Музыкальная нотация

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Музыка́льная нота́ция (лат. notatio, от лат. nota знак) — система фиксации музыки с помощью письменных знаков (графем).





Общая характеристика

В отличие от механических и электронных способов репродукции звучащего материала (на грампластинке, в аудиофайле, посредством графика звукового сигнала, его спектра и т. п.) нотация передаёт смысл специфически музыкальной логики, прежде всего, в том, что касается звуковысотности и ритма.

Например, нотная запись септаккорда и его обращений фиксирует «терцовую» логику аккорда независимо от того или иного музыкального строя. Знак альтерации, относящийся к диатонической ступени ладового звукоряда, может означать её хроматическую альтерацию в системе мажорно-минорной тональности, а в 12-тоновой музыке нововенской школы (композиционный принцип которой покоится на энгармонизме полутонов равномерно темперированной октавы) может нести функцию контекстно-безразличного «маркера высоты». Размер и тактовая черта показывают местоположение сильных и слабых долей, уровни ритмического деления и т. д., и наоборот — отсутствие этих знаков нотации имплицирует произвольность метроритмической транскрипции музыки и (в текстомузыкальной форме, например, в мелизматическом органуме и в многоголосном кондукте) артикуляции текста.

В европейской культуре нотация обеспечила сохранность и передачу профессиональной музыки — анонимной (главным образом, культовой) и авторской («композиторской», церковной и светской) — от поколения к поколению. Отсюда памятник нотации приобрёл статус первичного источника для исполнительских реализаций (интерпретаций) музыки и научных суждений о ней.

Детальная разметка динамических, темповых и пр. нюансов (например, в музыке И. Ф. Стравинского) выдаёт стремление композитора детерминировать интерпретацию смысла, запечатлённого на письме. И наоборот, «ненотирование» (в том числе, осознанное) или символическое нотирование элементов музыкальной речи (например, гармонии в basso continuo, ритма в неметризованной прелюдии) даёт простор для исполнительских интерпретаций и музыковедческих концепций. Так, отсутствие точной нотации темпов и мелизмов в музыке Возрождения и барокко послужило причиной существенного различия в её интерпретациях аутентистами (особенно радикальные интерпретации темпа приводят к изменению этоса музыки, а чрезмерное увлечение орнаментикой нивелирует рельеф мелодии как несущего конструктивного элемента гомофонной музыки). Непоследовательное нотирование встречных (musica falsa) и системных знаков альтерации в многоголосной музыке Средних веков и раннего Возрождения породило противоречивые музыковедческие концепции старинной гармонии (вплоть до утверждения полимодальности); специфическая расстановка ключей («ключевание») в вокальной музыке XVI—XVII вв. вызвала к жизни концепцию «многоголосных» амбитусов, и т.д.

В качестве «физических» носителей нотированной музыки на разных этапах истории выступали камень, папирус, пергамент, бумага, файл (для нотации посредством программного кода) и др.

Принципы музыкальной нотации

  • буквенная (графемы на основе греческого, позже латинского алфавита);
  • невменная (мнемоническая, без точного обозначения звуковысот, но указывающая на агогику, динамику и другие исполнительские нюансы; использовалась главным образом для записи вокального одноголосия в католическом и православном обиходе; в древнерусском богослужении — «крюки» знаменного распева; в средневековой Армении — хазы);
  • линейная (в том числе квадратная и готическая, точно фиксирующие высоту). Особенно значима историческая форма линейной нотации — мензуральная, фиксирующая и высоту и ритм, преимущественно для записи многоголосия в средневековой и ренессансной музыке Европы. Иногда в качестве отдельной системы нотации выделяют модальную нотацию XII—XIII веков, которая является предформой мензуральной. Наибольшее распространение в профессиональной музыке и в элементарном музыкальном образовании получила пятилинейная тактовая нотация, установившаяся в Европе в XVII—XVIII веках;
  • табулатура (сокращённая запись для струнных щипковых, старинных клавишных инструментов, для органа);
  • смешанная (дасийная, буквенно-линейная, в ней в IX веке зафиксированы первые образцы европейского профессионального многоголосия; генерал-бас эпохи барокко и джазовая XX века, сочетающие буквенно-цифровую и линейную запись);
  • компьютерная (многие попытки унификации начиная с 1970-х годов; ныне крупнейшими разработчиками программного обеспечения за основу принят формат MusicXML (англ.)
  • экспериментальная; этим условным обозначением охватываются различные неунифицированные формы письменной фиксации музыки, применявшиеся в сочинениях композиторов-новаторов XX—XXI веков (например, различные способы нотации микрохроматики).

Исторический очерк

О древнейших нотациях доподлинно ничего не известно. Предполагается, что в древнем Вавилоне использовали пиктографическую запись, в Древнем Египте — слоговую.

Первые достоверные памятники музыкальной нотации дошли до нас из Древней Греции — по типу они представляют собой образцы буквенной нотации. Сохранилось более 60 памятников древнегреческой нотации, на разных носителях (древнейшие — на папирусе и на камне)[1], в том числе два фрагмента из «Ореста» и «Ифигении в Авлиде» Еврипида (III в. до н. э., папирус) и пеаны (гимны Аполлону) из афинского святилища в Дельфах (фрагмент см. на иллюстрации). Наиболее известны те пьесы, что сохранились целиком — эпитафия (сколий) Сейкила (II в. н. э., музыка и стихи выбиты на мраморной надгробной колонне, Траллы) и три гимна Мезомеда (II в. н. э., средневековые копии в пергаментных рукописях XIII—XIV вв.).

Теория древнегреческой нотации сохранилась только в позднейших (позднеантичных и византийских) описаниях (Алипий, Гауденций, Боэций, Анонимы Беллермана и др.), поскольку в Древней Греции описание нотной записи считалось делом недостойным «гармоника» (то есть учёного музыканта). Основатель европейской музыкальной науки Аристоксен в «Элементах гармоники» (IV в. до н. э.) писал:

Что касается целей исследования, называемого гармоникой, некоторые утверждают, что нотация (τὸ παρασημαίνεσθαι) мелодий есть предел постижения всей мелодики (μελῳδουμένων), другие [под этими целями разумеют] изучение авлосов и ответ на вопрос, каким образом и откуда возникают порождаемые авлосом звуки (αὐλομένων). Такое может говорить лишь тот, кто впал в окончательное заблуждение. Дело в том, что нотация — не только не цель гармоники, но даже не её часть, если только не [считать частью] метрики запись каждого из метров: как здесь вовсе не обязательно умеющему записать ямбический метр еще и отлично знать, чтó есть ямбическое, так же и с мелодикой, поскольку записавшему фригийскую мелодию не обязательно отлично знать, чтó есть фригийская мелодия. Ясно, что нотация никак не может быть целью вышеупомянутой науки [гармоники][2].

— Aristox. Harm. II, 49

Судя по свидетельству Боэция («Основы музыки», ок. 500 г.), к концу античности нотация вошла в круг занятий музыканта и с тех пор стала в Европе одной из регулярных тем как научных трактатов, так и учебников музыки:

Название каждой ноты (notulae) можно усвоить очень легко. Дело в том, что древние для скорописи, чтобы всякий раз не выписывать имена [струн] целиком, придумали некие значки (notulas), которыми обозначались названия струн, и распределили их по родам и ладам. Сокращая таким образом запись, они стремились еще и к тому, чтобы музыкант (musicus), если он захочет записать какую-нибудь мелодию, <…> мог бы записать её как раз этими «звуковысотными» значками (sonorum notulas). Вот какой удивительный путь они нашли, чтобы не только слова песен, запечатленные буквами, но даже и мелодия, обозначенная такими вот нотами, остались в памяти и сохранились на будущие времена[3].

— Boet. Mus. IV, 3

Классическая (пятилинейная тактовая) нотация — следствие длительной эволюции музыкальной нотации в Европе. Профессиональное литургическое одноголосие записывалось невмами (древнейшие сохранившиеся памятники относятся к IX веку), которые не указывали точной высоты и продолжительности звуков, а только примерный план направления мелодии. Невмы имели свои особенности в разных регионах. В древней Руси разновидностью невменной нотации была крюковая нотация.

К началу XI века невмы стали записывать на (горизонтальных) линейках и между ними. Введение двух таких линеек — красной и жёлтой — традиционно приписывают итальянскому учёному первой половины XI века Гвидо Аретинскому. «Линейные» модификации невменной нотации позволяли достаточно точно регистрировать высоту звука, но по-прежнему не определяли ритмических длительностей (ритм григорианского хорала регулировался просодией). К XIII веку количество линеек стабилизировалось, и с тех пор ноты такого типа стали записываться на четырёхлинейном нотоносце. По графике невменно-линейные памятники подразделяют на два вида: квадратный («римский») и «подковообразный», готический («немецкий»). В конце XII века на основе графики квадратной нотации развилась первая в история ритмическая, так называемая модальная (от лат. modus мера), нотация. Её расцвет связывают с периодом Арс антиква в парижской Школе Нотр-Дам. Длительности всех соседних уровней ритмического деления в модальной ритмике подлежали принципу деления на три, или перфекции (perfectio). Большая длительность именовалась longa, короткая — brevis. Модальная запись предусматривала (в наиболее распространённом варианте) 6 ритмоформул, составленных по образцу древнегреческих метрических стоп.

Модальную нотацию сменила мензуральная нотация, которая широко использовалась с XIV до начала XVII веков. Мензуральная нотация не только точно определяла звуковысотные интервалы, но также и ритмические длительности. Постепенно увеличивалось и количество символов для обозначения длительностей нот и пауз: около 1280 г. зарегистрировано первое в теории упоминание длительности semibrevis[4], а затем и более мелкие длительности (например, у Пьера де ла Круа). До 1450 года использовалась «черная нотация» — головки нот окрашивались в черный цвет. После это постепенно была введена «белая нотация», в которой головки нот большой длительности не закрашивались. Белая нотация насчитывала до восьми уровней (кратного) ритмического деления — maxima, longa, brevis, semibrevis, minima, semiminima, fusa или chroma, semifusa или semichroma.

Классический вид музыкальная нотация приобрела в XVII—XVIII веках, хотя значение некоторых знаков (например, точки после ноты) в старых партитурах создаёт определенные сложности для прочтения музыки современными исполнителями. Пятилинейная тактовая нотация и по сей день является нормативной в системе академического музыкального образования. В общих чертах, она описывается уже на начальной стадии такого образования (в учебниках элементарной теории музыки). Во второй половине XX века композиторы-новаторы стали использовать специфические (зачастую уникальные) формы записи для фиксации в нотах особых эффектов звучания — звуковых масс, вибрато, микроинтервалов, «дестабилизации» звуковысотности и мн. др.


См. также

Напишите отзыв о статье "Музыкальная нотация"

Примечания

  1. В антологии Пёльмана-Веста, которая на сегодняшний день считается наиболее полной, 61 пронумерованный памятник, с палеографическим описанием и транскрипцией. См. библиографическое описание антологии в разделе «Публикации источников».
  2. Перевод В. Г. Цыпина. Цит. по: Лебедев С. Н. Μουσικός — musicus — музыкант… // Научный вестник Московской консерватории, 2011, № 2, с. 57—58.
  3. Перевод С.Н. Лебедева. Op. cit., с. 57.
  4. Семибревис был наименьшей длительностью и равнялся половине или трети бревиса, в зависимости от избранной мензуры.

Публикации источников

  • Documents of Ancient Greek Music. The extant melodies and fragments edited and transcribed with commentaries by Egert Pöhlmann and Martin L. West. Oxford: Clarendon Press, 2001. 222 p., ill. ISBN 978-0-19-815223-1

Литература

Монографии и энциклопедические справки

  • Riemann H. Studien zur Geschichte der Notenschrift. Leipzig, 1878.
  • Riemann H. Die Entwickelung unserer Notenschrift. Leipzig, 1881.
  • Смоленский С. О древнерусских певческих нотациях: Историко-палеографический очерк // Памятники древней письменности и искусства. СПб., 1901.
  • Parrish C. The notation of medieval music. N. Y., 1957
  • Apel W. The notation of polyphonic music, 900—1600. Cambridge, Mass., 1942 (нем., исправл. изд. Leipzig, 1962).
  • Ross T. The Art of Music Engraving and Processing. Miami, 1970.
  • Stäblein B. Schriftbild der einstimmigen Musik // Musikgeschichte in Bildern. Bd. III, Lfg. 4. Leipzig, 1975
  • Stone K. Music Notation in the Twentieth Century. New York, 1980
  • Besseler H., Gülke P. Schriftbild der mehrstimmigen Musik // Musikgeschichte in Bildern. Bd. III, Lfg. 5. Leipzig, 1981
  • Rastall R. The Notation of Western Music. London, 1983; rev. 2nd ed., 1998
  • Барсова И. А. Очерки по истории партитурной нотации. Москва: МГК, 1997
  • Дубинец Е. А. Знаки звуков. О современной музыкальной нотации. Киев, 1999 (систематический обзор современных форм музыкальной нотации)
  • Поспелова Р. Л. Западная нотация XI—XIV веков. Основные реформы (на материале трактатов). М., 2003
  • Алексеева Г. В. Византийско-русская певческая палеография. СПб.: Дмитрий Буланин, 2007. 368 с. ISBN 5-86007-540-5.
  • Gould E. Behind Bars. — London: Faber Music, 2011. — 676 p. — ISBN 978-0-571-51456-4.
  • Лебедев С. Н., Трубинов П. Ю. Нотация // Большая российская энциклопедия. Т. 23. Москва, 2013, с. 353—355.

Статьи по отдельным проблемам музыкальной нотации

  • Петров В. О. Нотация Джона Кейджа: уровни исполнительской свободы // Актуальные проблемы музыкально-исполнительского искусства: История и современность. Вып. 6: Материалы Всероссийской научно-практической конференции, Казань, 3 апреля 2013 года / Сост. В.И.Яковлев; Казан. гос. консерватория. – Казань, 2014. С. 100-106.
  • Петров В. О. О графической нотации в музыкальной композиции ХХ века // Традиции и новаторство в культуре и искусстве: связь времен: Сборник статей по материалам IV Всероссийской научно-практической конференции 21-22 марта 2016 года / Гл. ред. – Л.В. Саввина, ред.-сост. – В.О. Петров. – Астрахань: Издательство ГАОУ АО ДПО «Институт развития образования", 2016. С. 22-27.

Отрывок, характеризующий Музыкальная нотация

– Нет, это не может быть! Как я счастлив! Но это не может быть… Как я счастлив! Нет, не может быть! – говорил Пьер, целуя руки княжны Марьи.
– Вы поезжайте в Петербург; это лучше. А я напишу вам, – сказала она.
– В Петербург? Ехать? Хорошо, да, ехать. Но завтра я могу приехать к вам?
На другой день Пьер приехал проститься. Наташа была менее оживлена, чем в прежние дни; но в этот день, иногда взглянув ей в глаза, Пьер чувствовал, что он исчезает, что ни его, ни ее нет больше, а есть одно чувство счастья. «Неужели? Нет, не может быть», – говорил он себе при каждом ее взгляде, жесте, слове, наполнявших его душу радостью.
Когда он, прощаясь с нею, взял ее тонкую, худую руку, он невольно несколько дольше удержал ее в своей.
«Неужели эта рука, это лицо, эти глаза, все это чуждое мне сокровище женской прелести, неужели это все будет вечно мое, привычное, такое же, каким я сам для себя? Нет, это невозможно!..»
– Прощайте, граф, – сказала она ему громко. – Я очень буду ждать вас, – прибавила она шепотом.
И эти простые слова, взгляд и выражение лица, сопровождавшие их, в продолжение двух месяцев составляли предмет неистощимых воспоминаний, объяснений и счастливых мечтаний Пьера. «Я очень буду ждать вас… Да, да, как она сказала? Да, я очень буду ждать вас. Ах, как я счастлив! Что ж это такое, как я счастлив!» – говорил себе Пьер.


В душе Пьера теперь не происходило ничего подобного тому, что происходило в ней в подобных же обстоятельствах во время его сватовства с Элен.
Он не повторял, как тогда, с болезненным стыдом слов, сказанных им, не говорил себе: «Ах, зачем я не сказал этого, и зачем, зачем я сказал тогда „je vous aime“?» [я люблю вас] Теперь, напротив, каждое слово ее, свое он повторял в своем воображении со всеми подробностями лица, улыбки и ничего не хотел ни убавить, ни прибавить: хотел только повторять. Сомнений в том, хорошо ли, или дурно то, что он предпринял, – теперь не было и тени. Одно только страшное сомнение иногда приходило ему в голову. Не во сне ли все это? Не ошиблась ли княжна Марья? Не слишком ли я горд и самонадеян? Я верю; а вдруг, что и должно случиться, княжна Марья скажет ей, а она улыбнется и ответит: «Как странно! Он, верно, ошибся. Разве он не знает, что он человек, просто человек, а я?.. Я совсем другое, высшее».
Только это сомнение часто приходило Пьеру. Планов он тоже не делал теперь никаких. Ему казалось так невероятно предстоящее счастье, что стоило этому совершиться, и уж дальше ничего не могло быть. Все кончалось.
Радостное, неожиданное сумасшествие, к которому Пьер считал себя неспособным, овладело им. Весь смысл жизни, не для него одного, но для всего мира, казался ему заключающимся только в его любви и в возможности ее любви к нему. Иногда все люди казались ему занятыми только одним – его будущим счастьем. Ему казалось иногда, что все они радуются так же, как и он сам, и только стараются скрыть эту радость, притворяясь занятыми другими интересами. В каждом слове и движении он видел намеки на свое счастие. Он часто удивлял людей, встречавшихся с ним, своими значительными, выражавшими тайное согласие, счастливыми взглядами и улыбками. Но когда он понимал, что люди могли не знать про его счастье, он от всей души жалел их и испытывал желание как нибудь объяснить им, что все то, чем они заняты, есть совершенный вздор и пустяки, не стоящие внимания.
Когда ему предлагали служить или когда обсуждали какие нибудь общие, государственные дела и войну, предполагая, что от такого или такого исхода такого то события зависит счастие всех людей, он слушал с кроткой соболезнующею улыбкой и удивлял говоривших с ним людей своими странными замечаниями. Но как те люди, которые казались Пьеру понимающими настоящий смысл жизни, то есть его чувство, так и те несчастные, которые, очевидно, не понимали этого, – все люди в этот период времени представлялись ему в таком ярком свете сиявшего в нем чувства, что без малейшего усилия, он сразу, встречаясь с каким бы то ни было человеком, видел в нем все, что было хорошего и достойного любви.
Рассматривая дела и бумаги своей покойной жены, он к ее памяти не испытывал никакого чувства, кроме жалости в том, что она не знала того счастья, которое он знал теперь. Князь Василий, особенно гордый теперь получением нового места и звезды, представлялся ему трогательным, добрым и жалким стариком.
Пьер часто потом вспоминал это время счастливого безумия. Все суждения, которые он составил себе о людях и обстоятельствах за этот период времени, остались для него навсегда верными. Он не только не отрекался впоследствии от этих взглядов на людей и вещи, но, напротив, в внутренних сомнениях и противуречиях прибегал к тому взгляду, который он имел в это время безумия, и взгляд этот всегда оказывался верен.
«Может быть, – думал он, – я и казался тогда странен и смешон; но я тогда не был так безумен, как казалось. Напротив, я был тогда умнее и проницательнее, чем когда либо, и понимал все, что стоит понимать в жизни, потому что… я был счастлив».
Безумие Пьера состояло в том, что он не дожидался, как прежде, личных причин, которые он называл достоинствами людей, для того чтобы любить их, а любовь переполняла его сердце, и он, беспричинно любя людей, находил несомненные причины, за которые стоило любить их.


С первого того вечера, когда Наташа, после отъезда Пьера, с радостно насмешливой улыбкой сказала княжне Марье, что он точно, ну точно из бани, и сюртучок, и стриженый, с этой минуты что то скрытое и самой ей неизвестное, но непреодолимое проснулось в душе Наташи.
Все: лицо, походка, взгляд, голос – все вдруг изменилось в ней. Неожиданные для нее самой – сила жизни, надежды на счастье всплыли наружу и требовали удовлетворения. С первого вечера Наташа как будто забыла все то, что с ней было. Она с тех пор ни разу не пожаловалась на свое положение, ни одного слова не сказала о прошедшем и не боялась уже делать веселые планы на будущее. Она мало говорила о Пьере, но когда княжна Марья упоминала о нем, давно потухший блеск зажигался в ее глазах и губы морщились странной улыбкой.
Перемена, происшедшая в Наташе, сначала удивила княжну Марью; но когда она поняла ее значение, то перемена эта огорчила ее. «Неужели она так мало любила брата, что так скоро могла забыть его», – думала княжна Марья, когда она одна обдумывала происшедшую перемену. Но когда она была с Наташей, то не сердилась на нее и не упрекала ее. Проснувшаяся сила жизни, охватившая Наташу, была, очевидно, так неудержима, так неожиданна для нее самой, что княжна Марья в присутствии Наташи чувствовала, что она не имела права упрекать ее даже в душе своей.
Наташа с такой полнотой и искренностью вся отдалась новому чувству, что и не пыталась скрывать, что ей было теперь не горестно, а радостно и весело.
Когда, после ночного объяснения с Пьером, княжна Марья вернулась в свою комнату, Наташа встретила ее на пороге.
– Он сказал? Да? Он сказал? – повторила она. И радостное и вместе жалкое, просящее прощения за свою радость, выражение остановилось на лице Наташи.
– Я хотела слушать у двери; но я знала, что ты скажешь мне.
Как ни понятен, как ни трогателен был для княжны Марьи тот взгляд, которым смотрела на нее Наташа; как ни жалко ей было видеть ее волнение; но слова Наташи в первую минуту оскорбили княжну Марью. Она вспомнила о брате, о его любви.
«Но что же делать! она не может иначе», – подумала княжна Марья; и с грустным и несколько строгим лицом передала она Наташе все, что сказал ей Пьер. Услыхав, что он собирается в Петербург, Наташа изумилась.
– В Петербург? – повторила она, как бы не понимая. Но, вглядевшись в грустное выражение лица княжны Марьи, она догадалась о причине ее грусти и вдруг заплакала. – Мари, – сказала она, – научи, что мне делать. Я боюсь быть дурной. Что ты скажешь, то я буду делать; научи меня…
– Ты любишь его?
– Да, – прошептала Наташа.
– О чем же ты плачешь? Я счастлива за тебя, – сказала княжна Марья, за эти слезы простив уже совершенно радость Наташи.
– Это будет не скоро, когда нибудь. Ты подумай, какое счастие, когда я буду его женой, а ты выйдешь за Nicolas.
– Наташа, я тебя просила не говорить об этом. Будем говорить о тебе.
Они помолчали.
– Только для чего же в Петербург! – вдруг сказала Наташа, и сама же поспешно ответила себе: – Нет, нет, это так надо… Да, Мари? Так надо…


Прошло семь лет после 12 го года. Взволнованное историческое море Европы улеглось в свои берега. Оно казалось затихшим; но таинственные силы, двигающие человечество (таинственные потому, что законы, определяющие их движение, неизвестны нам), продолжали свое действие.
Несмотря на то, что поверхность исторического моря казалась неподвижною, так же непрерывно, как движение времени, двигалось человечество. Слагались, разлагались различные группы людских сцеплений; подготовлялись причины образования и разложения государств, перемещений народов.
Историческое море, не как прежде, направлялось порывами от одного берега к другому: оно бурлило в глубине. Исторические лица, не как прежде, носились волнами от одного берега к другому; теперь они, казалось, кружились на одном месте. Исторические лица, прежде во главе войск отражавшие приказаниями войн, походов, сражений движение масс, теперь отражали бурлившее движение политическими и дипломатическими соображениями, законами, трактатами…
Эту деятельность исторических лиц историки называют реакцией.
Описывая деятельность этих исторических лиц, бывших, по их мнению, причиною того, что они называют реакцией, историки строго осуждают их. Все известные люди того времени, от Александра и Наполеона до m me Stael, Фотия, Шеллинга, Фихте, Шатобриана и проч., проходят перед их строгим судом и оправдываются или осуждаются, смотря по тому, содействовали ли они прогрессу или реакции.
В России, по их описанию, в этот период времени тоже происходила реакция, и главным виновником этой реакции был Александр I – тот самый Александр I, который, по их же описаниям, был главным виновником либеральных начинаний своего царствования и спасения России.
В настоящей русской литературе, от гимназиста до ученого историка, нет человека, который не бросил бы своего камушка в Александра I за неправильные поступки его в этот период царствования.
«Он должен был поступить так то и так то. В таком случае он поступил хорошо, в таком дурно. Он прекрасно вел себя в начале царствования и во время 12 го года; но он поступил дурно, дав конституцию Польше, сделав Священный Союз, дав власть Аракчееву, поощряя Голицына и мистицизм, потом поощряя Шишкова и Фотия. Он сделал дурно, занимаясь фронтовой частью армии; он поступил дурно, раскассировав Семеновский полк, и т. д.».
Надо бы исписать десять листов для того, чтобы перечислить все те упреки, которые делают ему историки на основании того знания блага человечества, которым они обладают.
Что значат эти упреки?
Те самые поступки, за которые историки одобряют Александра I, – как то: либеральные начинания царствования, борьба с Наполеоном, твердость, выказанная им в 12 м году, и поход 13 го года, не вытекают ли из одних и тех же источников – условий крови, воспитания, жизни, сделавших личность Александра тем, чем она была, – из которых вытекают и те поступки, за которые историки порицают его, как то: Священный Союз, восстановление Польши, реакция 20 х годов?
В чем же состоит сущность этих упреков?
В том, что такое историческое лицо, как Александр I, лицо, стоявшее на высшей возможной ступени человеческой власти, как бы в фокусе ослепляющего света всех сосредоточивающихся на нем исторических лучей; лицо, подлежавшее тем сильнейшим в мире влияниям интриг, обманов, лести, самообольщения, которые неразлучны с властью; лицо, чувствовавшее на себе, всякую минуту своей жизни, ответственность за все совершавшееся в Европе, и лицо не выдуманное, а живое, как и каждый человек, с своими личными привычками, страстями, стремлениями к добру, красоте, истине, – что это лицо, пятьдесят лет тому назад, не то что не было добродетельно (за это историки не упрекают), а не имело тех воззрений на благо человечества, которые имеет теперь профессор, смолоду занимающийся наукой, то есть читанном книжек, лекций и списыванием этих книжек и лекций в одну тетрадку.
Но если даже предположить, что Александр I пятьдесят лет тому назад ошибался в своем воззрении на то, что есть благо народов, невольно должно предположить, что и историк, судящий Александра, точно так же по прошествии некоторого времени окажется несправедливым, в своем воззрении на то, что есть благо человечества. Предположение это тем более естественно и необходимо, что, следя за развитием истории, мы видим, что с каждым годом, с каждым новым писателем изменяется воззрение на то, что есть благо человечества; так что то, что казалось благом, через десять лет представляется злом; и наоборот. Мало того, одновременно мы находим в истории совершенно противоположные взгляды на то, что было зло и что было благо: одни данную Польше конституцию и Священный Союз ставят в заслугу, другие в укор Александру.
Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего она полезна и для чего вредна. Если деятельность эта кому нибудь не нравится, то она не нравится ему только вследствие несовпадения ее с ограниченным пониманием его о том, что есть благо. Представляется ли мне благом сохранение в 12 м году дома моего отца в Москве, или слава русских войск, или процветание Петербургского и других университетов, или свобода Польши, или могущество России, или равновесие Европы, или известного рода европейское просвещение – прогресс, я должен признать, что деятельность всякого исторического лица имела, кроме этих целей, ещь другие, более общие и недоступные мне цели.
Но положим, что так называемая наука имеет возможность примирить все противоречия и имеет для исторических лиц и событий неизменное мерило хорошего и дурного.
Положим, что Александр мог сделать все иначе. Положим, что он мог, по предписанию тех, которые обвиняют его, тех, которые профессируют знание конечной цели движения человечества, распорядиться по той программе народности, свободы, равенства и прогресса (другой, кажется, нет), которую бы ему дали теперешние обвинители. Положим, что эта программа была бы возможна и составлена и что Александр действовал бы по ней. Что же сталось бы тогда с деятельностью всех тех людей, которые противодействовали тогдашнему направлению правительства, – с деятельностью, которая, по мнению историков, хороша и полезна? Деятельности бы этой не было; жизни бы не было; ничего бы не было.
Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, – то уничтожится возможность жизни.


Если допустить, как то делают историки, что великие люди ведут человечество к достижению известных целей, состоящих или в величии России или Франции, или в равновесии Европы, или в разнесении идей революции, или в общем прогрессе, или в чем бы то ни было, то невозможно объяснить явлений истории без понятий о случае и о гении.