер благодаря своему росту через головы других увидал то, что так привлекло любопытство пленных. В трех колясках, замешавшихся между зарядными ящиками, ехали, тесно сидя друг на друге, разряженные, в ярких цветах, нарумяненные, что то кричащие пискливыми голосами женщины.
С той минуты как Пьер сознал появление таинственной силы, ничто не казалось ему странно или страшно: ни труп, вымазанный для забавы сажей, ни эти женщины, спешившие куда то, ни пожарища Москвы. Все, что видел теперь Пьер, не производило на него почти никакого впечатления – как будто душа его, готовясь к трудной борьбе, отказывалась принимать впечатления, которые могли ослабить ее.
Поезд женщин проехал. За ним тянулись опять телеги, солдаты, фуры, солдаты, палубы, кареты, солдаты, ящики, солдаты, изредка женщины.
Пьер не видал людей отдельно, а видел движение их.
Все эти люди, лошади как будто гнались какой то невидимою силою. Все они, в продолжение часа, во время которого их наблюдал Пьер, выплывали из разных улиц с одним и тем же желанием скорее пройти; все они одинаково, сталкиваясь с другими, начинали сердиться, драться; оскаливались белые зубы, хмурились брови, перебрасывались все одни и те же ругательства, и на всех лицах было одно и то же молодечески решительное и жестоко холодное выражение, которое поутру поразило Пьера при звуке барабана на лице капрала.
Уже перед вечером конвойный начальник собрал свою команду и с криком и спорами втеснился в обозы, и пленные, окруженные со всех сторон, вышли на Калужскую дорогу.
Шли очень скоро, не отдыхая, и остановились только, когда уже солнце стало садиться. Обозы надвинулись одни на других, и люди стали готовиться к ночлегу. Все казались сердиты и недовольны. Долго с разных сторон слышались ругательства, злобные крики и драки. Карета, ехавшая сзади конвойных, надвинулась на повозку конвойных и пробила ее дышлом. Несколько солдат с разных сторон сбежались к повозке; одни били по головам лошадей, запряженных в карете, сворачивая их, другие дрались между собой, и Пьер видел, что одного немца тяжело ранили тесаком в голову.
Казалось, все эти люди испытывали теперь, когда остановились посреди поля в холодных сумерках осеннего вечера, одно и то же чувство неприятного пробуждения от охватившей всех при выходе поспешности и стремительного куда то движения. Остановившись, все как будто поняли, что неизвестно еще, куда идут, и что на этом движении много будет тяжелого и трудного.
С пленными на этом привале конвойные обращались еще хуже, чем при выступлении. На этом привале в первый раз мясная пища пленных была выдана кониною.
От офицеров до последнего солдата было заметно в каждом как будто личное озлобление против каждого из пленных, так неожиданно заменившее прежде дружелюбные отношения.
Озлобление это еще более усилилось, когда при пересчитывании пленных оказалось, что во время суеты, выходя из Москвы, один русский солдат, притворявшийся больным от живота, – бежал. Пьер видел, как француз избил русского солдата за то, что тот отошел далеко от дороги, и слышал, как капитан, его приятель, выговаривал унтер офицеру за побег русского солдата и угрожал ему судом. На отговорку унтер офицера о том, что солдат был болен и не мог идти, офицер сказал, что велено пристреливать тех, кто будет отставать. Пьер чувствовал, что та роковая сила, которая смяла его во время казни и которая была незаметна во время плена, теперь опять овладела его существованием. Ему было страшно; но он чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни.