Одоевский, Никита Иванович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Никита Иванович Одоевский
Портретная фантазия художника XIX века
Род деятельности:

глава правительства

Дата смерти:

12 февраля 1689(1689-02-12)

Место смерти:

Москва

Отец:

Иван Никитич Одоевский (ум.1616)

Супруга:

Евдокия Фёдоровна Шереметева (ум.1671)

Дети:

4 сына и дочь

Князь Ники́та Ива́нович Одо́евский (ок. 1605— 12 (22) февраля 1689, Москва) — ближний боярин и воевода из рода Одоевских, один из крупнейших землевладельцев Русского царства. Возглавлял комиссию по подготовке Соборного уложения, вёл суд над патриархом Никоном, курировал уничтожение местничества[1]. При царе Фёдоре Алексеевиче руководил внешней политикой государства. Н. П. Загоскин характеризовал его как «Сперанского XVII века».

В подмосковных сёлах князя Одоевского (Никольское-Урюпино, Архангельское и др.) трудился талантливый крепостной зодчий Павел Потехин.





Биография

Сын боярина князя Ивана Никитича Большого. Рано лишившись отца, он с самого раннего возраста был уже на службе: в 1618 году, во время осады Москвы войсками королевича Владислава, он был в свите царя в звании стольника и, хотя по своей молодости ещё не был записан в действующее войско, но по природному молодечеству являлся во время тревог и принимал участие в стычках с поляками, за что и было ему пожаловано его поместье в вотчину. После этого, он продолжал придворную службу: по своему званию стольника «смотрел в столы» во время торжественных царских обедов, ездил в качестве рынды с царем по окрестным монастырям, участвовал в чине обеих свадеб царя Михаила Фёдоровича.

Осенью 1633 года, когда началась новая война с Польшей, князь Никита Иванович был назначен воеводой в Ржев и получил приказание «збираться с ратными людьми» из всех соседних уездов, раздать им жалованье, и идти под Смоленск и «над польскими и литовскими людьми государевым делом промышляти, сколько милосердный Бог помочи подаст». Однако, ратные люди собирались очень туго; время, между тем, проходило, положение дел под Смоленском делалось всё хуже, и вскоре Одоевский получил новое приказание — идти в сход к боярину князю Димитрию Мамстрюковичу Черкасскому, отправленному на помощь стесненному под Смоленском боярину Шеину. Впрочем, под Смоленск Одоевскому и на этот раз не удалось попасть, так как Черкасский дальше Можайска не пошёл, а между тем война закончилась и войско было распущено. Одоевский также был отозван в Москву, где продолжал свою придворную службу, пожалованный, между прочим, в 1635 году в большие стольники. Оклад его в это время достигал 150 руб., суммы очень большой по тому времени.

12 января 1640 года, в день именин царевны Татьяны Михайловны, князь Н. И. Одоевский был пожалован из стольников в бояре, с денежным окладом в 500 руб. и вскоре за пожалованием был отправлен воеводой в Астрахань, где пробыл до 1643 года, заботясь о благоустройстве города и заслужив своей деятельностью расположение царя. В 1643 году князь Н. И. Одоевский был отозван в Москву и получил здесь 6 декабря награду за своё управление Астраханью: ему была пожалована атласная соболья шуба ценой в 200 руб., придача к окладу и кубок весом в 3 фунта. В Москве Одоевский занял пост первого судьи в Казанском и Сибирском приказах; в это же время начинается и его дипломатическая деятельность: в 1644 году, когда приехал в Москву датский королевич Вольдемар и начались переговоры о браке его с царевной Ириной Михайловной, Одоевский, вместе с князем Ю. А. Сицким, был назначен к «ответу» с датскими послами относительно подробностей свадебного договора и дальнейшей жизни королевича в России.

Известно, что эти переговоры были безрезультатны, так как королевич Вольдемар отказался принять православие, что было необходимо для брака с русской царевной. Между тем, в 1645 году умер царь Михаил Фёдорович, и на престол вступил «тишайший царь» Алексей Михайлович. Одоевский занял сразу видное положение в составе нового правительства; он находился, по-видимому, в близких отношениях к Морозову, был женат на дочери царского родственника Фёдора Ивановича Шереметева, стоял близко и к самому царю, с которым был даже в переписке; словом, считался одним из виднейших вельмож этого времени. Тотчас же по смерти царя Михаила Фёдоровича он получил приказание привести к присяге новому царю всю боярскую думу, весь двор и всех жителей Москвы, а в день венчания царя на царство был пожалован в ближние бояре. Зиму этого года он провел в Москве, а 1 февраля 1646 года получил почётное назначение на пост главного воеводы в Ливны — руководить защитой южных границ Московского государства от возможного нападения крымцев. На этом посту Одоевский оставался до 1647 года, пока не был отозван в Москву.

Деятельность Одоевского в Ливнах выразилась в укреплении южных границ Московского государства, для чего он насыпал валы, выкапывал рвы, устраивал засеки. По прибытии в Москву Одоевский занял своё прежнее почётное положение при дворе, и в январе 1648 года, в почётном звании первого дружки, участвовал в чине свадьбы царя с Милославской. Майские беспорядки 1648 года показали, что Одоевский за свою близость к Морозову не пользовался любовью народа, но это не помешало сохранить ему доброе расположение царя и после удаления Морозова. Расположение это и значение, которое придавали его уму, сказалось скоро в том, что князь Никита Иванович был призван к очень важному делу — составлению Уложения.

16 июня 1648 года был издан царём указ, которым назначалась комиссия для составления проекта Уложения в составе трёх представителей боярской думы и двух дьяков. Во главе комиссии был поставлен Одоевский, а с ним приказано было заседать в ней боярину князю С. В. Прозоровскому и окольничему князю Ф. Ф. Волконскому. Задачи комиссии определялись особым царским наказом, которым приказывалось членам: «которые статьи написаны в правилах святых апостол и святых отец и в градских законех греческих царей, пристойны те статьи к государственным и к земским делам, и те бы статьи выписать и чтобы прежних великих государей, царей и великих князей российских и отца его государева, блаженные памяти великого государя, царя и великого князя Михаила Фёдоровича всея Руси указы и боярские приговоры со старыми судебниками справити, а на которые статьи в прошлых годех прежних государей в судебниках указа не положено и боярских приговоров на те статьи не было, и те бы статьи потому же написати и изложити по его государеву указу общим советом, чтобы Московского государства всяких чинов людям от большего и до меньшого чина суд и росправа была во всяких делех всем ровно». Таким образом, на комиссию возлагались две задачи: во-первых, кодифицировать весь имевшийся в тогдашней судебной и приказной практике законодательный материал, в виде ли «градских законов греческих царей», или «правил св. апостол», или указов прежних царей, во-вторых, проявить и самостоятельную законодательную деятельность составлением новых статей. До нас не дошло известий, как выполнялась эта программа, как шли занятия в комиссии и насколько в составлении «Уложения» принимал участие тот или другой член её, но, тем не менее, мы можем выяснить себе некоторые факты из её деятельности: так, мы имеем известия, что в приказах шла спешная переписка царских указов и боярских приговоров для комиссии. Вероятно, все эти документы группировались в комиссии по отделам, а потом рассматривались и записывались дьяками в Уложенный докладной столбец. Относительно источников Уложения новейшие исследования указали, что, кроме указанных в царском наказе источников, комиссия пользовалась и Литовским Статутом, из которого было сделана масса выписок, впрочем, очень продуманных, с большой оценкой и коренной переработкой. Члены комиссии должны были обладать солидной подготовкой, большими знаниями в польском праве, должны были быть хорошо знакомы и с приказной практикой, и с священным писанием. Занятия комиссии велись очень спешно, так что трудно представить, как можно было приготовить такой обширный законодательный памятник, как Уложение, за такое небольшое время: 16 июля была назначена комиссия, а 3 октября того же года уже приступил к рассмотрению Уложения земский собор, собранный для этого в Москве. Исследования профессоров Загоскина и Сергеевича показали, что в составлении Уложения принимали немалое участие и члены этого собора. Очень многие статьи Уложения написаны в ответ на челобитья выборных или даже их избирателей.

Закончены были работы Уложенной комиссии 29 января 1649 года, когда и было начато печатание Уложения. Уложение, по сравнению с прежними законодательными русскими памятниками, представляет значительный шаг вперёд. Оно значительно систематичнее всех прежних законодательных памятников; содержание его было гораздо полнее прежних судебников: в нём мы находим целый ряд ответов на вопросы права гражданского и государственного. Подробнее других отделов изложено в Уложении уголовное законодательство. Таким образом, Одоевский со своими помощниками очень удачно справился со своей задачей и Уложение, изданное под его руководством, осталось единственным актом гражданского законодательства еще и в послепетровскую эпоху. После этого служба Одоевского, прерванная на время усиленной деятельностью в комиссии, пошла своим обычным порядком; он по-прежнему присутствовал при дворе, часто бывал приглашаем к торжественным царским обедам, участвовал в разных придворных церемониях и в то же время поддерживал самые лучшие отношения с царём: во время частых поездок царя по монастырям и окрестным примосковным селам управление в Москве поручалось всегда Одоевскому. К этому же времени относится ещё один случай дипломатической деятельности Одоевского: в конце 1650 года приехал в Москву польский посланник Альбрехт Пражмовский с тайной целью поссорить московское правительство с малороссийским гетманом Богданом Хмельницким, как раз в это время просившим у Москвы помощи и заступничества против поляков. Одоевскому, назначенному для переговоров с ним, удалось раскрыть эту тайную цель польского посла и когда поляки, с целью запугать московское правительство и настроить его против Хмельницкого, объявили, что Хмельницкий соединился с крымским ханом, чтобы идти на Москву, князь Никита Иванович отвечал, что «гетман Богдан Хмельницкий со всем войском запорожским учинился у королевского величества в подданстве и королевскому величеству, слыша от казаков такое злое умышление, можно их от самовольства унять». Относительно же крымцев, нашествием которых угрожали поляки, Одоевский говорил: «крымские рати царскому величеству не страшны, а на украйне против них у царского величества люди готовы».

В 1651 году Одоевский получил новое назначение — первым воеводой в Казань, где и пробыл до 1653 года. Осенью 1653 года он снова в Москве при царском дворе. 15 мая 1654 года он отправился в польский поход вместе с царём, участвовал вместе с князем Яковом Куденетовичем Черкасским во взятии Орши, Дубровны, Копыся и Шклова, и осенью возвратился вместе с царём Алексеем Михайловичем в Москву; зиму этого года провёл в Москве, а весной 1655 года он снова сопровождал царя в поход под Смоленск и возвратился осенью вместе с царём в Москву, где в награду за свою службу получил почётное звание астраханского наместника. Зимой 1655—1656 года Одоевский снова выступил на дипломатическом поприще, с которого потом уже не сходил до конца царствования Алексея Михайловича. 23 декабря 1655 и 13 января 1656 года он вёл переговоры с приехавшими в Москву для подтверждения Столбовского мира шведскими послами и под тем предлогом, что шведские послы неправильно пишут царский титул, отказался от подтверждения этого невыгодного для России договора.

В мае 1656 года Одоевский снова отправился с царём в Литву и здесь 13 июля был отправлен из Полоцка в Вильну, для переговоров о мире с польскими комиссарами. Положение Польши в это время было в высшей степени тяжёлое: король Ян Казимир едва держался, и царю Алексею Михайловичу представлялся очень удобный случай выполнить свою заветную мечту — занять польский престол и объединить под своей властью Польшу и Россию. В этом направлении был дан наказ и Одоевскому. В Вильно же прибыли в качестве посредников при переговорах и австрийские послы, приехали и выборные из польских и белорусских городов и шляхты свидетельствовать, что в русском подданстве их не притесняют, и этим склонять поляков к избранию Алексея Михайловича.

Одоевский начал говорить об избрании не сразу, сперва он предъявил очень тяжелые требования для заключения мира: он потребовал уступки всей Литвы и уплаты до 1? миллиона военных издержек. Разумеется, польские комиссары на это согласиться не могли и, в свою очередь, требовали уступки всего завоёванного царём и уплаты военных издержек. Начались споры, и только тогда на одном из съездов Одоевский предложил полякам по смерти Яна Казимира избрать на польский престол Алексея Михайловича. Поляки отнеслись к этому предложению сочувственно, но зато теперь австрийцы начали открыто протестовать против такого поворота в переговорах, не желая, чтобы возросло могущество московского царя. Несмотря на эти протесты, переговоры продолжались, но теперь уже сам царь решил пока не добиваться польского престола, но, прекратив хотя на время войну с Польшей, двинуться общими силами на шведов. Задача Одоевского значительно упростилась и после нескольких съездов ему удалось прийти к временному соглашению, по которому дело об избрании царя было решено отложить до сейма, куда должны были явиться и московские послы; в то же время обе стороны обязались задержать войска и прекратить военные действия до новых съездов; со шведами же как поляки, так и русские не имели права заключать мир без обоюдного согласия. Разъехались послы в половине октября 1656 года, и Одоевский прямо из Вильны поехал в Москву, где и пробыл весь 1657 год, неся свою почетную придворную службу.

В мае 1658 года Одоевский был снова отправлен на съезд с польскими послами в Вильно; выехав из Москвы, он скоро был уже в Белоруссии и собирался отправиться дальше, но был задержан в Минске и Гродне, где ему пришлось разбирать жалобы местного населения на русские войска. Жители жаловались, что ратные люди чинят им насилия и грабежи, воеводы своевольничают и производят насилия не менее солдат. Одоевский, как мог, разобрал все эти жалобы, смирил воевод, ввёл некоторый порядок и затем уже отправился в Вильно, послав раньше к гетману литовскому Павлу Сапеге дворянина Данилу Астафьева узнать о настроении литовской знати и поручив ему попытаться отдалить се от короля и Польши и привлечь на сторону Москвы. Астафьев, однако, доносил, что в Литве довольно враждебно настроены к России, что литовцы, хотя и не довольны королём, но крепко держатся единения с Польшей, и Одоевский ехал на съезд с польскими комиссарами (из которых главным был тот же Павел Сапега), уже сознавая, что этот съезд не принесёт результатов. Действительно, когда Одоевский явился в Вильно, комиссаров там ещё не было; он ждал их до 6 августа и принужден был выехать, не добившись переговоров. Но в день выезда явились в Вильно гонцы с известием, что польские комиссары едут. Возмущённый Одоевский отказался возвратиться, и комиссары принуждены были уехать из Вильно не увидевшись с Одоевским. Не успел, однако, Одоевский со своей свитой выехать из Минска, как получил царский указ — вернуться обратно в Вильно и попытаться снова устроить съезд. Между тем отовсюду приходили известия, что литовский гетман подступает под царские города, а литовские люди, вопреки договору 1656 года, открыто начинают войну с Москвой.

Одоевский решил выяснить все это на съездах, которые и начались 16 сентября. Большая часть их проходила во взаимных упрёках: царские послы упрекали поляков в нарушении договора, а те упрекали русских в том, что русские хотят мириться со Швецией без ведома Польши, что было несогласно с договором 1650 года. Весь сентябрь прошёл в таких спорах. Поляки не хотели и слышать об уступке Литвы, без чего Одоевский не имел права заключать мира. К этим разногласиям присоединилось и то, что поляки начали открыто нападать и брать в плен русских ратных людей и даже целые отряды их. Всё это привело к тому, что Одоевский принужден был 9 октября прервать переговоры и дать знать стоявшему в боевой готовности князю Ю. А. Долгорукову, чтобы он начинал военные действия. Послы выехали из Вильны 10 октября и в конце года были уже в Москве, где Одоевский провёл весь 1059 год, неся придворную службу и наблюдая за некоторыми постройками в укреплениях столицы. В начале 1660 года князь Н. И. Одоевский был снова отправлен на съезд с польскими комиссарами, но на этот раз в Борисов. С ним были отправлены и малороссийские послы, которые должны были защищать на съезде свои интересы. Одоевский получил наказ: не уступать Волыни и Подолии, требовать уничтожения унии в Литве, возвращения русских пленников и свободной торговли между Польшей и Малороссией. Но когда Одоевский прибыл со своей свитой в Борисов, то оказалось, что Польша и не думает мириться с Россией, комиссары не явились совсем и Одоевский, просидев без дела в Борисове до 19 июня, получил, наконец, из Москвы приказание уйти в Шклов. Сделать это было необходимо тем более, что с одной стороны, поляки явно старались подговорить крымцев напасть на Борисов, а с другой и русский воевода князь Хованский, вместо того, чтобы защищать послов и поддерживать их представления силой оружия, проиграл большую битву. Ещё до наступления осени Одоевский был в Москве, где занимался обычными своими делами и службой, оставаясь очень часто, во время отлучек из Москвы царя, во главе управления, или исполняя разные мелкие царские поручения. Но недолго он жил спокойно: в 1662 году его снова ждала посольская служба: 18 февраля он был послан на съезд в Смоленск. Но и на этот раз съезд не состоялся: поляки опять не явились, и московские послы, прожив в Смоленске более года и не дождавшись поляков, 3 марта 1663 года выехали обратно в Москву, почти ничего не сделав и успев за это время только разменяться пленными. На этот раз Одоевского ждало в Москве новое в высшей степени щекотливое дело. В 1663 году особенно обострились отношения между царём и патриархом Никоном. Никон начал позволять себе разные дерзкие выходки по отношению к царю и его приближенным, а однажды предал проклятию одного из царских стольников Романа Бобарыкина, тягавшегося из-за земли с любимым Никоном Воскресенским монастырём. Бобарыкин донёс царю, что Никон проклял самого царя. На «тишайшего» царя это подействовало очень тяжело. По совещании с боярами было решено послать в Воскресенский монастырь особую следственную комиссию и во главе её поставили князя Н. И. Одоевского. Тот ещё с 1648 года находился в крайне натянутых отношениях с патриархом. Одоевский, будучи председателем комиссии для составления проекта Уложения, ввёл в него две меры, направленные к ограничению привилегий духовенства. Во-первых, Уложение запретило духовенству приобретать вотчины, а во-вторых, по Уложению был учреждён Монастырский приказ, которым ограничивались судебные привилегии духовенства и по которому духовное сословие становилось подсудным наравне со светскими людьми. Монастырский приказ ограничивал и власть патриарха, что, конечно, не могло нравиться властолюбивому Никону, который, естественно, смотрел с недоброжелательством и на видимого виновника этого неприятного для него нововведения. «Князь Никита Иванович Одоевский», — писал о нём однажды патриарх — «человек прегордый; страха Божия сердце не имеет; правил апостольских и отеческих никогда не читает и не разумеет, и враг всякой истины». Назначенный в следственную комиссию князь Никита Иванович, разумеется, не мог очень снисходительно отнестись к патриарху, и вёл следствие далеко не в его пользу, допрашивал свидетелей слишком строго, под угрозой пыток, старался запутать Никона, заставить его сказать что-либо, что могло бы быть истолковано в смысле недоброжелательства к царю, и успел заставить неосторожного патриарха сказать несколько слов, на основании которых Одоевский донёс в Москву, что Никон ожидает только собора и вселенских патриархов, чтобы «отчесть от христианства великого государя». И в дальнейшей своей деятельности Одоевский выказал такие же враждебные отношения к Никону: в декабре 1664 года, когда Никон внезапно явился в Москву, Одоевский был послан к нему для переговоров и настоятельно требовал, чтобы он снова удалился в Воскресенский монастырь. В 1666 году на соборе, собранном для суда над Никоном, Одоевский явился его обвинителем и требовал его низложения, а во время самой церемонии лишения сана он, единственный из светских лиц, присутствовал при этом обряде.

В мае 1664 года снова был назначен съезд с польскими комиссарами около Смоленска, и Одоевский был снова поставлен во главе русского посольства. Послам был дан подробный наказ, на основании которого они имели право заключить мир лишь при условии уступки Польшей Малороссии по левую сторону Днепра, Смоленска с некоторыми другими, близлежащими городами и сохранения за царем титула «всея Великия и Малыя и Белыя России». Но в Москве не знали, что такие условия мира были невозможны, так как поляки совсем не были настроены к невыгодному для себя миру, тем более, что воевода князь Хованский снова проиграл сражение под Витебском. Комиссары потребовали возвращения Польше всего завоеванного и уплаты Москвой военного вознаграждения в размере 10000000 польских злотых. Можно было добиться каких-либо результатов лишь при том условии, что представления послов найдут поддержку в успехах воевод; но способных воевод на театре войны не было: русские терпели поражения. Ко всему этому присоединились распри между самими послами. С Одоевским на съезд были отправлены князья Юрий и Димитрий Алексеевичи Долгорукие и известный впоследствии Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин. Ордин-Нащокин получил от царя особую секретную инструкцию, которой был выделен из среды других послов; князь Юрий Долгорукий тоже находился в особых сношениях с царем; кроме того, Одоевский и Долгорукий, старые бояре, враждовали с Ординым-Нащокиным, человеком, сравнительно неродовитым, появление которого в своей среде они считали для себя оскорблением. Переговоры были безрезультатны, и в сентябре послы разъехались, ничего не сделав. Впрочем, роль Одоевского в этих переговорах была ничтожна. Он только официально находился во главе посольства, все же дела ведали без него его товарищи, которые переписывались с царем помимо него и даже вели самостоятельно переговоры с польскими комиссарами. Вообще, в это время мы замечаем перемену в отношениях к нему царя Алексея Михайловича. Царь, по-видимому, разочаровался в способностях своего ближнего боярина и уже 1658 году писал в одном из своих писем к князю Ю. А. Долгорукову: «а чаю, что князь Никита Иванович тебя подбил, и его дело, и его было слушать напрасно: ведаешь сам, какой он промышленник, — послушаешь, как про него поют в Москве». Это равнодушие и разочарование царя в одном из прежних своих фаворитов и сотрудников отразилось и на всей последующей служебной карьере князя Никиты Ивановича. По приезде в Москву он, правда, сохранил своё почетное положение, но ому уже не давалось важных ответственных поручений. Правда, в 1664 году ему пришлось в Москве вести переговоры с английским послом графом Карлейлем, напрасно старавшимся выхлопотать привилегии для английских купцов; в 1665 году ему было поручено вести переговоры с приехавшим в Москву гетманом Брюховецким, но все эти поручения не имели такого важного характера, каким отличались прежние труды Одоевского.

В 1668 году князь Н. И. Одоевский был поставлен во главе приказов: Большой казны, земского и рейтарского; в 1671 году во вторую свадьбу царя он получил весьма почетное назначение — быть посаженым отцом у царя; в 1674 году был отправлен на съезд с польскими комиссарами в Андрусово. В это время польский король Ян Собесский вёл борьбу с Турцией и просил царя Алексея Михайловича о помощи. Одоевский должен был отклонить это ходатайство и вместе с тем отказаться и от заключения вечного мира, даже от увеличения числа лет перемирия. Всё это Одоевскому удалось, и в декабре 1674 года он возвратился в Москву. Со смертью царя Алексея Михайловича положение Одоевского, по-видимому, не изменилось. Он пользовался уважением молодого Фёдора Алексеевича, но был уже слишком стар, чтобы оказывать значительное влияние на дела. Впрочем, в 1677 году ему был поручен Аптекарский приказ, и в этом же году он получил звание наместника Владимирского. В 1681 году он в Московском Судном приказе и около того же времени занимает председательское место в недавно возникшем новом учреждении, носившем название Расправной, Золотой или Разрядной Палаты. Это учреждение создалось вследствие переполнения делами Боярской Думы; сановники, заседавшие в нем, занимались делами текущего управления и председательство в нем было в высшей степени почетным. На соборе 1682 года, собранном по поводу уничтожения местничества, Одоевский занимал первое место.

По смерти царя Фёдора Алексеевича, в правление царевны Софьи, Одоевский сохранил своё почетное положение при дворе вместе с председательством в Расправной Палате, хотя в делах приказов он уже не упоминается. Старость и утомление сказываются в его деятельности, и этим объясняется тот факт, что в грамотах и документах того времени всё реже и реже встречается его имя. Лишь изредка, в некоторых особенно важных церемониях появляется престарелый боярин и занимает первое место в главном составе правительства, в котором, к тому времени, в звании бояр, заседали уже его внуки. Умер князь Никита Иванович 12 февраля 1689 года и был похоронен в семейной усыпальнице рода князей Одоевских, в Троице-Сергиевской лавре.

Семья

От брака с Евдокией (ум.1671), дочерью Фёдора Ивановича Шереметева, у Одоевского было четыре сына и дочь:

Напишите отзыв о статье "Одоевский, Никита Иванович"

Примечания

  1. Одоевский Никита Иванович // Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров. — 3-е изд. — М. : Советская энциклопедия, 1969—1978.</span>
  2. В «Российской родословной книге» Пётр Долгоруков назвал её Марфой Никитичной, бывшей замужем за М. Я. Черкасским.
  3. </ol>

Источники

  • [dlib.rsl.ru/viewer/01002921635#?page=161 Одоевский, князь Никита Иванович] // Русский биографический словарь: В 25 т. / под наблюдением А. А. Половцова. 1896—1918.

Отрывок, характеризующий Одоевский, Никита Иванович

– И вы думаете, что Наполеон успеет переправить армию? – спросил Борис, улыбаясь.
Пьер понял, что Борис хотел переменить разговор, и, соглашаясь с ним, начал излагать выгоды и невыгоды булонского предприятия.
Лакей пришел вызвать Бориса к княгине. Княгиня уезжала. Пьер обещался приехать обедать затем, чтобы ближе сойтись с Борисом, крепко жал его руку, ласково глядя ему в глаза через очки… По уходе его Пьер долго еще ходил по комнате, уже не пронзая невидимого врага шпагой, а улыбаясь при воспоминании об этом милом, умном и твердом молодом человеке.
Как это бывает в первой молодости и особенно в одиноком положении, он почувствовал беспричинную нежность к этому молодому человеку и обещал себе непременно подружиться с ним.
Князь Василий провожал княгиню. Княгиня держала платок у глаз, и лицо ее было в слезах.
– Это ужасно! ужасно! – говорила она, – но чего бы мне ни стоило, я исполню свой долг. Я приеду ночевать. Его нельзя так оставить. Каждая минута дорога. Я не понимаю, чего мешкают княжны. Может, Бог поможет мне найти средство его приготовить!… Adieu, mon prince, que le bon Dieu vous soutienne… [Прощайте, князь, да поддержит вас Бог.]
– Adieu, ma bonne, [Прощайте, моя милая,] – отвечал князь Василий, повертываясь от нее.
– Ах, он в ужасном положении, – сказала мать сыну, когда они опять садились в карету. – Он почти никого не узнает.
– Я не понимаю, маменька, какие его отношения к Пьеру? – спросил сын.
– Всё скажет завещание, мой друг; от него и наша судьба зависит…
– Но почему вы думаете, что он оставит что нибудь нам?
– Ах, мой друг! Он так богат, а мы так бедны!
– Ну, это еще недостаточная причина, маменька.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Как он плох! – восклицала мать.


Когда Анна Михайловна уехала с сыном к графу Кириллу Владимировичу Безухому, графиня Ростова долго сидела одна, прикладывая платок к глазам. Наконец, она позвонила.
– Что вы, милая, – сказала она сердито девушке, которая заставила себя ждать несколько минут. – Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место.
Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и поэтому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной «милая» и «вы».
– Виновата с, – сказала горничная.
– Попросите ко мне графа.
Граф, переваливаясь, подошел к жене с несколько виноватым видом, как и всегда.
– Ну, графинюшка! Какое saute au madere [сотэ на мадере] из рябчиков будет, ma chere! Я попробовал; не даром я за Тараску тысячу рублей дал. Стоит!
Он сел подле жены, облокотив молодецки руки на колена и взъерошивая седые волосы.
– Что прикажете, графинюшка?
– Вот что, мой друг, – что это у тебя запачкано здесь? – сказала она, указывая на жилет. – Это сотэ, верно, – прибавила она улыбаясь. – Вот что, граф: мне денег нужно.
Лицо ее стало печально.
– Ах, графинюшка!…
И граф засуетился, доставая бумажник.
– Мне много надо, граф, мне пятьсот рублей надо.
И она, достав батистовый платок, терла им жилет мужа.
– Сейчас, сейчас. Эй, кто там? – крикнул он таким голосом, каким кричат только люди, уверенные, что те, кого они кличут, стремглав бросятся на их зов. – Послать ко мне Митеньку!
Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведывал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
– Вот что, мой милый, – сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. – Принеси ты мне… – он задумался. – Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
– Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, – сказала графиня, грустно вздыхая.
– Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? – сказал Митенька. – Изволите знать, что… Впрочем, не извольте беспокоиться, – прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. – Я было и запамятовал… Сию минуту прикажете доставить?
– Да, да, то то, принеси. Вот графине отдай.
– Экое золото у меня этот Митенька, – прибавил граф улыбаясь, когда молодой человек вышел. – Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Всё можно.
– Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! – сказала графиня. – А эти деньги мне очень нужны.
– Вы, графинюшка, мотовка известная, – проговорил граф и, поцеловав у жены руку, ушел опять в кабинет.
Когда Анна Михайловна вернулась опять от Безухого, у графини лежали уже деньги, всё новенькими бумажками, под платком на столике, и Анна Михайловна заметила, что графиня чем то растревожена.
– Ну, что, мой друг? – спросила графиня.
– Ах, в каком он ужасном положении! Его узнать нельзя, он так плох, так плох; я минутку побыла и двух слов не сказала…
– Annette, ради Бога, не откажи мне, – сказала вдруг графиня, краснея, что так странно было при ее немолодом, худом и важном лице, доставая из под платка деньги.
Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню.
– Вот Борису от меня, на шитье мундира…
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом – деньгами; и о том, что молодость их прошла… Но слезы обеих были приятны…


Графиня Ростова с дочерьми и уже с большим числом гостей сидела в гостиной. Граф провел гостей мужчин в кабинет, предлагая им свою охотницкую коллекцию турецких трубок. Изредка он выходил и спрашивал: не приехала ли? Ждали Марью Дмитриевну Ахросимову, прозванную в обществе le terrible dragon, [страшный дракон,] даму знаменитую не богатством, не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения. Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью, рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.
В кабинете, полном дыма, шел разговор о войне, которая была объявлена манифестом, о наборе. Манифеста еще никто не читал, но все знали о его появлении. Граф сидел на отоманке между двумя курившими и разговаривавшими соседями. Граф сам не курил и не говорил, а наклоняя голову, то на один бок, то на другой, с видимым удовольствием смотрел на куривших и слушал разговор двух соседей своих, которых он стравил между собой.
Один из говоривших был штатский, с морщинистым, желчным и бритым худым лицом, человек, уже приближавшийся к старости, хотя и одетый, как самый модный молодой человек; он сидел с ногами на отоманке с видом домашнего человека и, сбоку запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился. Это был старый холостяк Шиншин, двоюродный брат графини, злой язык, как про него говорили в московских гостиных. Он, казалось, снисходил до своего собеседника. Другой, свежий, розовый, гвардейский офицер, безупречно вымытый, застегнутый и причесанный, держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта. Это был тот поручик Берг, офицер Семеновского полка, с которым Борис ехал вместе в полк и которым Наташа дразнила Веру, старшую графиню, называя Берга ее женихом. Граф сидел между ними и внимательно слушал. Самое приятное для графа занятие, за исключением игры в бостон, которую он очень любил, было положение слушающего, особенно когда ему удавалось стравить двух говорливых собеседников.
– Ну, как же, батюшка, mon tres honorable [почтеннейший] Альфонс Карлыч, – говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя (в чем и состояла особенность его речи) самые народные русские выражения с изысканными французскими фразами. – Vous comptez vous faire des rentes sur l'etat, [Вы рассчитываете иметь доход с казны,] с роты доходец получать хотите?
– Нет с, Петр Николаич, я только желаю показать, что в кавалерии выгод гораздо меньше против пехоты. Вот теперь сообразите, Петр Николаич, мое положение…
Берг говорил всегда очень точно, спокойно и учтиво. Разговор его всегда касался только его одного; он всегда спокойно молчал, пока говорили о чем нибудь, не имеющем прямого к нему отношения. И молчать таким образом он мог несколько часов, не испытывая и не производя в других ни малейшего замешательства. Но как скоро разговор касался его лично, он начинал говорить пространно и с видимым удовольствием.
– Сообразите мое положение, Петр Николаич: будь я в кавалерии, я бы получал не более двухсот рублей в треть, даже и в чине поручика; а теперь я получаю двести тридцать, – говорил он с радостною, приятною улыбкой, оглядывая Шиншина и графа, как будто для него было очевидно, что его успех всегда будет составлять главную цель желаний всех остальных людей.
– Кроме того, Петр Николаич, перейдя в гвардию, я на виду, – продолжал Берг, – и вакансии в гвардейской пехоте гораздо чаще. Потом, сами сообразите, как я мог устроиться из двухсот тридцати рублей. А я откладываю и еще отцу посылаю, – продолжал он, пуская колечко.
– La balance у est… [Баланс установлен…] Немец на обухе молотит хлебец, comme dit le рroverbe, [как говорит пословица,] – перекладывая янтарь на другую сторону ртa, сказал Шиншин и подмигнул графу.
Граф расхохотался. Другие гости, видя, что Шиншин ведет разговор, подошли послушать. Берг, не замечая ни насмешки, ни равнодушия, продолжал рассказывать о том, как переводом в гвардию он уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу, как в военное время ротного командира могут убить, и он, оставшись старшим в роте, может очень легко быть ротным, и как в полку все любят его, и как его папенька им доволен. Берг, видимо, наслаждался, рассказывая всё это, и, казалось, не подозревал того, что у других людей могли быть тоже свои интересы. Но всё, что он рассказывал, было так мило степенно, наивность молодого эгоизма его была так очевидна, что он обезоруживал своих слушателей.
– Ну, батюшка, вы и в пехоте, и в кавалерии, везде пойдете в ход; это я вам предрекаю, – сказал Шиншин, трепля его по плечу и спуская ноги с отоманки.
Берг радостно улыбнулся. Граф, а за ним и гости вышли в гостиную.

Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Пьер приехал перед самым обедом и неловко сидел посредине гостиной на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого то, и односложно отвечал на все вопросы графини. Он был стеснителен и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
– Вы недавно приехали? – спрашивала у него графиня.
– Oui, madame, [Да, сударыня,] – отвечал он, оглядываясь.
– Вы не видали моего мужа?
– Non, madame. [Нет, сударыня.] – Он улыбнулся совсем некстати.
– Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
– Очень интересно..
Графиня переглянулась с Анной Михайловной. Анна Михайловна поняла, что ее просят занять этого молодого человека, и, подсев к нему, начала говорить об отце; но так же, как и графине, он отвечал ей только односложными словами. Гости были все заняты между собой. Les Razoumovsky… ca a ete charmant… Vous etes bien bonne… La comtesse Apraksine… [Разумовские… Это было восхитительно… Вы очень добры… Графиня Апраксина…] слышалось со всех сторон. Графиня встала и пошла в залу.
– Марья Дмитриевна? – послышался ее голос из залы.
– Она самая, – послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали. Марья Дмитриевна остановилась в дверях и, с высоты своего тучного тела, высоко держа свою с седыми буклями пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей и, как бы засучиваясь, оправила неторопливо широкие рукава своего платья. Марья Дмитриевна всегда говорила по русски.
– Имениннице дорогой с детками, – сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. – Ты что, старый греховодник, – обратилась она к графу, целовавшему ее руку, – чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут… – Она указывала на девиц. – Хочешь – не хочешь, надо женихов искать.
– Ну, что, казак мой? (Марья Дмитриевна казаком называла Наташу) – говорила она, лаская рукой Наташу, подходившую к ее руке без страха и весело. – Знаю, что зелье девка, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас же отвернулась от нее и обратилась к Пьеру.
– Э, э! любезный! поди ка сюда, – сказала она притворно тихим и тонким голосом. – Поди ка, любезный…
И она грозно засучила рукава еще выше.
Пьер подошел, наивно глядя на нее через очки.
– Подойди, подойди, любезный! Я и отцу то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
– Хорош, нечего сказать! хорош мальчик!… Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.
Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха.
– Ну, что ж, к столу, я чай, пора? – сказала Марья Дмитриевна.
Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной; потом графиня, которую повел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк. Анна Михайловна – с Шиншиным. Берг подал руку Вере. Улыбающаяся Жюли Карагина пошла с Николаем к столу. За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, и сзади всех по одиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов.
На одном конце стола во главе сидела графиня. Справа Марья Дмитриевна, слева Анна Михайловна и другие гостьи. На другом конце сидел граф, слева гусарский полковник, справа Шиншин и другие гости мужского пола. С одной стороны длинного стола молодежь постарше: Вера рядом с Бергом, Пьер рядом с Борисом; с другой стороны – дети, гувернеры и гувернантки. Граф из за хрусталя, бутылок и ваз с фруктами поглядывал на жену и ее высокий чепец с голубыми лентами и усердно подливал вина своим соседям, не забывая и себя. Графиня так же, из за ананасов, не забывая обязанности хозяйки, кидала значительные взгляды на мужа, которого лысина и лицо, казалось ей, своею краснотой резче отличались от седых волос. На дамском конце шло равномерное лепетанье; на мужском всё громче и громче слышались голоса, особенно гусарского полковника, который так много ел и пил, всё более и более краснея, что граф уже ставил его в пример другим гостям. Берг с нежной улыбкой говорил с Верой о том, что любовь есть чувство не земное, а небесное. Борис называл новому своему приятелю Пьеру бывших за столом гостей и переглядывался с Наташей, сидевшей против него. Пьер мало говорил, оглядывал новые лица и много ел. Начиная от двух супов, из которых он выбрал a la tortue, [черепаховый,] и кулебяки и до рябчиков он не пропускал ни одного блюда и ни одного вина, которое дворецкий в завернутой салфеткою бутылке таинственно высовывал из за плеча соседа, приговаривая или «дрей мадера», или «венгерское», или «рейнвейн». Он подставлял первую попавшуюся из четырех хрустальных, с вензелем графа, рюмок, стоявших перед каждым прибором, и пил с удовольствием, всё с более и более приятным видом поглядывая на гостей. Наташа, сидевшая против него, глядела на Бориса, как глядят девочки тринадцати лет на мальчика, с которым они в первый раз только что поцеловались и в которого они влюблены. Этот самый взгляд ее иногда обращался на Пьера, и ему под взглядом этой смешной, оживленной девочки хотелось смеяться самому, не зная чему.
Николай сидел далеко от Сони, подле Жюли Карагиной, и опять с той же невольной улыбкой что то говорил с ней. Соня улыбалась парадно, но, видимо, мучилась ревностью: то бледнела, то краснела и всеми силами прислушивалась к тому, что говорили между собою Николай и Жюли. Гувернантка беспокойно оглядывалась, как бы приготавливаясь к отпору, ежели бы кто вздумал обидеть детей. Гувернер немец старался запомнить вое роды кушаний, десертов и вин с тем, чтобы описать всё подробно в письме к домашним в Германию, и весьма обижался тем, что дворецкий, с завернутою в салфетку бутылкой, обносил его. Немец хмурился, старался показать вид, что он и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтобы утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности.


На мужском конце стола разговор всё более и более оживлялся. Полковник рассказал, что манифест об объявлении войны уже вышел в Петербурге и что экземпляр, который он сам видел, доставлен ныне курьером главнокомандующему.
– И зачем нас нелегкая несет воевать с Бонапартом? – сказал Шиншин. – II a deja rabattu le caquet a l'Autriche. Je crains, que cette fois ce ne soit notre tour. [Он уже сбил спесь с Австрии. Боюсь, не пришел бы теперь наш черед.]
Полковник был плотный, высокий и сангвинический немец, очевидно, служака и патриот. Он обиделся словами Шиншина.
– А затэ м, мы лосты вый государ, – сказал он, выговаривая э вместо е и ъ вместо ь . – Затэм, что импэ ратор это знаэ т. Он в манифэ стэ сказал, что нэ можэ т смотрэт равнодушно на опасности, угрожающие России, и что бэ зопасност империи, достоинство ее и святост союзов , – сказал он, почему то особенно налегая на слово «союзов», как будто в этом была вся сущность дела.
И с свойственною ему непогрешимою, официальною памятью он повторил вступительные слова манифеста… «и желание, единственную и непременную цель государя составляющее: водворить в Европе на прочных основаниях мир – решили его двинуть ныне часть войска за границу и сделать к достижению „намерения сего новые усилия“.
– Вот зачэм, мы лосты вый государ, – заключил он, назидательно выпивая стакан вина и оглядываясь на графа за поощрением.
– Connaissez vous le proverbe: [Знаете пословицу:] «Ерема, Ерема, сидел бы ты дома, точил бы свои веретена», – сказал Шиншин, морщась и улыбаясь. – Cela nous convient a merveille. [Это нам кстати.] Уж на что Суворова – и того расколотили, a plate couture, [на голову,] а где y нас Суворовы теперь? Je vous demande un peu, [Спрашиваю я вас,] – беспрестанно перескакивая с русского на французский язык, говорил он.
– Мы должны и драться до послэ днэ капли кров, – сказал полковник, ударяя по столу, – и умэ р р рэ т за своэ го импэ ратора, и тогда всэ й будэ т хорошо. А рассуждать как мо о ожно (он особенно вытянул голос на слове «можно»), как мо о ожно менше, – докончил он, опять обращаясь к графу. – Так старые гусары судим, вот и всё. А вы как судитэ , молодой человек и молодой гусар? – прибавил он, обращаясь к Николаю, который, услыхав, что дело шло о войне, оставил свою собеседницу и во все глаза смотрел и всеми ушами слушал полковника.
– Совершенно с вами согласен, – отвечал Николай, весь вспыхнув, вертя тарелку и переставляя стаканы с таким решительным и отчаянным видом, как будто в настоящую минуту он подвергался великой опасности, – я убежден, что русские должны умирать или побеждать, – сказал он, сам чувствуя так же, как и другие, после того как слово уже было сказано, что оно было слишком восторженно и напыщенно для настоящего случая и потому неловко.
– C'est bien beau ce que vous venez de dire, [Прекрасно! прекрасно то, что вы сказали,] – сказала сидевшая подле него Жюли, вздыхая. Соня задрожала вся и покраснела до ушей, за ушами и до шеи и плеч, в то время как Николай говорил. Пьер прислушался к речам полковника и одобрительно закивал головой.
– Вот это славно, – сказал он.
– Настоящэ й гусар, молодой человэк, – крикнул полковник, ударив опять по столу.
– О чем вы там шумите? – вдруг послышался через стол басистый голос Марьи Дмитриевны. – Что ты по столу стучишь? – обратилась она к гусару, – на кого ты горячишься? верно, думаешь, что тут французы перед тобой?
– Я правду говору, – улыбаясь сказал гусар.
– Всё о войне, – через стол прокричал граф. – Ведь у меня сын идет, Марья Дмитриевна, сын идет.
– А у меня четыре сына в армии, а я не тужу. На всё воля Божья: и на печи лежа умрешь, и в сражении Бог помилует, – прозвучал без всякого усилия, с того конца стола густой голос Марьи Дмитриевны.
– Это так.
И разговор опять сосредоточился – дамский на своем конце стола, мужской на своем.
– А вот не спросишь, – говорил маленький брат Наташе, – а вот не спросишь!
– Спрошу, – отвечала Наташа.
Лицо ее вдруг разгорелось, выражая отчаянную и веселую решимость. Она привстала, приглашая взглядом Пьера, сидевшего против нее, прислушаться, и обратилась к матери:
– Мама! – прозвучал по всему столу ее детски грудной голос.
– Что тебе? – спросила графиня испуганно, но, по лицу дочери увидев, что это была шалость, строго замахала ей рукой, делая угрожающий и отрицательный жест головой.
Разговор притих.
– Мама! какое пирожное будет? – еще решительнее, не срываясь, прозвучал голосок Наташи.
Графиня хотела хмуриться, но не могла. Марья Дмитриевна погрозила толстым пальцем.
– Казак, – проговорила она с угрозой.
Большинство гостей смотрели на старших, не зная, как следует принять эту выходку.
– Вот я тебя! – сказала графиня.
– Мама! что пирожное будет? – закричала Наташа уже смело и капризно весело, вперед уверенная, что выходка ее будет принята хорошо.
Соня и толстый Петя прятались от смеха.
– Вот и спросила, – прошептала Наташа маленькому брату и Пьеру, на которого она опять взглянула.
– Мороженое, только тебе не дадут, – сказала Марья Дмитриевна.
Наташа видела, что бояться нечего, и потому не побоялась и Марьи Дмитриевны.
– Марья Дмитриевна? какое мороженое! Я сливочное не люблю.
– Морковное.
– Нет, какое? Марья Дмитриевна, какое? – почти кричала она. – Я хочу знать!
Марья Дмитриевна и графиня засмеялись, и за ними все гости. Все смеялись не ответу Марьи Дмитриевны, но непостижимой смелости и ловкости этой девочки, умевшей и смевшей так обращаться с Марьей Дмитриевной.
Наташа отстала только тогда, когда ей сказали, что будет ананасное. Перед мороженым подали шампанское. Опять заиграла музыка, граф поцеловался с графинюшкою, и гости, вставая, поздравляли графиню, через стол чокались с графом, детьми и друг с другом. Опять забегали официанты, загремели стулья, и в том же порядке, но с более красными лицами, гости вернулись в гостиную и кабинет графа.


Раздвинули бостонные столы, составили партии, и гости графа разместились в двух гостиных, диванной и библиотеке.
Граф, распустив карты веером, с трудом удерживался от привычки послеобеденного сна и всему смеялся. Молодежь, подстрекаемая графиней, собралась около клавикорд и арфы. Жюли первая, по просьбе всех, сыграла на арфе пьеску с вариациями и вместе с другими девицами стала просить Наташу и Николая, известных своею музыкальностью, спеть что нибудь. Наташа, к которой обратились как к большой, была, видимо, этим очень горда, но вместе с тем и робела.
– Что будем петь? – спросила она.
– «Ключ», – отвечал Николай.
– Ну, давайте скорее. Борис, идите сюда, – сказала Наташа. – А где же Соня?
Она оглянулась и, увидав, что ее друга нет в комнате, побежала за ней.
Вбежав в Сонину комнату и не найдя там свою подругу, Наташа пробежала в детскую – и там не было Сони. Наташа поняла, что Соня была в коридоре на сундуке. Сундук в коридоре был место печалей женского молодого поколения дома Ростовых. Действительно, Соня в своем воздушном розовом платьице, приминая его, лежала ничком на грязной полосатой няниной перине, на сундуке и, закрыв лицо пальчиками, навзрыд плакала, подрагивая своими оголенными плечиками. Лицо Наташи, оживленное, целый день именинное, вдруг изменилось: глаза ее остановились, потом содрогнулась ее широкая шея, углы губ опустились.
– Соня! что ты?… Что, что с тобой? У у у!…
И Наташа, распустив свой большой рот и сделавшись совершенно дурною, заревела, как ребенок, не зная причины и только оттого, что Соня плакала. Соня хотела поднять голову, хотела отвечать, но не могла и еще больше спряталась. Наташа плакала, присев на синей перине и обнимая друга. Собравшись с силами, Соня приподнялась, начала утирать слезы и рассказывать.
– Николенька едет через неделю, его… бумага… вышла… он сам мне сказал… Да я бы всё не плакала… (она показала бумажку, которую держала в руке: то были стихи, написанные Николаем) я бы всё не плакала, но ты не можешь… никто не может понять… какая у него душа.
И она опять принялась плакать о том, что душа его была так хороша.
– Тебе хорошо… я не завидую… я тебя люблю, и Бориса тоже, – говорила она, собравшись немного с силами, – он милый… для вас нет препятствий. А Николай мне cousin… надобно… сам митрополит… и то нельзя. И потом, ежели маменьке… (Соня графиню и считала и называла матерью), она скажет, что я порчу карьеру Николая, у меня нет сердца, что я неблагодарная, а право… вот ей Богу… (она перекрестилась) я так люблю и ее, и всех вас, только Вера одна… За что? Что я ей сделала? Я так благодарна вам, что рада бы всем пожертвовать, да мне нечем…
Соня не могла больше говорить и опять спрятала голову в руках и перине. Наташа начинала успокоиваться, но по лицу ее видно было, что она понимала всю важность горя своего друга.
– Соня! – сказала она вдруг, как будто догадавшись о настоящей причине огорчения кузины. – Верно, Вера с тобой говорила после обеда? Да?
– Да, эти стихи сам Николай написал, а я списала еще другие; она и нашла их у меня на столе и сказала, что и покажет их маменьке, и еще говорила, что я неблагодарная, что маменька никогда не позволит ему жениться на мне, а он женится на Жюли. Ты видишь, как он с ней целый день… Наташа! За что?…