Нольде, Эмиль

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Эмиль Нольде
Emil Nolde

Портрет. Minya Diez-Dührkoop
Имя при рождении:

Ганс Эмиль Хансен

Дата рождения:

7 августа 1867(1867-08-07)

Место рождения:

Нольде, Пруссия

Дата смерти:

13 апреля 1956(1956-04-13) (88 лет)

Место смерти:

Зеебюль, ФРГ

Жанр:

живопись

Стиль:

экспрессионизм

Награды:

Работы на Викискладе

Эми́ль Но́льде (нем. Emil Nolde, настоящее имя Ганс Эмиль Хансен (нем. Hans Emil Hansen); 7 августа 1867, Нольде, Пруссия, — 13 апреля 1956, Зеебюль, ФРГ) — один из ведущих немецких художников-экспрессионистов[1], считается одним из величайших акварелистов XX века. Нольде получил известность благодаря своим выразительным цветовым решениям.





Биография

Юность

Эмиль Нольде родился 7 августа 1867 года в местечке Нольде в нескольких километрах от Тондера и был в семье четвёртым из пяти детей[1]. До 1920 года эта территория входила в состав Пруссии и тем самым в Северогерманский союз. После передачи территории Дании Нольде получил гражданство Дании, которое он сохранил до конца своей жизни. Его отец по национальности был северным фризом. Эмиль посещал немецкую школу и считал, что в нём течёт смесь шлезвигской и фризской кровей.

Юношеские годы Эмиля, младшего из четырёх сыновей в семье, прошли в бедности и были заполнены тяжёлым трудом.

Образование

В 18841891 годах Эмиль Нольде обучался во Фленсбургской школе художественных ремёсел на резчика и художника. Нольде участвовал в реставрации алтаря Брюггеманов в Шлезвигском соборе. В ознакомительную поездку Нольде побывал в Мюнхене, Карлсруэ и Берлине.

Живопись

После 1902 года Эмиль взял себе псевдоним в честь своей родной деревни Нольде. До 1903 года Нольде ещё писал лирические пейзажи. В 19061907 годах Эмиль Нольде входил в художественную группу «Мост» и там познакомился с Эдвардом Мунком. В 1909 году Нольде стал членом Берлинского сецессиона. В это время появились его первые работы на религиозные темы: «Причастие», «Троица», «Осмеяние». В 19101912 годах к Нольде пришёл первый успех на выставках в Гамбурге, Эссене и Хагене. Нольде также писал картины о ночной жизни Берлина, где периодически проживала его жена-актриса, театральные зарисовки, натюрморты из масок, 20 работ «Осеннее море» и «Житие Христа» в девяти частях. В 19131914 годах Нольде совершил поездку в Южное полушарие как член Медицинско-демографической германо-новогвинейской экспедиции при имперском колониальном ведомстве. В 1916 году Нольде переехал в Утенварф на западном побережье близ Тондера. Нольде негативно отнёсся к столкновениям и установлению германо-датской границы после Первой мировой войны, и несмотря на то, что считал себя немцем, в 1920 году он принял датское гражданство.

Зеебюль

После осушения земель Утенварфа Нольде переехал вместе со своей женой-датчанкой Адой Вильструп на немецкую территорию, где местность напоминала ему его родной Нольде. На высоком холме Зеебюль в Нойкирхене чета Нольде приобрела сначала старый домик, а спустя несколько лет Нольде построил на его месте по собственному проекту новый дом с мастерской, возвысившийся над окружающей местностью как средневековая крепость. В доме нашлось место и для мастерской, и для работ, написанных здесь же.

К 60-летию Нольде в 1927 году в Дрездене прошла юбилейная выставка художника.

При национал-социализме

Нольде давно был убеждён в «превосходстве германского искусства». В 1934 году он вступил в Национал-социалистическую рабочую организацию Северного Шлезвига (NSAN), которая в ходе гляйхшальтунг вошла в состав датского отделения НСДАП. Однако национал-социалисты признали творчество Нольде дегенеративным: «Житие Христа» оказалось одним из центральных экспонатов известной пропагандистской выставки «Дегенеративное искусство», более тысячи работ Нольде были конфискованы, частью проданы, а частью — уничтожены. В 1941 году Нольде запретили писать, и ожесточившийся Нольде уединился в Зеебюле, где тайком писал небольшого размера акварели и закапывал их в землю, назвав впоследствии своими «ненаписанными картинами». Всего Нольде написал около 1300 акварелей.

Позднее творчество

После 1945 года Нольде ожидал почёт и многочисленные выставки. В 1946 году умерла его жена, а двумя годами позднее Нольде женился на Йоланте Эрдманн. До 1951 года Нольде написал ещё около ста картин и много акварелей. Они считаются венцом и итогом его творчества. Эмиль Нольде принял участие в documenta 1 1955 года, его работы были представлены уже после его смерти на documenta II в 1959 году и на documenta III 1964 года в Касселе. Эмиль Нольде был похоронен в Зеебюле рядом со своей женой.

Творческое наследие Нольде легло в основу созданного в 1957 году Фонда Ады и Эмиля Нольде в Зеебюле, открывшего в доме художника его музей. Фонд организует в нём ежегодные сменные выставки произведений художника. Ежегодно музей Нольде посещает около 100 тысяч человек. К 50-летию со дня смерти в 2006 году прошла выставка поздних работ Нольде.

Жизнь Эмиля Нольде, лишённого права на творчество, описана в романе «Урок немецкого» Зигфрида Ленца.

Напишите отзыв о статье "Нольде, Эмиль"

Примечания

  1. 1 2 Вольф Н. Экспрессионизм. — М.: АРТ-РОДНИК, 2006. — 96 с. — ISBN 5-9561-0170-9.

Ссылки

  • На Викискладе есть медиафайлы по теме Эмиль Нольде
  • [www.nolde-stiftung.de Официальный сайт Музея Нольде и Фонда Ады и Эмиля Нольде в Зеебюле]
  • [www.ludorff.com/ap/nolde/nolde.html Картины Эмиля Нольде]
  • [www.artcontext.info/pictures-of-great-artists/55-2010-12-14-08-01-06/626-nolde.html Галерея картин Эмиля Нольде и биография художника]

Отрывок, характеризующий Нольде, Эмиль

– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.