Мунк, Эдвард

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Эдвард Мунк

Эдвард Мунк в 1912 году
Место рождения:

Лётен, Хедмарк, Норвегия

Место смерти:

Экели, близ Осло, Норвегия

Жанр:

живопись, графика

Стиль:

экспрессионизм, символизм

Влияние:

Эдуард Мане, Поль Гоген, Винсент Ван Гог, Анри де Тулуз-Лотрек, Жорж Сёра, реализм, импрессионизм, постимпрессионизм, пуантилизм, символизм[1]

Влияние на:

Василий Кандинский, Эрнст Людвиг Кирхнер, Макс Бекман, Пауль Клее, Анри Матисс, Оскар Кокошка, Макс Курцвайль, Франц Марк, Эмиль Нольде, Отто Мюллер, Фрэнсис Бэкон, Трейси Эмин, Гилберт и Джордж, Питер Дойг, экспрессионизм, фовизм, сюрреализм[1][2]

Работы на Викискладе

Э́двард Мунк (норв. Edvard Munch; 12 декабря 1863, Лётен, Хедмарк — 23 января 1944, Экелю, близ Осло) — норвежский живописец и график, театральный художник, теоретик искусства. Один из первых представителей экспрессионизма. Его творчество повлияло на современное искусство. Творчество Мунка охвачено мотивами смерти, одиночества, но при этом и жаждой жизни.





Биография

Детство и юность

Эдвард Мунк родился в 1863 году в семье военного врача Кристиана Мунка и его жены, Лауры Катрины Мунк (урождённой Бьёльстад). Он был вторым ребёнком в семье: у него была старшая сестра, Юханна София, две младших — Ингер и Лаура, и брат Андреас[3]. Хотя Мунки жили небогато, даже бедно, они происходили из влиятельной в культурном отношении семьи: их дальним родственником был известный художник-неоклассицист, ученик Жака-Луи Давида Якоб Мунк, отец Кристиана был прославленным проповедником, брат, Петер Андреас Мунк — выдающимся историком[4].

На протяжении всего детства Эдварда Мунки неоднократно переезжали, отчасти по требованию отцовской службы, отчасти из-за недостатка денег, заставлявшего их подыскивать более дешёвое жильё. Бо́льшую часть своих детских лет будущий художник провёл в Христиании, столице Норвегии (ныне Осло). Когда Эдварду было пять лет, его мать умерла от туберкулёза (через 10 лет эта же болезнь унесёт в могилу её старшую дочь Софи), и ведение хозяйства взяла в свои руки её сестра, Карен Бьёльстад. Отец, по словам художника, был добр к детям, но отличался болезненной религиозностью, «доходившей до психоневроза»[4]: под влиянием его «проповедей» впечатлительный Эдвард плохо спал по ночам, преследуемый видениями ада[5]. Судя по воспоминаниям родственников, уже в этом возрасте мальчик показывал известный талант к рисованию[5].

Когда Эдварду было пятнадцать лет, умерла Софи. Смерть сестры, с которой он был очень близок, оставила на будущем художнике глубокий отпечаток: его биографы связывают с этим событием его окончательное разочарование в традиционной религии — впоследствии он вспоминал, как его отец «ходил взад-вперед по комнате, молитвенно сложив руки», и ничем не мог помочь умиравшей девушке[6]. Воспоминания о болезни и смерти Софи легли в основу одной из первых его крупных картин — «Больной девочки», а также менее известной, выдержанной в импрессионистском стиле «Весны» и — косвенно — целой серии картин на сюжет «комнаты умирающего». Вскоре несчастье постигло и другую его сестру, Лауру: в её поведении появились странности, со временем становившиеся всё более заметными, и спустя некоторое время ей была диагностирована шизофрения.

Годы становления

В 1879 году Эдвард поступил в технический колледж, где показал прекрасные успехи в физике, химии и математике, несмотря на то, что хрупкое здоровье препятствовало полноценному обучению[7]. В следующем году, однако, он принял решение оставить колледж и стать художником — к неудовольствию отца, в глазах которого этот выбор был сомнительным и с материальной, и с моральной точки зрения[8][9]. На сторону юноши встали тётушка Карен и близкий друг Кристиана Мунка Карл Фредрик Дирикс, а также дальний родственник, влиятельный художник Фриц Таулов[10]. В 1881 году Эдвард поступил в Королевскую школу рисования в Христиании[11]. В этот период его наставником стал художник-натуралист, соратник Фрица Таулова Кристиан Крог. Он ввёл Эдварда в круг столичной богемы, центральной фигурой которой был скандальный писатель-анархист Ханс Егер. Мунк познакомился с Егером лишь спустя несколько лет[12], но они довольно быстро и близко сошлись и впоследствии художник признавал на себе его влияние[13].

В 1883 году состоялся публичный дебют Мунка — он представил на выставке промышленных товаров и произведений искусства в Дворцовом парке картину под названием «Этюд головы»[14]. Осенью того же года он представляет на Осенней выставке выдержанную в реалистическом духе картину «Девушка, разжигающая огонь в печи»[15]. В конце 1884 года при сопутствии Фрица Таулова художник получил стипендию, которая позволила ему поехать весной во Францию и посетить Парижский салон[16].

В том же 1885 году у Мунка завязался болезненный роман с Милли Таулов, невесткой Фрица Таулова (Милли была замужем за его братом). Милли имела репутацию кокетки и, по-видимому, не принимала ухаживаний юноши всерьёз[17], тогда как Эдвард, неопытный в любовных делах, относился к их роману со всей серьёзностью, не говоря уж о том, что связь с замужней женщиной означала для него, происходившего из глубоко религиозной семьи, нарушение строжайшего табу[18]. Мунк не написал ни одного портрета Милли, и его биограф Атле Нэсс утверждает, что она «не оставила следа в его живописи»[19], тогда как другие исследователи видят её образ в таких картинах, как «Голос» и «Лунный свет»[20]. В 1886 году картина Мунка «Больная девочка», представленная на Осенней выставке, стала причиной скандала. Находясь отчасти под влиянием Егера с его призывом «писать свою жизнь»[21], художник создал крупное полотно, в основе которого лежали его воспоминания о болезни и смерти Софи Мунк. При этом он сосредоточился прежде всего на собственных впечатлениях: «Я… снова и снова пытался выразить первое впечатление — прозрачную, бледную кожу на белом фоне, дрожащие губы, дрожащие руки…»[19] Критики были возмущены выставленным результатом — в их глазах картина выглядела в лучшем случае незавершённым этюдом. «Больную девочку» называли «выкидышем», «едва намалёванным наброском»[21]; даже более доброжелательные рецензенты упрекали Мунка в небрежности и нежелании совершенствовать технику[22].

Картины, последовавшие за «Больной девочкой», были несколько более консервативны по стилю — видимо, Мунка смутило яростное неприятие, которым была встречена его работа. К их числу принадлежала выдержанная в импрессионистской манере «Весна», ещё одна картина, навеянная воспоминаниями о болезни Софи, несколько пейзажей и портретов, а также жанровых сценок вроде «Юриспруденции». В 1889 году он вновь подал заявку на стипендию для поездки в Париж и, не в последнюю очередь благодаря поддержке Эрика Вереншёлля, получил её[23]. Летом Мунк едет с семьёй на съёмную дачу в Осгорстранне, маленьком городе неподалёку от деревни, в которой состоялась его первая встреча с Милли Таулов[24]; Осгорстранн станет его излюбленным местом, и через некоторое время он приобретёт здесь собственный дом. Осенью он едет в Париж.

Вторая поездка в Париж

Мунк прибыл в Париж во время Всемирной выставки. Здесь он начал посещать уроки Леона Бонна, среди студентов которого было много скандинавов. Бонна высоко оценивал способности Эдварда к рисованию, но не одобрял его вольного обращения с цветом[25]. В свободное время Мунк активно ходил на выставки и в музеи, в том числе на экскурсии, посвящённые классическому искусству, которые Бонна устраивал для своих студентов[26]. Мунк экспериментирует с различными стилями, многие картины этого периода отмечены влиянием импрессионизма и пуантилизма.

В декабре из Норвегии приходит известие — умер после инсульта отец семейства, Кристиан Мунк. Хотя в последние годы отношения отца и сына сильно ухудшились — Кристиан не одобрял богемных замашек Эдварда, его дружбы с «нигилистами» и пристрастия к выпивке, грозящего перерасти в алкоголизм, — его смерть нанесла художнику тяжёлый удар. Письмо пришло слишком поздно, и Эдвард не успел даже на похороны[27]. Мунк впадает в депрессию и замыкается в себе, перестаёт посещать уроки Бонна, рвёт связи с друзьями (исключением становится датский поэт Эмануэль Голдштейн)[28]. В некотором роде художник заново переосмысляет свою жизнь — результатом этого переосмысления становится дневниковая запись, вошедшая в историю как «Манифест Сен-Клу»: «Не следует больше писать интерьеры, читающих мужчин и вяжущих женщин. Им на смену придут реальные люди, которые дышат и чувствуют, любят и страдают…»[29] В это время он пишет одну из самых известных картин парижского периода, «Ночь в Сен-Клу» — в её главном герое, сидящем у окна в пустой, залитой лунным светом комнате, видят то самого Эдварда, то его недавно умершего отца[30].

«Фриз жизни»

В мае 1890 года Мунк прибывает домой, в Христианию, где проходит выставка его работ — отзывы критиков были, как обычно, смешанными, но в целом более приветливыми, чем прежде[31]. В конце года он снова едет во Францию, но вместо Парижа, где стоит промозглая погода, опасная для его слабых лёгких, проводит зиму в Ницце. В апреле он заезжает в Париж и посещает Салон Независимых — здесь он, должно быть, видел картины Ван Гога и Гогена, художников, которыми он позднее открыто восхищался.

В этот период окончательно оформляется фирменный «экспрессионистский» стиль Мунка — выразительные линии, упрощённые формы, символичные сюжеты. Вернувшись в Норвегию, он пишет картину «Меланхолия», в которой уже не чувствуется никаких импрессионистских влияний. В течение года появляются на свет первые полотна из будущего цикла «Фриз жизни» — в их числе «Настроение на закате», картина, из которой позднее вырастет «Крик». В 1892 году в Христиании проходит персональная выставка Мунка, которая неожиданно приводит в восхищение Адельстена Нормана, художника-пейзажиста, имевшего репутацию консерватора[32]. Вскоре Норман устроил художнику выставку в Берлине, разразившийся вокруг которой скандал — консервативное крыло Объединения художников выступило с требованием закрыть выставку «из уважения к искусству и честному труду», что вызвало возмущение у молодых художников — привёл к расколу внутри Объединения, результатом которого стало формирование Берлинского сецессиона[33][34]. Мунк, к этому времени привыкший стойко сносить насмешки и ругань со стороны критиков, отнёсся к ситуации с нескрываемой иронией[35]. Художник активно погружается в жизнь берлинского артистического «андеграунда», сближается с Августом Стриндбергом, Станиславом Пшибышевским и его будущей женой, Дагни Юль, которая становится для Мунка музой и — возможно — любовницей.

В эти годы Мунк курсирует между Берлином, Парижем и родной Христианией. В конце 1892 — начале 1893 года у него окончательно оформляется идея «фриза» — серии картин на «вечные» темы любви и смерти[36]. Первым таким «фризом» становится небольшая берлинская выставка под названием «Любовь», на которой был впервые представлен «Крик»[37]. Картины с этой выставки позднее войдут в более масштабный «Фриз жизни» — «поэму о любви, жизни и смерти», над которой Мунк работал все 1890-е. В 1898 году у Мунка завязывается роман с богатой молодой норвежкой по имени Тулла (Матильда) Ларсен. Поначалу их отношения были очень тёплыми, но со временем страстность и навязчивость Туллы стали утомлять и отпугивать Мунка. В 1902 году Тулла, чувствуя, что Мунк охладевает к ней, попыталась покончить с собой[38]. Незамедлительно вернувшийся из деловой поездки художник мечется между состраданием к ней и опасениями, что она совершила этот поступок специально, чтобы «повлиять» на него. Спустя несколько дней между Мунком и Туллой произошёл загадочный инцидент, в результате которого художник прострелил себе руку — по одной из версий, Тулла пригрозила ему самоубийством, и он попытался вырвать у неё револьвер[39]. Художник был госпитализирован, и на этом их отношения с Туллой завершились, но его психическое благополучие было сильно подорвано.

В том же 1902 году «Фриз жизни» впервые был выставлен в таком виде, каким его задумал художник, в галерее Берлинского Сецессиона. Мунк писал о «симфоническом эффекте», который производила выставка[40]. Здесь художник обзаводится новыми покровителями — Альбертом Коллманом и Максом Линде, которые будут поддерживать его на протяжении долгих лет. Пресса, наконец, начинает мало-помалу принимать его и его работы, берлинские критики хорошо отзываются о выставке.

Болезнь

Изматывающий роман с Туллой, их бесконечные разрывы и воссоединения, её попытки суицида и, наконец, инцидент с револьвером дурно сказались на психическом состоянии Мунка: им овладели мысли о кознях, которые строят против него враги, он стал не в меру вспыльчив и подозрителен. В 1903 году у него завязался роман с виолончелисткой Эвангелиной Маддок, выступавшей под итальянизированным псевдонимом Эва Мудоччи[41], но их отношения омрачало всё более болезненное поведение Мунка. В конце концов они расстались, оставшись в прохладно-приятельских отношениях[42]. В этот период Мунк пережил несколько нервных срывов, вступал под странными предлогами в ссоры со знакомыми и незнакомыми людьми; наконец, в 1908 году его поместили в психиатрическую клинику в Копенгагене с душевным расстройством[43]. Всего он провёл там более полугода. За время пребывания в клинике Мунк оставил рисунки и гравюры, в том числе портрет лечившего его профессора Якобсона.

Поздние годы

Начиная с конца 1900-x годов стиль художника изменяется в сторону более резкой и грубой манеры. Поздние картины написаны широкими мазками и изобилуют яркими контрастными цветами[44]. Сюжеты становятся более мирными и обыденными, новые картины изображают рабочих, крестьян, жизнь на природе. Одной из самых крупных работ этого периода становится цикл монументальных полотен, украшающих концертный зал Университета Осло (переданы университету в 1916 году).

В 1916 году он приобрёл располагавшуюся близ столицы виллу Экелю, где прожил всю оставшуюся жизнь. Прилегавшие к вилле обширные земельные владения позволили ему заняться сельским хозяйством, которое стало его увлечением в поздние годы: при помощи работников он выращивал фрукты и овощи, разводил домашнюю птицу.

В 1918 году художник слёг с «испанкой», унесшей в те месяцы жизни миллионов человек, но благополучно выздоровел, несмотря на свойственную ему хрупкость здоровья. В 1919 году он написал «Автопортрет после испанки».

В 1930 году у художника произошло кровоизлияние в стекловидное тело правого глаза, из-за которого он почти полностью прекратил писать, в то же время он рисовал эскизы с отражением последствий этого кровоизлияния в виде искажённых форм.

В 1940 году Норвегия была оккупирована нацистской Германией. Хотя поначалу нацисты превозносили Мунка как «истинно нордического» художника[45], поздне́е его заклеймили как представителя «дегенеративного искусства»[46]. Последние годы художник жил в тревоге, ожидая возможной конфискации своих работ из собственного дома[47].

Эдвард Мунк умер в 1944 году, спустя месяц после своего восьмидесятилетия.

Наследие и память

Согласно завещанию Мунка, после его смерти все его работы, хранившиеся у него дома, должны были быть переданы городу. Коллекция, включавшая в себя несколько тысяч живописных полотен, рисунков, гравюр и рукописей, составила основу для собрания будущего Музея Мунка, открывшегося в 1963 году[48]. До того, как в 2015 году наследие Мунка перешло в общественное достояние[49], Музей Мунка выступал как официальный правообладатель в вопросах, связанных с коммерческим использованием его картин. Крупная коллекция работ (включающая в себя наиболее известные версии «Крика», «Мадонны» и «Больной девочки») принадлежит Национальной галерее в Осло. Принадлежавшая художнику рыбацкая хижина в Осгорстранне, где он подолгу жил и работал, сейчас функционирует как дом-музей, вся обстановка которого осталась нетронутой со времён его жизни.

Работы Мунка неоднократно входили в число самых дорогих проданных картин. В 2006 году его гравюра «Двое (Одинокие)» ушла с аукциона за 8.1 млн норвежских крон (1.27 млн долларов США) и стала самой дорогой гравюрой, проданной в Норвегии[50]. В 2013 году одна из версий картины «Крик» была продана на аукционе за $119.9 млн, став самым дорогим на тот момент произведением искусства[51].

Портрет Эдварда Мунка изображён на банкноте в 1000 норвежских крон. В 2013 году в честь стопятидесятилетия со дня рождения Мунка Почта Норвегии выпустила серию марок с репродукциями его работ[52].

Творчество Мунка оказало значительное влияние на развитие искусства XX века, особенно на такие направления, как экспрессионизм и фовизм[53].

«Крик»

Самая известная работа Мунка — картина «Крик». Существует четыре её экземпляра, написанных между 1893 и 1910 годами. Первоначально картина называлась «Отчаяние». Охваченный ужасом человек с этой картины стал одним из самых узнаваемых образов в искусстве. В частных руках остаётся только один вариант картины (1895); он был продан 2 мая 2012 года на аукционе Sotheby's за 119,9 миллиона долларов. На тот момент это было самое дорогое произведение искусства, когда-либо проданное на открытом аукционе[51].

Похищения картин Мунка

Картины Мунка неоднократно становились мишенями для злоумышленников. В 1994 году из Национальной галереи был похищен «Крик», но спустя несколько месяцев его удалось вернуть обратно[54]. Как выяснилось, в 1988 году один из преступников уже был приговорён к тюремному заключению за участие в похищении картины «Вампир», которую также вскоре обнаружили и вернули в музей[54].

22 августа 2004 года двое вооружённых преступников вынесли из Музея Мунка хранившиеся там варианты картин «Крик» и «Мадонна». В мае 2006 года трое обвиняемых в краже были приговорены к тюремным срокам, а в августе полиции удалось обнаружить работы. За время нахождения в руках похитителей оба полотна получили повреждения: на них присутствовали царапины и следы от влаги, холсты были надорваны. По словам представителя музея, пятно в углу на картине «Крик» останется заметным. «Реставраторы не хотели производить никаких необратимых действий», — сообщили в музее, добавив, что в будущем, возможно, появятся методы, позволяющие вывести пятно с картины.

См. также

Напишите отзыв о статье "Мунк, Эдвард"

Примечания

  1. 1 2 [www.theartstory.org/artist-munch-edvard.htm Досье на Эдварда Мунка на сайте «The Art Story»]
  2. Придо С. От ненависти до любви. 150 лет Эдварду Мунку // The Art Newspaper Russia № 6 (15). — 2013. — июль-авг.
  3. Нэсс, 6-9
  4. 1 2 Prideaux, 18
  5. 1 2 Prideaux, 34
  6. Нэсс, 19
  7. Нэсс, 23
  8. Нэсс, 24
  9. Prideaux, 55
  10. Prideaux, 56
  11. Нэсс, 25
  12. Prideaux, 84
  13. Prideaux, 86-87
  14. Нэсс, 32
  15. Нэсс, 33
  16. Prideaux, 70
  17. Нэсс, 42
  18. Нэсс, 46
  19. 1 2 Нэсс, 49
  20. Ульрих Бишофф. Эдвард Мунк. TASCHEN/Арт-родник, 2008., 45
  21. 1 2 Prideaux, 104
  22. Нэсс, 54
  23. Prideaux, 122
  24. Нэсс, 67
  25. Prideaux, 131
  26. Prideaux, 126
  27. Нэсс, 73
  28. Нэсс, 75
  29. Prideaux, 136
  30. Prideaux, 137
  31. Нэсс, 81
  32. Нэсс, 101—102
  33. Нэсс, 105
  34. Prideaux, 153
  35. Нэсс, 106
  36. Нэсс, 113
  37. Нэсс, 115
  38. Нэсс, 215
  39. Нэсс, 220
  40. Eggum, Arne; Munch, Edvard (1984). Edvard Munch: Paintings, Sketches, and Studies. New York: C.N. Potter. ISBN 0-517-55617-0. Стр. 176
  41. Нэсс, 239—240
  42. Нэсс, 352
  43. Нэсс, 330
  44. Сельц, Ж. Эдвард Мунк. С.83.
  45. Нэсс, 469
  46. Prideaux, 330-32
  47. Prideaux, 334
  48. [munchmuseet.no/en/about-the-munch-museum About the Munch Museum] на сайте Музея Мунка
  49. [hyperallergic.com/172014/free-at-last-munch-mondrian-and-kandinsky-enter-the-public-domain/ Free at Last! Munch, Mondrian, and Kandinsky Enter the Public Domain]. Hyperallergic, 1 января 2015
  50. [www.aftenposten.no/kul_und/article1581669.ece. Noen høyere?]. Aftenposten, 27 декабря 2006
  51. 1 2 [ria.ru/culture/20120503/639881124.html Холст Мунка "Крик" продан за рекордные $119,9 млн долларов]. РИА Новости (3 мая 2012). Проверено 3 мая 2012. [www.webcitation.org/68cx4JK6U Архивировано из первоисточника 23 июня 2012].
  52. [www.dagbladet.no/2013/02/13/nyheter/innenriks/kunst/frimerker/25738056/ Munchs «Skrik» blir frimerke (норв.)]. Dagbladet, 13 февраля 2013
  53. Prideaux, 254
  54. 1 2 [www.nytimes.com/1996/01/18/world/world-news-briefs-4-norwegians-guilty-in-theft-of-the-scream.html World News Briefs;4 Norwegians Guilty In Theft of 'The Scream']. New York Times, 18 января 1996

Литература

  • Нэсс, Атле. Эдвард Мунк. Биография художника = Munch. En biografi. — М.: Весь Мир, 2007. — 584 с. — (Магия имени). — ISBN 978-5-7777-0385-9.
  • Сельц, Жан. Эдвард Мунк = Edvard Munch. — М.: СЛОВО/SLOVO, 1995. — 96 с. — (Картинная галерея). — ISBN 5-85050-083-9.
  • Prideaux, Sue. Edvard Munch: Behind the Scream. — Yale University Press, 2012. — 391 с. — ISBN 0-300-11024-3.

Ссылки

  • [munchmuseet.no/ Сайт Музея Мунка (норв., англ., нем.)]
  • [www.emunch.no/ Архив дневников и литературных текстов Мунка (норв., англ., нем., франц.)]
  • [www.artcyclopedia.com/artists/munch_edvard.html Досье на Мунка на ArtCyclopedia.com (ссылки на произведения и статьи о художнике, представленные в Сети)]
  • [www.munch-raisonne.com Полный каталог работ Мунка]

Отрывок, характеризующий Мунк, Эдвард

В это же время из гостиной выбежал Петя.
Петя был теперь красивый, румяный пятнадцатилетний мальчик с толстыми, красными губами, похожий на Наташу. Он готовился в университет, но в последнее время, с товарищем своим Оболенским, тайно решил, что пойдет в гусары.
Петя выскочил к своему тезке, чтобы переговорить о деле.
Он просил его узнать, примут ли его в гусары.
Пьер шел по гостиной, не слушая Петю.
Петя дернул его за руку, чтоб обратить на себя его вниманье.
– Ну что мое дело, Петр Кирилыч. Ради бога! Одна надежда на вас, – говорил Петя.
– Ах да, твое дело. В гусары то? Скажу, скажу. Нынче скажу все.
– Ну что, mon cher, ну что, достали манифест? – спросил старый граф. – А графинюшка была у обедни у Разумовских, молитву новую слышала. Очень хорошая, говорит.
– Достал, – отвечал Пьер. – Завтра государь будет… Необычайное дворянское собрание и, говорят, по десяти с тысячи набор. Да, поздравляю вас.
– Да, да, слава богу. Ну, а из армии что?
– Наши опять отступили. Под Смоленском уже, говорят, – отвечал Пьер.
– Боже мой, боже мой! – сказал граф. – Где же манифест?
– Воззвание! Ах, да! – Пьер стал в карманах искать бумаг и не мог найти их. Продолжая охлопывать карманы, он поцеловал руку у вошедшей графини и беспокойно оглядывался, очевидно, ожидая Наташу, которая не пела больше, но и не приходила в гостиную.
– Ей богу, не знаю, куда я его дел, – сказал он.
– Ну уж, вечно растеряет все, – сказала графиня. Наташа вошла с размягченным, взволнованным лицом и села, молча глядя на Пьера. Как только она вошла в комнату, лицо Пьера, до этого пасмурное, просияло, и он, продолжая отыскивать бумаги, несколько раз взглядывал на нее.
– Ей богу, я съезжу, я дома забыл. Непременно…
– Ну, к обеду опоздаете.
– Ах, и кучер уехал.
Но Соня, пошедшая в переднюю искать бумаги, нашла их в шляпе Пьера, куда он их старательно заложил за подкладку. Пьер было хотел читать.
– Нет, после обеда, – сказал старый граф, видимо, в этом чтении предвидевший большое удовольствие.
За обедом, за которым пили шампанское за здоровье нового Георгиевского кавалера, Шиншин рассказывал городские новости о болезни старой грузинской княгини, о том, что Метивье исчез из Москвы, и о том, что к Растопчину привели какого то немца и объявили ему, что это шампиньон (так рассказывал сам граф Растопчин), и как граф Растопчин велел шампиньона отпустить, сказав народу, что это не шампиньон, а просто старый гриб немец.
– Хватают, хватают, – сказал граф, – я графине и то говорю, чтобы поменьше говорила по французски. Теперь не время.
– А слышали? – сказал Шиншин. – Князь Голицын русского учителя взял, по русски учится – il commence a devenir dangereux de parler francais dans les rues. [становится опасным говорить по французски на улицах.]
– Ну что ж, граф Петр Кирилыч, как ополченье то собирать будут, и вам придется на коня? – сказал старый граф, обращаясь к Пьеру.
Пьер был молчалив и задумчив во все время этого обеда. Он, как бы не понимая, посмотрел на графа при этом обращении.
– Да, да, на войну, – сказал он, – нет! Какой я воин! А впрочем, все так странно, так странно! Да я и сам не понимаю. Я не знаю, я так далек от военных вкусов, но в теперешние времена никто за себя отвечать не может.
После обеда граф уселся покойно в кресло и с серьезным лицом попросил Соню, славившуюся мастерством чтения, читать.
– «Первопрестольной столице нашей Москве.
Неприятель вошел с великими силами в пределы России. Он идет разорять любезное наше отечество», – старательно читала Соня своим тоненьким голоском. Граф, закрыв глаза, слушал, порывисто вздыхая в некоторых местах.
Наташа сидела вытянувшись, испытующе и прямо глядя то на отца, то на Пьера.
Пьер чувствовал на себе ее взгляд и старался не оглядываться. Графиня неодобрительно и сердито покачивала головой против каждого торжественного выражения манифеста. Она во всех этих словах видела только то, что опасности, угрожающие ее сыну, еще не скоро прекратятся. Шиншин, сложив рот в насмешливую улыбку, очевидно приготовился насмехаться над тем, что первое представится для насмешки: над чтением Сони, над тем, что скажет граф, даже над самым воззванием, ежели не представится лучше предлога.
Прочтя об опасностях, угрожающих России, о надеждах, возлагаемых государем на Москву, и в особенности на знаменитое дворянство, Соня с дрожанием голоса, происходившим преимущественно от внимания, с которым ее слушали, прочла последние слова: «Мы не умедлим сами стать посреди народа своего в сей столице и в других государства нашего местах для совещания и руководствования всеми нашими ополчениями, как ныне преграждающими пути врагу, так и вновь устроенными на поражение оного, везде, где только появится. Да обратится погибель, в которую он мнит низринуть нас, на главу его, и освобожденная от рабства Европа да возвеличит имя России!»
– Вот это так! – вскрикнул граф, открывая мокрые глаза и несколько раз прерываясь от сопенья, как будто к носу ему подносили склянку с крепкой уксусной солью. – Только скажи государь, мы всем пожертвуем и ничего не пожалеем.
Шиншин еще не успел сказать приготовленную им шутку на патриотизм графа, как Наташа вскочила с своего места и подбежала к отцу.
– Что за прелесть, этот папа! – проговорила она, целуя его, и она опять взглянула на Пьера с тем бессознательным кокетством, которое вернулось к ней вместе с ее оживлением.
– Вот так патриотка! – сказал Шиншин.
– Совсем не патриотка, а просто… – обиженно отвечала Наташа. – Вам все смешно, а это совсем не шутка…
– Какие шутки! – повторил граф. – Только скажи он слово, мы все пойдем… Мы не немцы какие нибудь…
– А заметили вы, – сказал Пьер, – что сказало: «для совещания».
– Ну уж там для чего бы ни было…
В это время Петя, на которого никто не обращал внимания, подошел к отцу и, весь красный, ломающимся, то грубым, то тонким голосом, сказал:
– Ну теперь, папенька, я решительно скажу – и маменька тоже, как хотите, – я решительно скажу, что вы пустите меня в военную службу, потому что я не могу… вот и всё…
Графиня с ужасом подняла глаза к небу, всплеснула руками и сердито обратилась к мужу.
– Вот и договорился! – сказала она.
Но граф в ту же минуту оправился от волнения.
– Ну, ну, – сказал он. – Вот воин еще! Глупости то оставь: учиться надо.
– Это не глупости, папенька. Оболенский Федя моложе меня и тоже идет, а главное, все равно я не могу ничему учиться теперь, когда… – Петя остановился, покраснел до поту и проговорил таки: – когда отечество в опасности.
– Полно, полно, глупости…
– Да ведь вы сами сказали, что всем пожертвуем.
– Петя, я тебе говорю, замолчи, – крикнул граф, оглядываясь на жену, которая, побледнев, смотрела остановившимися глазами на меньшого сына.
– А я вам говорю. Вот и Петр Кириллович скажет…
– Я тебе говорю – вздор, еще молоко не обсохло, а в военную службу хочет! Ну, ну, я тебе говорю, – и граф, взяв с собой бумаги, вероятно, чтобы еще раз прочесть в кабинете перед отдыхом, пошел из комнаты.
– Петр Кириллович, что ж, пойдем покурить…
Пьер находился в смущении и нерешительности. Непривычно блестящие и оживленные глаза Наташи беспрестанно, больше чем ласково обращавшиеся на него, привели его в это состояние.
– Нет, я, кажется, домой поеду…
– Как домой, да вы вечер у нас хотели… И то редко стали бывать. А эта моя… – сказал добродушно граф, указывая на Наташу, – только при вас и весела…
– Да, я забыл… Мне непременно надо домой… Дела… – поспешно сказал Пьер.
– Ну так до свидания, – сказал граф, совсем уходя из комнаты.
– Отчего вы уезжаете? Отчего вы расстроены? Отчего?.. – спросила Пьера Наташа, вызывающе глядя ему в глаза.
«Оттого, что я тебя люблю! – хотел он сказать, но он не сказал этого, до слез покраснел и опустил глаза.
– Оттого, что мне лучше реже бывать у вас… Оттого… нет, просто у меня дела.
– Отчего? нет, скажите, – решительно начала было Наташа и вдруг замолчала. Они оба испуганно и смущенно смотрели друг на друга. Он попытался усмехнуться, но не мог: улыбка его выразила страдание, и он молча поцеловал ее руку и вышел.
Пьер решил сам с собою не бывать больше у Ростовых.


Петя, после полученного им решительного отказа, ушел в свою комнату и там, запершись от всех, горько плакал. Все сделали, как будто ничего не заметили, когда он к чаю пришел молчаливый и мрачный, с заплаканными глазами.
На другой день приехал государь. Несколько человек дворовых Ростовых отпросились пойти поглядеть царя. В это утро Петя долго одевался, причесывался и устроивал воротнички так, как у больших. Он хмурился перед зеркалом, делал жесты, пожимал плечами и, наконец, никому не сказавши, надел фуражку и вышел из дома с заднего крыльца, стараясь не быть замеченным. Петя решился идти прямо к тому месту, где был государь, и прямо объяснить какому нибудь камергеру (Пете казалось, что государя всегда окружают камергеры), что он, граф Ростов, несмотря на свою молодость, желает служить отечеству, что молодость не может быть препятствием для преданности и что он готов… Петя, в то время как он собирался, приготовил много прекрасных слов, которые он скажет камергеру.
Петя рассчитывал на успех своего представления государю именно потому, что он ребенок (Петя думал даже, как все удивятся его молодости), а вместе с тем в устройстве своих воротничков, в прическе и в степенной медлительной походке он хотел представить из себя старого человека. Но чем дальше он шел, чем больше он развлекался все прибывающим и прибывающим у Кремля народом, тем больше он забывал соблюдение степенности и медлительности, свойственных взрослым людям. Подходя к Кремлю, он уже стал заботиться о том, чтобы его не затолкали, и решительно, с угрожающим видом выставил по бокам локти. Но в Троицких воротах, несмотря на всю его решительность, люди, которые, вероятно, не знали, с какой патриотической целью он шел в Кремль, так прижали его к стене, что он должен был покориться и остановиться, пока в ворота с гудящим под сводами звуком проезжали экипажи. Около Пети стояла баба с лакеем, два купца и отставной солдат. Постояв несколько времени в воротах, Петя, не дождавшись того, чтобы все экипажи проехали, прежде других хотел тронуться дальше и начал решительно работать локтями; но баба, стоявшая против него, на которую он первую направил свои локти, сердито крикнула на него:
– Что, барчук, толкаешься, видишь – все стоят. Что ж лезть то!
– Так и все полезут, – сказал лакей и, тоже начав работать локтями, затискал Петю в вонючий угол ворот.
Петя отер руками пот, покрывавший его лицо, и поправил размочившиеся от пота воротнички, которые он так хорошо, как у больших, устроил дома.
Петя чувствовал, что он имеет непрезентабельный вид, и боялся, что ежели таким он представится камергерам, то его не допустят до государя. Но оправиться и перейти в другое место не было никакой возможности от тесноты. Один из проезжавших генералов был знакомый Ростовых. Петя хотел просить его помощи, но счел, что это было бы противно мужеству. Когда все экипажи проехали, толпа хлынула и вынесла и Петю на площадь, которая была вся занята народом. Не только по площади, но на откосах, на крышах, везде был народ. Только что Петя очутился на площади, он явственно услыхал наполнявшие весь Кремль звуки колоколов и радостного народного говора.
Одно время на площади было просторнее, но вдруг все головы открылись, все бросилось еще куда то вперед. Петю сдавили так, что он не мог дышать, и все закричало: «Ура! урра! ура!Петя поднимался на цыпочки, толкался, щипался, но ничего не мог видеть, кроме народа вокруг себя.
На всех лицах было одно общее выражение умиления и восторга. Одна купчиха, стоявшая подле Пети, рыдала, и слезы текли у нее из глаз.
– Отец, ангел, батюшка! – приговаривала она, отирая пальцем слезы.
– Ура! – кричали со всех сторон. С минуту толпа простояла на одном месте; но потом опять бросилась вперед.
Петя, сам себя не помня, стиснув зубы и зверски выкатив глаза, бросился вперед, работая локтями и крича «ура!», как будто он готов был и себя и всех убить в эту минуту, но с боков его лезли точно такие же зверские лица с такими же криками «ура!».
«Так вот что такое государь! – думал Петя. – Нет, нельзя мне самому подать ему прошение, это слишком смело!Несмотря на то, он все так же отчаянно пробивался вперед, и из за спин передних ему мелькнуло пустое пространство с устланным красным сукном ходом; но в это время толпа заколебалась назад (спереди полицейские отталкивали надвинувшихся слишком близко к шествию; государь проходил из дворца в Успенский собор), и Петя неожиданно получил в бок такой удар по ребрам и так был придавлен, что вдруг в глазах его все помутилось и он потерял сознание. Когда он пришел в себя, какое то духовное лицо, с пучком седевших волос назади, в потертой синей рясе, вероятно, дьячок, одной рукой держал его под мышку, другой охранял от напиравшей толпы.
– Барчонка задавили! – говорил дьячок. – Что ж так!.. легче… задавили, задавили!
Государь прошел в Успенский собор. Толпа опять разровнялась, и дьячок вывел Петю, бледного и не дышащего, к царь пушке. Несколько лиц пожалели Петю, и вдруг вся толпа обратилась к нему, и уже вокруг него произошла давка. Те, которые стояли ближе, услуживали ему, расстегивали его сюртучок, усаживали на возвышение пушки и укоряли кого то, – тех, кто раздавил его.
– Этак до смерти раздавить можно. Что же это! Душегубство делать! Вишь, сердечный, как скатерть белый стал, – говорили голоса.
Петя скоро опомнился, краска вернулась ему в лицо, боль прошла, и за эту временную неприятность он получил место на пушке, с которой он надеялся увидать долженствующего пройти назад государя. Петя уже не думал теперь о подаче прошения. Уже только ему бы увидать его – и то он бы считал себя счастливым!
Во время службы в Успенском соборе – соединенного молебствия по случаю приезда государя и благодарственной молитвы за заключение мира с турками – толпа пораспространилась; появились покрикивающие продавцы квасу, пряников, мака, до которого был особенно охотник Петя, и послышались обыкновенные разговоры. Одна купчиха показывала свою разорванную шаль и сообщала, как дорого она была куплена; другая говорила, что нынче все шелковые материи дороги стали. Дьячок, спаситель Пети, разговаривал с чиновником о том, кто и кто служит нынче с преосвященным. Дьячок несколько раз повторял слово соборне, которого не понимал Петя. Два молодые мещанина шутили с дворовыми девушками, грызущими орехи. Все эти разговоры, в особенности шуточки с девушками, для Пети в его возрасте имевшие особенную привлекательность, все эти разговоры теперь не занимали Петю; ou сидел на своем возвышении пушки, все так же волнуясь при мысли о государе и о своей любви к нему. Совпадение чувства боли и страха, когда его сдавили, с чувством восторга еще более усилило в нем сознание важности этой минуты.
Вдруг с набережной послышались пушечные выстрелы (это стреляли в ознаменование мира с турками), и толпа стремительно бросилась к набережной – смотреть, как стреляют. Петя тоже хотел бежать туда, но дьячок, взявший под свое покровительство барчонка, не пустил его. Еще продолжались выстрелы, когда из Успенского собора выбежали офицеры, генералы, камергеры, потом уже не так поспешно вышли еще другие, опять снялись шапки с голов, и те, которые убежали смотреть пушки, бежали назад. Наконец вышли еще четверо мужчин в мундирах и лентах из дверей собора. «Ура! Ура! – опять закричала толпа.
– Который? Который? – плачущим голосом спрашивал вокруг себя Петя, но никто не отвечал ему; все были слишком увлечены, и Петя, выбрав одного из этих четырех лиц, которого он из за слез, выступивших ему от радости на глаза, не мог ясно разглядеть, сосредоточил на него весь свой восторг, хотя это был не государь, закричал «ура!неистовым голосом и решил, что завтра же, чего бы это ему ни стоило, он будет военным.
Толпа побежала за государем, проводила его до дворца и стала расходиться. Было уже поздно, и Петя ничего не ел, и пот лил с него градом; но он не уходил домой и вместе с уменьшившейся, но еще довольно большой толпой стоял перед дворцом, во время обеда государя, глядя в окна дворца, ожидая еще чего то и завидуя одинаково и сановникам, подъезжавшим к крыльцу – к обеду государя, и камер лакеям, служившим за столом и мелькавшим в окнах.
За обедом государя Валуев сказал, оглянувшись в окно:
– Народ все еще надеется увидать ваше величество.
Обед уже кончился, государь встал и, доедая бисквит, вышел на балкон. Народ, с Петей в середине, бросился к балкону.
– Ангел, отец! Ура, батюшка!.. – кричали народ и Петя, и опять бабы и некоторые мужчины послабее, в том числе и Петя, заплакали от счастия. Довольно большой обломок бисквита, который держал в руке государь, отломившись, упал на перилы балкона, с перил на землю. Ближе всех стоявший кучер в поддевке бросился к этому кусочку бисквита и схватил его. Некоторые из толпы бросились к кучеру. Заметив это, государь велел подать себе тарелку бисквитов и стал кидать бисквиты с балкона. Глаза Пети налились кровью, опасность быть задавленным еще более возбуждала его, он бросился на бисквиты. Он не знал зачем, но нужно было взять один бисквит из рук царя, и нужно было не поддаться. Он бросился и сбил с ног старушку, ловившую бисквит. Но старушка не считала себя побежденною, хотя и лежала на земле (старушка ловила бисквиты и не попадала руками). Петя коленкой отбил ее руку, схватил бисквит и, как будто боясь опоздать, опять закричал «ура!», уже охриплым голосом.
Государь ушел, и после этого большая часть народа стала расходиться.
– Вот я говорил, что еще подождать – так и вышло, – с разных сторон радостно говорили в народе.
Как ни счастлив был Петя, но ему все таки грустно было идти домой и знать, что все наслаждение этого дня кончилось. Из Кремля Петя пошел не домой, а к своему товарищу Оболенскому, которому было пятнадцать лет и который тоже поступал в полк. Вернувшись домой, он решительно и твердо объявил, что ежели его не пустят, то он убежит. И на другой день, хотя и не совсем еще сдавшись, но граф Илья Андреич поехал узнавать, как бы пристроить Петю куда нибудь побезопаснее.


15 го числа утром, на третий день после этого, у Слободского дворца стояло бесчисленное количество экипажей.
Залы были полны. В первой были дворяне в мундирах, во второй купцы с медалями, в бородах и синих кафтанах. По зале Дворянского собрания шел гул и движение. У одного большого стола, под портретом государя, сидели на стульях с высокими спинками важнейшие вельможи; но большинство дворян ходило по зале.
Все дворяне, те самые, которых каждый день видал Пьер то в клубе, то в их домах, – все были в мундирах, кто в екатерининских, кто в павловских, кто в новых александровских, кто в общем дворянском, и этот общий характер мундира придавал что то странное и фантастическое этим старым и молодым, самым разнообразным и знакомым лицам. Особенно поразительны были старики, подслеповатые, беззубые, плешивые, оплывшие желтым жиром или сморщенные, худые. Они большей частью сидели на местах и молчали, и ежели ходили и говорили, то пристроивались к кому нибудь помоложе. Так же как на лицах толпы, которую на площади видел Петя, на всех этих лицах была поразительна черта противоположности: общего ожидания чего то торжественного и обыкновенного, вчерашнего – бостонной партии, Петрушки повара, здоровья Зинаиды Дмитриевны и т. п.
Пьер, с раннего утра стянутый в неловком, сделавшемся ему узким дворянском мундире, был в залах. Он был в волнении: необыкновенное собрание не только дворянства, но и купечества – сословий, etats generaux – вызвало в нем целый ряд давно оставленных, но глубоко врезавшихся в его душе мыслей о Contrat social [Общественный договор] и французской революции. Замеченные им в воззвании слова, что государь прибудет в столицу для совещания с своим народом, утверждали его в этом взгляде. И он, полагая, что в этом смысле приближается что то важное, то, чего он ждал давно, ходил, присматривался, прислушивался к говору, но нигде не находил выражения тех мыслей, которые занимали его.
Был прочтен манифест государя, вызвавший восторг, и потом все разбрелись, разговаривая. Кроме обычных интересов, Пьер слышал толки о том, где стоять предводителям в то время, как войдет государь, когда дать бал государю, разделиться ли по уездам или всей губернией… и т. д.; но как скоро дело касалось войны и того, для чего было собрано дворянство, толки были нерешительны и неопределенны. Все больше желали слушать, чем говорить.
Один мужчина средних лет, мужественный, красивый, в отставном морском мундире, говорил в одной из зал, и около него столпились. Пьер подошел к образовавшемуся кружку около говоруна и стал прислушиваться. Граф Илья Андреич в своем екатерининском, воеводском кафтане, ходивший с приятной улыбкой между толпой, со всеми знакомый, подошел тоже к этой группе и стал слушать с своей доброй улыбкой, как он всегда слушал, в знак согласия с говорившим одобрительно кивая головой. Отставной моряк говорил очень смело; это видно было по выражению лиц, его слушавших, и по тому, что известные Пьеру за самых покорных и тихих людей неодобрительно отходили от него или противоречили. Пьер протолкался в середину кружка, прислушался и убедился, что говоривший действительно был либерал, но совсем в другом смысле, чем думал Пьер. Моряк говорил тем особенно звучным, певучим, дворянским баритоном, с приятным грассированием и сокращением согласных, тем голосом, которым покрикивают: «Чеаек, трубку!», и тому подобное. Он говорил с привычкой разгула и власти в голосе.