Ибн аль-Фарид

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Омар ибн аль-Фарид»)
Перейти к: навигация, поиск
Ибн аль-Фарид
عمر بن علي بن الفارض
Род деятельности:

поэт, суфий

Язык произведений:

арабский

Умар ибн Али ибн аль-Фа́рид (араб. عمر بن علي بن الفارض‎; 1181, Каир1235, Каир) — арабский поэт-суфий, представитель западной ветви суфизма (по прозвищу — «султан аль-ашикин», царь влюблённых).





Биография

Родился в Каире, в семье выходца из г. Хама (Сирия), исполнявшего обязанности ходатая по делам о разделе имущества (фарид). Отец обучал его основам мусульманского вероучения — шафиитскому (шафииты – сторонники одной из четырёх религиозно-правовых школ, придерживающихся умеренных, компромиссных взглядов) праву – шариату. Позже Фарид обратился к суфизму. Обладающий от природы незаурядной внешностью он таки предпочёл одиночество, надолго уединялся на склонах горы Мокаттам (под Каиром), общаясь только с дикими зверями, занимаясь аскезой и предаваясь размышлениям. После смерти отца, при котором он находился некоторое время, прервав отшельничество, Ибн аль-Фарид вернулся к аскетической жизни и странствиям в поисках истины. Около пятнадцати лет провёл в Мекке, где написал большую часть своих трудов. Он не оставил после себя трактатов по теории и практике суфизма, но то небольшое стихотворное наследие, собранное впоследствии его внуком Алием в небольшом «диване» — жемчужина арабской поэзии. Его поэзия полностью суфийская, признан величайшим мистическим поэтом среди арабов. Несколько стихотворений им были написаны в экстазе.

Ещё при жизни Фарид снискал репутацию вали (святого). В Каир возвратился с почётом, как ревностный служитель религии. Читал проповеди в ал-Азхаре, соборной мечети Каира, которые часто посещал египетский султан ал-Камиль, звавший его ко двору, обещая сделать верховным судьей Египта. Но Ибн аль-Фарид отказался от подобной карьеры, предпочтя проникновение в глубины духовной истины.

Наиболее известны произведения: «Ода о вине» и «Большая таийя» — касыда, состоящая из 760 бейтов. Иногда его упрекают за кажущуюся бесцеремонность, с какой поэт проводит параллели между любовью к Богу и любовью плотской. Ради благозвучия стиха он пренебрегал грамотностью. «Диван» имел много комментаторов и издавался на Востоке много раз.

Умер в Каире, был похоронен у подножья горы Мокаттам в «долине немощных». Его могила в мечети ал-Азхар сохранилась и поныне.

Творчество

Тонкий, впечатлительный человек, не отступавший от канонов аскезы, Ибн аль-Фарид стремился достичь состояния единения с Богом («вахда»). Для обретения такого состояния суфии ограждают себя от мира, умерщвляют плоть, предаются «зикру», т.е. повторению определённых формул, слов, сопровождаемому иногда музыкой, танцами. Этот ритуал помогает пройти путь («тарикат») к конечному состоянию «фана», в котором к суфию приходит откровение («кашф») и его взор озаряется видением Истины. Совершается любовное соитие любящего с Возлюбленной, с Богом. Тема страстной любви, в которой любящий теряет своё «я», пронизывает всю поэзию Ибн аль-Фарида.

Не принимая пищи по несколько дней, он впадал в мистические экстазы, слушал небесные голоса, и в этом состоянии писал стихи. Он несомненно первый среди арабских суфийских поэтов, кто в поэтической форме передал эзотерические, мистические переживания человека на пути к святости.

Переводы на русский язык

О влюблённые, пусть ночь темна — нам светло от чистого вина,
Эта чаша Кравчим луноликим нам поднесена.

Мы из века в век опьянены, Ликом Кравчего восхищены,
И очей Его сияньем вечным жизнь озарена!

Средь светил мерцающих ходя, ясным светом в полночь исходя,
Опьяняет звезды эта чаша — полная луна.

Этой влагой дух наш опьянен с самых незапамятных времен —
Не была еще лоза в ту пору Ноем взращена!

Что извне увидеть нам дано? — Как сверкает, пенится вино!
Ибо сущность самого экстаза — в нас утаена.

Что извне услышать нам дано? — Только Имя Горнее одно!
Ибо это Имя — в нашем сердце, Им душа пьяна!

Даже те, кто, в немощи души, видят запечатанный кувшин, —
Даже те провидят эту радость, даже в них она!

Если же на спящих мертвым сном брызнешь ты живительным вином, —
Шевельнутся мертвые в гробницах, встанут ото сна!..

/пер. Д. Щедровицкого/[1]

Из «Касыды о вине»

Наиболее известными циклами стихов, выражающих мистические искания Ибн аль-Фарида, являются «Касыда о вине» и «Стезя праведного» (или «Большая таийя»).

«Касыда о вине» представляет собой гимн вину, погружающему человека в состояние отрешенности от мирских дум и забот и близком к «фана». Вино у суфиев — постоянный символ мистического экстаза — «духовного опьянения», его подносит «Кравчий» — сам Бог. Поэтому вино, Кравчий и опьянение, виноградная лоза становятся поэтическими символами суфийского «пути».

«Большая таийя» или «Стезя праведного» Абу ибн аль-Фарида, — касыда, состоящая из 760 бейтов — это уникальное явление в мировой поэзии, психологии и эзотерике. Впервые в поэтической форме переданы переживания человека становящегося святым. Человек это одна из фаз развития Духа. Так же как гусеница трансформируется в куколку, а она в великолепное воздушное создание — бабочку, так и человек, прежде чем достичь вершины своего совершенства, должен пройти несколько стадий развития. Некоторые из этих фаз развития мы знаем: ребёнок становится подростком, а затем взрослым человеком. Но очень редко внутреннее существо человека — сущность растёт одновременно с внешним существом — личностью. Только у весьма немногочисленных людей рост сущности достигает зрелости. И тогда на свет появляется «бабочка» — святой.

Не без Моей всесильной воли неверный повязал «зуннар» —
Но снова снял, не носит боле, с тех пор как истину узнал.

И, если образ благостыни в мечетях часто Я являл,
То и Евангельской святыни Я никогда не оставлял.

Не упразднил Я Книгу Торы, что дал евреям Моисей, —
Ту Книгу мудрых, над которой не спят в теченье ночи всей.

И, коль язычник перед камнем мольбу сердечную излил, —
Не сомневайся в самом главном: что Мною он услышан был…

Известно правое Ученье повсюду, веку испокон,
Имеет высшее значенье любой обряд, любой закон.

Нет ни одной на свете веры, что к заблуждению ведет,
И в каждой — святости примеры прилежно ищущий найдет.

И тот, кто молится светилу, не заблудился до конца:
Оно ведь отблеск сохранило сиянья Моего Лица!

И гебр, боготворивший пламя, что тысячу горело лет,
Благими подтверждал делами, что, сам не зная, чтит Мой свет:

Блистанье Истинного Света его душа узреть смогла,
Но, теплотой его согрета, его за пламя приняла…

Вселенной тайны Мною скрыты, их возвещать Я не хочу,
И мира зримого защита — в том, что о тайнах Я молчу.

Ведь нет такой на свете твари, что высшей цели лишена,
Хотя за жизнь свою едва ли о том помыслит хоть одна!..

/пер. Д. Щедровицкого/[1]

Из поэмы «Стезя праведного»

Он пишет о «счастье муки», о священном и неистовом огне любви, в котором может сгореть возлюбленный (как мотылек, летящий на огонь свечи и сгорающий в нём, – ещё один из суфийских образов), о любви, подобной смерти. И эта любовь, эти муки отрешения от своего «я» должны привести к единению с Богом, лицезрению Истины:

Я сам исчез, и только ты одна

Моим глазам, глядящим внутрь, видна.

/здесь и далее — пер. З. Миркиной/
Ибн аль-Фарид, страстно стремившийся к растворению в Боге, оставался мыслителем. Сознание оставалось для него барьером, препятствующим переходу за черту, где происходит полная утрата себя в объекте любви, подлинное единение любящего с Возлюбленной, но и реальная гибель, смерть. Сознание возвращало его к его «я», отрывало от Бога, разрушало единство:

Когда ж, опомнясь, вижу вновь черты

Земного мира,— исчезаешь ты.

И Бог — Возлюбленная бросает ему гневный упрек:

Но ты не входишь, ты стоишь вовне,

Не поселился, не живешь во мне.

И мне в себя войти ты не даешь,
И потому все эти клятвы — ложь.

Как страстен ты, как ты велеречив,
Но ты — все ты. Ты есть еще, ты жив.

Было немало суфиев, которые переступали порог жизни и смерти, соединяясь таким образом с Богом, к которому были устремлены. Ибн аль-Фарид, подобно другим мыслителям, пережившим опыт мистического постижения Истины (аль-Газали, Ибн Араби, Ибн Сина), сохранял своё разумное «я» и попытался описать пережитое им состояние близости к Бытию, Единому, Богу. Это переживание помогло ему выработать особое, свойственное суфиям, отношение к миру, понимание себя как личности, понимание веры как веры личной, обретенной в мучительных поисках, а не готовой, предложенной богословами. Эту веру Ибн аль-Фарид готов был отстаивать, отвечая за неё только перед Богом.

И пусть меня отторгнет целый свет!

Его сужденье — суета сует.

Тебе открыт, тебя лишь слышу я,
И только ты — строжайший мой судья.

Глубина переживаний, мысли, выраженные в поэмах Ибн аль-Фарида, эмоциональное напряжение, пронизывающее его стихи, определили их уникальность — они справедливо считаются шедеврами средневековой арабской поэзии.

Напишите отзыв о статье "Ибн аль-Фарид"

Примечания

  1. 1 2 Руми. [shchedrovitskiy.ru/MysteryOfUnity.php Тайна единства. Арабская и еврейская мистическая поэзия // Ной (армяно-еврейский вестник).— М., 1996. — С. 195–203]

Литература

Ссылки

  • [shchedrovitskiy.ru/OmarIbnAlFarid.php Переводы поэзии Омар ибн аль-Фарида] Дмитрий Щедровицкий
  • [www.sufism.ru/libr/txt/great_kasyda.htm Поэма "Большая касыда"] перевод с арабского Зинаиды Миркиной
  • [anthropology.ru/ru/texts/useinova/east07_09.html О переводах поэзии Ибн ал-Фарида на персидский язык] С.Р. Усеинова

Отрывок, характеризующий Ибн аль-Фарид

– Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого.
У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу.
– Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу.
Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала.
«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.
– У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами.
Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.