Наивность

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Наивность —

  1. неспособность ориентироваться в постоянно изменяющемся мире и адекватно отвечать на вызовы времени; синонимы: неискушенность, непосвященность, бесхитростность, неопытность, недогадливость, невежественность, глупость;
  2. осознанное или неосознанное следование традиции, отказавшейся признать достоверность некоторых феноменов культуры и цивилизации; синонимы: соприродность, естественность, искренность, простодушие, доверчивость, провинциальность, ребячество;
  3. социальный конструкт, сформировавшийся в результате семантического сдвига в значении лат. natio; определяет мировоззрение и соответствующие ему нормы поведения различных страт, наций и государств вне зависимости от их политического устройства.




Историческая этимология

Этимология слова наивный восходит к лат. nativus, в европейские языки это слово пришло из романских языков, в русский — через фр. naif. Словарные значения nativus (рождённый, возникший естественным путём, врожденный, природный, естественный, коренной, первообразный, родной) имеют однозначно позитивные коннотации, что препятствует постановке вопроса о причинах семантического сдвига и включению этого события в исторический контекст. Понять логику смысловой инверсии в слове nativus невозможно без обращения к слову natio и к его истории. В первый её период natio — рождение, происхождение, род, порода, племя, народ; Natio — имя богини рождения Нации. Во второй период имя становится прозвищем для дикаря и варвара, а после утверждения в Риме христианства в качестве государственной религии natio — прозвище для язычника. Теперь заметна граница, «полоса забвения, отделившая цивилизованного римлянина от его собственного „варварского“ прошлого. Прежде чем увидеть варварами всех, кроме эллина и себя, римлянин увидел варваром самого себя»[1]. На «границе» — встреча римлян с греческой эстетикой, эллинизация религии и последовательное снижение ценности своей архаики, культовые элементы которой превращались в «суеверия» и старательно забывались. Когда Цицерон рассказывает о жертвоприношениях богине Нации, ритуал служит оратору примером логической ошибки, которая позволяет его воображаемому оппоненту судить о достоверности богов, исходя лишь из достоверности посвященных им храмов, жертвенников и рощ[ссылка 1]. Литература, философия, придворная религия[2] и всеобщее мнение (opiniones omnium) римлян легитимировали сдвиг в значении слова natio, что разделило мир на не знающих государственности дикарей, варваров и овладевших культурностью (urbanitas) римлян, и одновременно повысило статус римского гражданства. Благодаря социальной изобретательности и умелой культурной политике Рим одержал победу в войне с италиками, стал империей, образцом для подражания, и достаточно быстро слово nativus, уже в измененном состоянии, распространилось по всей ойкумене.

Наивность и суеверия

Во время Гесиода слово δεισιδαιμονία означало богобоязнь, страх перед божеством, чувство, которое испытывал человек по отношению к своему даймону и миру в целом. Счастье, по-гречески, εύδαιμονία, εύδαιμον — имеющий хорошего даймона, счастливый, богатый. Даймон Сократа обладал «великой силой божественного знамения», которая распространялась на самого Сократа и на его друзей. Аристотель называет δεισιδαίμων мудрого правителя, управляющего в соответствии с благочестием[ссылка 2]. Плутарх допускает возможность благочестивого страха, но замечает, что такое чувство доступно немногим[3]. Плутарх уже по эту сторону «полосы забвения», где δεισιδαιμονία-чувство вытеснено в зону «напрасных верований», диагностировано как суеверие, болезнь, порожденная ложным суждением[ссылка 3] или «злым духом», которого носят в себе «несмышленые дети, женщины да помешавшиеся вследствие душевного или же телесного недуга»[ссылка 4]. Сенека утверждает, что «болезнь суеверия неизлечима»[ссылка 5]. Для Полибия суеверие — любая религия, в противоположность философии. Суеверие-болезнь сближалась с варварством, с natio; варварское обнаруживалось и в чуждом классическому канону восточном стиле религиозности, и в собственных древних культах. Во время процесса 186 г. не н. э. против вакхантов мистериальные празднества в честь бога вина Вакха были квалифицированы как «тайный заговор», вакханты названы «мятежниками», объединёнными в «преступное сообщество» и угрожающими «государству в целом». По делу вакхантов «казнено было больше, чем приговорено к заключению, причем и тех и других оказалось великое множество»[ссылка 6]. Достаточно сильный аргумент, позволивший государству убедить всеобщее мнение в серьёзности своих намерений в отношении суеверий и наивности.

История

Рим

Тацит использует слово imperitia (неопытность, незнание, невежественность) в рассказе об укрощении британских племен, когда-то отличавшихся «упорством и дикостью», но которых Агрикола «при помощи развлечений приучил к спокойствию и мирному существованию». Стимулируя британцев строить «храмы, форумы и дома», легат использовал метод агона, «и соревнование в стремлении отличиться заменило собой принуждение». Результатом мудрого правления Агриколы стало то, что британцы, «те, кому латинский язык совсем недавно внушал откровенную неприязнь, горячо взялись за изучение латинского красноречия. За этим последовало и желание одеться по-нашему, и многие облеклись в тогу. Так мало-помалу наши пороки соблазнили британцев, и они пристрастились к портикам, термам и изысканным пиршествам. И то, что было ступенью к дальнейшему порабощению, именовалось ими, неискушенными и простодушными (Imperitos), образованностью и просвещенностью (humanitas)»[ссылка 7].

Для римлян британцы были варварами, nationes; значения слова imperitia, определяющие у Тацита характер natio, соответствуют значениям римского слова nativus. Во многом благодаря конструкту наивность римляне переформатировали принуждение, перевели его на языки культуры, создали своего рода магическое зеркало, в котором сами британцы увидели собственную храбрость как дикость (в латыни эти два состояния обозначает одно слово ferocia), а «упорство» — как imperitia. Страбон говорит, что турдетаны «совершенно переменили свой образ жизни на римский и даже забыли родной язык… все иберийцы, принадлежащие к этому классу, называются togati (народом, одетым в тоги)». [ссылка 8]

Римляне переняли у греков определивший в дальнейшем всю социально-политическую историю вектор движения — снаружи внутрь[4]. Для многих народов, соседствующих с Римом, неважно, были ли они его союзниками или врагами, характерно стремление скопировать военное искусство римлян, повторить то, что на их глазах не раз приносило удачу, победу и славу; каждый провинциал и перегрин мечтал стать togati, получить право произнести: Civis Romanus sum! Италики приняли от Рима государственное устройство до Союзнической войны, но и в ходе её продолжали воспроизводить все политические жесты Рима; у марсов, одного из самых искусных в военном деле племен, латинский язык оставался официальным. Во время Bellum Marsicum каждый италик сражался за свой народ, за свою независимость, но лишь потому, что не смог законным путём получить римское гражданство, стать частью Рима.

Римское слово nativus содержит все те значения, которые есть в используемом сегодня слове наивность, однако по-настоящему понять смысл этого конструкта, до сих пор сохранившего свою силу и парадоксальное изящество, можно лишь представив состояние перегрина, осознавшего свою рождённость и природность как нечто естественное, но одновременно и неоформленное, недоделанное, наружное по отношению к civitas — государству, городу и гражданам. Получение римского гражданства означало для «инициируемого» второе рождение (natalis), переход в иное пространство, признанное всеобщим мнением как более ценное: законы Рима охраняли жизнь и свободу гражданина в любой части цивилизованного мира.

Россия

На территории России конструкт наивность предшествовал появлению слова наивность. Русский язык принял слово наивный в начале XIX в. из фр. naif, в литературный оборот оно вошло в 20-40 гг. XIX в. А. Н. Рылёва предполагает, что слово наивный распространилось в русском языке также и благодаря переводам Шиллера (он рассмотрел понятие наивный в работе «О наивной и сентиментальной поэзии»), а его пьеса «Разбойники» была переведена первой. Карл Моор Шиллера, порвав с испорченным обществом и удалившись в леса, приобретал черты «естественного» человека или «человека природы». Шиллер сравнивал интерес к герою-разбойнику (характерный для романтизма) с интересом к Робинзону Крузо. «То есть слово наивный приобретало дополнительный оттенок — стремящийся к природе, разочаровавшийся в обществе. Ср. с Дубровским А. С. Пушкина. Пушкин, как следует из „Словаря языка Пушкина“, слово наивный в русскоязычном варианте не употреблял, зато часто пользовался словом глупый в значении наивный»[5].

Появление в русском языке слова наивность — событие, которое следует рассматривать в контексте культурно-языковой полемики XVIII-XIX вв., одной из составляющих которой была оппозиция «природа — культура». Б. А. Успенский отмечает, что в ситуации церковнославянско-русской диглоссии церковнославянский язык ассоциировался с культурным влиянием, то есть с христианской культурой, тогда как ненормированный русский язык мог пониматься как своего рода первобытный хаос, источник лингвистической энтропии. В XVIII в. происходит переоценка ценностей и положительным полюсом становится природа, а не культура, русский язык воспринимается его носителями как естественный, связанный с природным началом, появляются литературные тексты на живом языке[6]. К концу XVIII в. полюса вновь приходят в движение. 1800-е гг. — время осмысления уроков Французской революции, в России реакцией на это событие стало отрицательное отношение к непосредственной политической активности народа[7]. Начиная со 2-й половины XVIII в. в жизнь русского дворянства входит французский язык, международный язык науки и дипломатии. В ситуации культурного двуязычия французский язык мог играть ту же роль, какую латынь играла в странах Западной Европы. А. С. Кайсаров: «Французский и немецкий языки занимают у нас место латинского… Мы рассуждаем по-немецки, мы шутим по-французски, а по-русски только молимся Богу или браним наших служителей»[8]

Наш каждый писарь, — Славянин,
Галиматьею дышет,
Бежит предатель сих дружин,
И галлицизмы пишет!

К. Батюшков. Певец в Беседе любителей русского слова (1813 г.) [ссылка 9]

В спорах о языке начала XIX в. противопоставление «русское — французское», в зависимости от той или иной культурно-языковой ориентации, могло осмысляться либо как «национальное — иностранное», либо как «цивилизованное (культурное) — первобытное (невежественное)»[9]. В языковой практике французский язык мог оцениваться как «приятный», а русский разговорный — как «грубый (подлый)», при этом «выражение грубый язык может рассматриваться как эквивалент к выражению lingua rustica (ср. в Вейсманновом лексиконе 1731 г.: „homo rusticus — грубыи, простыи человек, деревенскии мужик“; ср. также в „Кратком российском лексиконе…“ Х. Целлария (1746) соответствие: грубый — barbarus»[10].

Нельзя исключать возможность того, что появившееся в русском языке слово наивный, в момент своего «рождения» содержало в себе все смыслы и энергию, свойственные лат. nativus. Обращение к Риму как норме и идеалу государственной мощи было традиционно для русской культуры. «Повесть о князех владимирских» связывала Рюрика с потомством брата Августа Прусом. В «Степенной книге…» представлен сюжет о дарах — регалиях греческого императора Константина Мономаха, врученных киевскому князю Владимиру Мономаху: «Его же ради мужества и греческаго царя Конъстантина Манамаха диадиму и вѣнецъ и крестъ животворящаго древа приемъ, и порамницю царскую и крабицю сердоличную, из нея же веселяшеся иногда Августъ кесарь Римьскии, и чѣпь златую»[11]. Иван Грозный в послании шведскому королю Иоганну III писал: «Мы от Августа Кесаря родством ведемся»[12]. Симеон Полоцкий уподобляет царя Алексея Михайловича римскому императору Константину Великому, сделавшему христианство государственной религией:

Вторый Константин, Алексию царю,
Всего Востока верный господарю,
Се тебе чает град новаго Рыма,
Мнячи тя быти свойго Константина[13].

При венчании Петра I на царство, он получил титул императора, при том, что в новое время титул императора принадлежал лишь главе Священной Римской империи. Строительство Петербурга и перенесение в него столицы семиотически соотнесены с идеей «Москва – третий Рим»: «Из двух путей — столицы как средоточия святости и столицы, осененной тенью императорского Рима, — Пётр избрал второй»[14]

Н. И. Толстой в своих работах об античном наследии в древнерусской народной культуре, ввел термин «троеверие», обозначающий гетерогенные истоки славянской культуры: языческие, античные (как правило, в византийской «редакции») и христианские[15]. В «Повести временных лет», впитавшей славянские фольклорные мотивы и «рецепции» византийских образцов (творений отцов церкви и византийских хроник), можно увидеть и влияние римской культурной традиции. Славянские племена разделены автором на положительно выделенных полян, жизнь и законы которых рассматриваются как норма, и древлян, которые служат здесь примером дикости и нецивилизованности. «Кроткие» поляне соблюдают брак, слушаются старших, гнушаются нечистой едой, в отличие от «скотски живущих» «звериным обычаем» древлян, и хотя вера обоих племен остается языческой, древляне оказываются «снаружи» пространства, маркированного как культурное: «Только о полянах сообщаются сведения quasi-исторического характера — легенда о Кие и его братьях»[16]. Не исключено, что для интеллектуальной среды, в которой находился летописец, была актуальной и собственно римская оппозиция «civitas — natio».

Философия

И. Кант

Иммануил Кант в «Критике способности суждения» (§ 54) утверждает, что встреча с наивностью полезна для здоровья: наивность вызывает аффект, который приводит в движение внутренние органы и диафрагму, а это способствует усилению всей жизнедеятельности тела. Наивность есть «вспышка (Ausbruch) некогда естественной для человеческой природы искренности, противостоящей тому, что стало второй натурой человека, — искусству притворства»; в результате приступа наивности «красивая, но ложная видимость, которая обычно столь много значит в нашем суждении, внезапно превращается в ничто», — и тогда появляется душевное движение, которое «целебно сотрясает тело». Это движение «бесконечно превосходит все привычные обычаи», и определяется Кантом как «чистота мышления (по крайней мере, её задатки)». Однако наивность «привносит в игру способности суждения» не только «серьезность и глубокое уважение», но и сожаление, поскольку это лишь «кратковременное явление и покров притворства вновь заслоняет его»[17]. Если учитывать значение аффекта в словаре Канта, можно предположить, что наивность в 3-й критике подобна фармакону. В «Антропологии» аффект «действует на здоровье как апоплексический удар», здесь подчеркивается и кратковременность аффекта, и то, что он является препятствием для разума: «Аффект подобен опьянению, которое проходит после сна»[18].

Ф. Шиллер

У Шиллера наивность проявляется, когда человек «в искусственных условиях и положениях бывает поражен видом простой природы». Для того, чтобы природа стала «чем-то наивным», необходим интерес, который «лежит в основе наших любительских пристрастий к цветам и животным, к простым садам, к прогулкам, к сельским местностям и их обитателям, ко многим созданиям далекой древности и т. д.». Для того, чтобы природа привела человека «в состояние возвышенной растроганности», необходима граница, причем не только в пространстве и во времени, но и в его сознании: «Чем мог бы привлечь нас сам по себе невзрачный цветок, родник, обросший мхом камень, чирикание пташек, жужжание пчел и т. д.? Что могло дать им право даже на нашу любовь? Мы любим не эти вещи, а воплощенную в них идею. Мы любим в них тихую созидательную жизнь, спокойную самобытную деятельность, бытие по своим собственным законам, внутреннюю необходимость, вечное согласие с собою»[19]. Влечение современников к природе Шиллер сравнивает с «тоской больного по здоровью», и противопоставляет его чувству природы у древних греков: «Они ощущали естественно; мы ощущаем естественное»[20]. Разделяя поэзию на наивную и сентиментальную, Шиллер называет наивным того поэта, кто «сам есть природа», а сентиментальным — того, кто «будет стремиться к ней»[21]. При этом «цель, к которой стремится человек при посредстве культуры, бесконечно важнее той, которой он достигает при посредстве природы»[22]. В «Мыслях об употреблении пошлого и низкого в искусстве» Шиллер называет пошлым всё, «что обращается не к духу и может возбудить лишь чувственный интерес». «Тяготение к пошлому в изобразительных искусствах проявили нидерландские художники, тяготение к благородному и высокому выказали итальянцы, а еще более греки»[23]. «Есть картины из священной истории, где апостолы, дева Мария и даже Христос изображены так, будто они вышли из самой простой черни. Все такие изображения обличают низкий вкус, дающий нам право думать, что самые помышления художника грубы и достойны черни»[24].

Русская философия

В русской философии наивность рассматривается через призму идей М. Бахтина о «тотальной реакции». В отличие от познавательно-этической активности, эстетическая реакция есть целостная реакция. Это реакция, «собирающая все познавательно-этические определения и оценки и завершающая их в единое и единственное конкретно-воззрительное, но и смысловое целое»[25]. Есть культура, есть симуляция, есть расширение симулятивных пустот культуры, есть придание симуляциям статуса нормы, есть наивность, разрушающая опыт лицемерия культуры, есть культура, паразитирующая на содержаниях наивности и представляющая дословность наива как форму культуры «Наивность — тело дословности. И поэтому оно внекультурное. В нем нет места опосредованию. Оно мешает описанию события замещать событие. Непосредственность наивности коренится в мистерии культа, а не культуры. Наив существует как археоавангард мистерии. Как пространство рождения реальности… Тяжба между телами дословности и формами культуры рождает непрерывно возобновляемый кинический жест культуры»[26]. Наивность можно рассматривать с точки зрения существующей традиции, и тогда наивность — алиби. Можно увидеть в наивности зеркало, и тогда наивность — дар алиби-не-алиби[ссылка 10].

Напишите отзыв о статье "Наивность"

Примечания

  1. Аверинцев С. С., Римский этап античной литературы // Поэтика древнеримской литературы. М. — Наука, 1989. С.6
  2. «Реформы Августа превратили государственную религию в придворную, сделав её центром императорский культ». — Штаерман Е. М. Социальные основы религии Древнего Рима. М. — Наука, 1987. С.5
  3. Плутарх. О том, что по предписаниям Эпикура невозможно даже приятно жить. 1101 D
  4. Веллей Патеркул размышляет, почему гении греческой трагедии (Эсхил, Софокл, Эврипид) и философии (Сократ, Платон, Аристотель) достигают совершенства в одном месте, в один и тот же ограниченный период времени: «И подобно тому, как звери различных видов, запертые в зверинец и оказавшиеся в ограде, удаляются от чуждых, сближаются с себе подобными и как бы собираются воедино, так и таланты, способные создать блестящие труды, отделяются от других вместе с себе подобными, достигая одинаковых результатов в одно и то же время». «Один город Аттики на протяжении многих лет прославился большим числом мастеров слова и их творений, чем вся Греция, так что можно подумать, будто части тела греческого народа распределены между другими городами, дух же заперт за стенами одних Афин» ([ancientrome.ru/antlitr/paterculus/kn01-f.htm Веллей Патеркул. Римская история, I,16,18]).
  5. Рылёва А. О наивном. — М.: Академический Проект: Российский институт культурологии, 2005. С.10
  6. Успенский Б. А. Споры о языке в начале XIX в. как факт русской культуры. // Успенский Б. А. Избранные труды, том 2.- М., 1994. С. 385
  7. «Лозунг, казавшийся в XVIII веке азбучной истиной прогресса: „Всё для народа, всё при помощи народа“, — трансформировался в „Для народа (для одних эта часть была искренним выражением святых убеждений, для других — лицемерным прикрытием политического эгоизма), но без народа“. Так определялись контуры русского либерализма начала XIX века». — Успенский Б. А. Там же. С. 341—342
  8. Чтения в Обществе истории и древностей российский при имп. Московском университете, 1858, кн. III, с. 143. Цит. по: Успенский Б. А. Указ. соч. С. 365—366, 381
  9. Успенский Б. А. Указ. соч. С. 374
  10. Успенский Б. А. Указ. соч. С. 442
  11. Степенная книга царского родословия по древнейшим спискам: Тексты и комментарий: В 3 т. / Отв. ред.: Н. Н. Покровский, Г. Д. Ленхофф. М., 2007. Т. 1
  12. Послания Ивана Грозного. М.-Л., 1951, с. 158
  13. Симеон Полоцкий. Вирши / Сост., подгот. текстов, вступ. ст. и комментарии В. К. Былинина, Л. У. Звонаревой. Минск, 1990. С.30
  14. Успенский Б. А. Отзвуки концепции «Москва — Третий Рим» в идеологии Петра I. // Успенский Б. А. Избранные труды, том 1.- М., 1994. С.63. «Центральный момент концепции „Москва — Третий Рим“ — особая ответственность русского царя как последнего православного монарха. Этот момент требует осмысления с учетом господствовавших в ту эпоху эсхатологических чаяний». — Дворкин А. Иван Грозный как религиозный тип. Статьи и материалы. Нижний Новгород, 2005. С. 56.
  15. Толстой Н. И. Избранные труды. М., 1998. Т. 2, с. 430
  16. Иванов В. В., Топоров В. Н. О древних славянских этнонимах (Основные проблемы и перспективы) // Из истории русской культуры. М., 2000. Т. 1. (Древняя Русь). С. 436
  17. Кант И. Критика способности суждения. М. — Искусство, 1994, с.209
  18. Иммануил Кант. Антропология с прагматической точки зрения // Кант И. Соч. в 6 томах. М., «Мысль», 1966.-(Философ. наследие). Т. 6.- С. 349—587
  19. Фридрих Шиллер. О наивной и сентиментальной поэзии // Шиллер Ф. Статьи по эстетике. — Academia, 1935, с. 317—318
  20. Там же, с. 333
  21. Там же, с. 337
  22. Там же, с. 339
  23. Там же, с. 408
  24. Там же, с. 410
  25. Бахтин М. Эстетика словесного творчества. Москва, 1979. С. 8
  26. Гиренок Ф. Археография наивности // Философия наивности / Сост. А. С. Мигунов. — М.: Изд-во МГУ, 2001, с. 23-29

Литература

  • Рылёва А. Н. О наивном. — М.: Академический Проект: Российский институт культурологии, 2005. — ISBN 5-8291-0607-8
  • Философия наивности. Антология. Составитель: Александр Мигунов. Издательство МГУ, 2001. — ISBN 5-211-04000-7
  • Бокшицкий А. Л. [ec-dejavu.ru/c-2/Casus_Romani.html Римский казус] (Энциклопедия культур Déjà Vu)

Ссылки

  1. [ancientrome.ru/antlitr/cicero/phil/natdeor3-f.htm Цицерон. О природе богов, III,47]
  2. [philosophy.ru/library/aristotle/polit/index.html Аристотель. Политика, 1313а]
  3. [simposium.ru/ru/book/export/html/9845 Плутарх. О суеверии, 2]
  4. [www.ancientrome.ru/antlitr/plutarch/sgo/dion-f.htm Плутарх. Дион, 2]
  5. [www.psylib.org.ua/books/senek03/index.htm Сенека. Нравственные письма к Луцилию, 123,16]
  6. [www.ancientrome.ru/antlitr/livi/kn39-f.htm Тит Ливий. История Рима от основания города XXXIX,8-19]
  7. [ancientrome.ru/antlitr/t.htm?a=1346763637#021 Тацит. Жизнеописание Юлия Агриколы, 21]
  8. [ancientrome.ru/antlitr/t.htm?a=1267756344 Страбон. География. III,2,151]
  9. К. Батюшков. [feb-web.ru/feb/batyush/texts/b34/b34-2552.htm?cmd=0&hash=$p256 Певец в Беседе любителей русского слова]
  10. А. Бокшицкий. [ec-dejavu.ru/c-2/Casus_Romani.html Римский казус]

Интересные факты

  • Из воспоминаний Н. А. Саблукова о Павле I: «Как доказательство его рыцарских, доходивших даже до крайности воззрений может служить то, что он совершенно серьезно предложил Бонапарту дуэль в Гамбурге с целью положить этим поединком предел разорительным войнам, опустошавшим Европу» (Цареубийство 11 марта 1801 года. СПб., 1907. С. 58).
  • Не реальность порождает язык, но реальность порождается языком. Основной тезис психосемиотики состоит в том, что психическая болезнь — это болезнь языка... Болен не человек — болен текст. Руднев В.П., [www.prognosis.ru/lib/Rudnev.pdf Философия языка и семиотика безумия: Избранные работы.] — М.: Издательский дом «Территория будущего», 2007, с. 22.
  • В Японии англо-японское слово ナイーブ (наивность) появилось в 1980 г. после выхода телевизионного аниме-сериала Mobile Suit Gundam. Герой аниме, подросток Амуро Рей, отражая атаку Зиона, размышляет о социальных последствиях реализации возможности исследования вещей, находящихся в начале координат, и приходит к выводу о «наивности» подобных мыслей ([ja.wikipedia.org/wiki/%E3%83%8A%E3%82%A4%E3%83%BC%E3%83%96 Википедия]).

См. также

Отрывок, характеризующий Наивность

Вслед за этим генералы стали расходиться с той же торжественной и молчаливой осторожностью, с которой расходятся после похорон.
Некоторые из генералов негромким голосом, совсем в другом диапазоне, чем когда они говорили на совете, передали кое что главнокомандующему.
Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми ножонками за уступы печки, и, замешавшись между ног генералов, шмыгнула в дверь.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»
– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого я не думал!
– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.
– Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, – не отвечая, прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, – будут и они, только бы…


В противоположность Кутузову, в то же время, в событии еще более важнейшем, чем отступление армии без боя, в оставлении Москвы и сожжении ее, Растопчин, представляющийся нам руководителем этого события, действовал совершенно иначе.
Событие это – оставление Москвы и сожжение ее – было так же неизбежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения.
Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежало в наших отцах, мог бы предсказать то, что совершилось.
Начиная от Смоленска, во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать. И как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли то, что осталось.
Сознание того, что это так будет, и всегда так будет, лежало и лежит в душе русского человека. И сознание это и, более того, предчувствие того, что Москва будет взята, лежало в русском московском обществе 12 го года. Те, которые стали выезжать из Москвы еще в июле и начале августа, показали, что они ждали этого. Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т. п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», – говорили им. Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все таки ехали, зная, что так надо было. Зачем они ехали? Нельзя предположить, чтобы Растопчин напугал их ужасами, которые производил Наполеон в покоренных землях. Уезжали, и первые уехали богатые, образованные люди, знавшие очень хорошо, что Вена и Берлин остались целы и что там, во время занятия их Наполеоном, жители весело проводили время с обворожительными французами, которых так любили тогда русские мужчины и в особенности дамы.
Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего. Они уезжали и до Бородинского сражения, и еще быстрее после Бородинского сражения, невзирая на воззвания к защите, несмотря на заявления главнокомандующего Москвы о намерении его поднять Иверскую и идти драться, и на воздушные шары, которые должны были погубить французов, и несмотря на весь тот вздор, о котором нисал Растопчин в своих афишах. Они знали, что войско должно драться, и что ежели оно не может, то с барышнями и дворовыми людьми нельзя идти на Три Горы воевать с Наполеоном, а что надо уезжать, как ни жалко оставлять на погибель свое имущество. Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожженной (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию. Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда не годное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на ста тридцати шести подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г жу Обер Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по французски стихи о своем участии в этом деле, – этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что то сделать сам, удивить кого то, что то совершить патриотически геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его вместе с собой, народного потока.


Элен, возвратившись вместе с двором из Вильны в Петербург, находилась в затруднительном положении.
В Петербурге Элен пользовалась особым покровительством вельможи, занимавшего одну из высших должностей в государстве. В Вильне же она сблизилась с молодым иностранным принцем. Когда она возвратилась в Петербург, принц и вельможа были оба в Петербурге, оба заявляли свои права, и для Элен представилась новая еще в ее карьере задача: сохранить свою близость отношений с обоими, не оскорбив ни одного.
То, что показалось бы трудным и даже невозможным для другой женщины, ни разу не заставило задуматься графиню Безухову, недаром, видно, пользовавшуюся репутацией умнейшей женщины. Ежели бы она стала скрывать свои поступки, выпутываться хитростью из неловкого положения, она бы этим самым испортила свое дело, сознав себя виноватою; но Элен, напротив, сразу, как истинно великий человек, который может все то, что хочет, поставила себя в положение правоты, в которую она искренно верила, а всех других в положение виноватости.
В первый раз, как молодое иностранное лицо позволило себе делать ей упреки, она, гордо подняв свою красивую голову и вполуоборот повернувшись к нему, твердо сказала:
– Voila l'egoisme et la cruaute des hommes! Je ne m'attendais pas a autre chose. Za femme se sacrifie pour vous, elle souffre, et voila sa recompense. Quel droit avez vous, Monseigneur, de me demander compte de mes amities, de mes affections? C'est un homme qui a ete plus qu'un pere pour moi. [Вот эгоизм и жестокость мужчин! Я ничего лучшего и не ожидала. Женщина приносит себя в жертву вам; она страдает, и вот ей награда. Ваше высочество, какое имеете вы право требовать от меня отчета в моих привязанностях и дружеских чувствах? Это человек, бывший для меня больше чем отцом.]
Лицо хотело что то сказать. Элен перебила его.
– Eh bien, oui, – сказала она, – peut etre qu'il a pour moi d'autres sentiments que ceux d'un pere, mais ce n'est; pas une raison pour que je lui ferme ma porte. Je ne suis pas un homme pour etre ingrate. Sachez, Monseigneur, pour tout ce qui a rapport a mes sentiments intimes, je ne rends compte qu'a Dieu et a ma conscience, [Ну да, может быть, чувства, которые он питает ко мне, не совсем отеческие; но ведь из за этого не следует же мне отказывать ему от моего дома. Я не мужчина, чтобы платить неблагодарностью. Да будет известно вашему высочеству, что в моих задушевных чувствах я отдаю отчет только богу и моей совести.] – кончила она, дотрогиваясь рукой до высоко поднявшейся красивой груди и взглядывая на небо.
– Mais ecoutez moi, au nom de Dieu. [Но выслушайте меня, ради бога.]
– Epousez moi, et je serai votre esclave. [Женитесь на мне, и я буду вашею рабою.]
– Mais c'est impossible. [Но это невозможно.]
– Vous ne daignez pas descende jusqu'a moi, vous… [Вы не удостаиваете снизойти до брака со мною, вы…] – заплакав, сказала Элен.
Лицо стало утешать ее; Элен же сквозь слезы говорила (как бы забывшись), что ничто не может мешать ей выйти замуж, что есть примеры (тогда еще мало было примеров, но она назвала Наполеона и других высоких особ), что она никогда не была женою своего мужа, что она была принесена в жертву.
– Но законы, религия… – уже сдаваясь, говорило лицо.
– Законы, религия… На что бы они были выдуманы, ежели бы они не могли сделать этого! – сказала Элен.
Важное лицо было удивлено тем, что такое простое рассуждение могло не приходить ему в голову, и обратилось за советом к святым братьям Общества Иисусова, с которыми оно находилось в близких отношениях.
Через несколько дней после этого, на одном из обворожительных праздников, который давала Элен на своей даче на Каменном острову, ей был представлен немолодой, с белыми как снег волосами и черными блестящими глазами, обворожительный m r de Jobert, un jesuite a robe courte, [г н Жобер, иезуит в коротком платье,] который долго в саду, при свете иллюминации и при звуках музыки, беседовал с Элен о любви к богу, к Христу, к сердцу божьей матери и об утешениях, доставляемых в этой и в будущей жизни единою истинною католическою религией. Элен была тронута, и несколько раз у нее и у m r Jobert в глазах стояли слезы и дрожал голос. Танец, на который кавалер пришел звать Элен, расстроил ее беседу с ее будущим directeur de conscience [блюстителем совести]; но на другой день m r de Jobert пришел один вечером к Элен и с того времени часто стал бывать у нее.
В один день он сводил графиню в католический храм, где она стала на колени перед алтарем, к которому она была подведена. Немолодой обворожительный француз положил ей на голову руки, и, как она сама потом рассказывала, она почувствовала что то вроде дуновения свежего ветра, которое сошло ей в душу. Ей объяснили, что это была la grace [благодать].
Потом ей привели аббата a robe longue [в длинном платье], он исповедовал ее и отпустил ей грехи ее. На другой день ей принесли ящик, в котором было причастие, и оставили ей на дому для употребления. После нескольких дней Элен, к удовольствию своему, узнала, что она теперь вступила в истинную католическую церковь и что на днях сам папа узнает о ней и пришлет ей какую то бумагу.
Все, что делалось за это время вокруг нее и с нею, все это внимание, обращенное на нее столькими умными людьми и выражающееся в таких приятных, утонченных формах, и голубиная чистота, в которой она теперь находилась (она носила все это время белые платья с белыми лентами), – все это доставляло ей удовольствие; но из за этого удовольствия она ни на минуту не упускала своей цели. И как всегда бывает, что в деле хитрости глупый человек проводит более умных, она, поняв, что цель всех этих слов и хлопот состояла преимущественно в том, чтобы, обратив ее в католичество, взять с нее денег в пользу иезуитских учреждений {о чем ей делали намеки), Элен, прежде чем давать деньги, настаивала на том, чтобы над нею произвели те различные операции, которые бы освободили ее от мужа. В ее понятиях значение всякой религии состояло только в том, чтобы при удовлетворении человеческих желаний соблюдать известные приличия. И с этою целью она в одной из своих бесед с духовником настоятельно потребовала от него ответа на вопрос о том, в какой мере ее брак связывает ее.
Они сидели в гостиной у окна. Были сумерки. Из окна пахло цветами. Элен была в белом платье, просвечивающем на плечах и груди. Аббат, хорошо откормленный, а пухлой, гладко бритой бородой, приятным крепким ртом и белыми руками, сложенными кротко на коленях, сидел близко к Элен и с тонкой улыбкой на губах, мирно – восхищенным ее красотою взглядом смотрел изредка на ее лицо и излагал свой взгляд на занимавший их вопрос. Элен беспокойно улыбалась, глядела на его вьющиеся волоса, гладко выбритые чернеющие полные щеки и всякую минуту ждала нового оборота разговора. Но аббат, хотя, очевидно, и наслаждаясь красотой и близостью своей собеседницы, был увлечен мастерством своего дела.
Ход рассуждения руководителя совести был следующий. В неведении значения того, что вы предпринимали, вы дали обет брачной верности человеку, который, с своей стороны, вступив в брак и не веря в религиозное значение брака, совершил кощунство. Брак этот не имел двоякого значения, которое должен он иметь. Но несмотря на то, обет ваш связывал вас. Вы отступили от него. Что вы совершили этим? Peche veniel или peche mortel? [Грех простительный или грех смертный?] Peche veniel, потому что вы без дурного умысла совершили поступок. Ежели вы теперь, с целью иметь детей, вступили бы в новый брак, то грех ваш мог бы быть прощен. Но вопрос опять распадается надвое: первое…
– Но я думаю, – сказала вдруг соскучившаяся Элен с своей обворожительной улыбкой, – что я, вступив в истинную религию, не могу быть связана тем, что наложила на меня ложная религия.
Directeur de conscience [Блюститель совести] был изумлен этим постановленным перед ним с такою простотою Колумбовым яйцом. Он восхищен был неожиданной быстротой успехов своей ученицы, но не мог отказаться от своего трудами умственными построенного здания аргументов.
– Entendons nous, comtesse, [Разберем дело, графиня,] – сказал он с улыбкой и стал опровергать рассуждения своей духовной дочери.


Элен понимала, что дело было очень просто и легко с духовной точки зрения, но что ее руководители делали затруднения только потому, что они опасались, каким образом светская власть посмотрит на это дело.
И вследствие этого Элен решила, что надо было в обществе подготовить это дело. Она вызвала ревность старика вельможи и сказала ему то же, что первому искателю, то есть поставила вопрос так, что единственное средство получить права на нее состояло в том, чтобы жениться на ней. Старое важное лицо первую минуту было так же поражено этим предложением выйти замуж от живого мужа, как и первое молодое лицо; но непоколебимая уверенность Элен в том, что это так же просто и естественно, как и выход девушки замуж, подействовала и на него. Ежели бы заметны были хоть малейшие признаки колебания, стыда или скрытности в самой Элен, то дело бы ее, несомненно, было проиграно; но не только не было этих признаков скрытности и стыда, но, напротив, она с простотой и добродушной наивностью рассказывала своим близким друзьям (а это был весь Петербург), что ей сделали предложение и принц и вельможа и что она любит обоих и боится огорчить того и другого.
По Петербургу мгновенно распространился слух не о том, что Элен хочет развестись с своим мужем (ежели бы распространился этот слух, очень многие восстали бы против такого незаконного намерения), но прямо распространился слух о том, что несчастная, интересная Элен находится в недоуменье о том, за кого из двух ей выйти замуж. Вопрос уже не состоял в том, в какой степени это возможно, а только в том, какая партия выгоднее и как двор посмотрит на это. Были действительно некоторые закоснелые люди, не умевшие подняться на высоту вопроса и видевшие в этом замысле поругание таинства брака; но таких было мало, и они молчали, большинство же интересовалось вопросами о счастии, которое постигло Элен, и какой выбор лучше. О том же, хорошо ли или дурно выходить от живого мужа замуж, не говорили, потому что вопрос этот, очевидно, был уже решенный для людей поумнее нас с вами (как говорили) и усомниться в правильности решения вопроса значило рисковать выказать свою глупость и неумение жить в свете.
Одна только Марья Дмитриевна Ахросимова, приезжавшая в это лето в Петербург для свидания с одним из своих сыновей, позволила себе прямо выразить свое, противное общественному, мнение. Встретив Элен на бале, Марья Дмитриевна остановила ее посередине залы и при общем молчании своим грубым голосом сказала ей:
– У вас тут от живого мужа замуж выходить стали. Ты, может, думаешь, что ты это новенькое выдумала? Упредили, матушка. Уж давно выдумано. Во всех…… так то делают. – И с этими словами Марья Дмитриевна с привычным грозным жестом, засучивая свои широкие рукава и строго оглядываясь, прошла через комнату.
На Марью Дмитриевну, хотя и боялись ее, смотрели в Петербурге как на шутиху и потому из слов, сказанных ею, заметили только грубое слово и шепотом повторяли его друг другу, предполагая, что в этом слове заключалась вся соль сказанного.
Князь Василий, последнее время особенно часто забывавший то, что он говорил, и повторявший по сотне раз одно и то же, говорил всякий раз, когда ему случалось видеть свою дочь.
– Helene, j'ai un mot a vous dire, – говорил он ей, отводя ее в сторону и дергая вниз за руку. – J'ai eu vent de certains projets relatifs a… Vous savez. Eh bien, ma chere enfant, vous savez que mon c?ur de pere se rejouit do vous savoir… Vous avez tant souffert… Mais, chere enfant… ne consultez que votre c?ur. C'est tout ce que je vous dis. [Элен, мне надо тебе кое что сказать. Я прослышал о некоторых видах касательно… ты знаешь. Ну так, милое дитя мое, ты знаешь, что сердце отца твоего радуется тому, что ты… Ты столько терпела… Но, милое дитя… Поступай, как велит тебе сердце. Вот весь мой совет.] – И, скрывая всегда одинаковое волнение, он прижимал свою щеку к щеке дочери и отходил.
Билибин, не утративший репутации умнейшего человека и бывший бескорыстным другом Элен, одним из тех друзей, которые бывают всегда у блестящих женщин, друзей мужчин, никогда не могущих перейти в роль влюбленных, Билибин однажды в petit comite [маленьком интимном кружке] высказал своему другу Элен взгляд свой на все это дело.
– Ecoutez, Bilibine (Элен таких друзей, как Билибин, всегда называла по фамилии), – и она дотронулась своей белой в кольцах рукой до рукава его фрака. – Dites moi comme vous diriez a une s?ur, que dois je faire? Lequel des deux? [Послушайте, Билибин: скажите мне, как бы сказали вы сестре, что мне делать? Которого из двух?]
Билибин собрал кожу над бровями и с улыбкой на губах задумался.
– Vous ne me prenez pas en расплох, vous savez, – сказал он. – Comme veritable ami j'ai pense et repense a votre affaire. Voyez vous. Si vous epousez le prince (это был молодой человек), – он загнул палец, – vous perdez pour toujours la chance d'epouser l'autre, et puis vous mecontentez la Cour. (Comme vous savez, il y a une espece de parente.) Mais si vous epousez le vieux comte, vous faites le bonheur de ses derniers jours, et puis comme veuve du grand… le prince ne fait plus de mesalliance en vous epousant, [Вы меня не захватите врасплох, вы знаете. Как истинный друг, я долго обдумывал ваше дело. Вот видите: если выйти за принца, то вы навсегда лишаетесь возможности быть женою другого, и вдобавок двор будет недоволен. (Вы знаете, ведь тут замешано родство.) А если выйти за старого графа, то вы составите счастие последних дней его, и потом… принцу уже не будет унизительно жениться на вдове вельможи.] – и Билибин распустил кожу.
– Voila un veritable ami! – сказала просиявшая Элен, еще раз дотрогиваясь рукой до рукава Билибипа. – Mais c'est que j'aime l'un et l'autre, je ne voudrais pas leur faire de chagrin. Je donnerais ma vie pour leur bonheur a tous deux, [Вот истинный друг! Но ведь я люблю того и другого и не хотела бы огорчать никого. Для счастия обоих я готова бы пожертвовать жизнию.] – сказала она.
Билибин пожал плечами, выражая, что такому горю даже и он пособить уже не может.
«Une maitresse femme! Voila ce qui s'appelle poser carrement la question. Elle voudrait epouser tous les trois a la fois», [«Молодец женщина! Вот что называется твердо поставить вопрос. Она хотела бы быть женою всех троих в одно и то же время».] – подумал Билибин.
– Но скажите, как муж ваш посмотрит на это дело? – сказал он, вследствие твердости своей репутации не боясь уронить себя таким наивным вопросом. – Согласится ли он?
– Ah! Il m'aime tant! – сказала Элен, которой почему то казалось, что Пьер тоже ее любил. – Il fera tout pour moi. [Ах! он меня так любит! Он на все для меня готов.]
Билибин подобрал кожу, чтобы обозначить готовящийся mot.
– Meme le divorce, [Даже и на развод.] – сказал он.
Элен засмеялась.
В числе людей, которые позволяли себе сомневаться в законности предпринимаемого брака, была мать Элен, княгиня Курагина. Она постоянно мучилась завистью к своей дочери, и теперь, когда предмет зависти был самый близкий сердцу княгини, она не могла примириться с этой мыслью. Она советовалась с русским священником о том, в какой мере возможен развод и вступление в брак при живом муже, и священник сказал ей, что это невозможно, и, к радости ее, указал ей на евангельский текст, в котором (священнику казалось) прямо отвергается возможность вступления в брак от живого мужа.
Вооруженная этими аргументами, казавшимися ей неопровержимыми, княгиня рано утром, чтобы застать ее одну, поехала к своей дочери.
Выслушав возражения своей матери, Элен кротко и насмешливо улыбнулась.
– Да ведь прямо сказано: кто женится на разводной жене… – сказала старая княгиня.
– Ah, maman, ne dites pas de betises. Vous ne comprenez rien. Dans ma position j'ai des devoirs, [Ах, маменька, не говорите глупостей. Вы ничего не понимаете. В моем положении есть обязанности.] – заговорилa Элен, переводя разговор на французский с русского языка, на котором ей всегда казалась какая то неясность в ее деле.
– Но, мой друг…
– Ah, maman, comment est ce que vous ne comprenez pas que le Saint Pere, qui a le droit de donner des dispenses… [Ах, маменька, как вы не понимаете, что святой отец, имеющий власть отпущений…]
В это время дама компаньонка, жившая у Элен, вошла к ней доложить, что его высочество в зале и желает ее видеть.
– Non, dites lui que je ne veux pas le voir, que je suis furieuse contre lui, parce qu'il m'a manque parole. [Нет, скажите ему, что я не хочу его видеть, что я взбешена против него, потому что он мне не сдержал слова.]
– Comtesse a tout peche misericorde, [Графиня, милосердие всякому греху.] – сказал, входя, молодой белокурый человек с длинным лицом и носом.
Старая княгиня почтительно встала и присела. Вошедший молодой человек не обратил на нее внимания. Княгиня кивнула головой дочери и поплыла к двери.
«Нет, она права, – думала старая княгиня, все убеждения которой разрушились пред появлением его высочества. – Она права; но как это мы в нашу невозвратную молодость не знали этого? А это так было просто», – думала, садясь в карету, старая княгиня.

В начале августа дело Элен совершенно определилось, и она написала своему мужу (который ее очень любил, как она думала) письмо, в котором извещала его о своем намерении выйти замуж за NN и о том, что она вступила в единую истинную религию и что она просит его исполнить все те необходимые для развода формальности, о которых передаст ему податель сего письма.
«Sur ce je prie Dieu, mon ami, de vous avoir sous sa sainte et puissante garde. Votre amie Helene».
[«Затем молю бога, да будете вы, мой друг, под святым сильным его покровом. Друг ваш Елена»]
Это письмо было привезено в дом Пьера в то время, как он находился на Бородинском поле.


Во второй раз, уже в конце Бородинского сражения, сбежав с батареи Раевского, Пьер с толпами солдат направился по оврагу к Князькову, дошел до перевязочного пункта и, увидав кровь и услыхав крики и стоны, поспешно пошел дальше, замешавшись в толпы солдат.