Моралес, Олальо

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Олальо Моралес (исп. Olallo Morales, полное имя Олальо Хуан Магнус Моралес Вилскман, исп. Olallo Juan Magnus Morales Wilskman; 15 октября 1874, Альмерия, Испания — 29 апреля 1957) — шведский дирижёр, музыкальный педагог и композитор.

Сын испанца и шведки. После смерти отца мать с сыном в 1890 г. вернулась в Швецию, обосновавшись первоначально у своих родителей в Гётеборге. В следующем году Моралес поступил в Стокгольмскую консерваторию в класс композиции Вильгельма Стенхаммара. Окончив курс в 1899 году, Моралес получил стипендию, позволившую ему продолжить занятия музыкой в Берлине, где он изучал фортепиано у Тересы Карреньо, композицию у Генриха Урбана и дирижирование у Ганса Пфицнера.

Вернувшись в Швецию в 1901 г., работал в Гётеборге как музыкальный критик, в 19051909 гг. был вторым дирижёром Гётеборгского симфонического оркестра, которым руководил его учитель Стенхаммар. С 1909 года жил и работал в Стокгольме. В 19111918 гг. музыкальный обозреватель газеты Svenska Dagbladet.

С 1910 г. преподавал композицию в Королевской академии музыки, с 1921 г. профессор (среди его учеников, в частности, Даг Вирен). Одновременно с 1918 г. секретарь Академии. Занимал также ряд других должностей в области музыкального образования и управления. С 1940 г. на пенсии.

Среди основных сочинений Моралеса — Симфония соль минор (1901), концерт для скрипки с оркестром (1943), увертюра для оркестра «Туфли Абу-Касема» (исп. Las pantuflas de Abú Casem; 1926), ряд других оркестровых пьес, струнный квартет, фортепианные сочинения, песни.

По просьбе Нобелевского комитета перевёл с испанского языка на шведский пьесу Хасинто Бенавенте «Страстотерпица». Основал Испанское общество в Стокгольме.


Напишите отзыв о статье "Моралес, Олальо"

Отрывок, характеризующий Моралес, Олальо


В начале июля в Москве распространялись все более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11 го июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию.
11 го июля, в субботу, был получен манифест, но еще не напечатан; и Пьер, бывший у Ростовых, обещал на другой день, в воскресенье, приехать обедать и привезти манифест и воззвание, которые он достанет у графа Растопчина.
В это воскресенье Ростовы, по обыкновению, поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. Был жаркий июльский день. Уже в десять часов, когда Ростовы выходили из кареты перед церковью, в жарком воздухе, в криках разносчиков, в ярких и светлых летних платьях толпы, в запыленных листьях дерев бульвара, в звуках музыки и белых панталонах прошедшего на развод батальона, в громе мостовой и ярком блеске жаркого солнца было то летнее томление, довольство и недовольство настоящим, которое особенно резко чувствуется в ясный жаркий день в городе. В церкви Разумовских была вся знать московская, все знакомые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего то, очень много богатых семей, обыкновенно разъезжающихся по деревням, остались в городе). Проходя позади ливрейного лакея, раздвигавшего толпу подле матери, Наташа услыхала голос молодого человека, слишком громким шепотом говорившего о ней:
– Это Ростова, та самая…
– Как похудела, а все таки хороша!
Она слышала, или ей показалось, что были упомянуты имена Курагина и Болконского. Впрочем, ей всегда это казалось. Ей всегда казалось, что все, глядя на нее, только и думают о том, что с ней случилось. Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, – тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у ней было на душе. Она знала и не ошибалась, что она хороша, но это теперь не радовало ее, как прежде. Напротив, это мучило ее больше всего в последнее время и в особенности в этот яркий, жаркий летний день в городе. «Еще воскресенье, еще неделя, – говорила она себе, вспоминая, как она была тут в то воскресенье, – и все та же жизнь без жизни, и все те же условия, в которых так легко бывало жить прежде. Хороша, молода, и я знаю, что теперь добра, прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю, – думала она, – а так даром, ни для кого, проходят лучшие годы». Она стала подле матери и перекинулась с близко стоявшими знакомыми. Наташа по привычке рассмотрела туалеты дам, осудила tenue [манеру держаться] и неприличный способ креститься рукой на малом пространстве одной близко стоявшей дамы, опять с досадой подумала о том, что про нее судят, что и она судит, и вдруг, услыхав звуки службы, ужаснулась своей мерзости, ужаснулась тому, что прежняя чистота опять потеряна ею.