Гу Кайчжи

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Гу Кайчжи
кит. 顧愷之
Работы на Викискладе

Гу Кайчжи́ (кит. трад. 顧愷之, 344—406) — китайский художник.

Гу Кайчжи традиционно считается основателем китайской живописи. Сегодня известны имена художников, творивших до него, однако Гу Кайчжи вошел в историю китайского искусства как крупный реформатор китайской живописи, стоявший у самых её истоков.





Традиционное жизнеописание

Художник жил во времена правления династии Цзинь (265—420), которая объединила земли, создав государство на юге страны, в районе нынешнего города Наньцзиня. С именем государства Цзинь связаны наши представления о первых китайских каллиграфах, художниках и теоретиках живописи. Гу Кайчжи был настолько известным человеком, что его жизнеописание включено в «Цзиньши» (История государства Цзинь), которая была составлена в IX веке. Анекдоты и легенды о его жизни вошли в знаменитый сборник рассказов «Новое изложение рассказов в свете ходящих», составленный Лю Ицинем в V веке, и отчасти послужившем основой для составления его биографии. Из этих исторических источников вырисовывается весьма неполный и чрезмерно анекдотичный портрет художника. Древний биограф отмечает, что Гу Кайчжи был очень эксцентричным человеком, чудаковатым, преисполненным наивного самомнения, верящим в чудеса и волшебство. Например, описывается история, как один из его друзей, которому Гу Кайчжи послал запечатанный ящик со своими картинами, аккуратно вскрыл его, вытащил картины и восстановил печати. Когда Гу Кайчжи пришел к нему и увидел, что печати на месте, а картин нет, он высокопарно заявил «Совершенные творенья живописи способны становиться бесплотными, и исчезать подобно небожителям». В другой истории описывается, как тот же приятель, Хуань Сюань, подарил Гу Кайчжи ивовый листочек, под которым прячутся цикады, и сказал, что если Кайчжи будет накрываться им, то тоже станет невидимым. Художник поверил, и очень дорожил этим листочком, а Хуань Сюань всякий раз ему подыгрывал, когда художник им накрывался и становился «невидимым». Биограф сообщает также, что Гу Кайчжи «был хвастлив сверх всякой меры. Зная это, молодежь нарочно начинала превозносить его, чтобы позабавиться его пустым хвастовством». В официальной биографии отмечается талант острослова, который был присущ художнику: «Кайчжи обожал остроты и колкости, и пользовался за это всеобщей любовью» (в культуре «людей ветра и потока» — фэнлю, к которой принадлежал мастер, игра тонкими оттенками смыслов слов была любимым развлечением). В традиционной биографии приводится и обязательная любовная история. В ней рассказывается, как Гу Кайчжи влюбился в соседскую девушку, не отвечавшую ему взаимностью. «Тогда он нарисовал на стене её портрет и в сердце воткнул колючку. Девушка тотчас почувствовала боль, и когда Кайчжи вновь признался ей в любви, уже не отвергала его. Он незаметно вынул колючку из её портрета, и боль у неё прошла».

Сообщив еще ряд легенд и анекдотов, биограф резюмирует: «Одно время Кайчжи находился в веденье Хуань Вэня 桓溫, и тот частенько говаривал — „Кайчжи чудаковат в каждом отдельном поступке, и верно оценить его можно лишь всего целиком“». Вот почему принято считать, что Кайчжи превзошел всех в трёх отношениях: как остроумный человек, как художник, и как чудак". Историки китайской культуры считают, что первоначальные, достаточно эпатажные проявления культуры «ветра и потока» Гу Кайчжи трансформировал в разновидность тонкого эстетства, и в этом его главная культурная заслуга.

Современная версия

Гу Кайчжи родился в 344 году (хотя приводятся и иные даты, но эта самая распространенная) в уезде Уси современной провинции Цзянсу, находящейся на юге Китая. Родословное древо Гу было пышным и разветвлённым; предки художника занимали высокие чиновничьи ранги. Китайский исследователь творчества художника Пань Тяньшоу замечает, что Гу Кайчжи «был полностью взлелеян под мемориальными досками знатных домов». Естественно, отпрыску столь знатного рода было дано блестящее образование — он получил его либо дома, либо в одной из частных школ. «История династии Цзинь» сообщает, что тяга к искусству проявилась в нём с самого детства, однако это стандартный ход при написании биографий всех знаменитостей. В молодости он поступил на государственную службу — начальник конницы Хуань Вэнь принял его в качестве своего секретаря. Хуань Вэнь был прославленным генералом, возглавившим в 354 году поход против государств Цинь и Янь, и добившимся успеха. Однако впоследствии он запятнал своё имя участием в антидинастийном заговоре. К своему молодому секретарю Хуань Вэнь относился покровительственно, поскольку ему импонировали образованность и поэтический дар Кайчжи — об этом сохранились упоминания в рассказах.

В 373 году Хуань Вэнь скончался, и Гу Кайчжи выразил свою скорбь, сочинив стихи. Последующий период историческими источниками освещен слабо, поэтому двадцать лет жизни художника, последовавшие за смертью его покровителя, остаются загадкой. Несомненно, что эти годы не были потрачены даром, и художник в это время писал, путешествовал, думал, творил. В пятидесятилетнем возрасте он попадает под начало Инь Чжунканя — крупного вельможи, в лице которого он вновь обрёл себе друга. «История государства Цзинь» сообщает: «Впоследствии он служил секретарём у Инь Чжунканя, который тоже глубоко уважал его». В этот период три острослова — Гу Кайчжи, Хуань Сюань и Инь Чжункань любили проводить совместные вечера, состязаясь в остроумии и красноречии.

Ещё одним близким другом Кайчжи был Се Ань 謝安 (320—385), крупный чиновник и известный меценат эпохи Шести династий (III—VI в.), который глубоко восхищался картинами художника, считая, что он превзошел всех предыдущих живописцев. Се Ань собрал вокруг себя кружок поэтов, каллиграфов, художников, — словом, артистической богемы, получивший название «Павильон орхидей» (Ланьтин). Предполагается, что Гу Кайчжи неоднократно бывал в его имении в Гуйцзы, располагавшемся в красивейшем месте. Павильон возвышался на островке, омываемом речушкой, и участники изысканного собрания проводили время в артистических состязаниях и играх. Например, ловили кубки вина, плававшие на лотосовых листьях, а кто был достаточно ловким, чтобы выловить полный кубок, опустошал его под пение стихов. К вечеру все участники сочиняли стихи о пережитом. Вполне вероятно, что Гу Кайчжи не застал уже этих возвышенных собраний, однако, несомненно, что его творчество было пронизано этим эстетским духом.

Обстоятельства и место смерти художника неизвестны.

Критический взгляд

Китайская история произвела на свет много полумифических фигур — основателей династий, героев и героинь, художников и музыкантов, которые наполовину принадлежат истории, наполовину мифологии. Многие свидетельства о них берут начало из более поздних времён, поэтому факты от вымысла отличить бывает крайне трудно. Гу Кайчжи, чьё имя стало едва ли не синонимом начала китайской живописи, принадлежит именно к этой категории. Самое раннее описание его жизни, приведенное Лю Ицинем в «Новом изложении рассказов, в свете ходящих» было составлено в 430-м году — четверть века спустя после смерти художника, когда его жизнь уже была расцвечена легендами, которые разрастались и далее. Легенды были соединены воедино и переработаны в первой биографии, вошедшей в «Цзиньши» (История государства Цзинь), которая была составлена четыре столетия спустя после смерти художника. Его слава также росла с течением времени: дотанские (до 618 г.) критики заметно расходились в оценке его искусства, зато танские и более поздние критики превозносили его до небес. Высочайшая репутация Гу Кайчжи способствовала привязке его имени к трём приписываемым ему сегодня картинам-свиткам — «Мудрые и добропорядочные женщины», «Наставления старшей придворной дамы» и «Фея реки Ло». Эти свитки написаны анонимными художниками; интересно, что в танских (VII—IX в.) списках работ Гу Кайчжи названия этих трех произведений отсутствуют. Кроме того, все три свитка являются поздними копиями более ранних произведений. Поэтому точное описание творчества художника невозможно из-за недостатка надежной информации.

Творчество

Тем не менее, подавляющее большинство современных исследователей традиционно приписывают Гу Кайчжи три свитка: «Мудрые и добропорядочные женщины», «Наставления старшей придворной дамы», и «Фея реки Ло».

«Мудрые и добропорядочные женщины»

Произведение представляет собой свиток пятиметровой длины, разделенный на 10 секций, в каждой из которых изображен отдельный сюжет. Свиток написан на темы, взятые из «Жизнеописаний примерных женщин» — сборника образцов правильного поведения, составленного в I веке до н. э. ханьским писателем Лю Сяном. В книге содержится более ста назидательных историй. В разное время художники, иллюстрировавшие её, выбирали свои сюжеты, поскольку все истории в одном произведении изобразить было невозможно. По отбору сюжетов из сборника в известной степени можно определить предпочтения эпохи.

Например, ханьский художник, украшавший гробницу У Ляна (151г), изобразил только сюжеты с покорными женщинами. В произведении Гу Кайчжи выбор сюжетов свидетельствует о растущем интересе к женским интеллектуальным качествам, даже если это делалось в рамках древней консервативной традиции. Свиток демонстрирует, как понималась старые ханьские нормы в изменившейся интеллектуальной атмосфере эпохи Цзинь.

В этом свитке не новы ни сюжеты, ни способы их отображения. Инновации его живописи заключаются в том, что женские фигуры стали передаваться более реалистично, а сама женская фигура стала восприниматься более характером, чем символом, обозначавшим женщину (ранее делалось именно так). С этим связаны и особенности живописной манеры — одежды выполнены особым стилем, напоминающим европейскую светотень, и создающим видимость объёма. Тем не менее, этот свиток стоит ближе к старой ханьской традиции, чем к новой живописи, к которой, например, принадлежит свиток «Фея реки Ло». В нём практически не обозначены предметное окружение или ландшафт, на котором происходят события.

«Наставления старшей придворной дамы»

Свиток имеет размеры 24,8х348,2 см, и хранится в Британском музее (Лондон), куда он попал в 1903 году. До этого свиток хранился в Китае; самая ранняя печать на нём относится к VIII веку - это печать Хунвэнь гуань, подразделения Ханьлиньской Академии. Далее он побывал в самых разных коллекциях, включая собрание императора Цяньлуна (1736-1796). В 1900 году в процессе Боксёрского восстания он попал в руки англичан и был вывезен из страны.

Свиток написан на тему нравоучительного трактата Чжан Хуа (232—300 гг.) с тем же названием. Часть текста воспроизведена на самом свитке. На нём последовательно изображены девять сцен, иллюстрирующих нравоучительные сентенции Чжан Хуа (исследователи считают, что ранее их было 12, но три сцены утрачены). Тематически он продолжает всё ту же ханьскую дидактическую традицию. Однако, в отличие от рассказов сборника «Жизнеописания примерных женщин» сочинение Чжан Хуа формулирует абстрактные принципы женской нравственности, которые трудно перевести в визуальную форму. Чтобы разрешить эту проблему, художник часто изображает некоторые фигуры или сцены, не обращая внимания на их литературный контекст. Некоторые сцены просто противоречат суровому нравоучительному тону текста оригинала, который написан тут же, рядом с изображениями. Например, пассаж из текста начинается сентенцией: «Мужчина и женщина знают, как украсить своё лицо/но не знают как украсить свой характер». Не обращая внимания на этот критицизм, и суровые советы, вытекающие из него («Отрубай лишнее в характере топором, украшай его тонким резцом, старайся создать возвышенность и чистоту в себе»), художник всё своё внимание уделяет только первой фразе. Он изображает элегантную придворную даму, смотрящуюся в зеркало, и другую даму рядом, длинные волосы которой служанка укладывает в причёску. Вся сцена пронизана таким спокойствием и очарованием, что вряд ли кому-то может прийти в голову, что столь естественное женское поведение может таить в себе какой-то потенциальный вред, несмотря на все предупреждения писателя. Однако, в произведении есть сцены, более соответствующие тексту. Например, первая же сцена свитка изображает случай, произошедший во время правления ханьского императора Юаня (48—32 гг. до н. э.). Наложница императора, Фэн, во время звериной травли спасла своего покровителя от разъяренного медведя, сорвавшегося с цепи. Она решительно встала между зверем и императором, вся её фигура проникнута благородным пафосом. Во второй сцене приведена история добропорядочной наложницы императора Чэна (32—6 гг. до н. э.) по имени Бань Чжао, которая была до такой степени приличной дамой, что отказалась сесть с императором в один паланкин, чтобы не отвлекать его от государственных дел. Учитывая жестокую конкуренцию среди наложниц императора за «доступ к телу», это был невероятно высоконравственный поступок.

Свитку «Наставления старшей придворной дамы», который, по всей вероятности, является копией, созданной в эпоху Тан (VII—VIII в.), присуща новая манера изображения женщины. Смысловой центр переместился с литературного, символического на художественный, эстетический уровень. Этот свиток донёс до нас несколько женских образов, принадлежащих к лучшему из того, что было создано в ранней свитковой живописи. Одна из придворных дам изображена медленно поворачивающейся влево. Глаза её полуприкрыты, кажется, что она движется во сне. Её развевающиеся ленты и шарф вызывают образ нежного весеннего ветра. Конфигурации волнистых линий смягчают материю и трансформируют материальный предмет в ритмическую структуру. Трудно подыскать лучшую иллюстрацию для первого принципа художника-теоретика Се Хэ (V в.) — «Одухотворенный ритм живого движения». Свиток заканчивается изображением самой придворной наставницы, которая словно бы записывает всё произошедшее.

«Фея реки Ло»

Этот свиток длиной около пяти метров и шириной 30 см создан на тему поэмы, написанной известным вэйским поэтом Цао Чжи (192—232)[1]. Поэма посвящена неожиданной встрече поэта с прекрасной нимфой, вспыхнувшему в поэте сильному чувству, и печали расставания с призрачной женщиной-мечтой. Сегодня свиток существует в нескольких копиях. Три самые известные из них хранятся в пекинском музее Гугун, в галерее Фрир (Вашингтон) и в Музее провинции Ляонин (город Шэньян). Все три свитка представляют собой копии эпохи Сун (960—1279), созданные неизвестными художниками. Причем, копия из музея Ляонина считается специалистами наиболее точной, поскольку в ней текст поэмы чередуется с изображением сюжетов, что полагается характерным для оригинала. В других версиях текст либо отсутствует, либо его отрывки помещены в отдельные рамки, в результате чего удлиняется пространство для ландшафтов и сцен с человеческим участием. Свиток «Фея реки Ло» свидетельствует о двух важных достижениях в развитии китайской живописи. Первое — это изобретение растянутого во времени изобразительного повествования, в котором один и тот же персонаж появляется несколько раз. Второе — это развитие искусства пейзажа: горы, деревья, речные потоки употребляются не как изолированные сущности (а именно так они изображались в предыдущие эпохи), но как компоненты взаимосвязанного физического пространства. Кроме того, элементы пейзажа играют двойную роль — и изобразительного компонента и поэтической метафоры. Поэт описывает облик нимфы такими словами:

Легко, как лебедь вспугнутый, парит,
А гибкостью — летающий дракон!
Осенней хризантемы в ней покой,
Весенняя сосна не так пышна!
Видна же неотчетливо, как сон…
(пер. А. Е. Адалис)

Словесные образы — лебеди, драконы, хризантемы, сосны и т. д., переведены в образы изобразительные, вплетены в пейзаж, и воспринимаются как метафоры физического присутствия нимфы. Ещё одной, никогда не встречавшейся ранее особенностью свитка является то, что его темой стала не женщина как таковая, но её красота как предмет поэтического вдохновения, романтических желаний и художественного отображения. Своей поэтикой и художественным замыслом свиток «Фея реки Ло» стоит неизмеримо выше, чем два предыдущих произведения художника.

Древние источники сообщают названия разных, не дошедших до наших дней произведений Гу Кайчжи. Живший в IX веке историк и теоретик искусства Чжан Яньюань, ещё заставший подлинники Гу Кайчжи, восторженно пишет о его фреске в храме Ванъюань в Цзянькане (нынешний Наньцзин), на которой был изображён Вималакирти. Чжан Яньюань мог наслаждаться её совершенством часами. Он же сообщает, что художник писал множество других произведений на буддийские темы. Впрочем, судя по его литературному наследию, Гу Кайчжи не была чужда и даосская тематика. В одном из своих сочинений он описывает созданный им пейзаж, с изображениями даосских бессмертных во главе с легендарным предком «Небесных учителей» Чжан Даолином на фоне горы Юньтайшань. Кроме того, художественный критик XI века Го Жо Сюй в своём трактате приводит такие названия канувших в лету картин Гу Кайчжи: «Портрет Цзу Эршу» и «Снег на горах пяти вершин-старцев». Из этого следует, что творчество художника было очень разнообразным, и включало в себя широкий тематический спектр — конфуцианскую дидактику, изображения буддийских божеств и даосских бессмертных, произведения на темы лирической поэзии, портрет, и пейзажную живопись.

Гу Кайчжи — теоретик искусства и поэт

До наших дней дошли три фрагмента из сочинений Гу Кайчжи, дающие представление о его эстетической концепции. Трактат «Рассуждения о живописи» (Линьхуа) посвящён общеэстетическим проблемам, два других: «Записи о том как живописать гору Юньтайшань» (Хуа Юньтайшань) и «Гимн расцвету живописи (в периоды) Вэй и Цзинь» (Вэй Цзинь шэнлюэ хуа цзань) — в большой мере связаны с теорией и техникой живописи, хотя в них много сказано важного в эстетическом плане о пейзаже, и о принципах классификации живописи. Главную задачу художественного творчества Гу Кайчжи видел в передаче сущности, основного духа изображаемого объекта — шэньцы. Художник приводит шесть неотъемлемых качеств подлинной живописи:

  • Шэньцы — одухотворённость,
  • Тяньцюй — естественность,
  • Гоуту — композиция живописного произведения,
  • Гусян — постоянная основа, то есть структура произведения,
  • Мосе — следование традиции, памятникам древности,
  • Юнби — высокая техника письма тушью и кистью.

Перечисленные Гу Кайчжи свойства истинной живописи лягут в основу знаменитых «Шести законов» — люфа — китайской живописи, формулирование которых принадлежит Се Хэ. Они составят идейный костяк, вокруг которого китайская живопись будет развиваться многие столетия.

Исторические документы сообщают, что в древности существовало собрание литературных сочинений Гу, не дошедшее до нашего времени. Конечно, в литературе Гу Кайчжи работал менее интенсивно, чем поэты Тао Юаньмин и Се Линъюнь, однако универсализм и творческая разносторонность, присущие ему, позволили оставить значительный литературный след. Сегодня, к сожалению, известно лишь несколько его стихотворений. Исторические документы завершают портрет этой выдающейся личности сообщением, что Гу Кайчжи, кроме прочего, был замечательным каллиграфом.

Список произведений Гу Кайчжи.

(по книге James Cahill «An index of early Chinese painters and paintings: Tang, Sung, and Yüan» University of California Press. 1980)

  • 1. Фея реки Ло. Иллюстрация к поэме Цао Чжи. Длинный свиток, шёлк, краски. Сунская копия древнего оригинала. Гугун, Пекин.

Существует несколько версий этой композиции, или её частей:

  • 2. Фея реки Ло. Галерея Фрир, Вашингтон. Неполная версия. Ранее этот свиток хранился в коллекции Дуань Фана. На свитке есть колофон, написанный Дун Цичаном.
  • 3. Фея реки Ло.Свиток. Музей провинции Ляонин, Шэньян. Текст на свитке написан каллиграфическим почерком в стиле сунского Гаоцзуна; стоят печати Сян Юаньбяня и Лян Цинбяо. Вероятно, самая близкая к древнему оригиналу копия. Сильно повреждён и отремонтирован. Создан в период Сун.
  • 4. Фея реки Ло. Гугун, Тайбэй. Альбомный лист. Поздняя копия фрагмента древнего свитка.
  • 5. Фея реки Ло. Британский музей, Лондон. Поздняя, свободная версия.
  • 6. Фея реки Ло. Из бывшей коллекции Агнес Мейер (ныне в Галерее Фрир). Свиток. Бумага, тушь. Юаньская или минская копия. Композиция напоминает версию из Музея провинции Ляонин.
  • 7. Мудрые и добропорядочные женщины. Гугун, Пекин. Изображены четыре группы выдающихся женщин со своими родителями. Свиток. Шёлк, краски. Сунская копия.
  • 8. Изготовление циня. Гугун, Пекин. Свиток. Сунская копия композиции традиционно приписываемой Гу Кайчжи.
  • 9. Портрет Вималакирти. Храм Тофокудзи, Киото.
  • 10. Горы Куэйчжи. Музей Метрополитен, Нью-Йорк. Свиток. Приписывается Гу Кайчжи. Поздняя работа в архаическом стиле.
  • 11. Наставления старшей придворной дамы. Свиток, содержащий девять иллюстраций к тексту Чжан Хуа, фрагменты которого написаны между сценами. Два длинных колофона; один вероятно принадлежит руке императора Хуэйцзуна, другой с цитированием биографии Гу Кайчжи и т.д. принадлежит руке императора Цяньлуна. Множество печатей; самая ранняя имеет надпись «Хунвэнь» (название департамента Академии Ханьлинь применявшееся в VIII веке). Возможно, это сильно отреставрированная раннетанская картина, созданная по оригиналу возможно принадлежавшему Гу Кайчжи. Британский музей, Лондон.
  • 12. Наставления старшей придворной дамы. Гугун, Пекин. Ещё одна версия созданная неизвестным сунским художником.

Напишите отзыв о статье "Гу Кайчжи"

Примечания

  1. Поэма «Фея реки Ло» переведена на русский язык в трёх вариантах. Все три приведены в книге: Цао Чжи. Фея реки Ло. — СПб.: Кристалл, 2000.

Литература

  • Пань Тяньшоу. Гу Кайчжи. Пекин, 1958.
  • Бежин Л. Е. Под знаком «ветра и потока». Образ жизни художника в Китае III—IV веков. — М.: Наука, 1982. стр. 179-196
  • Завадская Е. В. Эстетические проблемы живописи старого Китая. — М.: Искусство, 1975. стр. 63-70
  • Духовная культура Китая. Энциклопедия. т.6, М. 2010, стр. 561-565
  • Cahill, James. Chinese Painting. Geneva, 1960. pp 14–18
  • Watson, William, The Arts of China to AD 900. Yale University Press, London 1995, pp 200–204
  • Various authors. Three Thousand Years of Chinese Painting. Yale University Press. London, 1997. pp. 47–52

Ссылки

Статья о Гу Кайчжи М.Е. Кравцовой на Синология. ру www.synologia.ru/a/%D0%93%D1%83_%D0%9A%D0%B0%D0%B9-%D1%87%D0%B6%D0%B8

Отрывок, характеризующий Гу Кайчжи

Увидав эту улыбку, Ростов сам невольно начал улыбаться и почувствовал еще сильнейший прилив любви к своему государю. Ему хотелось выказать чем нибудь свою любовь к государю. Он знал, что это невозможно, и ему хотелось плакать.
Государь вызвал полкового командира и сказал ему несколько слов.
«Боже мой! что бы со мной было, ежели бы ко мне обратился государь! – думал Ростов: – я бы умер от счастия».
Государь обратился и к офицерам:
– Всех, господа (каждое слово слышалось Ростову, как звук с неба), благодарю от всей души.
Как бы счастлив был Ростов, ежели бы мог теперь умереть за своего царя!
– Вы заслужили георгиевские знамена и будете их достойны.
«Только умереть, умереть за него!» думал Ростов.
Государь еще сказал что то, чего не расслышал Ростов, и солдаты, надсаживая свои груди, закричали: Урра! Ростов закричал тоже, пригнувшись к седлу, что было его сил, желая повредить себе этим криком, только чтобы выразить вполне свой восторг к государю.
Государь постоял несколько секунд против гусар, как будто он был в нерешимости.
«Как мог быть в нерешимости государь?» подумал Ростов, а потом даже и эта нерешительность показалась Ростову величественной и обворожительной, как и всё, что делал государь.
Нерешительность государя продолжалась одно мгновение. Нога государя, с узким, острым носком сапога, как носили в то время, дотронулась до паха энглизированной гнедой кобылы, на которой он ехал; рука государя в белой перчатке подобрала поводья, он тронулся, сопутствуемый беспорядочно заколыхавшимся морем адъютантов. Дальше и дальше отъезжал он, останавливаясь у других полков, и, наконец, только белый плюмаж его виднелся Ростову из за свиты, окружавшей императоров.
В числе господ свиты Ростов заметил и Болконского, лениво и распущенно сидящего на лошади. Ростову вспомнилась его вчерашняя ссора с ним и представился вопрос, следует – или не следует вызывать его. «Разумеется, не следует, – подумал теперь Ростов… – И стоит ли думать и говорить про это в такую минуту, как теперь? В минуту такого чувства любви, восторга и самоотвержения, что значат все наши ссоры и обиды!? Я всех люблю, всем прощаю теперь», думал Ростов.
Когда государь объехал почти все полки, войска стали проходить мимо его церемониальным маршем, и Ростов на вновь купленном у Денисова Бедуине проехал в замке своего эскадрона, т. е. один и совершенно на виду перед государем.
Не доезжая государя, Ростов, отличный ездок, два раза всадил шпоры своему Бедуину и довел его счастливо до того бешеного аллюра рыси, которою хаживал разгоряченный Бедуин. Подогнув пенящуюся морду к груди, отделив хвост и как будто летя на воздухе и не касаясь до земли, грациозно и высоко вскидывая и переменяя ноги, Бедуин, тоже чувствовавший на себе взгляд государя, прошел превосходно.
Сам Ростов, завалив назад ноги и подобрав живот и чувствуя себя одним куском с лошадью, с нахмуренным, но блаженным лицом, чортом , как говорил Денисов, проехал мимо государя.
– Молодцы павлоградцы! – проговорил государь.
«Боже мой! Как бы я счастлив был, если бы он велел мне сейчас броситься в огонь», подумал Ростов.
Когда смотр кончился, офицеры, вновь пришедшие и Кутузовские, стали сходиться группами и начали разговоры о наградах, об австрийцах и их мундирах, об их фронте, о Бонапарте и о том, как ему плохо придется теперь, особенно когда подойдет еще корпус Эссена, и Пруссия примет нашу сторону.
Но более всего во всех кружках говорили о государе Александре, передавали каждое его слово, движение и восторгались им.
Все только одного желали: под предводительством государя скорее итти против неприятеля. Под командою самого государя нельзя было не победить кого бы то ни было, так думали после смотра Ростов и большинство офицеров.
Все после смотра были уверены в победе больше, чем бы могли быть после двух выигранных сражений.


На другой день после смотра Борис, одевшись в лучший мундир и напутствуемый пожеланиями успеха от своего товарища Берга, поехал в Ольмюц к Болконскому, желая воспользоваться его лаской и устроить себе наилучшее положение, в особенности положение адъютанта при важном лице, казавшееся ему особенно заманчивым в армии. «Хорошо Ростову, которому отец присылает по 10 ти тысяч, рассуждать о том, как он никому не хочет кланяться и ни к кому не пойдет в лакеи; но мне, ничего не имеющему, кроме своей головы, надо сделать свою карьеру и не упускать случаев, а пользоваться ими».
В Ольмюце он не застал в этот день князя Андрея. Но вид Ольмюца, где стояла главная квартира, дипломатический корпус и жили оба императора с своими свитами – придворных, приближенных, только больше усилил его желание принадлежать к этому верховному миру.
Он никого не знал, и, несмотря на его щегольской гвардейский мундир, все эти высшие люди, сновавшие по улицам, в щегольских экипажах, плюмажах, лентах и орденах, придворные и военные, казалось, стояли так неизмеримо выше его, гвардейского офицерика, что не только не хотели, но и не могли признать его существование. В помещении главнокомандующего Кутузова, где он спросил Болконского, все эти адъютанты и даже денщики смотрели на него так, как будто желали внушить ему, что таких, как он, офицеров очень много сюда шляется и что они все уже очень надоели. Несмотря на это, или скорее вследствие этого, на другой день, 15 числа, он после обеда опять поехал в Ольмюц и, войдя в дом, занимаемый Кутузовым, спросил Болконского. Князь Андрей был дома, и Бориса провели в большую залу, в которой, вероятно, прежде танцовали, а теперь стояли пять кроватей, разнородная мебель: стол, стулья и клавикорды. Один адъютант, ближе к двери, в персидском халате, сидел за столом и писал. Другой, красный, толстый Несвицкий, лежал на постели, подложив руки под голову, и смеялся с присевшим к нему офицером. Третий играл на клавикордах венский вальс, четвертый лежал на этих клавикордах и подпевал ему. Болконского не было. Никто из этих господ, заметив Бориса, не изменил своего положения. Тот, который писал, и к которому обратился Борис, досадливо обернулся и сказал ему, что Болконский дежурный, и чтобы он шел налево в дверь, в приемную, коли ему нужно видеть его. Борис поблагодарил и пошел в приемную. В приемной было человек десять офицеров и генералов.
В то время, как взошел Борис, князь Андрей, презрительно прищурившись (с тем особенным видом учтивой усталости, которая ясно говорит, что, коли бы не моя обязанность, я бы минуты с вами не стал разговаривать), выслушивал старого русского генерала в орденах, который почти на цыпочках, на вытяжке, с солдатским подобострастным выражением багрового лица что то докладывал князю Андрею.
– Очень хорошо, извольте подождать, – сказал он генералу тем французским выговором по русски, которым он говорил, когда хотел говорить презрительно, и, заметив Бориса, не обращаясь более к генералу (который с мольбою бегал за ним, прося еще что то выслушать), князь Андрей с веселой улыбкой, кивая ему, обратился к Борису.
Борис в эту минуту уже ясно понял то, что он предвидел прежде, именно то, что в армии, кроме той субординации и дисциплины, которая была написана в уставе, и которую знали в полку, и он знал, была другая, более существенная субординация, та, которая заставляла этого затянутого с багровым лицом генерала почтительно дожидаться, в то время как капитан князь Андрей для своего удовольствия находил более удобным разговаривать с прапорщиком Друбецким. Больше чем когда нибудь Борис решился служить впредь не по той писанной в уставе, а по этой неписанной субординации. Он теперь чувствовал, что только вследствие того, что он был рекомендован князю Андрею, он уже стал сразу выше генерала, который в других случаях, во фронте, мог уничтожить его, гвардейского прапорщика. Князь Андрей подошел к нему и взял за руку.
– Очень жаль, что вчера вы не застали меня. Я целый день провозился с немцами. Ездили с Вейротером поверять диспозицию. Как немцы возьмутся за аккуратность – конца нет!
Борис улыбнулся, как будто он понимал то, о чем, как об общеизвестном, намекал князь Андрей. Но он в первый раз слышал и фамилию Вейротера и даже слово диспозиция.
– Ну что, мой милый, всё в адъютанты хотите? Я об вас подумал за это время.
– Да, я думал, – невольно отчего то краснея, сказал Борис, – просить главнокомандующего; к нему было письмо обо мне от князя Курагина; я хотел просить только потому, – прибавил он, как бы извиняясь, что, боюсь, гвардия не будет в деле.
– Хорошо! хорошо! мы обо всем переговорим, – сказал князь Андрей, – только дайте доложить про этого господина, и я принадлежу вам.
В то время как князь Андрей ходил докладывать про багрового генерала, генерал этот, видимо, не разделявший понятий Бориса о выгодах неписанной субординации, так уперся глазами в дерзкого прапорщика, помешавшего ему договорить с адъютантом, что Борису стало неловко. Он отвернулся и с нетерпением ожидал, когда возвратится князь Андрей из кабинета главнокомандующего.
– Вот что, мой милый, я думал о вас, – сказал князь Андрей, когда они прошли в большую залу с клавикордами. – К главнокомандующему вам ходить нечего, – говорил князь Андрей, – он наговорит вам кучу любезностей, скажет, чтобы приходили к нему обедать («это было бы еще не так плохо для службы по той субординации», подумал Борис), но из этого дальше ничего не выйдет; нас, адъютантов и ординарцев, скоро будет батальон. Но вот что мы сделаем: у меня есть хороший приятель, генерал адъютант и прекрасный человек, князь Долгоруков; и хотя вы этого можете не знать, но дело в том, что теперь Кутузов с его штабом и мы все ровно ничего не значим: всё теперь сосредоточивается у государя; так вот мы пойдемте ка к Долгорукову, мне и надо сходить к нему, я уж ему говорил про вас; так мы и посмотрим; не найдет ли он возможным пристроить вас при себе, или где нибудь там, поближе .к солнцу.
Князь Андрей всегда особенно оживлялся, когда ему приходилось руководить молодого человека и помогать ему в светском успехе. Под предлогом этой помощи другому, которую он по гордости никогда не принял бы для себя, он находился вблизи той среды, которая давала успех и которая притягивала его к себе. Он весьма охотно взялся за Бориса и пошел с ним к князю Долгорукову.
Было уже поздно вечером, когда они взошли в Ольмюцкий дворец, занимаемый императорами и их приближенными.
В этот самый день был военный совет, на котором участвовали все члены гофкригсрата и оба императора. На совете, в противность мнения стариков – Кутузова и князя Шварцернберга, было решено немедленно наступать и дать генеральное сражение Бонапарту. Военный совет только что кончился, когда князь Андрей, сопутствуемый Борисом, пришел во дворец отыскивать князя Долгорукова. Еще все лица главной квартиры находились под обаянием сегодняшнего, победоносного для партии молодых, военного совета. Голоса медлителей, советовавших ожидать еще чего то не наступая, так единодушно были заглушены и доводы их опровергнуты несомненными доказательствами выгод наступления, что то, о чем толковалось в совете, будущее сражение и, без сомнения, победа, казались уже не будущим, а прошедшим. Все выгоды были на нашей стороне. Огромные силы, без сомнения, превосходившие силы Наполеона, были стянуты в одно место; войска были одушевлены присутствием императоров и рвались в дело; стратегический пункт, на котором приходилось действовать, был до малейших подробностей известен австрийскому генералу Вейротеру, руководившему войска (как бы счастливая случайность сделала то, что австрийские войска в прошлом году были на маневрах именно на тех полях, на которых теперь предстояло сразиться с французом); до малейших подробностей была известна и передана на картах предлежащая местность, и Бонапарте, видимо, ослабленный, ничего не предпринимал.
Долгоруков, один из самых горячих сторонников наступления, только что вернулся из совета, усталый, измученный, но оживленный и гордый одержанной победой. Князь Андрей представил покровительствуемого им офицера, но князь Долгоруков, учтиво и крепко пожав ему руку, ничего не сказал Борису и, очевидно не в силах удержаться от высказывания тех мыслей, которые сильнее всего занимали его в эту минуту, по французски обратился к князю Андрею.
– Ну, мой милый, какое мы выдержали сражение! Дай Бог только, чтобы то, которое будет следствием его, было бы столь же победоносно. Однако, мой милый, – говорил он отрывочно и оживленно, – я должен признать свою вину перед австрийцами и в особенности перед Вейротером. Что за точность, что за подробность, что за знание местности, что за предвидение всех возможностей, всех условий, всех малейших подробностей! Нет, мой милый, выгодней тех условий, в которых мы находимся, нельзя ничего нарочно выдумать. Соединение австрийской отчетливости с русской храбростию – чего ж вы хотите еще?
– Так наступление окончательно решено? – сказал Болконский.
– И знаете ли, мой милый, мне кажется, что решительно Буонапарте потерял свою латынь. Вы знаете, что нынче получено от него письмо к императору. – Долгоруков улыбнулся значительно.
– Вот как! Что ж он пишет? – спросил Болконский.
– Что он может писать? Традиридира и т. п., всё только с целью выиграть время. Я вам говорю, что он у нас в руках; это верно! Но что забавнее всего, – сказал он, вдруг добродушно засмеявшись, – это то, что никак не могли придумать, как ему адресовать ответ? Ежели не консулу, само собою разумеется не императору, то генералу Буонапарту, как мне казалось.
– Но между тем, чтобы не признавать императором, и тем, чтобы называть генералом Буонапарте, есть разница, – сказал Болконский.
– В том то и дело, – смеясь и перебивая, быстро говорил Долгоруков. – Вы знаете Билибина, он очень умный человек, он предлагал адресовать: «узурпатору и врагу человеческого рода».
Долгоруков весело захохотал.
– Не более того? – заметил Болконский.
– Но всё таки Билибин нашел серьезный титул адреса. И остроумный и умный человек.
– Как же?
– Главе французского правительства, au chef du gouverienement francais, – серьезно и с удовольствием сказал князь Долгоруков. – Не правда ли, что хорошо?
– Хорошо, но очень не понравится ему, – заметил Болконский.
– О, и очень! Мой брат знает его: он не раз обедал у него, у теперешнего императора, в Париже и говорил мне, что он не видал более утонченного и хитрого дипломата: знаете, соединение французской ловкости и итальянского актерства? Вы знаете его анекдоты с графом Марковым? Только один граф Марков умел с ним обращаться. Вы знаете историю платка? Это прелесть!
И словоохотливый Долгоруков, обращаясь то к Борису, то к князю Андрею, рассказал, как Бонапарт, желая испытать Маркова, нашего посланника, нарочно уронил перед ним платок и остановился, глядя на него, ожидая, вероятно, услуги от Маркова и как, Марков тотчас же уронил рядом свой платок и поднял свой, не поднимая платка Бонапарта.
– Charmant, [Очаровательно,] – сказал Болконский, – но вот что, князь, я пришел к вам просителем за этого молодого человека. Видите ли что?…
Но князь Андрей не успел докончить, как в комнату вошел адъютант, который звал князя Долгорукова к императору.
– Ах, какая досада! – сказал Долгоруков, поспешно вставая и пожимая руки князя Андрея и Бориса. – Вы знаете, я очень рад сделать всё, что от меня зависит, и для вас и для этого милого молодого человека. – Он еще раз пожал руку Бориса с выражением добродушного, искреннего и оживленного легкомыслия. – Но вы видите… до другого раза!
Бориса волновала мысль о той близости к высшей власти, в которой он в эту минуту чувствовал себя. Он сознавал себя здесь в соприкосновении с теми пружинами, которые руководили всеми теми громадными движениями масс, которых он в своем полку чувствовал себя маленькою, покорною и ничтожной» частью. Они вышли в коридор вслед за князем Долгоруковым и встретили выходившего (из той двери комнаты государя, в которую вошел Долгоруков) невысокого человека в штатском платье, с умным лицом и резкой чертой выставленной вперед челюсти, которая, не портя его, придавала ему особенную живость и изворотливость выражения. Этот невысокий человек кивнул, как своему, Долгорукому и пристально холодным взглядом стал вглядываться в князя Андрея, идя прямо на него и видимо, ожидая, чтобы князь Андрей поклонился ему или дал дорогу. Князь Андрей не сделал ни того, ни другого; в лице его выразилась злоба, и молодой человек, отвернувшись, прошел стороной коридора.
– Кто это? – спросил Борис.
– Это один из самых замечательнейших, но неприятнейших мне людей. Это министр иностранных дел, князь Адам Чарторижский.
– Вот эти люди, – сказал Болконский со вздохом, который он не мог подавить, в то время как они выходили из дворца, – вот эти то люди решают судьбы народов.
На другой день войска выступили в поход, и Борис не успел до самого Аустерлицкого сражения побывать ни у Болконского, ни у Долгорукова и остался еще на время в Измайловском полку.


На заре 16 числа эскадрон Денисова, в котором служил Николай Ростов, и который был в отряде князя Багратиона, двинулся с ночлега в дело, как говорили, и, пройдя около версты позади других колонн, был остановлен на большой дороге. Ростов видел, как мимо его прошли вперед казаки, 1 й и 2 й эскадрон гусар, пехотные батальоны с артиллерией и проехали генералы Багратион и Долгоруков с адъютантами. Весь страх, который он, как и прежде, испытывал перед делом; вся внутренняя борьба, посредством которой он преодолевал этот страх; все его мечтания о том, как он по гусарски отличится в этом деле, – пропали даром. Эскадрон их был оставлен в резерве, и Николай Ростов скучно и тоскливо провел этот день. В 9 м часу утра он услыхал пальбу впереди себя, крики ура, видел привозимых назад раненых (их было немного) и, наконец, видел, как в середине сотни казаков провели целый отряд французских кавалеристов. Очевидно, дело было кончено, и дело было, очевидно небольшое, но счастливое. Проходившие назад солдаты и офицеры рассказывали о блестящей победе, о занятии города Вишау и взятии в плен целого французского эскадрона. День был ясный, солнечный, после сильного ночного заморозка, и веселый блеск осеннего дня совпадал с известием о победе, которое передавали не только рассказы участвовавших в нем, но и радостное выражение лиц солдат, офицеров, генералов и адъютантов, ехавших туда и оттуда мимо Ростова. Тем больнее щемило сердце Николая, напрасно перестрадавшего весь страх, предшествующий сражению, и пробывшего этот веселый день в бездействии.
– Ростов, иди сюда, выпьем с горя! – крикнул Денисов, усевшись на краю дороги перед фляжкой и закуской.
Офицеры собрались кружком, закусывая и разговаривая, около погребца Денисова.
– Вот еще одного ведут! – сказал один из офицеров, указывая на французского пленного драгуна, которого вели пешком два казака.
Один из них вел в поводу взятую у пленного рослую и красивую французскую лошадь.
– Продай лошадь! – крикнул Денисов казаку.
– Изволь, ваше благородие…
Офицеры встали и окружили казаков и пленного француза. Французский драгун был молодой малый, альзасец, говоривший по французски с немецким акцентом. Он задыхался от волнения, лицо его было красно, и, услыхав французский язык, он быстро заговорил с офицерами, обращаясь то к тому, то к другому. Он говорил, что его бы не взяли; что он не виноват в том, что его взяли, а виноват le caporal, который послал его захватить попоны, что он ему говорил, что уже русские там. И ко всякому слову он прибавлял: mais qu'on ne fasse pas de mal a mon petit cheval [Но не обижайте мою лошадку,] и ласкал свою лошадь. Видно было, что он не понимал хорошенько, где он находится. Он то извинялся, что его взяли, то, предполагая перед собою свое начальство, выказывал свою солдатскую исправность и заботливость о службе. Он донес с собой в наш арьергард во всей свежести атмосферу французского войска, которое так чуждо было для нас.
Казаки отдали лошадь за два червонца, и Ростов, теперь, получив деньги, самый богатый из офицеров, купил ее.
– Mais qu'on ne fasse pas de mal a mon petit cheval, – добродушно сказал альзасец Ростову, когда лошадь передана была гусару.
Ростов, улыбаясь, успокоил драгуна и дал ему денег.
– Алё! Алё! – сказал казак, трогая за руку пленного, чтобы он шел дальше.
– Государь! Государь! – вдруг послышалось между гусарами.
Всё побежало, заторопилось, и Ростов увидал сзади по дороге несколько подъезжающих всадников с белыми султанами на шляпах. В одну минуту все были на местах и ждали. Ростов не помнил и не чувствовал, как он добежал до своего места и сел на лошадь. Мгновенно прошло его сожаление о неучастии в деле, его будничное расположение духа в кругу приглядевшихся лиц, мгновенно исчезла всякая мысль о себе: он весь поглощен был чувством счастия, происходящего от близости государя. Он чувствовал себя одною этою близостью вознагражденным за потерю нынешнего дня. Он был счастлив, как любовник, дождавшийся ожидаемого свидания. Не смея оглядываться во фронте и не оглядываясь, он чувствовал восторженным чутьем его приближение. И он чувствовал это не по одному звуку копыт лошадей приближавшейся кавалькады, но он чувствовал это потому, что, по мере приближения, всё светлее, радостнее и значительнее и праздничнее делалось вокруг него. Всё ближе и ближе подвигалось это солнце для Ростова, распространяя вокруг себя лучи кроткого и величественного света, и вот он уже чувствует себя захваченным этими лучами, он слышит его голос – этот ласковый, спокойный, величественный и вместе с тем столь простой голос. Как и должно было быть по чувству Ростова, наступила мертвая тишина, и в этой тишине раздались звуки голоса государя.
– Les huzards de Pavlograd? [Павлоградские гусары?] – вопросительно сказал он.
– La reserve, sire! [Резерв, ваше величество!] – отвечал чей то другой голос, столь человеческий после того нечеловеческого голоса, который сказал: Les huzards de Pavlograd?
Государь поровнялся с Ростовым и остановился. Лицо Александра было еще прекраснее, чем на смотру три дня тому назад. Оно сияло такою веселостью и молодостью, такою невинною молодостью, что напоминало ребяческую четырнадцатилетнюю резвость, и вместе с тем это было всё таки лицо величественного императора. Случайно оглядывая эскадрон, глаза государя встретились с глазами Ростова и не более как на две секунды остановились на них. Понял ли государь, что делалось в душе Ростова (Ростову казалось, что он всё понял), но он посмотрел секунды две своими голубыми глазами в лицо Ростова. (Мягко и кротко лился из них свет.) Потом вдруг он приподнял брови, резким движением ударил левой ногой лошадь и галопом поехал вперед.
Молодой император не мог воздержаться от желания присутствовать при сражении и, несмотря на все представления придворных, в 12 часов, отделившись от 3 й колонны, при которой он следовал, поскакал к авангарду. Еще не доезжая до гусар, несколько адъютантов встретили его с известием о счастливом исходе дела.
Сражение, состоявшее только в том, что захвачен эскадрон французов, было представлено как блестящая победа над французами, и потому государь и вся армия, особенно после того, как не разошелся еще пороховой дым на поле сражения, верили, что французы побеждены и отступают против своей воли. Несколько минут после того, как проехал государь, дивизион павлоградцев потребовали вперед. В самом Вишау, маленьком немецком городке, Ростов еще раз увидал государя. На площади города, на которой была до приезда государя довольно сильная перестрелка, лежало несколько человек убитых и раненых, которых не успели подобрать. Государь, окруженный свитою военных и невоенных, был на рыжей, уже другой, чем на смотру, энглизированной кобыле и, склонившись на бок, грациозным жестом держа золотой лорнет у глаза, смотрел в него на лежащего ничком, без кивера, с окровавленною головою солдата. Солдат раненый был так нечист, груб и гадок, что Ростова оскорбила близость его к государю. Ростов видел, как содрогнулись, как бы от пробежавшего мороза, сутуловатые плечи государя, как левая нога его судорожно стала бить шпорой бок лошади, и как приученная лошадь равнодушно оглядывалась и не трогалась с места. Слезший с лошади адъютант взял под руки солдата и стал класть на появившиеся носилки. Солдат застонал.