Нагурский, Ян Иосифович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Ян Иосифович Нагурский
Jan Nagórski
Род деятельности:

лётчик

Дата рождения:

27 января (8 февраля) 1888(1888-02-08)

Место рождения:

Влоцлавек, Варшавская губерния, Царство Польское,
Российская империя

Гражданство:


Дата смерти:

9 июня 1976(1976-06-09) (88 лет)

Место смерти:

Варшава, ПНР

Награды и премии:

Ян (Ива́н[1]) Ио́сифович Нагу́рский (польск. Jan Nagórski, 8 февраля (27 января1888, Влоцлавек — 9 июня 1976, Варшава) — российский морской лётчик, по национальности — поляк, гидроавиатор, первый в мире полярный лётчик. Первым совершил полёты на самолёте севернее полярного круга. Первым в мире выполнил мёртвую петлю на гидросамолёте.





Образование

Родился 8 февраля 1888 года по н. ст. в семье мелкого землевладельца и мельника. Учился в гимназии но прервал обучение после 6 класса из-за отсутствия денег. В 1905 году, после экзамена, начал работать учителем в сельской школе.

В 1906 году поступил в Одесское юнкерское пехотное училище. 6 августа 1909 года получил звание подпоручика и назначение в 23-й Сибирский стрелковый полк, расквартированный в Хабаровске.

В конце 1910 года подал рапорт на поступление в Высшее морское инженерное училище и продолжил обучение в Санкт-Петербурге.

Вдохновленный демонстрационными полетами Сергея Уточкина, с начала 1911 года по 1912 год Нагурский прошёл курс обучения в Императорском Всероссийском аэроклубе в Новой Деревне под руководством инструктора Раевского.

В июне 1912 года Нагурский поступил в Гатчинскую офицерскую воздухоплавательную школу. В следующем 1913 году получил звание военного лётчика.

Одновременно с авиационной подготовкой, в июле 1913 года Нагурский успешно защитил диплом морского инженера и был назначен в Главное Гидрографическое Управление.

Первые в мире полёты в Арктике

Подготовка экспедиции

К 1914 году сразу три русские арктические экспедиции В. А. Русанова, Г. Л. Брусилова и Г. Я. Седова считались пропавшими без вести. По инициативе Русского Географического общества 18 января 1914 года Совет министров дал указание морскому министерству организовать их поиски[2].

Выполнение поисковых работ было возложено на Главное гидрографическое управление. Начальник Главного гидрографического управления генерал-лейтенант М. Е. Жданко вызвал поручика по адмиралтейству Нагурского и спросил его мнение о возможности полетов в Арктике.

Нагурский не имел полярного опыта и вступил в переписку с Амундсеном. Первоначально Нагурский рассматривал возможность использования гидросамолета Григоровича «М-5», однако затем остановил выбор на «Фармане МФ-11» (англ. Farman MF.11).

21 мая 1914 года[3] Нагурский выехал в Париж на завод Фармана для приемки самолета. Кроме того, он посетил завод Рено, где был изготовлен авиадвигатель мощностью 70 л.с. Самолет был снабжен поплавками для взлета и посадки на воду, способен поднимать груз в 300 кг и развивать скорость до 100 км/ч. Запаса топлива на борту должно было хватить на пять или шесть часов полета. Здесь же Нагурский пытался нанять французского авиатехника для обслуживания самолета в ходе экспедиции, но никто не согласился.

14 июня, после 18 испытательных полетов, самолет был разобран и упакован в восемь ящиков. 22 июня Нагурский уже был в Кристиании, а ящики с самолетом бережно погружены на барк «Эклипс». Всего в экспедиции участвовали четыре судна, в том числе «Эклипс» и «Герта» были приобретены правительством для нужд экспедиции, а «Андромеда» и «Печора» арендованы.

Руководитель экспедиции капитан 1-го ранга Исхак Ислямов скептически отнесся к идее воздушного поиска, однако Нагурский получил поддержку Амундсена и Отто Свердрупа. 30 июня «Эклипс», провожаемый Нансеном, русским послом, мэром и публикой, под командованием Свердрупа покинул Кристианию.

1 августа «Эклипс» прибыл в Александровск-на-Мурмане (ныне Полярный)[4]. Здесь к Нагурскому присоединился опытный авиатехник морской авиации Евгений Кузнецов, матрос-доброволец, прибывший из Севастополя.

Дальнейший путь самолета и экипажа проходил на пароходе «Печора» под командованием капитана 2-го ранга П. А. Синицына. По заданию Ислямова, Нагурскому предстояло обследовать с воздуха район побережья Новой Земли от Крестовой губы до полуострова Панкратьева.

Полёты

«Печора» вышла в море 13 августа и, пользуясь свободным от льда морем, уже 16 августа достигла Крестовой губы. Там на якорной стоянке их уже ожидала «Андромеда» под командованием Г. И. Поспелова[5]. «Андромеда» была остановлена льдами и не смогла пройти севернее вдоль побережья. От первоначального плана Нагурского разместить базу на острове Панкратьева пришлось отказаться.

Самолет был собран Нагурским и Кузнецовым на берегу Новой Земли у становища Ольгинского при помощи членов экипажа «Печоры». Работа была трудной. Температура днем достигала +1 °C, однако ночью падала ниже нуля. Сборка заняла два дня.

21 августа Нагурский взлетел первый раз, сделал несколько кругов и приводнился. Не теряя времени, Нагурский погрузил на борт продовольствие на 10 дней, винтовку, лыжи и вместе с Кузнецовым в 16:30 вновь взлетел. Позже Нагурский вспоминал[6]:

«Тяжело груженный самолет с трудом поднялся надо льдами, но затем стал быстро набирать высоту; перед нами открывались все более красивые виды. Направо находился остров с грядами островерхих хребтов и спускавшимися по ним ледниками, налево — белый океан, на котором кое-где виднелись темные пятна открытой воды. Ледяными верхушками сверкали живописные, фантастических форм айсберги. Они были расположены то ровными рядами, то беспорядочно разбросаны; по форме одни напоминали стройные обелиски или призмы, другие — странного вида коряги. Все они искрились, как бы обсыпанные миллионами бриллиантов, в лучах незаходящего солнца. Сознание, что я первый человек, поднявшийся на самолете в этом суровом краю вечной зимы, наполняло радостью и беспокойством, мешало сосредоточиться.»

В 20:50, преодолев расстояние в 450 километров, Нагурский успешно сел на воду. Первый в истории человечества арктический полет длился 4 часа 20 минут.

Результаты полётов

Всего Нагурский совершил 5 длительных разведывательных полётов (21, 22, 23 августа, 12 и 13 сентября) на высоте 800—1200 метров вдоль западного побережья Новой Земли и у Земли Франца-Иосифа. Во время последнего полёта он достиг 76 параллели. Общая продолжительность полётов составила 10 часов 40 минут, расстояние около 1060 километров[7].

Несмотря на то, что никаких следов (кроме каирна Седова) пропавших экспедиций с воздуха обнаружить не удалось, Нагурский внес существенные коррективы в существовавшие карты, а также смог предоставлять сопровождающим судам информацию о состоянии льда по маршруту движения — то есть впервые выполнил функции ледовой разведки.

На обратном пути Нагурский подготовил отчёт о полётах для Главного гидрографического управления. Суммируя накопленный опыт, Нагурский подробно изложил свои наблюдения и разработал рекомендации для последующих полётов в Арктике, в частности:

  • в верхних слоях атмосферы температура ниже, чем у поверхности (аэронавт Андре предполагал обратное и ошибся);
  • скорость и направление ветра меняется очень часто, на дистанции полета 200 вёрст направление ветра менялось три или четыре раза;
  • часты туман и облачность;
  • летом достаточно светло, чтобы летать круглые сутки;
  • некоторые участки побережья Новой Земли неверно изображены на картах;
  • поплавки гидросамолетов должны иметь отсеки для непотопляемости;
  • гидросамолеты должны комплектоваться как можно большим запасом поплавков и пропеллеров, за месяц полетов были сломаны два пропеллера;
  • самолеты нужно окрашивать в красный цвет, как наиболее заметный на фоне белого;
  • одежда пилотов должна быть более тёплой, особое внимание нужно уделять тёплой и непромокаемой обуви

… и так далее.

14 октября 1914 года Нагурский лично доложил результаты генерал-лейтенанту Жданко. Кроме того, Нагурский изложил Жданко проект полета к Северному полюсу. Главную базу экспедиции Нагурский предполагал организовать на острове Рудольфа — это самый северный остров Земли Франца-Иосифа, в то же время обычно доступный для судов. От главной базы на север, через каждые 200 км, планировалось построить три вспомогательные базы с взлетными полосами, запасами еды и топлива. Жданко был впечатлён идеей, но война создавала более насущные проблемы. По результатам экспедиции Жданко представил Нагурского к награждению «Орденом Святого Станислава».

Подробный отчёт Нагурского был издан в роскошном переплете из тиснёной кожи и преподнесён морским министром Григоровичем царю. Через некоторое время отчёт вернулся с царской резолюцией «Прочитал с удовольствием». По такому случаю Нагурский награждён 6 декабря 1914 года орденом Св. Анны 3-й степени.

Дальнейшая жизнь

После возвращения на Балтику Нагурский продолжил службу в морской авиации. С базы в Або совершал разведывательные полёты над Балтийским морем. Командовал авиационным отрядом, авиационным дивизионом Балтийского флота. 17 сентября 1916 года, пилотируя летающую лодку М-9 Григоровича, выполнил петлю Нестерова. Это была первая в мире мёртвая петля, выполненная на гидросамолёте. В 1917 году самолет Нагурского был сбит над Балтикой и он считался пропавшим без вести. Однако после нескольких часов в море он был спасён русской подводной лодкой и доставлен в госпиталь в Риге.

После октябрьской революции Нагурский некоторое время служил в красной авиации. В 1918 году[7] он уехал в Польшу. В войне с Россией Нагурский участвовать не захотел и утаил от властей своё воинское звание, чтобы избежать мобилизации[7]. По протекции своих родственников поступил на работу на сахарный завод. Затем переехал в Варшаву, работал в конструкторских бюро сахарной и нефтяной промышленности, женился. В 1925 году он встретился с известным американским полярным лётчиком Ричардом Бэрдом, которому передал свой опыт полярных полётов. В это время в Польше его практически забыли, а в СССР считали мёртвым[8] из-за потери документов в хаосе гражданской войны.

Нагурский пережил Вторую мировую войну и продолжал работать инженером-конструктором и руководителем конструкторского бюро в Гданьске и Варшаве. В 1955 году он присутствовал на лекции Чеслава Центкевича (польск.)) автора многих книг о полярных исследованиях, который мельком упомянул о «давно забытом пионере авиации русском лётчике Иване Нагурском который погиб в 1917 году». Тогда Нагурский встал и объявил, что он не русский и вовсе не умер. Этот случай широко освещался в польской прессе и Нагурский стал известным человеком.

27 июля 1956 года Нагурский прилетел в Россию — впервые за почти 40 лет. В Москве Нагурский встретился с полярными летчиками Чухновским, Водопьяновым, Шевелёвым и Титловым. Чухновский был первым советским авиатором, совершившим полеты в Арктике после Нагурского — десятилетием позже, в 1924 году. В Ленинграде Нагурский познакомился с Верой Валерьевной Седовой, вдовой Георгия Седова, чью экспедицию он пытался отыскать в 1914 году. Поездка Нагурского по СССР завершилась посещением Одессы.

Нагурский описал, по совету Центкевича, свои полярные полёты в книге Первый над Арктикой (Pierwszy nad Arktyką, Wydawnictwo MON, Warszawa 1958). Во второй части воспоминаний, книге Над пылающей Балтикой (Nad płonącym Bałtykiem, Wydawnictwo MON, Warszawa 1960), описал службу во время первой мировой войны.

В признание заслуг он был награждён «Орденом Возрождения Польши» (польск. Polonia Restituta). Умер 9 июня 1976 года в возрасте 88 лет в Варшаве, похоронен на Северном коммунальном кладбище польск. Cmentarz Komunalny Północny.

Награды

Память

В честь Яна Нагурского названы:

Книги

  • Jan Nagórski. Pierwszy nad Arktyką. — Warszawa: Wydawnictwo Ministerstwa Obrony Narodowej, 1958.  (польск.)
  • Нагурский Я. Первый над Арктикой. — Л.: Морской транспорт, 1960.
  • Jan Nagórski. Nad płonącym Bałtykiem. — Warszawa: Wydawnictwo Ministerstwa Obrony Narodowej, 1960.  (польск.)

Напишите отзыв о статье "Нагурский, Ян Иосифович"

Примечания

  1. Имя Иван используется в советской литературе периода 1930—1940 годов. Другие источники указывают имя Ян: Нагурский Ян Иосифович — статья из Большой советской энциклопедии.
  2. Григорьев А. Б. Альбатросы: Из истории гидроавиации. — М.: Машиностроение, 1989.
  3. По григорианскому календарю. Здесь и далее даты указаны по: William Barr [pubs.aina.ucalgary.ca/arctic/Arctic38-3-219.pdf Imperial Russia’s Pioneers in Arctic Aviation] (англ.) // ARCTIC. — 1985. — Vol. 38, no. 3. — P. 219-230.
  4. Согласно первоначальным планам экспедиции, дальнейший путь на восток «Эклипс» должен был проделать неся на борту собственный самолёт-разведчик «Henri Farman» лётчика П. В. Евсюкова. Однако из-за начала Первой мировой войны самолёт оказался блокированным в Бергене. Евсюков и его механик покинули экспедицию в Александровске и вернулись в Петербург.
  5. Мельник Т. [belomornews.ru/exclusive/imja_pomora_pospelova_ne_budet_zabyto/ Имя помора Поспелова не будет забыто!] // Беломорские новости. — 22.06.2009.
  6. Вехов Н. [www.mj.rusk.ru/show.php?idar=800956 Ян Нагурский: начало полярной авиации в России] // Московский журнал. — 2004. — № 2.
  7. 1 2 3 William Barr [pubs.aina.ucalgary.ca/arctic/Arctic38-3-219.pdf Imperial Russia’s Pioneers in Arctic Aviation] (англ.) // ARCTIC. — 1985. — Vol. 38, no. 3. — P. 219-230.
  8. Первое и второе издания Большой советской энциклопедии указывали годом смерти Нагурского 1917 год.
  9. Сусликов А. [www.b-port.com/info/smi/vm/?issue=3144&article=59788 Станция Нагурская. Следующая остановка — Северный полюс] // Вечерний Мурманск. — 2007. — № 172.

Литература

  • Жданко М. Е. Первый гидроаэроплан в Северном Ледовитом океане. — Пг., 1917.
  • Егоров К. К истории полетов Я. И. Нагурского // Летопись Севера. — 1949. — С. 220-221.
  • Черненко М. Б. К биографии первого полярного летчика Я. И. Нагурского // Летопись Севера. — 1957. — С. 151.
  • Гальперин Ю. М. Он был первым. Быль о полярном летчике Яне Нагурском. — М.: Военное издательство, 1958. — 107 с.
  • Григорьев А. Б. Альбатросы: Из истории гидроавиации. — М.: Машиностроение, 1989. — ISBN 5-217-00604-8.
  • Вехов Н. В. [www.mj.rusk.ru/show.php?idar=800956 Ян Нагурский: начало полярной авиации в России] // Московский журнал. — 2004. — № 2.

Отрывок, характеризующий Нагурский, Ян Иосифович

Когда Кутузов вышел из кабинета и своей тяжелой, ныряющей походкой, опустив голову, пошел по зале, чей то голос остановил его.
– Ваша светлость, – сказал кто то.
Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1 й степени.


На другой день были у фельдмаршала обед и бал, которые государь удостоил своим присутствием. Кутузову пожалован Георгий 1 й степени; государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. Соблюдалось приличие, и государь показывал первый пример этого; но все знали, что старик виноват и никуда не годится. Когда на бале Кутузов, по старой екатерининской привычке, при входе государя в бальную залу велел к ногам его повергнуть взятые знамена, государь неприятно поморщился и проговорил слова, в которых некоторые слышали: «старый комедиант».
Неудовольствие государя против Кутузова усилилось в Вильне в особенности потому, что Кутузов, очевидно, не хотел или не мог понимать значение предстоящей кампании.
Когда на другой день утром государь сказал собравшимся у него офицерам: «Вы спасли не одну Россию; вы спасли Европу», – все уже тогда поняли, что война не кончена.
Один Кутузов не хотел понимать этого и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия. Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск; говорил о тяжелом положении населений, о возможности неудач и т. п.
При таком настроении фельдмаршал, естественно, представлялся только помехой и тормозом предстоящей войны.
Для избежания столкновений со стариком сам собою нашелся выход, состоящий в том, чтобы, как в Аустерлице и как в начале кампании при Барклае, вынуть из под главнокомандующего, не тревожа его, не объявляя ему о том, ту почву власти, на которой он стоял, и перенести ее к самому государю.
С этою целью понемногу переформировался штаб, и вся существенная сила штаба Кутузова была уничтожена и перенесена к государю. Толь, Коновницын, Ермолов – получили другие назначения. Все громко говорили, что фельдмаршал стал очень слаб и расстроен здоровьем.
Ему надо было быть слабым здоровьем, для того чтобы передать свое место тому, кто заступал его. И действительно, здоровье его было слабо.
Как естественно, и просто, и постепенно явился Кутузов из Турции в казенную палату Петербурга собирать ополчение и потом в армию, именно тогда, когда он был необходим, точно так же естественно, постепенно и просто теперь, когда роль Кутузова была сыграна, на место его явился новый, требовавшийся деятель.
Война 1812 го года, кроме своего дорогого русскому сердцу народного значения, должна была иметь другое – европейское.
За движением народов с запада на восток должно было последовать движение народов с востока на запад, и для этой новой войны нужен был новый деятель, имеющий другие, чем Кутузов, свойства, взгляды, движимый другими побуждениями.
Александр Первый для движения народов с востока на запад и для восстановления границ народов был так же необходим, как необходим был Кутузов для спасения и славы России.
Кутузов не понимал того, что значило Европа, равновесие, Наполеон. Он не мог понимать этого. Представителю русского народа, после того как враг был уничтожен, Россия освобождена и поставлена на высшую степень своей славы, русскому человеку, как русскому, делать больше было нечего. Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер.


Пьер, как это большею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После своего освобождения из плена он приехал в Орел и на третий день своего приезда, в то время как он собрался в Киев, заболел и пролежал больным в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все таки выздоровел.
Все, что было с Пьером со времени освобождения и до болезни, не оставило в нем почти никакого впечатления. Он помнил только серую, мрачную, то дождливую, то снежную погоду, внутреннюю физическую тоску, боль в ногах, в боку; помнил общее впечатление несчастий, страданий людей; помнил тревожившее его любопытство офицеров, генералов, расспрашивавших его, свои хлопоты о том, чтобы найти экипаж и лошадей, и, главное, помнил свою неспособность мысли и чувства в то время. В день своего освобождения он видел труп Пети Ростова. В тот же день он узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговором упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это уже давно известно. Все это Пьеру казалось тогда только странно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий. Он тогда торопился только поскорее, поскорее уехать из этих мест, где люди убивали друг друга, в какое нибудь тихое убежище и там опомниться, отдохнуть и обдумать все то странное и новое, что он узнал за это время. Но как только он приехал в Орел, он заболел. Проснувшись от своей болезни, Пьер увидал вокруг себя своих двух людей, приехавших из Москвы, – Терентия и Ваську, и старшую княжну, которая, живя в Ельце, в имении Пьера, и узнав о его освобождении и болезни, приехала к нему, чтобы ходить за ним.
Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где то, и искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос – зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы человека.


Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем то своим, особенным. Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде, когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он, страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего то, далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то, что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему говорили, хотя очевидно видел и слышал что то совсем другое. Прежде он казался хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах его светилось участие к людям – вопрос: довольны ли они так же, как и он? И людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны. Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми, сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь, напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по своему гордой княжне человеческие чувства.
– Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, – говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по своему и его слугами – Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи, медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
– Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? – спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и, с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
– Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у нас, в провинции, – говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на французов, и в особенности на Наполеона.
– Ежели все русские хотя немного похожи на вас, – говорил он Пьеру, – c'est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre. [Это кощунство – воевать с таким народом, как вы.] Вы, пострадавшие столько от французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.
Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его старый знакомый масон – граф Вилларский, – тот самый, который вводил его в ложу в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости, которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в апатию и эгоизм.
– Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой милый.] – говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главно управляющего, около двух миллионов.
Главноуправляющий, в утешение этих потерь, представил Пьеру расчет о том, что, несмотря на эти потери, доходы его не только не уменьшатся, но увеличатся, если он откажется от уплаты долгов, оставшихся после графини, к чему он не может быть обязан, и если он не будет возобновлять московских домов и подмосковной, которые стоили ежегодно восемьдесят тысяч и ничего не приносили.